Интересно, понравилась бы Муся его старикам? Николай живо представил себе, как является он на семейное новогоднее торжество вместе с девушкой; с любопытством смотрят на неё мать, отец задумчиво разглаживает усы, вежливо покашливает сосед Карпов, неизменный почётный гость Железновых… Как все это далеко!..
Холодный свет луны, проникая в ходок шалаша, серебрит тонкие кристаллики инея, уже посолившего еловые ветви. «Наверное, холодно сейчас Мусе?.. Интересно, какой-то она была до войны?»
Чувствуя, что сон окончательно ушёл, Николай тихонько выбирается из-под плащ-палатки, получше укутывает маленького партизана, набрасывает на него еловые лапки и тихо вылезает из шалаша. Заиндевелая трава точно курится голубоватым светом и хрустит под ногами. Тоненькая, стройная берёзка, возвышающаяся над шалашом, задумчиво покачивает длинными космами. Потяжелевший от инея лист срывается с её ветвей при каждом прикосновении острого, пронзительного ветерка. Кажется, что деревце ознобно вздрагивает. Может быть, одеяло съехало, и девушка вот так же вздрагивает там, у себя в шалаше? Озабоченный партизан тихо приближается к Мусиному жилью, заглядывает в него.
Когда глаз привыкает к темноте, он видит девушку. Она зябко съёжилась под одеялом. Николай осторожно стаскивает с себя ватную куртку и, оставшись в одном свитере, покрывает девушку с головой. Он делает это очень осторожно, но вдруг чувствует, как маленькая сильная рука крепко берет его руку.
— Не надо, мне тепло.
— Ты не спишь?
— Нет. Никак не могу уснуть, все думаю.
— О чем?
— Так, обо всем… О тебе вот тоже…
Они говорят шёпотом, и это как-то сближает их. Осмелев, Николай делает попытку забраться в шалаш, но сам он так велик, что голова его раздвигает жерди, и вдруг все рушится. Откуда-то из-под путаницы ветвей и палок он слышит приглушённый, но очень задорный смех.
— Ну и медведь! Пригласи такого в гости!
Муся выкарабкивается из-под развалин шалаша, потирает руки, дует в них. Смущённый партизан продолжает сидеть на месте, не поднимая головы. Шалаш что, его можно быстро поправить! Жалко темноты, прошитой тонкими прядями лунного света, жалко сближающего шепота.
— Может, тебя ветками придавило? Может, помочь? — смеётся Муся.
Она стоит под берёзой, живая, стройная, лёгкая, как это белое деревце, облитое лунным светом. Николаю сразу приходят на ум стихи лирического поэта, и, подчиняясь колдовскому обаянию голубоватой ночи, он говорит:
— Стой так, стой и слушай.
Её к земле сгибает ливень,
Почти нагую, а она
Рванётся, глянет молчаливо —
И дождь уймётся у окна.
И, в непроглядный зимний вечер
В победу веря наперёд,
Её буран берет за, плечи,
За руки белые берет.
Николай все ещё сидит среди развалин шалаша, полузакрытый его ветками. И читает он неважно, растягивает слова. Но в его голосе звучит что-то такое, что заставляет девушку замереть под деревом, что наполняет сердце её теплом, взволнованной радостью.
— Ну, ну! — заторопила она, когда Николай остановился.
— А дальше я забыл.
Партизан с нарочитой неторопливостью поднимается на ноги, старательно отряхивает хвойный мусор. Муся нетерпеливо посматривает на него и требовательно говорит:
— Николай, врёшь. Дальше!
— А дальше ни к чему. Ну, если ты хочешь…
Но, тонкую, её ломая,
Из силы выбьются… Она,
Видать, характером прямая,
Кому-то третьему верна…
— Всё?
— Всё.
— Это чьи стихи?
— Щипачева. Это прямо о тебе. Это ты берёзка — вот такая, как эта, красивая, стройная, гордая, сероглазая…
— Берёзка сероглазая?
Они посмотрели друг на друга и засмеялись, зажимая рот и косясь на шалаш, где спал Толя.
— А я Щипачева как следует и не читала. Мне все казалось, у него стихи — семечки, простенькие-простенькие… Как это: «Но, тонкую, её ломая, из силы выбьются…» Здорово! Всего перечитаю обязательно!
— Правильно, придёшь завтра в библиотеку и спросишь: «Дайте мне полного Щипачева».
Николай поднял холодные руки девушки и стал греть их в своих ладонях. Она сунула их ему в рукава.
— Ты же говорила, что не любишь лирики. Почему?
— Так, не знаю… Нет, знаю: поэзия должна поднимать, заряжать. «Эй, кто там шагает правой? Левой! Левой!..»
Вынув руки из рукавов Николая, отодвинувшись от него, девушка, озорно блеснув глазами, вполголоса запела:
То не тучи грозовые — облака
По-над Тереком за кручей залегли.
Кличут трубы молодого казака,
Пыль седая стала облаком вдали…
Голос её точно раздвинул предутреннюю тишину леса, и столько в нем было юного, сверкающего задора, бурлящей молодости и веры во все лучшее на земле, что песня сразу захватила партизана, и вдвоём, улыбаясь, весело переглядываясь, они тихонько пели куплет за куплетом.
— Вот песня! Под такую хорошо идти… Ты помнишь, Николай, как тогда по болоту с песнями шли, а? Это поэзия!.. Нужно, чтоб каждая строчка пелась, строила, стреляла, а что это: розы — грёзы, родная — золотая… Но о берёзке это ловко. О берёзке сероглазой… Ты что-нибудь ещё из Щипачева помнишь?
Николай, грея своим дыханием Мусины руки, отрицательно покачал головой:
— Ничего. У меня память скверная. Я и это не помнил, но тут как-то само на ум пришло. Он хорошо пишет, Щипачев, но ты права — очень просто… А вот у Тютчева-постой, постой… Эх, забыл! Ты читала Тютчева? Вот мастер-то! В каждой строчке мастерство…
— А по-моему, настоящее мастерство — это когда его вовсе и не чувствуешь. Да, да, что ты думаешь? Вот чистый воздух — дышишь и не замечаешь, что он хороший. Просто хочется глубже дышать. А когда запах, приятный или плохой, — это уже не то…
Помолчали. Вдруг Муся прыснула со смеху.
— Ты что? — насторожённо спросил Николай и даже отодвинулся от неё.
— А вот сказать нашим девчонкам в банке, о чем мы сейчас разговариваем. Партизаны, перед походом… Не поверят, слово даю.
— Почему не поверят? А помнишь, Рудаков: «Без поэзии ночь — только тьма, хлеб — только род пищи, а труд…» Забыл, как про труд… Хорошо он тогда сказал!
— Где-то он сейчас? Как-то они там?..
Оба вздохнули, смолкли.
Сетчатая тонкая тень от берёзы ушла вправо. Окружавшие поляну деревья понемногу выступали из синеватого мрака, трава ещё больше белела и серебрилась от загустевшего инея.
Николай с Мусей стояли, тесно прижавшись; глаза девушки мерцали где-то совсем рядом и казались партизану огромными. Эта ночь ещё больше сблизила их. Они стояли так тесно, что Николай чувствовал своей щекой холодок щеки Муси. И было им хорошо и немного жутко.
Николай убеждал себя поцеловать Мусю — ведь нужно сделать только маленькое движение вперёд и коснуться её губами. Но именно теперь, в эту ночь, после их разговора, сделать это движение было почему-то необычайно трудно, и сердце партизана билось так, как если б он стоял над пропастью, хотел и не решался заглянуть в неё.
Луна, совсем побледнев, опустилась за деревья. В поредевшей тьме уже довольно чётко обозначался знакомый, но точно вылинявший, потерявший прежние краски, густо припудренный инеем лес.
Наконец Николай легонько притянул к себе девушку, губы его неловко ткнулись ей в щеку где-то возле уха. Муся чуть отпрянула, высвободила кисти рук из его рукавов. В её отдалившихся глазах Николай не увидел ни радости, ни укора. В них была грусть. Чуть нахмурив брови, она тихо сказала:
— Не надо!
Если бы она возмутилась, оттолкнула его, может быть даже ударила, партизану не было бы так тяжело, как от этого простого «не надо». Сразу же услышал он сухой хруст инея под своей подошвой, ознобная дрожь прошла по всему телу, нижняя челюсть мелко задрожала. Он ударил кулаком по белому стволу берёзки; деревце вздрогнуло и осыпало их инеем.
— Ух ты, сколько! — вскрикнула Муся, отряхивая сухие кристаллики. — Вот так подарила нас сероглазая березка… — Девушка лукаво взглянула на огорчённого партизана. — Николай, ты помнишь, как я тебе пуговицу к кителю пришивала? Помнишь, ещё Матрёна Никитична меня о чем-то предостерегала?
Большие круглые глаза по-мальчишески вызывающе смотрели в упор на Николая.
— Ну как же! Сердце, мол, его не пришей.
— Ну?
— И пришила! Крепко. Навсегда.
— И своё тоже, — тихо произнесла Муся. Произнесла и засмеялась задумчиво, едва слышно. — Ну, вот и не о чем больше говорить. Все ясно. Да?
Она смело глянула в глаза партизану и, привстав на цыпочки, крепко поцеловала в губы. Но прежде чем он успел её обнять, она выскользнула у него из рук, отскочила в сторону и, улыбаясь издали, сказала подчёркнуто обычным тоном:
— Пора собираться. Я разложу костёр, а ты буди Ёлочку. Идёт?
Николай, вздохнув, покорно пошёл к уцелевшему шалашу.
Через полчаса в котелке кипел взвар из брусники. На трех аккуратных берестинках лежали изрядные куски вяленой зайчатины. Плотно закусив, напившись взвару, друзья тронулись в путь.
При переходе через протоку произошло замешательство. Вода была мелкая, но все же перелилась бы за голенища маленьких Мусиных сапог. Девушка задержалась у кромки пляжа. Николай перенёс через протоку Толю, мешки и нерешительно остановился перед Мусей. Девушка сама обняла его за шею, и, весь просияв, он бережно понёс её над холодной рябоватой, точно гусиной кожей покрытой, водой.
10
Прямо от озера путники взяли на восток, розовевший прозрачным холодом скупой осенней зари. Чтобы не утруждать девушку, которая заметно прихрамывала, Николай вовсе освободил её от груза и пропустил вперёд.
Шли неторопливо, но споро. Муся старалась не сбавлять шаг. Но что-то странное стало твориться с Толей. Не прошло и часа, как маленький партизан, обычно такой лёгкий на ногу, заявил, что сбил пятку, и уселся переобуваться, Потом пошёл вприпрыжку, каким-то смешным заячьим скоком и затормозил движение. Попрыгав таким образом ещё час, он решительно сбросил свою кладь и опять потребовал отдыха. Николай выбранил его и велел как следует подвернуть портянки. Но паренёк, обычно такой обидчивый, только стоически вздохнул, потирая ногу.
Но кому остановка пришлась по сердцу, так это Мусе. Идти ей было трудно, хотя, конечно, она ни за что не призналась бы в этом спутникам. Рана ныла. При каждом шаге она точно стягивала повреждённые мускулы. Нога немела, плохо слушалась и болела, будто к ней прикасались чем-то горячим.
Отдохнув минут десять, Толя встал и опять неторопливо заковылял вперёд. Но когда Николай, желая облегчить его, попытался взвалить себе на плечи и его мешок, мальчик покраснел до слез, отнял поклажу и продолжал нести сам. Так, делая из-за Толи частые остановки, путники шли до самого обеда. Вторая часть пути далась Мусе уже лёгче, и все же, когда Николай скомандовал остановиться на ночлег, она без сил опустилась на опалённую землю, думая только о том, как бы не выдать своей усталости и боли.
Ночевать они решили под открытым небом, возле большой, поваленной ветром обгорелой сосны. Они обложили её сушняком и, слегка окопав землёй, подожгли. У этого неторопливо, с сипением тлевшего костра они и собрались провести ночь.
Разводя огонь, Николай то и дело поглядывал на Толю. Мальчик действовал с обычным своим проворством, совершенно при этом не прихрамывая. Взгляд Николая становился все более хмурым. Когда сосна наконец разгорелась, распространяя вокруг благодетельный жар, он подошёл к маленькому партизану, занятому приготовлением ужина, схватил его за плечо и сердито приказал:
— Разувайся!
Толя вспыхнул и, испуганно оглянувшись, поджал под себя ноги.
— Разувайся! — повторил Николай уже зло. — Сбил ноги — проветри их, дай им отдохнуть! Не знаешь, что ли? Что ж, опять нам из-за тебя тащиться, как гусеницам?
Толя продолжал прятать ноги. Николай вышел из себя. Он попытался было схватить паренька за ногу, но тот вскочил, царапнул партизана злым взглядом и, сжал кулаки, зашептал побледневшими, вздрагивающими губами:
— Попробуй, только посмей! Только попробуй, посмей!
Муся бросилась между ними.
С минуту Николай сердито смотрел на маленького упрямца, потом усмехнулся и молча улёгся у медленно горевшего бревна. Он не понимал, что случилось с мальчишкой. «Неужели он притворяется? Зачем, для чего?»
Позже, когда Николай уснул у огня, Муся тихонько встала, подошла к Толе. Щадя его самолюбие, она мягко уговаривала его послушать совета опытного товарища и разуться. Толя упрямо уклонялся от разговора и по-мальчишески отпирался:
— А какое ему дело? Что он лезет?.. Я к нему не пристаю, пусть он не лезет… Пусть попробует, пусть только тронет!
И он сердито косился на безмятежно спавшего Николая.
Бревно тлело всю ночь. Спутники отлично выспались, встали бодрые, вчерашнее недоразумение, казалось, было забыто. Но как только тронулись в путь, Толя опять стал маяться из-за стёртой ноги, замедлял движение, требовал остановок. Николай только сердито мотал головой, но ничего не говорил, Муся же втайне радовалась, так как поспевать за остальными ей было все ещё трудно.
К вечеру вышли из горелого леса, подавлявшего путников своей тишиной. Впереди, за травянистым болотом, перед ними открылся не тронутый пожаром лес, пёстрый и яркий.
Николай поправил на плечах тяжёлую кладь и бросился бегом через болото навстречу этому живому лесу. За ним с обычной резвостью, совершенно перестав хромать, пустился Толя. Когда Муся, очень от них поотставшая, добралась до первых зелёных деревьев, Николай отчитывал Толю за притворство. Маленький партизан ничего не отвечал и только беспокойно поглядывал на приближающуюся девушку.
Лес звонко шумел, славно пахло прохладной осенней прелью, грибами, мхом. Глубоко вдохнув чистый воздух, Муся расправила плечи, счастливо улыбнулась, оглядывая буйную зелень не тронутой осенью хвои:
— Товарищи, как все-таки здорово жить! А?
— Мне кажется, когда мы перейдём фронт, мы сразу почувствуем то же, что и сейчас, выбравшись из этой проклятой гари, — ответил Николай. — Мне кажется, что и воздух там должен быть какой-то другой, и земля, и лес особенные.
— Вот-вот, и мне почему-то так думается! — воскликнула Муся.
— Точно. Мне, ёлки-палки, кажется, что и солнце-то как-то хуже светить стало с тех пор, как фашисты сюда пришли.
После однообразных траурных пейзажей горелого леса здесь было так хорошо, так привольно дышалось, что как-то сама собой возникла казачья песня, которую Муся и Николай пели ночью на островке. Толя шутливо начал подсчитывать шаги. Все трое подхватили мотив и, бодро шагая, допели до конца.
— Разве плохо, товарищ лирик? — спросила Муся.
Лес, солнце, зелёная хвоя, песня, свежий воздух, воспоминания о последней ночи, проведённой на острове, — все это радовало и бодрило девушку, будило ощущение собственных сил, молодости, красоты.
— А разве плохо: «Рванётся, глянет молчаливо, и дождь уймётся у окна»?
— Это о чем вы? — подозрительно спросил Толя.
Муся и Николай посмотрели друг на друга, немножко смутились и не ответили. Им было приятно, что у них завелась общая тайна.
Отвлекаясь от раны, которая ещё давала себя знать и мешала идти, Муся думала о том, что же изменило леса за эти двое суток, пока она с друзьями шла по чёрной пустыне. Только когда Николай скомандовал привал, девушке удалось уловить эту разницу. Убитый последним, особенно сильным заморозком, лист буйно тёк с ветвей. Лиственные деревья полысели, погас яркий пламень их красок. Сосны и ели теперь как бы выступили вперёд, прикрыв своей синей хвоей наготу берёз, осин, ольх и орешника. Только низенькие корявые дубки ещё поддерживали честь своих облысевших лиственных собратьев. Рыжими, ржавыми пятнами выделялись они в хмуроватом однообразии хвои.
Когда Николай ушёл поискать свежей дичи к обеду, а Муся начала собирать бруснику, от изобилия которой краснели солнечные полянки, Толя наконец разулся и развесил портянки на кустах. Вернувшись с полным котелком тронутых морозом, мягких и сладковатых ягод, девушка неслышно подошла к стоянке и пристально осмотрела ноги своего маленького спутника: на них не было и следа потертости. Сначала девушка рассердилась. Потом, вспомнив, как Толя испугался, когда Николай хотел понести eгo груз, вдруг поняла, для чего он притворялся.
Муся почувствовала большую нежность к этому колючему, упрямому пареньку.
Услышав приближение девушки, маленький партизан быстро спрятал ноги.
На следующий день они двигались заметно быстрее.
11
Однажды под вечер сквозь ровный привычный лесной шум вдруг донеслось до них пение петуха. Все трое мгновенно замерли. Лес поднимался сплошной зеленой стеной, хмурый и неприветливый. Он шумел глухо, ровно. Но путникам показалось, что они уже улавливают лёгкий запах дыма, и дыма не горького, одно воспоминание о котором вызывало у них содрогание, а тёплого, жилого, в котором чувствуется близость людей, сытный дух приготовляемой пищи. И вдруг снова, даже не очень далеко, точно спросонок, хрипловато прокричал петух.
Партизаны переглянулись.
Жильё! Это обрадовало и испугало. Оно могло означать уютное тепло, отдых под кровлей, хлеб, по которому они так стосковались, но, может быть, таило и засаду, схватку с врагом, новые испытания.
Решено было, что Муся с Николаем засядут в кустах, а Толя пойдёт на разведку. Мальчик сбросил мешок и, изобразив на своём подвижном лице жалостную гримасу, засунув руки в рукава, весь зябко съёжившись, скрылся в кустах. Через некоторое время густо залаял пёс. Послышались голоса. Муся прижала кулаки к груди и вся точно оцепенела. Девушке показалось, что прошло много времени, прежде чем появился Толя. Подмышкой у него была увесистая краюха хлеба.
— Пошли! — едва выговорил он: рот его был набит хлебом.
Толя разломил краюшку и протянул спутникам по половинке.
От кислого аромата у Муси даже голова закружилась. Что может быть лучше, чем вонзать зубы в душистый, нежный, ещё тёплый хлеб, должно быть только что извлеченный из печи! Несколько минут они сосредоточенно жевали, испытывая несказанное наслаждение.
Наконец, доев свою долю, Толя стряхнул с одежды крошки, бросил их в рот и стал рассказывать:
— Лесник живёт. Старый. Пускать не хотел: кто да что, да не велено немецким старостой никого пускать. Да подавай ему немецкую бумагу. Гонит, а вижу — вроде ничего, вроде свой. Я ему и так и этак — ни в какую: «Много вас тут шляется. Из-за таких вот фашист мирного жителя и палит». Я, ёлки-палки, рассердился и прямо ему бряк: «А разве лучше, если свои расстреляют, а?» Он на меня уставился: «От партизан?» Я говорю: «Точно». Он сразу вроде переменился. «А из чьих будете?» Я ему: «Тебе не все равно? Не из здешних». Он ещё поломался, в затылке поскрёб: «Ну, черт с вами, идите. Только не по дороге, а по задам, от леска подходите». Тут я у него хлебушка попросил. Хлеба у него этого в доме напечено — ужас! На скамье чуть не под потолок хлебы лежат.
Ценности закопали под приметным султаном можжевелового куста, осыпанного сизыми ягодами, посорили сверху хвоей и, взяв автоматы в руки, осторожно пошли за Толей.
Лесник встретил их у плетня, огораживавшего садик. Он делал вид, что чинит покосившийся тынок, но по его насторожённому взгляду и по тому, как держал он топор, было ясно, что тын тут ни при чем.
Николай решил действовать прямо.
— Здорово, дед! — сказал он, шагая к старику с протянутой рукой.
— Здравствуй, внучек, — ответил тот, отводя за спину руку с топором и половчее перехватывая при этом топорище.
Они насторожённо осмотрели друг друга. На миг взгляд старика задержался на советском автомате, висевшем на груди партизана. Автомат был новенький, отливал синим глянцем воронения. Будто невзначай старик пощупал пальцем лезвие топора, переложил его в левую руку и старческой скороговоркой зачастил:
— Здравствуйте, страннички! Откуда и куда бог несет?
Взгляд лесника ещё раз задержался на автомате, скользнул по лицу Николая, с ног до головы смерил Мусю.
Только после этого старик протянул партизану костлявую, морщинистую руку.
— Но коли так, давай и за руку подержимся. Вы кто будете-то, милые мои? — спросил он, меняя тон.
Николай заметил интерес старика к своему автомату. Это было оружие новейшей советской конструкции, из тех, что самолёт доставил с Большой земли. Партизан понял, что старик не так уж прост, как хотел казаться. Оружие служило в те дни на оккупированной земле неплохим удостоверением личности. Партизан показал леснику новенькую казённую часть автомата:
— Видишь: «СССР… 1941 год». Смекаешь? Только что с конвейера, тёпленький.
— Занятная вещица! — ответил лесник уклончиво и насмешливо прибавил: — Ох, и оружия нынче на руках ходит всякого: и немецкое, и итальянское, и французское, и даже вон финское, какого только нет… А вы что, ищете, что ль, кого или идёте куда, иль просто по лесу плутаете?
Безбородое, безбровое, очень морщинистое лицо старика Мусе не понравилось. Именно такими представлялись ей предатели. Но обманчивый облик Кузьмича отучил девушку судить о человеке по внешности. Да и окажись лесник предателем, что бы он мог сделать один с топором против трех вооружённых людей?
— А если, например, мы из окружения выходим, что тогда? — спросил Николай, пытливо поглядывая на лесника.
Водянистые глаза старика совсем спрятались в путанице глубоких морщин.
— С новыми автоматами? Понятно. Ну что ж, «окруженцы», ступайте в избу, что ль, а то вон и дождь пошёл.. Так, стало быть, из окружения. А знаете ли вы, распрекрасные «окруженцы», что господин районный фельдкомендант приказал вашего брата задерживать, за шкирку брать да к нему водить?
От этих слов Муся было попятилась, но Николай решительно ввёл её в низкие, полутёмные сени. Скрипнула обитая тряпьём дверь. Из избы густо ударил чудесный запах печёного деревенского хлеба, самый жилой и уютный из всех человеческих запахов. В переднем углу на скамье рядами, матово лоснясь коричневыми корками, лежали свежие круглые караваи. Они «отходили», прикрытые еловыми ветками. Из печи тянуло все тем же жарким хлебным духом. Рядом с печью стояла большая деревянная квашня, прикрытая рядном.
— Большая у вас семейка, ишь хлеба едят сколько! — усмехнулся Николай, зорко высматривая все углы темноватой избы, заглядывая за печку.
— Уж какая есть, что чужое-та считать, — отозвалась возившаяся у печи тощая старушка.
Возле старушки, как-то вся поджавшись, точно собираясь взлететь, стояла худенькая молодая женщина. Она была похожа на эту высохшую клювоносую старушку, как новенький, сверкающий свежим никелем и чёткостью своего рисунка гривенник на тусклую, истёршуюся монету. На руках молодой был грудной ребёнок. Должно быть, она только что его кормила и теперь стояла, загораживая ладонью свободной руки незастёгнутую блузку. Лицо у неё было привлекательное, но болезненно бледное и очень печальное.
Женщины тревожно смотрели на Николая, сразу заполнившего собой всю переднюю половину избы, на воинственного Толю, обвешанного оружием. Но когда через порог переступила Муся, они переглянулись и точно облегченно вздохнули. Золотистый жар мелодично потрескивал в печи, с хлюпающим болотным звуком лопались пузыри в опаре.
— Помогай вам бог, — сказала Муся, усвоившая от бабки Прасковьи кое-какие правила сельской вежливости.
— Спасибо, коли не смеётесь, — тихо ответила молодая.
И по голосу и по тому, как она произносила эти нарочито народные слова, Муся догадалась, что женщина эта — интеллигентная, городская и, скорее всего, гость в лесной избушке.
— Что ж, мать, покормить странников надо, — тоненьким, бабьим голоском сказал лесник. — Есть там у нас щец, что ли? А вы садитесь, чего стоять.
Скинув мешки, партизаны сели к столу, но автоматы положили на лавке возле.
— Глядите, — шепнул Мусе Толя, потихоньку указывая на стену.
Девушка подняла глаза и увидела в углу большую цветную фотографию, вырезанную, должно быть, из какого-то журнала. На ней была изображена Матрёна Никитична, обнимавшая пёстрые телячьи мордочки. Широкая белозубая улыбка была на лице женщины. И на миг Мусе показалось, что она видит не засиженный мухами, пожелтевший лист бумаги, а далёкая подруга улыбается ей в этом незнакомом жилище. На душе у девушки сразу стало хорошо, спокойно.
Старуха молча принесла котелок щей, вылила их в глиняную миску, перед каждым положила по деревянной ложке и тихонько произнесла:
— Кушайте на здоровье.
— Много вами благодарны, — ответила Муся.
— Вот и сразу видно, что вы не деревенская. В колхозах так уж давным-давно не говорят, — усмехнулась бледными губами молодая хозяйка, появляясь с ребёнком в дверях и с любопытством посматривая на гостей.
— Нет, отчего же, Зоечка, это где как, — политично смягчила старшая и покосилась на автоматы.
Николай и Толя не могли сдержать улыбку, а сконфуженная Муся дала себе слово больше не прибегать к дипломатическому словарю бабки Прасковьи.
Лесник, в валенках, в заплатанном, залоснившемся полушубке, стоял, скрестив руки, у входной двери, с усмешкой наблюдая за тем, как быстро пустела объемистая миска. Прежде чем старуха успела принести варёную картошку, с такой же быстротой исчез и целый, ещё теплый каравай хлеба.
Николай и Толя ели картошку прямо руками, макая её в блюдце с солью. Только Муся пыталась есть вилкой. Но отвыкшие руки дрожали, и раз вилка, выскользнув из пальцев, даже упала на пол. Картошка была съедена так же быстро, как и щи. Собрав и отправив в рот последние разварившиеся кусочки, Николай улыбнулся:
— Всё уничтожили, как саранча. Вы уж извинит? нас…
— Кушайте себе, лишь бы на пользу, — сказала старушка.
Она набрала в опустевший котелок ещё картошки и сунула его в печь.
Чувствуя в теле приятную сытость, партизаны распустили пояса.
— Наверное, удивляетесь на таких едоков? — спросил Николай.
— А чему удивляться, все теперь вот так-то: придут и едят… Раньше-то к нам только охотники и заглядывали, и то больше весной да под осень, к первой пороше, а теперь… — старушка громко вздохнула, — теперь много народу с места стронулось да по лесам бродит, как звери дикие. Война. Слезами земля умывается.
— Вы ступайте-ка в клеть, мне со странничками потолковать надо, — сказал лесник, отделяясь наконец от дверного косяка.
Старуха, взглянув в печь, пошевелила кочергой горячую золу и, взяв под руку дочь, вышла с ней из избы.
Лесник достал из-за печи поллитровку с мутной жидкостью, заткнутую зеленой еловой шишкой, вынул из висевшего на стене шкафчика четыре разномастные кружки, все это поставил на столе.
— Ну, открывайтесь, «окруженцы»: кто такие? Этот… — он указал на Толю, который от сытости начал уже дремать, — этот «окруженец» в гвардии, что ль, служил?
На безволосом лице старика появилась косая усмешка.
— А вы что ж, в полиции, что ль, у немцев? Вам все знать надо? — отозвалась Муся и, будто поправляя гимнастёрку, расстегнула кобуру пистолета, висевшего на поясе за спиной.
— Зачем в полиции! А если мне знать охота, кто у меня сидит, кого кормлю-пою, — отозвался старик, и выразительные морщины на его лице собрались в пучки насмешливых лучиков. — А ты, милая, пистолетик-то оставь — не пугай: не боязливый я что-то нынче стал. Парнишка сказал, будто вы от партизан разведчики, и оружие у вас подходящее. Вот и пустил я вас. А то бы… Оттуда, что ли? — Он показал на небо. — Может, не там приземлились или ищете кого… Всяко бывает.
Николай собрал со стола крошки себе в большую ладонь, отправил их в рот и с удовольствием пожевал. Лесник принёс ещё один каравай, разрезал его на крупные ломти и положил на стол. Со стариковской неторопливостью он ждал ответа. Гости опять принялись за хлеб.
— Видать, наголодались. Долго ищете, что ли? — спросил лесник.
Николай переглянулся с Мусей. Хотя внешность лесника с первого взгляда мало располагала, надо было, по-видимому, действовать начистоту. Окажись лесник предателем, вряд ли смог бы он вызвать в сторожку полицию. Да и хозяйки, такие обе разные и такие похожие друг на друга, очень располагали к себе тихой деликатностью.
— Он, — Николай кивнул в сторону Толи, — он правду сказал. Мы — партизаны. Нам нужно перейти фронт.
Партизан произнёс все это, глядя старику прямо в глаза. Так всегда поступал Рудаков, желая узнать, что творится на душе у человека.
Морщины хозяина разбежались, на губах мелькнула горькая усмешка:
— «Перейти фронт»… А до фронта-то сколько идти, знаете?
— А вы знаете? — спросила Муся. Уловив тоскливую ноту в голосе лесника, она вся похолодела от страшного предчувствия. — Неужели Москва?..
Старик вздохнул:
— Фашисты вон в листках своих пишут: не только Москва, а будто и Ленинград взят. Наши будто бы к Уралу отходят. Старостам на сходках велено было об этом пароду объявлять… Листки для партизан по дорогам расклеивают: выходите с повинной, карта ваша бита.
— Врут, подлецы! — вскрикнул Николай и вскочил с такой стремительностью, что стол приподнялся и все, что было на нем: ложки, кружки, — покачнулось, а миска упала на пол и разбилась.
Разбуженный шумом, Толя схватился за оружие.
— Кто? Где? — тревожно спрашивал он, осматриваясь спросонья.
— И я так полагаю — врут, так что посуду-то громить вроде незачем, — спокойно ответил лесник. Все бесчисленные морщинки опять пучками сбежались к его глазам, и глаза точно сразу помолодели, по-доброму улыбнулись. Собирая с полу черепки, лесник продолжал: — И я так полагаю: не только они не взяли, а и не взять им ни в жизнь Москвы, хоть всю свою гитлерию переведи на мясо… Ходит по лесу слушок, будто город Калинин взял он, будто и ещё к Москве приблизился, а тут ему: «Стой, полно, шабаш!» И к Ленинграду, говорят, будто подошёл, и тут ему опять: «Нет тебе дальше ходу!» Будто там он, фашист-то, теперь кровью и исходит в затяжных боях.