Пустившись бегом по направлению, указанному стрелкой, она вскоре наскочила на вторую неожиданность. Весь пригорок, с которого открывался вид на просторное неубранное поле, на деревеньку, прятавшуюся в кущах курчавых вётел, ощетинился ровными шеренгами крестов, сколоченных из берёзовых жердей с белой, неободранной корой. Крестов было так много и сбегали они с пригорка такими ровными рядами, что меж ними наискось просвечивали как бы сквозные просеки. Несколько унылых ворон сидели на плечах крестов.
Кресты стояли точно солдаты, сомкнувшие строй. Было что-то страшное в их молчаливых, по шнурку выстроенных шеренгах. Муся рванулась было прочь, но, оправившись от неожиданности, злорадно усмехнулась и гордо пошла по тропинке наискось через все кладбище чужеземцев, провожаемая удивлёнными взглядами ворон.
Сбегая с пригорка, берёзовые кресты доходили почти до задворок деревушки, до сараев, обнесённых изгородью из жердей. Муся перелезла через изгородь и прислушалась. Деревенька тихо млела под полуденным солнцем в тени старых вётел. Вместе с сонным пением петухов, с ленивым брёхом собак до Муси доносилось торопливое попыхиванье мотора движка, писк губной гармошки, а из-за ближайшего сарая слышались рыдающий звон ручной пилы и гортанные звуки чужой речи.
В деревне — немцы! Муся задержалась. Идти назад? Пригорок ощетинивался берёзовыми крестами, как спина дикобраза. Вид кладбища, как это ни странно, ободрил девушку. Подумав, она озорно мотнула головой и, оставив у изгороди можжевёловую палку, уверенным шагом подошла к ближайшему сеновалу. Стараясь действовать неторопливо, она на глазах у двух немцев, плотничавших невдалеке, распахнула скрипучие ворота.
Немцы эти, в одних трусах, работали у соседнего сарая. Аккуратно сложенное обмундирование их лежало на траве. Делая вид, что не обращает на них внимания, девушка вошла в душную прохладу чужого сеновала, осмотрелась, заметила огромную ивовую корзину с верёвкой и доверху набила её сеном. Взвалив плетушку на спину, она по-хозяйски закрыла ворота, подпёрла их валявшимся рядом колышком и, вся согнувшись, двинулась в прогон меж плетнями огородов.
Она заставила себя идти по кратчайшей прямой, мимо немцев в трусиках. Продолжая плотничать, они о чем-то невесело переговаривались. Оба они были уже не молоды, загар не брал их кожу, и дряблые тела странно белели на солнце. У сарая стояли, прислонённые к крыше, тонкие берёзовые жерди с неободранной корой, а вдоль стены аккуратным штабелем были сложены готовые изделия — новые белые кресты.
Муся очень волновалась, но шла неторопливо. Пройдя прогон, она заставила себя так же медленно миновать ещё двух пожилых солдат, стоявших возле плетня с трубочками в зубах. Девушка прошла так близко, что в нос ей ударил запах плохого табака. У ворот открытого двора сутулая и очень худая женщина что-то стирала в деревянной лохани. Завидев Мусю, она распрямила спину, вытерла рукавом лоб и стала хмуро следить за незнакомкой, приближавшейся к ней с сеном за плечами. Девушка храбро, точно бывала здесь по нескольку раз в день, прошла мимо женщины в раскрытые ворота двора. Стоявший в нем полумрак был пронизан наискось резкими солнечными лучами, пробивавшимися сквозь шали драночной крыши. Сердце девушки неистово билось. Ей казалось, что все кругом: и этот пятистенный крестьянский дом, и жмыхающая под ногами солома подстилки, и мыльный пар, поднимающийся над лоханью, — все отдаёт прогорклым чужим запахом, каким пахнуло на неё от солдат с трубками.
Женщина стряхнула с рук пену и, вытирая их о подол, двинулась во двор вслед за незнакомкой. Муся остановилась, устремив на неё умоляющий взгляд.
— Куда понесла? Сюда, сюда давай!.. Вот мы сейчас бяшкам корм и зададим, — неоправданно громко, явно для немцев, а не для Муси, сказала женщина и, цепко схватив девушку за локоть, потащила её вглубь двора. — Бяш! бяш! бяш!..
И когда в ответ ей заблеяли овцы и чёрные острые мордочки, смешно тыкая шагреневыми носиками, показались между жердями загончика, женщина дёрнула Мусю за рукав так, что куртка затрещала:
— Да чего вы там, с ума посходили? Своих голов не жалко, мою б пожалели! Не одна я, сын у меня… И третьеводнись, и вчерась, и на вот — сегодня. Словно, кроме меня, и людей в колхозе нет! Насели, как слепни на корову в полдень…
Муся все ещё держала на плечах корзину. Чёрные мордочки овец просовывались меж жердей. Быстро перебирая губами, овцы ловко выдёргивали шматки сена. Девушка поняла, что, как и те люди у ручья, женщина эта приняла её за кого-то другого.
— Совесть совсем потеряли, ночи им мало. Нате вот, средь бела дня лезут! — сыпала хозяйка Мусе в ухо сердитый торопливый шепоток. — И тоже моду взяли — всё в Ветлино да в Ветлино! А «Первое мая», а «Красный кут», а «Ворошилова»? Там, слышь, тоже немецкие госпитали, по всей округе госпитали, а вы всё к нам да к нам… Только и свету в окне, что разнесчастное наше Ветлино. Хотите, чтоб нас спалили?
— У вас тут госпиталь? — спросила Муся, радуясь, что так удачно попала именно туда, куда надо.
— А ты и не знаешь! — сердито усмехнулась хозяйка. — Ишь, незнайка какая! Да что ты передо мной-то притворяешься? Тут везде госпитали. Наши на реке столько их намолотили, что в избах для раненых уж и мест нет. В «Первом мае», говорят, уже и сенники заняли и на свиноферме вповалку лежат… Ты, милая, не финти, говори, зачем прислана… Поставь мастину-то, чего держишь!
Муся опустила плетушку на подстилку двора, смачно хлюпнувшую навозной жижей. Овцы неистово толкались за забором загончика, блеяли, шуршали сеном. Женщина шептала, жарко дыша девушке в ухо и щекоча ей щеку седыми волосами, выбившимися из-под косынки:
— Ведь отнесли ж вам сегодня, куда договорено, и флягу молока и мешок с хлебом. Чего ж ещё! Все мало?
Не понимая, о чем говорят ей, и опасаясь, как бы жёнщина, узнав, что Муся не та, за кого её приняла, не прогнала бы её или не выдала врагам, девушка тихонько произнесла:
— Тётечка, мне лекарство нужно. Есть такие таблетки… У меня батя в дороге заболел, умирает. Помогите, тетечка!
Боясь, что женщина сразу откажет, девушка торопливо вытащила из торбы своё платье и комом сунула его хозяйке:
— Я не даром. Возьмите, пожалуйста, только помогите!
Хозяйка сердито оттолкнула платье узловатой, со вспухшими венами рукой, распаренной и белой от стирки:
— Убери! Не на базар пришла. За тряпки голову в петлю не суют. — И вдруг рассердилась: — Это кто же тебя научил меня тряпками прельщать? У меня у самой трое воюют. Тебе это неизвестно?
— Тётечка, меня никто не учил, я ничего не знаю, я сама по себе. Мне лекарство для отца нужно.
На худом, некрасивом лице хозяйки задрожала невеселая улыбка:
— Упорная… Инструкция у тебя, что ли, такая?.. Ну, для отца так для отца, мне все едино. Идём в избу… На вот, захвати, чтоб не с пустыми руками мимо этих иродов проходить.
Она сунула Мусе таз, в котором лежало влажное, жгутами скрученное, крепко отжатое бельё.
Со двора они поднялись в сени, и Муся хотела уже было взяться за ручку обитой клеёнкой двери, ведущей в избу, но хозяйка отдёрнула её назад и втолкнула в маленькую, низенькую клеть, приспособленную теперь под жильё.
— Куда лезешь? Ай она тебе и верно не сказала, что в избе-то раненые? Или ты и впрямь не от неё, а от других каких?.. Ну говори, ко мне пришла, чего меня таиться!
— Тётечка, слово даю, не знаю, о ком вы говорите.
— Да сестричка ж милосердная, она тут с нашими ранеными в лесу возле ольховой пустоши схоронилась. Кормим вот её колхозом уж третью неделю. Старые немецкие бинты да марлю для неё стираем. — Должно быть, спохватившись, что сболтнула лишнее, женщина запнулась и, приблизив своё худое лицо вплотную к Мусе, угрожающе спросила: — А ты из каких, кто будешь? Ну!
Во взгляде хозяйки появилось что-то такое, от чего девушке стало жутко.
— Беженцы мы с отцом, — протянула она растерянно.
— Заладила сорока Якова и твердит про всякого: беженцы, беженцы!.. Ну ладно, молчи. Только мой тебе совет, девка: раз ты за такое дело взялась, волков стерегись, а людям доверяйся… Ну, вот что, беженка: лекарства твоего достать попробую. У меня в одной горенке раненые, а в другой их фельдшер стоит, авось выпрошу.
Теперь, когда Мусины глаза свыклись с прохладой полутемной клети, отполированные мешками стены которой ещё хранили сытные запахи зёрна, она разглядела, что на полу, прикрывшись большой старой шубой, спал мальчик лет двенадцати, такой же худой и некрасивый, как мать.
Женщина заботливо поправила у него в изголовье подушку, потом достала откуда-то из-под окна крынку молока, большой ломоть несвежего, подсыхающего хлеба и молча положила перед гостьей. Сама она села напротив и, искоса следя за тем, как девушка ест, только вздыхала. Когда Муся, собрав пальцами последние крошки, отправила их в рот, хозяйка поднялась, отрезала ещё изрядный ломоть и опять молча положила перед ней. Выражение тревожной тоски ни на миг не покидало её усталых глаз.
— Что это пушек второй день не слыхать? Не ушли ли наши с реки, а? — Не дождавшись ответа, она продолжала: — Молчишь? Опять инструкция иль, верно, не знаешь? Ну, молчи, молчи. Так я сама тебе рассказывать стану. Может, кому там у вас, — она неопределённо махнула узловатой рукой на восток, — может, для чего и сгодится болтовня-то моя. Слушай! Тут вся округа ранеными забита, а новых все волокут и день и ночь, и день и ночь. Здоровый урон тут Гитлер терпит!
Хозяйка помолчала, прислушалась к глухо доносившимся сквозь стену мужским голосам и продолжала:
— Набито их тут видимо-невидимо! Кладбище на горушке видала? Ну вот, под каждым крестом по двое, по трое, а то и по пять штук кладут. Навалом валят. А оттуда, — она махнула рукой на запад, — свежих на машинах гонят. Откуда берут только?.. Что у вас, не слыхать, часом, надолго ли их хватит?
Теперь Муся уже понимала, что хозяйка принимает её не то за партизанку, не то за разведчицу — из тех, что, как говорили в деревнях, по ночам сбрасывают на парашютах на оккупированную территорию. Общаясь теперь с людьми, Муся знала, что в ответ на зов партии советские люди разжигают в тылу врага огонь партизанской войны. Её принимают за партизанку — пусть. То, что они делают с Митрофаном Ильичом, — это тоже важно для страны, и они имеют право и на сочувствие и на помощь, которые эта женщина адресует лесным воинам. Рассудив так, Муся напрямки спросила хозяйку, где в этих краях лучше перейти фронт.
— С этим делом, видать, обождать придётся — очень много натащили они к берегу всяческой всячины. И ещё… — хозяйка вздохнула, — и ещё там ли фронт-то, где вчера был, не ушёл ли? Я ж говорила — тихо что-то. Пушек уж с вечера не слыхать, догонять бы его тебе не пришлось.
Хлопнула дверь. В сенях застучали шаги, громко и тяжело, будто по деревянному помосту шагала чугунная статуя. И Муся, и хозяйка, и проснувшийся мальчик, поднявший голову, замерли, прислушиваясь. Скрипнула дверь избы. Шаги стали глуше.
— Вернулся, идол!.. Лекарства-то тебе взаправду надо или только для разговору придумала?
— Нет, нет, нужно! — встрепенулась Муся. Она назвала лекарство и спросила: — Хотите, я с вами пойду?
Хозяйка окинула критическим взглядом худенькую фигурку в лыжном костюме:
— Где тебе! Молода ещё и врать-то, поди, путём не научилась. Одна схожу. А ты приляг вот тут рядом с Костькой под тулуп, будто спишь. А в случае чего, ты — моя племянница Нюшка, из «Первого мая». Брат мой Федор, твой отец значит, болен. Вот ты сюда за лекарством и пришла… Я и сама вовек не врала, а вот на старости лет учусь. Эти не тому ещё научат! Ну, сидите тут.
Женщина вышла. Через минуту откуда-то, должно быть из закута во дворе, где вздыхала и шуршала соломой корова, донеслись истерические куриные крики. Потом босые ноги хозяйки прошлёпали по помосту, глухо скрипнула обитая мешковиной дверь.
Муся прилегла на пол рядом с мальчиком и, стараясь подавить в себе нервный озноб, прислушивалась к мужскому и женскому голосам, глухо доносившимся из-за стены. На своей щеке она чувствовала дыхание мальчика. Рядом в полутьме мерцали его белесые глаза.
— Не дрожи, обойдётся. Мамке не впервой их обдурять, — сказал он ломким мальчишеским голосом.
— А ты не боишься?
— Поначалу боялся. А как же! Комендант четырех наших у пожарного сарая повесил… А теперь ничего, уж по боле двух недель под топором живём, привыкли.
Муся придвинулась к мальчику. В соседстве с этим маленьким мужичком не такой уж страшной казалась близость непонятных пришельцев иного мира. Голоса, мужской и женский, казалось, о чем-то спорили за стеной.
— А мама твоя, видать, их тоже не боится?
Мальчик поднялся на локтях. На худеньком длинном личике появилась гордость:
— Про мать один ваш сказал — стальная она, вот! Её сейчас весь колхоз слушается.
Опять скрипнула дверь. Наконец! Муся сжалась, зажмурилась. Бухающие чугунные шаги простучали по помосту, по заскрипевшим ступенькам крыльца и стихли на улице. В двери клети показалась хозяйка. Она была бледна. Одна щека у неё была обрызгана кровью. В узловатой руке она держала пузырёк с белыми таблетками.
— Дал. Курицу зарезала, курицей ему поклонилась. Дал. Ты там скажи, кому надо: фриц-то, он тоже не одинаковый. Одному война мать родна, а другому, вот хоть, к примеру, нашему, — видать, не по зубам. Все вздыхает: нихт гут, нихт гут. И война — нихт гут, и Россия — нихт гут, и жизнь — нихт гут. По вечерам достанет из кармана карточку — с женой, с ребятами да с внуками, что ли, он на ней снят, смотрит на неё и все вздыхает. Я как-то расхрабрилась, да и спросила: а Гитлер, мол, может быть, тоже нихт гут? Он даже побелел весь, оглядывается кругом, за дверь высунулся, а потом только рукой махнул: тоже, мол!.. Есть, есть у них такие. Только Гитлера этого страх как боятся…
И вдруг без всякой связи с предыдущим она сказала:
— Ты вот ответь нам: скоро ли немцев назад завернут?
Это вырвалось у неё как выкрик. И столько слышалось в нем горя, такая боль прозвучала в нем, что Мусе стало не по себе.
— Скоро, очень скоро, их ненадолго хватит.
— Уж поскорее бы, что ли! Терпенья нет. Слез-то вон реки льются… Ну ступай, ступай! А то их врач как бы не заскочил — этот настоящий фашист, ни одной девки молодой не пропустит.
Муся спрятала пузырёк за пазуху и на прощанье попыталась ещё раз сунуть хозяйке своё платье. Но та всерьёз осерчала:
— Убери! Не такое время, не за картошкой приходила. Слышишь? Дай-ка я тебя провожу, а то не сгребли бы они тебя, голубушку.
Хозяйка накинула старую, порыжевшую жакетку, повязалась платком, повесила на верёвке через плечо брусницу, взяла косу, а Мусе дала грабли. Сделала она все это неторопливо, обдуманно — видно, провожать незваных гостей таким способом приходилось ей уже не раз.
— Ну, а бинтиков, марли не надо? — спросила она, уже взявшись за ручку двери. — А то мы тут на помойке старые их бинты собираем, в щёлоке вывариваем. Вчера много кому нужно отдала, но маленько ещё есть.
— Нет, нет! Спасибо вам, тётечка.
Муся бросилась к хозяйке, крепко поцеловала её в обветренную, шершавую щеку.
— Нашла время… — сурово отстранилась та. — Ну, иди давай!
Они прошли мимо часового в каске, с автоматом, механически вышагивавшего вдоль палисадника перед избой, встретились и смело разминулись с двумя давешними старыми немцами, тащившими теперь на носилках чьё-то покрытое простыней тело, прошли мимо госпитальных фур, запряжённых толстозадыми короткохвостыми конями. Из-за брезентов слышались приглушённые стоны. Только что привезли раненых. Миновав двух молчаливых часовых, охранявших въезд в деревню, вышли в поле.
Девушка жадно вдыхала вечерний воздух, густо настоенный запахами подсыхающих трав.
— И ещё передай там: беспечные они, фрицы-то. Не стерегутся, особенно ночью. Залягут в избе и храпят на весь колхоз, аж печь трясётся.
Когда прощались у лесной опушки, Муся вернула хозяйке грабли. Та сунула ей взамен узелочек, от которого шёл аромат кислого деревенского хлеба, печённого на поду.
— Опять за своё! — проворчала хозяйка, когда девушка принялась её благодарить. — И моим там кто кусок подаст. — А потом шепнула: — А может, знаешь: скоро ль вернётесь? Долго ль нам, горьким, вас ждать?
— Скоро, скоро, тётечка! — ответила Муся с такой уверенностью, будто ей были известны все планы советского командования, и, уловив усмешку в умных усталых глазах хозяйки, смущённо добавила: — Товарищ Сталин сказал же третьего июля, что скоро…
— Нет, неправда, «скоро» он не сказал, — сурово ответила хозяйка. — Партия народ никогда не обманывает… Ну ступай.
И долго ещё, уходя полевой заросшей дорогой, девушка видела сквозь шеренги берёзовых крестов, которыми ощетинился пригорок, белый платок и косу, розовато сверкавшую в лучах заката.
16
Там, в деревне, близость врагов, острое чувство опасности как-то заглушали в Мусе тревогу за судьбу Митрофана Ильича. Теперь, очутившись одна, она со страхом подумала, что потеряла слишком много времени. Она шла все быстрей и быстрей, порой переходя на бег. Прижимая к себе пузырёк с таблетками, она чувствовала, что сердце у неё колотится так, будто за пазухой бьётся, пытаясь вырваться, живая птица. А солнце уже садилось за лес: вершины елей буйно пламенели, подсвеченные огнём заката.
Тьма накрыла девушку на лесной дороге, где-то вблизи от места, у которого она должна была свёртывать на тропу. Место это Муся давеча отметила, заломав две ольхи по обе стороны незаметной тропки. Но сейчас, когда сумерки сгустились так, что кусты и деревья в них слились в сплошную тёмную зубчатую стену, девушка никак не могла отыскать своих заломов. Как птица, гнездо которой разорил ветер, кружилась она, вглядываясь в тьму, ощупывая руками придорожные кусты. Заломленных ольх не было. Вдруг девушку поразила мысль: а что, если кто-нибудь случайно срубил их? Что, если она безнадёжно заблудилась и не найдёт дороги обратно?
От такого предположения она сразу ослабела и без сил опустилась на землю.
Ей ясно представилось, как больной Митрофан Ильич мечется, как он зовёт её. Стало страшно. Она вскочила и, спотыкаясь во тьме, царапая о кусты лицо и руки, снова принялась искать исчезнувшую тропинку. Серпик тощей луны, выскользнув из-за леса, медленно забрался в самый зенит, а девушка все ещё бродила вдоль дороги. Наконец, совершенно обессилев, она упала в кустах и сразу же уснула, сломленная отчаянием и усталостью.
Первый раз в жизни она спала в лесу совершенно одна. Тревожно шумел порывистый ветер. Тоскливо постанывала невдалеке надломленная сосна. Где-то рядом совсем человеческим голосом подвывала выпь. Маленькие тучки, точно спасаясь от какой-то опасности, торопливо бежали мимо луны. Муся ничего этого не видела и не слышала. Предутренний туман заволок всю окрестность, но девушка не чувствовала ни сырости, ни холода.
Муся спала без снов, как спят очень усталые дети. Но первое же дуновение предутреннего ветерка разбудило её. Она сразу вскочила. К свежему аромату влажного от росы леса ощутительно примешивался кисловатый хлебный дух. Девушка почувствовала спазмы в желудке. Но лес уже выступил из густо-серой рассветной мглы, и есть было некогда.
Муся выбежала на дорогу и почти рядом увидела раздвоенную в виде рогатки сосну. Недели скитаний заострили зрительную память. Девушка сразу узнала эту сосну и побежала по дороге, заметила знакомый камень, напоминавший ей вчера собачью голову, наконец в двух шагах от этого камня — две уже покрасневшие по надлому ольхи, которыми она отметила поворот на тропинку.
Весь остальной путь она бежала что есть сил.
Стояло чудное августовское утро, одно из тех, когда умытая росой природа выглядит особенно яркой, а воздух так прозрачен и чист, что пейзаж теряет перспективу и кажется как бы плоским. Мотыльки покачивались на сухих веточках вереска. Басовито, словно тяжёлые бомбардировщики, гудели шмели. Все цвело, звенело, переливалось яркими красками. Но в воздухе чувствовалось уже что-то такое, что говорило о конце лета.
Девушка бежала, не замечая мягкой грусти, разлитой в природе. Она останавливалась лишь на миг, чтобы передохнуть, утихомирить бьющееся сердце, и вновь пускалась бегом, перескакивая через пеньки, продираясь сквозь кустарник. Только бы не опоздать, только бы застать его живым! Она даже не заметила, как переменилась погода. Небо заволокло серой хмарью, все померкло, точно бы полиняло, и начал сеять мелкий дождик.
Совсем уже выдохнувшись, как бегун на последней дистанции, Муся выскочила на поляну. Все перед ней качалось и плыло. Вот она, гряда стогов! Наконец-то! Из последних сил девушка рванулась к крайнему стогу, подбежала, огляделась и, вскрикнув, упала лицом в сено, точно, кто-то сильно ударил её в затылок.
Митрофана Ильича в стогу не было.
Передохнув, Муся принялась за поиски. Девушка быстро обшарила сено, обежала стог вокруг, осмотрела соседние. Старик исчез бесследно.
Позабыв об осторожности, она принялась громко звать его по имени. Эхо, раздельно и звучно отвечавшее ей из леса, усугубляло её одиночество. Тогда девушка бросилась обратно к стогу и вновь начала перерывать сено. Она докопалась до сырой поблекшей травы. Мешок тоже исчез.
Может быть, это все же не та полянка, не тот стог? Ах, если бы это так! Нет, вот уголь от костра, который она разводила, вот сереет в траве шелуха молодой картошки, которую она выплеснула вместе с водой.
Отчаяние овладело Мусей. Она бросилась ничком в растерзанный стог и застыла в полной неподвижности, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой, будто внутри лопнула пружина, все время державшая её на крутом заводе.
Все! Все усилия, все жертвы пошли прахом. Стоит ли дальше жить? Но куда, куда все исчезло? А все оттого, что она, Муська Волкова, ушла и оставила больного, беспомощного старика и не сумела его даже как следует спрятать.
Девушка застонала, точно от физической боли.
Лёгкий шорох, раздавшийся где-то вблизи, заставил Мусю насторожиться. Тем особым чутьём, какое вырабатывается у человека в долгих скитаниях, она почувствовала, что не одна: кто-то следит за ней. Но она не испугалась. Тягостное безразличие ко всему парализовало её волю. Опять хрустнула сухая ветка.
Муся вскочила и отпрянула, прижалась к стогу. Неподалёку, шагах в десяти от неё, среди мелкого и редкого березничка стояла высокая молодая женщина в низко повязанном белом платке. Она смотрела на Мусю спокойно, испытующе. Поборов в себе предательскую дрожь, девушка выпрямилась, тряхнула выгоревшими кудрями и гордо вскинула голову:
— Вы кто? Что вам здесь надо?
Апатии как и не бывало. Вся внутренне ощетинившись, Муся снова готова была бороться.
— Ну что вы на меня так уставились?
— Здравствуйте вам, — проговорила незнакомка низким, грудным, приятным голосом. — Вот гляжу и удивляюсь: чего-то вы ищете тут, в стожках? Потеряли, что ли, чего?
— А вам какая печаль? Может быть, я ваше сено смяла?
— Да нет, моей печали тут никакой нету. Гляжу вот только, чего это девушка в стожках шарит? Дай, думаю, спрошу — может, помощь человеку какая нужна…
Говорила незнакомка неторопливо, говор у неё был цокающий, каким говорили не в здешних местах, а в краях, откуда шла Муся. Женщина сказала: «цего», «целовек», а вместо «стожки», «шарит» — «стоски», «сарит». Но цоканье не портило речи, а, наоборот, придавало ей какую-то своеобразную окраску и напоминало Мусе родной город, родные места.
Между тем незнакомка неторопливо вышла из кустов, широкой ладонью заправила под платок густые каштановые пряди, а самый платок сдвинула со лба, и Мусе открылось все её продолговатое, красивого овала лицо, с черными глазами и такими бархатными бровями, что казалось, будто они искусно нарисованы тушью на смуглой шелковистой коже. Лицо это показалось Мусе очень знакомым. Она сразу решила, что где-то уже встречала эту женщину, но где и когда — вспомнить не смогла. Незнакомка была в умело сшитом тёмном, хорошей шерсти костюме, голова её была повязана большим пуховым платком. Так одевались знатные колхозницы из богатых артелей, приезжавшие в город на разные конференции и слёты. Но на ногах у женщины были чистые полотняные онучи и аккуратные лапти, причём онучи были обернуты с таким изяществом, что не скрывали линий сильных икр. Такую обувь Муся видела только раз, да и то не в жизни, а в опере «Иван Сусанин».
Была в облике незнакомки одна необычайная черта, сразу же бросавшаяся в глаза. Что-то — но что именно, девушка сразу не могла понять: может быть, бодрый, свежий вид, а может быть, открытый прямой взгляд, полный достоинства и уверенности, — делало эту женщину не похожей на всех тех, кого Мусе доводилось уже встречать на оккупированной территории.
Девушка решила, что незнакомку, пожалуй, бояться нечего.
— Вы не видели тут больного? — спросила она, мучительно стараясь вспомнить, где она уже видела это открытое, красивое чернобровое лицо. — Он здесь вот, в стогу, лежал.
— Молодой, белявенький такой? — спросила незнакомка, дружелюбно, но не без хитрецы посмотрев на Мусю.
— Да нет же, старик, высокий, сутулый, с бородкой… Он уж идти не мог, заболел.
— А фамилию, имечко знаете?
Женщине явно было что-то известно о судьбе Мусиного спутника, а может быть, и об исчезнувших ценностях. «Не фашисты ли её подослали? — мелькнуло в уме девушки. — Да нет, не может быть! У неё такое хорошее лицо и глаза ласковые… жалеет… И что из того, если даже фашисты и узнают его имя! Мешка-то все равно нет».
— Корецкий, Митрофан Ильич, — устало сказала девушка. — Мы с ним пробира… то есть, я хочу сказать, побирались по деревням. — Муся мотнула холщовой торбой, висевшей у неё за плечами.
— Так вы, стало быть, Катя и есть?
При этом вопросе незнакомка в упор посмотрела на девушку. «Ну да, и эти вот красивые глаза с поволокой, конечно, знакомы. Когда и где я её видела? И она наверняка что-то знает… Но если знает, зачем она назвала другое имя?»
— Нет, меня звать Марией, Мария Волкова… Мы с товарищем Корецким хотели перейти фронт и пробирались к своим, — твёрдо ответила Муся и с вызовом посмотрела в глаза женщине.
Незнакомка улыбнулась — улыбнулась открыто, широко, так, что смуглое лицо её точно бы все осветилось влажным блеском крупных ровных зубов.
— А я Матрёна Рубцова из колхоза «Красный пахарь». Может, слышали? Вашего же района. Он у нас громкий, колхоз-то, был.
Она привлекла к себе Мусю большой, сильной рукой и, прижав, сказала тихо и задушевно:
— Приказал он, Корецкий-то, Митрофан Ильич, нам с вами долго жить. Помер. Вчера на закате помер. Хоронить вот собрались, да вас поджидаем.
Муся сразу почувствовала себя маленькой, беспомощной и такой усталой, будто все тяготы и страхи последних недель разом навалились на неё. Она прижалась к жёнщине, и оттого, что та была рядом, ласковая, большая, и по-матерински гладила её по голове, слезы неудержимо хлынули из глаз, и девушка забилась в судорожных тоскливых рыданиях.
— Поплачьте, поплачьте, Маша, слезой любое горе исходит, — проговорила Матрёна Рубцова. — Хорошо он помер, Митрофан-то Ильич, с открытыми глазами, в ясном уме. Перед смертью волю свою нам сказал… Вас все поминал, беспокоился…
Муся вскинула на Матрёну Рубцову огромные серые глаза, которые от наполнивших их слез казались ещё больше. Во взгляде её были одновременно и тревога, и испуг, и мольба, и надежда.
— А мешок? Где мешок, который мы с ним несли?
— Паспорт-то у вас, девушка, сохранился или какой документик? — спросила Матрёна, и чувствовалось, что ей неловко задавать этот вопрос.
Муся вытащила из-за пазухи клеёнчатый мешочек, в котором хранились у неё паспорт, комсомольский билет и справка, свидетельствовавшая о том, что отделение банка «выплатило Волковой Марии Николаевне двухнедельное пособие, причитавшееся ей в связи с эвакуацией учреждения». Матрёна Рубцова деловито посмотрела на бумаги. Сравнила худенькую задорную девчонку с подведёнными сердечком губами, что изображена была на фотографии документов, с загорелым, обветренным, возмужавшим оригиналом и протянула документы обратно:
— Ясно. Вы на меня, девушка, не обижайтесь, сами понимаете, где и когда встретиться-то привелось. Фашист — он хитёр, кем только не прикинется. — И, наклонившись к Мусе, она шёпотом сказала: — За то не беспокойся, то сейчас в верных руках. Ни соринки, ни пылинки из того не пропадёт. Идём-ка с телом простимся, зарывать пора… Ценный, видать, был человек…
Тело Митрофана Ильича, завёрнутое в старенькую, латаную простыню, лежало в леске, в тени берёз. Из белого савана видна была только голова, положенная на свежие берёзовые ветки. Лицо старика, исхудавшее, просвечивавшее восковой желтью, было спокойно и строго. Казалось, вдоволь потрудившись, он крепко уснул.
Под высокой сосной была вырыта могила. Два заступа торчали в отвалах темно-жёлтого влажного песка. У могилы стояли незнакомые женщины. Они сочувственно посматривали на Мусю. Матрёна Рубцова подошла к ним и стала шёпотом что-то рассказывать. Женщины вздыхали, кивали головой.
Но Муся не слышала их приглушённого говора, не видела их понимающих взглядов. Она вообще ничего не видела, не слышала в эту минуту. Молча стояла она у тела своего товарища по скитаниям и не могла оторвать взгляда от его спокойного лица. Глаза у неё были сухие, но все в ней плакало бурно и безутешно. Ей было страшно оттого, что этот человек, заменивший ей отца, товарищей и весь привычный мир, из которого её вырвала война, больше не встанет, не будет торопить её, не побранит её за легкомыслие. Некому больше приобщать её к тайнам лесной жизни, которую он так хорошо знал, не с кем продолжать путь. «И это навсегда! Этого нельзя исправить!»
Муся вздохнула и оглянулась. В стороне молчаливой группой, в извечной позе бабьего горя, сцепив на груди руки и подперев щеку ладонью, стояли незнакомые жёнщины. И опять, как и при встрече с Матрёной Рубцовой, подумалось Мусе: что-то отличает их от всех, кого она встречала в эти последние недели, как будто жили они не на оккупированной земле, а в своей привычной обстановке.
С низкого, нависшего тяжёлого неба сеялась тонкая изморось. Сеялась она бесшумно, но в лесу, не смолкая, стоял грустный шелест.