Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Грехи аккордеона

ModernLib.Net / Современная проза / Пру Эдна Энни / Грехи аккордеона - Чтение (стр. 11)
Автор: Пру Эдна Энни
Жанр: Современная проза

 

 


На секунду вдруг стало очень хорошо, Абелардо захлестнула радость и энергия молодого мужчины. В голове звучала песня. «Hoy me siento vivo, me siento importante…»[126] и он ничуть не удивился, обнаружив, что играть можно и без аккордеона. Восхитительное huapango танцующего паука заполнило его душу, но он играл – ноту за нотой, быстро, еще быстрее, злобные, саркастические удары. Дойдя до той части, где аккордеон замолкает и начинается соло гитары, он упал на пол, и это был, в общем и целом, – конец.

El Diablo

На похороны пришли несколько сот человек. Нужно было обязательно взять в прокате черный траурный аккордеон, и Бэйби нашел его только в Хьюстоне – на серебристом фоне было выгравировано El Diablo [127]. На кладбище он играл и играл – все песни, все мелодии своего отца. Наступал вечер, люди волновались, топтались с ноги на ногу, думая про себя, что они, в конце концов, вовсе не обязаны умирать вместе с покойником. Но он все играл: redovas, rancheras, польки, вальсы, canciones [128], раздавая то единственное сокровище, которому поклонялся всю жизнь его отец. Он играл весело, так, словно с его жизни свалилась какая-то тяжесть.

Когда El Diablo вернули в музыкальный магазин, клерк (это он потом сочинил слоган «Аккордеон – ящик с музыкальной наукой»), заметил, что кнопки на нем как будто обгорели.

(Поколение спустя, на это самое кладбище упал самолет ВВС США, погибли шесть человек на борту и пожилой служащий, косивший на могилах траву. Катастрофа разрушила больше девятисот надгробий, и среди них – красный гранитный памятник Абелардо Релампаго, «Un gran artista» [129], отретушированная фотография выпала из-под круглого стекла.)

Арест наркопреступника

– Хорошо, что Абелардо умер, – сказала Адина, – он бы этого не вынес. – Газетный заголовок гласил: «Сын музыканта сonjunto арестован за провоз наркотиков», и на всю первую полосу – Крис в наручниках, похожий на сердитую черепаху.

Арестовали его глупейшим образом, на мосту у пограничного пункта Уивила, в десять часов утра, в собственном фургоне, Лорейн рядом, дети сзади. На пункте было много народу – возможно, на это он и рассчитывал, думал Бэйби, – очередь медленно ползла мимо ярких цветочных островков, латиноамериканка поливала их из зеленого шланга.

Агент пограничной службы США, молодой англо с короткими рыжими волосами, прыщавой физиономией и глазами цвета бутылочного стекла – из-под ворота рубашки у него еще торчала футболка – обошел вокруг машины, взглянул на Лорейн, затем на Криса. Заговорил с Лорейн:

– Кем вы приходитесь водителю?

– Это мой муж.

– Это ваш муж. А сзади ваши дети?

– Да.

– Он отец, а вы мать, верно?

– Да.

Мускулы прыгали на челюсти Криса, но руки спокойно лежали на руле. Агент еще раз обошел вокруг фургона, остановился, заглянул под багажник. Постучал костяшками по баллону с пропаном. Потом еще. Покрутил вентиль. Послышался свист выпускаемого газа. Агент закрутил вентиль и подошел к водительской кабине.

– Ты понимаешь по-английски, дружок?

– Разумеется. – Он старался держаться спокойно. Уже скоро.

– Видишь, вот там смотровая площадка? Подгони туда машину, я хочу заглянуть в багажник.

Крис старался не дышать. Может еще обойдется.

Но вокруг уже были агенты, гуртом повели их от фургона к дверям, и по тому, как двое направились к пропановым баллонам, он понял, что все кончено. Глупо, но он бросился бежать, прыгнул в цветочную клумбу и тут же увяз в мягкой почве. Латиноамериканка скрутила шланг в кольцо и набросила на Криса; он упал в цветы, лицом в грязь, пойманный арканом из огородного шланга.

Отцовское возмездие

Это было только начало. Семь месяцев спустя, в первый день разбирательства, из мужского туалета судебной палаты вышла странная фигура и двинулась по коридору к залу заседаний – измученный и дрожащий Даррен Лик держал в руке пистолет 38-го калибра – тот самый, который Крис возил под сиденьем своего такси. Пули свистели и отскакивали от мраморных стен, умноженный эхом грохот сливался в оглушающий вал.

В дальнем конце коридора кто-то пронзительно завопил из телефонной будки. Адвокат Криса растянулся на затоптанном мраморном полу, его сорокалетняя нога задергалась, как у собаки, очки съехали на макушку, веером из деловых бумаг он прикрывал голову, края листов пропитались кровью. Человек с такой силой толкнул дверь в зал, словно в руках у него был тяжелый таран. Крис сидел на корточках у самой стены, прижав к груди колено и глядя выпученными глазами на своего тестя.

– Грязный мексиканский ниггер! – заорал Даррен Лик. – Мы взяли тебя в нашу церковь и в нашу семью! Ты вошел к нашей дочери и познал ее! Ты смешал свою грязную кровь с нашей! Ты лгал, ты прикрывал именем Иисуса нечестивые махинации с наркотиками! Каждый твой шаг был ложью, так будь же ты проклят перед лицом Господа! – Он нечленораздельно мычал, словно бык на весенней случке, гортанный рев перешел в визг, он направил пистолет на Криса и выстрелил, пуля разнесла челюсть, язык, позвонки, разбрызгала мозги, перемешав их с острыми осколками дробленых зубов. Лик произнес: – Отец наш, – приставил дуло к груди и выстелил себе в сердце.

Горячая рука

Бэйби Релампаго y su conjunto [130]. Больше известен как Бэйби Лайтинг. Голос неистов и многоцветен, фальцет невесом, как полет ястреба в восходящем потоке. Его лицо улыбалось с афиш. Его хорошо знали на юго-западе, он играл в Чикаго, Канаде, Нью-Йорке. Он всегда говорил, что в Нью-Йорке, хотя на самом деле это был Олбани, населенный безответными ирландцами. «Концерт» – извещали афиши. Он играл на съезде Демократической партии, выпустил больше двадцати дисков. «Los Ilegales» [131] продавался только в Сан-Диего. Он давал – сколько? – семьдесят концертов в год, всегда для сидячей аудитории (больше никаких танцев), стойко переносил тяготы бродячей жизни, и время от времени возвращался, чтобы перевести дух, домой, в Сан-Антонио, где они теперь жили.

Из-за того давнего сна он никогда не летал самолетами. Ему приснилось, что совершенно голый он падает с неба на усыпанное камнями поле. Рабочие собирали камни и складывали их в корзины, а потом выпрямились, уставились в небо, слушая его пение. В руках он держал аккордеон, маленький зеленый аккордеон своего отца, кнопки износились и приняли форму стариковских пальцев, ветер с силой продувал рваные меха, и звук получался совершенно невероятный – он видел воочию уходящие в никуда переплетения диссонансов, бьющиеся в судорогах черные и пурпурные канаты, словно склеенные пряди конского волоса. Рабочие побежали к горизонту, и он понял, что они боятся перепачкаться брызгами раздавленной плоти, когда он ударится о землю.

Это было в 1955 году, они выступали в Миннеаполисе, в концертной программе чего-то под названием «Северный Марди-Гра». Ему не нравился зал. Маленькие аудитории хорошо отзываются лишь на «La Cucaracha» [132] и «Танец мексиканской шляпы».

(Сорок лет спустя в том же самом зале утрамбованная донельзя толпа раскачивалась, кричала и свистела, приветствуя «Сонора Динамита», бешеную группу cumbia [133] из Колумбии – Гилберто Джил, Фласко и Сантьяго Хименес-мл., Эстебан Джордан и Фред Циммерль – на испанском национальном концерте в поддержку жертв el SIDA [134] в Латинской Америке.)

Они переодевались после спектакля в грязной гримерной и слушали как расходятся зрители; затихающий гул, словно тек сквозь воронку пчелиный рой, кто-то фальшиво насвистывал «Три монеты на дне фонтана»; пахло лаком для волос и ночными мотыльками, горячими лампочками и электрическими пробками. Исидро и Мегель, почти не разговаривая, складывали инструменты. Он знал, что им хотелось ночевать здесь, а не тащиться сквозь ослепляющий свет больших грузовиков по тысячемильному перегону до Техаса – корячиться в машине, тереть глаза, зевать и останавливаться, глотать кофе и слушать знакомые слова Исидро:

– Два часа сорок минут, hombre [135], и мы на земле.

Они сидели в гримерной. Импресарио, тучная женщина в голубом платье из ацетатного шелка, должна была принести чек. Бэйби уже собран: оба инструмента – традиционную музыку он исполнял на старом зеленом аккордеоне Абелардо – лежали в футлярах; сам он переоделся в брюки и трикотажную рубашку для гольфа, чтобы удобнее чувствовать себя в пути. Bajo sexto допивал кока-колу. В дверном проеме показалось голубое платье, он поднял взгляд и улыбнулся, надеясь, что принесли чек, и можно ехать.

– Привет, Бэйби, – сказала она.

Он растерялся. Голос – он знал этот голос, но где же чек? Это совсем другая женщина.

– Я Бетти. Фелида. Твоя сестра. – Она протянула ему длинную голубую руку.

Он вспомнил: этот голос, нетерпеливая интонация, совсем как у Адины. Сестра. Он смотрел на нее – еще совсем молода, но некрасива: широкие бедра, черные косы закручены короной, очки в пластмассовой оправе телесного цвета, платье с отрезной талией, на груди вульгарная золотая цепь, высокие каблуки и большая нелепая кожаная сумка.

И растолстела.

– Фелида?

– Ты не получил мою записку?

Он покачал головой. Может надо ее обнять? Руки Фелиды медленно опустились, и сложились на груди. Оба неуклюже переминались с ноги на ногу.

– Я оставила на вахте записку, что зайду к тебе сегодня. Хочу пригласить тебя на ужин, познакомить с мужем. Он тоже занимается музыкальным бизнесом. У нас есть о чем поговорить, прошло столько времени. Отказать он не мог. Сказал Исидро, чтобы тот дождался чека и снял в отеле номер. Дал ему денег. Они остаются ночевать.

Его сестра спит с итальянцем

Квартира была небольшой, вязаные цветные салфетки и накидки с бахромой закрывали мебель. На стене гостиной висело распятие и увеличенная фотография Неаполитанского залива. Муж по имени Тони, лет на пятнадцать старше Фелиды, не без труда встал с кушетки и предложил пиво. Бэби предпочел бы разведенный скотч. Тони руководил оркестром и вращался в клубных кругах; они познакомились с Фелидой на польской свадьбе. Он кивал плоской квадратной головой, иссиня-черные волосы зачесаны назад, тяжелые брови топорщатся над глубоко посаженными глазами, а над бровями – белый, как мышьяк, лоб. Глаза спрятаны настолько глубоко, что не выпускали из себя ни единого лучика. Держался он чопорно. Бэйби подумал, что фелидин муж напоминает преступника перед электрическим стулом.

– Ваша сестра – отличный музыкант. Она исполнит вам все, что угодно, особенно этнические штуки. Мы играем много этнической музыки. Свадьбы, юбилеи. Люди не хотят слушать американцев. Итальянские песни, очень трудные греческие, для хасидов мы тоже играем, поляки, венгры, шведы – всем подавай чего-нибудь этнического. Только попробуйте сыграть им американцев, не получите ни гроша. Какой-то парень кинул в нас булкой, когда мы заиграли «Мои голубые небеса»[136]. Нет, сэр, «Александр-Рэгтайм Банд»[137] они к себе и близко не подпустят.

На ужин был тепловатый мясной рулет, с застывшим на тарелке белым жиром, салат из тертой моркови с изюмом, хлебные палочки, которые крошились на зубах громко, словно винтовочные выстрелы, и бутылка красного вина – после первого же глотка у Бэйби защипало в носу. Они сидели за столом с прозрачной столешницей. Бэйби не мог удержаться, и время от времени поглядывал на свои колени.

– Бери рулет, Бэйби.

Муж разлил вино, роняя на стол капли.

Очень странно было слышать знакомый, лишь чуть погрубевший голос сестры из уст этой женщины. В нем было много материнских интонаций: саркастические ноты, немного безнадежная манера заканчивать фразы.

Муж Тони перебивал ее на каждом слове.

– Значит, вы играете на аккордеоне. Я знаю аккордеон, как собственную мать. Я тоже играю на аккордеоне. У меня очень хорошая «Страделла». Если хотите иметь хороший аккордеон, берите итальянский. Лучшие в мире.

Бэйби жевал рулет и раздумывал, как бы поскорее уйти. Но муж не унимался. Он отставил тарелку и закурил, стряхивая пепел прямо в грязную посуду. Бэйби не мог рассказать Фелиде о Крисе и об отце, пока этот трепач наконец не заткнется.

– Итак, что же вы играете? Джаз? Я к сожалению не смог выбраться на концерт.

– Conjunto. Текс-мекс.

– Фолк-музыка, ага? Этника! Что я вам говорю, вы сами должны знать. Но если вы хотите получить по-настоящему красивую аккордеонную музыку, вы должны слушать итальянцев. Лучшие в мире. Джаз, классика, поп, все, что вам угодно. Лучше всех. Ладно, давайте поставим вот это. – Он ушел в гостиную и поднял крышку дешевого музыкального центра. «Сирс», подумал Бэйби. Муж подкрутил компоненты – тюнер, диск; потом приладил динамики и принялся ставить пластинку за пластинкой, представляя музыку Пеппино, Белтрани, Марини[138].

Он ушел в туалет, оставив дверь приоткрытой, чтобы не пропустить ни одной ноты; Бэйби посмотрел на Фелиду.

– Макаронник. И старик к тому же. – Его распирало от отвращения; в конце концов, она его сестра.

– Что ты о нем знаешь! Он очень хороший человек. Он поднялся из ничего! Ему есть чем гордиться.

– Полагаю, нам все это тоже знакомо. Ты младшая – когда ты росла, стало легче. Ты не помнишь земляного пола… нет, тебе было легче.

С этого все и началось. Слишком тесно он был связан с ее мучительным детством, этим главным врагом ее истиной сущности. В туалете спустили воду. Ей хотелось доказать, что он зря так снисходительно относится к ее мужу. Ей хотелось, чтобы он ушел. Она жалела, что позвала его. Мясной рулет лежал на его тарелке почти нетронутый, не считая маленького кусочка с одной стороны. Из салата вытекла желтая лужица.

– Ты ни слова не сказал о родителях. Это плохой знак. Видимо, кто-то умер. Мать?

– Я не мог тебе ничего сказать, пока твой муж распинался об этнической музыке. Нет. Она жива. Она болеет, у нее что-то непонятное, никто не знает, что. Мы боимся рака, но она жива. А больше никого нет: она, я и ты. Лучше бы ты ей написала. Слишком много бед, слишком много боли на нее свалилось. Ты ведь знаешь о Ченчо? Да, конечно. Это было до того, как ты сбежала.

Всего за минуту он рассказал ей о смерти отца и брата: паук и маньяк с пистолетом.

Для нее это почти ничего не значило. Для нее они умерли, когда ей было четырнадцать лет. Почему же ее так раздражает этот рассевшийся на диване брат, его шевелящиеся губы, желтые пальцы, которые барабанят по коленке, нарочитые гримасы на особенно сильных волнах итальянской музыки. Ею овладело низменное, но сильное желание побольнее его задеть.

– А знаешь, твоя музыка совсем не изменилась. Ты играешь то же, что и отец, вы с Крисом играли это сто лет назад, ту же самую ерунду, старый conjunto. Неужели не надоело? Неужели не хочется чего-нибудь поновее? Ну хоть каких-то перемен? Чак Рио[139] сейчас делает norteo[140] рок – ты наверняка слышал его «Корридо-Рок». Или ритм-энд-блюз. Латинский джаз? Ты когда-нибудь был в Л. А.? Вот где настоящая msica. Ты просто застрял на одном и том же.

Он был обижен и зол, но улыбался. Неужели она и раньше была такой отвратительной и бестолковой дурой? От гнева он едва мог говорить, лишь пожал плечами.

– Это моя музыка. Моя музыка, и люди хотят, чтобы я ее играл. Текс-Мекс, tejano, только резче, больше кантри, и традиционное conjunto, да, то, которое играл отец, – это моя музыка. – От завываний итальянского аккордеона дрожала вся квартира. – Многие музыканты пробуют новое. Но многие возвращаются обратно, идут со своими кувшинами все к тому же старому колодцу.

Кофейная чашка уже опустела, Бэйби ждал, когда Фелида заметит и нальет добавки. У него дрожали руки. Она взглянула в другой конец комнаты – там выходил из туалета муж, на ходу застегивая ширинку. Квартиру словно переполняла дрожащая горечь итальянской музыки. Бэйби бросил взгляд на оставленный у дверей футляр с аккордеоном: уголки вытерлись, фестивальные наклейки ободрались. Он резко оттолкнул кресло, взял аккордеон, не спеша приблизился к музыкальному центру и выключил итальянцев. Сестра и ее муж не знали, что им делать. Они хмуро следили.

Бэйби остро почувствовал тишину, непрозвучавшие ноты, которые слушатель подсознательно ждет, а не дождавшись, проигрывает в голове сам, прерванные музыкальные фразы, словно задержка дыхания, притихшие отзвуки слабого нотного эха, тонкая линия вступления, бесцветная струйка, что падает с лесной скалы, но вдруг вырастает до стоячей волны, водопада, водоворота, прибойного потока и водяного вала. В эту враждебную тишину он бросил мощную и торопливую аппликатуру вступления, слишком быструю, чтобы искать в ней какой-то смысл, – это был гневный взрыв самого инструмента. Не останавливаясь, он играл почти десять минут – с одной мелодии на другую, двадцать, а то и больше песен, фразы и куплеты, вступления и переходы, ломаные октавы, пальцы скользили по кнопкам в трудных, но прекрасных glissandi. Наконец он поднял голову, посмотрел на сестру и ее мужа, застывшего в другом конце комнаты, и резко оборвал игру.

– А как же ты? – ухмыльнулся он. – Ты же когда-то играла. Отец говорил, что из всей семьи только ты и была настоящим музыкантом, только у тебя истинно мексиканская душа. Но это еще до того, как он тебя проклял, до того, как ты сбежала – ночью, точно преступница, разбила сердце матери и повернулась спиной к своей семье, к своему народу. До того, как ты стала итальянкой. Ты еще умеешь играть музыку своего народа? Или только дерьмовое оливковое масло? – С вежливой яростью он протянул ей аккордеон.

– Какие обвинения! – воскликнула Фелида. – Ну конечно, я должна была остаться дома и играть королеву чили, а потом выйти за сборщика фруктов из Чикано, нарожать пятнадцать детей, по три раза в день крутить руками тортильи, смотреть только в землю, бояться дурного глаза и обдирать коленки на церковных камнях. Ты позволяешь мне касаться твоего аккордеона? Какая неожиданность! Неужто не считаешь, как когда-то отец, что это мужской инструмент? Все правильно, я согласна – это инструмент для мужчин-недотеп, нищих иммигрантов и плохих музыкантов. Я поняла это много лет назад, еще ребенком. Я все видела еще до того, как ушла из дому: и отца, уборщика посуды, и его драгоценный зеленый аккордеон – да, этот самый – и как он стоял весь в поту, и эти идиотские прически, и вечное пьянство – пьяный мексиканец, халдей с аккордеоном, это же пик его славы, когда он вешал аккордеон на себя, растягивал меха, они сами растягивались, драное старье просто на нем висло, и как же я его ненавидела – вот тогда я поняла, что ваш аккордеон действительно мужской инструмент, мужчины на нем не играют, они его трахают. И ты такой же. Тогда я решила, что буду играть настоящую музыку на настоящем инструменте. И это правда: я могу играть все, что угодно. Я не прилипла к conjunto. Все, что угодно! И мне не нужен кнопочник – уродская игрушка для пьяных дилетантов. Я играю на клавишном аккордеоне, я профессиональный музыкант, я ответственный музыкант – тебе никогда этого не понять.

Он чувствовал почти ужас.

– Какая же ты сука! – взвыл он.

– Вы говорите это Бетти… – Муж взялся за ручки кресла.

– Заткнись. – Он повернулся к Фелиде. – У клавишника идиотский звук, он все подавляет – это клоунский инструмент – могу себе представить, как вы с мистером Бэтоном тащите его на еврейские именины, а старые клячи вокруг даже в такт попасть не могут, «С днем поляцкого рожденья поздравляем мы тебя…», – ухмыляясь, проныл он. – Джаз-бэнд кукурузников играет вонючее старье. «Рада ты, и рада я, рада блядская семья».

– Ублюдок! Что ты понимаешь. Я столько лет играла с отличными музыкантами, я пахала, как вол, я была еще совсем ребенком, но я выучила этот инструмент, я играла в группах – всего четверо: ударник, аккордеон, труба и кто-нибудь на кларнете и саксофоне попеременно – наша музыка звучала, как десять инструментов. Посмотрела бы я на тебя, как бы ты смог: и латино, и этнику, и поп, да, и свинг, и джаз, даже деревенские песни и полуклассику, посмотрела бы я, на сколько б тебя хватило. Через пять минут тебя стащили бы со сцены за хвост вместе с твоей писклявой коробкой. – Выкрикивая все это, она вытаскивала из коридорного шкафа громадный ящик – тяжелый черный футляр, а из него – большой хромированный аккордеон. Бэйби пришло в голову, что он похож на радиатор «бьюика».

– Ублюдок. – Она с трудом перевела дыхание. – Ты даже не представляешь себе, что аккордеоном можно заменить целую саксофонную партию, а я это делаю. Ты даже не знаешь, что я играю, несмотря на то, что теперь замужем! – Она продела руки в ремни и подняла тяжелый инструмент. Сверкнула на Бэйби глазами и заиграла. Он думал, это будет позерское попурри, лоскутное одеяло простого лабуха с визгами и присвистами, шлягерок, который начнется с «Маленького темного кувшина», перейдет в «Ах, щекотно, хи-хи-хи» и закончится «Билл Бэйли, ну когда же ты вернешься» или другой такой же ерундой, но Фелида умудрилась его удивить. Глядя в потолок, она проговорила:

– Por Chencho, Tom, – и вдруг запела разрывающую сердце песню «Se Me Fue Mi Amor» [141], которую записали в самом конце войны Кармен и Лаура. Она растягивала меха с поразительной техникой, те расходились и сжимались с невероятным драматизмом, взрывной эффект sforzati [142]. Она скребла по клавишам, терла и давила, водила ногтями по складкам мехов. Создавалась великолепная иллюзия, что аккордеону помогают bajo sexto, контрабас, и еще какой-то необыкновенный ударник, звуки сливались с забытым голосом сестры, аккордеон вплетался и сжигал в сладком тлеющем огне печальный голос Фелиды.

– Вот – самая прекрасная музыка на свете, – сказала она и ушла в ванную – кафельные плитки разнесли по квартире эхо ее рыданий.

– Вы бы слышали, как она играет «Полет шмеля». Это вообще фантастика, – сказал муж.

Бэйби положил зеленый аккордеон Абелардо в футляр, бросил взгляд на глупого итальянца и вышел вон, не закрыв за собою дверь, словно Ричард Уидмарк[143]. Нажимая кнопку лифта, он услыхал, как она с грохотом захлопнулась.

На улице, дрожа от вечерней сырости, Бэйби побрел к озеру. Впереди, под фонарями, шли двое мужчин, через несколько минут они свернули и исчезли в подъезде. Где-то далеко звучала гитара, блюзовые аккорды, из открытой двери вырвался «бат-тат-тат» ударника. Бэйби шел к озеру, прислушиваясь к влажным стонам воды. Он подумал, как медленно выползают из доков корабли. Через некоторое время он стал зевать. Как же он устал. И замерз. Он зашагал от воды обратно, и увидав, что в его сторону скользит такси с лампочкой на крыше – желтой и теплой на этой северной улице – поднял руку и побежал навстречу машине.

– Отель «Фортуна». – Ay, какой прекрасный, прекрасный у нее голос, пропадает с этим итальянским фертом, глушится огромным перегруженным аккордеоном. Глаза заливали слезы.

В вестибюле отеля он вдруг сообразил, что оставил зеленый аккордеон в такси. Бросился на улицу, но машина уехала. Звонок за звонком – все было напрасно, нет, он не запомнил ни номер, ни имя водителя; нет, он не знает, какой компании принадлежит такси, он не помнит ничего, кроме желтой лампочки на крыше, а значит, ничего не поделаешь.

Запах паленого

Возбужденный муж ходил взад-вперед по квартире.

– Что за чепуха, – сказал он. Поскреб ногтями руку. – Запах – как будто что-то горит, – добавил он наконец.

– Это он. От него всегда несло старыми сигаретами и палеными деревяшками. – Она заплакала, а когда старый муж бросился утешать, резко его оттолкнула. Итальянец!

АВТОСТОПОМ НА ИНВАЛИДНОЙ КОЛЯСКЕ


Хроматический аккордеон

На улицах Парижа

Шарль Ганьон, плакса и нытик (говорили, именно из-за этого постоянного нытья сумасшедшая мать Софи чуть его не утопила), начал трудовую жизнь в 1912 году в возрасте пяти лет – посасывая губную гармошку, он выпрашивал на улицах centimes [144].

Во время Великой войны, когда мальчику исполнилось девять или десять лет, шлюха по имени Иветт, та самая, что вытащила его когда-то из воды, и в чьей комнате он время от времени спал, сунула ему в руки маленький однорядный accord on diatonique[145]. Этот жуткий хлам, весь в переливающихся звездочках, на который не позарились бы даже крысы, ей подарил один из клиентов; гостю вконец осточертело слушать нытье губной гармошки, но все же было жаль этого бледного, как макаронина, выковыривателя сигаретных бычков из уличных стоков, которого – подумать только! – сумасшедшая мать скрутила проволочной вешалкой и бросила в реку, откуда его и извлекла худенькая Иветт, мечтавшая в детстве переплыть Ла-Манш (десятилетие спустя, когда это сделала Гертруда Эдерле[146], Ивет почувствовала, что ее обманули). Но вместо благодарности мальчишка спросил Иветт – настоящую героиню, дававшую ему кров, – этот сопляк спросил ее всего лишь о том, что неужели он мало зарабатывает на улице с этой чертовой губной гармошкой? Может ему стоит пройтись по кабакам и там продолжить? Ладно, давай, будем считать это говно настоящим инструментом. И если уж говорить о настоящем инструменте, смотри сюда.

На кнопочном ящике – при том, что кнопки на нем отваливались, меха пропускали воздух, а звук получался не громче тявканья охрипшей собаки – Шарль играл в самых грязных bals musette[147](модники в норковых брюках и пиджаках на молнии никогда к ним не заглядывали), упрямо, за одни чаевые, не обращая внимания на дым, вопли и потасовки, он задавал себе ритм постукиванием ноги, иногда в одиночестве, иногда силясь переиграть конкурентов. Без перерывов. Если он замолкал, чтобы сходить в туалет или выпить воды, танцоры ругались и швыряли в его тощую спину все, что попадалось под руку. Расплачивались с ним довольно часто un petit vin blanc [148], причем самым дешевым, но это доставляло ему настоящее удовольствие – с тех пор и навсегда. Так, распустив нюни, он отвоевывал себе место в мире мужчин, полуголодный, вечно пьяный, спал в комнате Иветт, когда у той не было клиентов, а чаще под парой кресел в углу бистро – кусочек припортовой жизни, мальчишка с сопливым носом, драными башмаками и раздраженной надменностью, для которой не было никаких оснований.

К шестнадцати годам аккордеон ему осточертел – эту маломощную коробку невозможно было слушать, почти весь воздух выходил сквозь растрескавшиеся меха, вид у нее был совсем невзрачным и напоминал задеревеневшую тряпку или дохлого индюка. И еще музыка. Его тянуло к джазу, он репетировал, как сумасшедший, разучивал причудливые, замысловатые секвенции, но при первых же попытках – он играл что-то очень близкое к «Розе на жимолости» – посетители недовольно морщились, покрикивали: давай, давай, бросай это говно, играй по-человечески, – в центре зала на негнущихся западных ногах покачивались тусклые парочки, cr[149] трубы женских платьев колыхались вокруг голеней, топтались и куда-то тыкались стопудовые мужские ноги, а вокруг свечи, белые равнины скатертей, музыка – то веселая, то грустная – пальцы и ладони мужчин, щупающие сквозь нагретую материю женские ребра. Мальчик играл, посмеиваясь про себя над цветочными узорами на бедрах и задницах дам, над бриолиновыми волосами и робкими руками кавалеров.

Его героем был Жо Прива[150], который играл все, что ему нравилось, мешая le jazz hot[151] с цыганскими песнями, садился вместе с братьями-цыганами Ферре и Джанго [152], легко подхватывал старые bour[153] и польки вслед за самыми отчаянными chansons mussette [154]. У него были связи, у этого Прива, он знал сильных парней, гангстеров, он везде был звездой, le clou de la soir[155]. Ублюдку везло, ему позволялось делать перерывы, Шарлю Ганьону – никогда. Удачи не было, и пиковый туз упорно лез в другие руки. Джаз в припортовых пивнушках? Никогда – ничего, кроме сентиментальной требухи с идиотскими припевами, песен пьянства и безнадежности, музыки для слезливых алкоголиков и женщин, которых регулярно колотят мужчины, поток болезненных воспоминаний и песни ничейной дерзости. Как-то ему пришло в голову, что космический узор его больной фортуны уравновешивается везением Жо Прива: если в этом мире ставки Прива вдруг пойдут вниз, у Ганьона они начнут подниматься. Иногда ему снилось, как он убивает Прива – с улыбкой выскакивал прямо у того перед носом, благодарил за музыку, молниеносно ударял ножом и исчезал в толпе. Несколько недель спустя он забредал в прикормленное Жо место и начинал играть. К концу вечера Прива забыт, и все приветствуют новую звезду. Но с этим дохлым индюком вместо аккордеона, такое невозможно.

Он заключил договор с Гаэтаном-Галстуком, и в один прекрасный день стал обладателем accord[156], большого черного ящика с шестью рядами кнопок и растягивающимися на всю ширину рук мехами – звук напоминал рев паровоза на эстакаде; всего несколько франков в неделю, пока не выплатишь определенную сумму; лучше не забывать, ага? – и Галстук ткнул его в плечо тяжелым кулаком.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33