Командир сидел на пеньке и задумчиво чертил ивовым хлыстиком по земле. Он понимал, что враг, неожиданно применивший эти дьявольские «шарики», не замедлит повторить атаку, как только убедится, что отряд выскользнул из огненной западни. Правда, на карте к северу лесов не было. Сразу же за расчищенной площадкой аэродрома открывалось торфяное болото, где нет ни дорог, ни селений. Но в такую сушь болото тоже могло загореться. Когда Рудаков был ещё машинистом, ему не раз приходилось наблюдать из будки локомотива торфяные пожары — бесконечное море серого, едкого, льнущего к земле дыма, — пожары без огня, когда невидимо для глаз горит сама почва, пожары долгие и страшные, потому что ничто, кроме сильного ливня, не могло их погасить.
Не в том ли и заключается хитрость фашистов, оставивших выход из огненного кольца?
А небо угрожающе прозрачно, барометр в командирской палатке сегодня утром предсказывал «сушь». Да, нужно выступать, выступать немедленно, двигаться как можно быстрее. Нужно скрыться в болотах, пока каратели не убедились, что в лесу не осталось ничего, кроме разрушенных землянок.
А тут ещё новое осложнение. Прибежал расстроенный начхоз и доложил, что ему, при всех стараниях, не удалось погрузить на подводы часть боеприпасов, присланных Большой землёй.
— Фуры?
— Сбросили все лишнее. Сам глядел. Даже Анна Михеевна хочет идти пешком.
— Вьючить верховых коней.
— Товарищ Рудаков, где ж кони? Их всего пять вместе с вашим. Разве поднимут? А мины — во! — Начхоз поднял вверх толстый палец, перепачканный в ружейной смазке. — Душа рыдает — такое сокровище оставлять!
— А что вы предлагаете?
Начхоз только развёл руками.
Рудаков ожесточённо перечеркнул все, что с таким старанием нарисовал прутом на земле. Как не хватало им все это время оружия! Чинили трофейную рухлядь, добытую в бою. Подрывались на самодельных минах. А сколько смело задуманных диверсий прошло впустую из-за того, что эти самоделки в нужный момент не взрывались! Недостаток оружия и боеприпасов мешал отряду расти. И вот теперь, когда Большая земля так щедро снабдила его всем этим, оказывается — немалую часть полученного надо бросить!
— Давай ко мне коммунистов и комсомольцев! — скомандовал Рудаков адъютанту.
Он ещё не решил, о чем будет говорить. Просто, по старой привычке, он в трудную минуту обращался к большевикам. Они собрались быстро, как будто сами уже ждали этого приглашения. Все они были при оружии, с вещевыми мешками. Рудаков показал им на ещё не початые ящики, с которых начхоз и ремесленники срывали крышки. Под жёлтой жёсткой вощанкой, точно коробки дорогих конфет, были рядами уложены хорошо упакованные магнитные мины, аккуратные кирпичики толовых шашек, коробки автоматных патронов.
— Вот это на подводах не разместилось, везти не на чем. Как, товарищи, быть? — спросил Рудаков.
Партизаны молчали. Каждый имел при себе, кроме оружия и патронов, ещё и узелок с одеждой или скатку да мешок со сменой белья, с запасцем хлеба, с разными личными вещичками, такими дорогими и необходимыми в бесприютной, походной жизни. Карманы у многих топорщились от гранат, а минёры, народ пожилой и хозяйственный, сверх того были нагружены взрывчаткой, которую они несли в мешках наперевес.
Все знали: поход предстоит тяжёлый. Оставляя лагерь, старались захватить все, что возможно. И Рудаков понимал: нельзя требовать от людей нести больше того, что они уже несут.
Начхоз умоляюще смотрел на партизан. В колонне утром рассказывали, что этот толстый, румяный мужчина с пышной бородой плакал, как маленький, когда Карпов прилаживал фугасы под устои его базового склада, построенного ещё в до эвакуационные времена. Бородач уже спешился, навьючил ящиками своего коня и успел набить военным добром и свой собственный вещевой мешок. Это было все, что он мог сделать.
— Так как же, товарищи? Как же? — растерянно бормотал начхоз, с надеждой поворачивая взгляд то к одному, то к другому.
— Что ж, взрывать будем? — спросил Рудаков.
Начхоз метнулся к ящикам, точно хотел прикрыть их своим телом.
Тогда из ряда задумчиво переминавшихся с ноги на ногу людей вышел Кузьмич. Он положил к ногам автомат, сорвал с себя аккуратный брезентовый «сидор» и, взяв его за углы, вытряхнул на траву все его содержимое.
— Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец!
И, должно быть для того, чтобы пресечь раздумья и колебания, он расшвырял ногами какие-то свёрточки, вещички, завёрнутое в бумагу бельё. Только толстый мешочек с махоркой он пощадил и, подняв, бережно запихал в карман.
— Я девица красивая, меня и без приданого замуж возьмут, — подмигнул Кузьмич своим зелёным глазом и протянул начхозу пустой мешок: — А ну, политическая экономия, клади сюда свои конфеты!
И сразу точно прорвало людей. Со смехом, с шутками, будто совершая что-то весёлое, они принялись опустошать свои вещевые мешки. На земле валялись полотенца, зеркальца, котелки, запасные ботинки, скатки байковых одеял, сапожный инструмент, даже книжки, которых в отряде было так мало, что они делились порой на несколько частей, чтобы больше людей могло их читать одновременно.
А вместо всего этого начхоз, задыхаясь от усердия, накладывал в опустевшие мешки магнитные мины, коробки с патронами, запасные диски, картонки с толом.
Заметив, что коммунисты и комсомольцы что-то делают возле ящиков, прибывших с Большой земли, остальные партизаны подходили поближе. Понаблюдав за происходящим, поколебавшись, они вскоре поддавались общему порыву и тоже начинали освобождать свои вещевые мешки.
— Не жалей, товарищи! Фашиста прогоним, вернётся советская власть — все будет! — ликовал Кузьмич, поправляя на плече потяжелевший груз. — А без советской власти не надо нам ничего, и жизни самой не надо! — И подмигивал Рудакову: — Как, хозяин, не плохое я внёс рационализаторское предложение? А? Кузьмин, он хоть и об одном глазу, однако видит повострее некоторых, что полным комплектом глядят.
Между тем Муся и Николай уже откопали заветный мешок и присоединились к партизанам, хлопотавшим у ящиков.
В ворох валявшихся на земле вещей полетели и заветное пёстрое платье и лаковые туфли-лодочки. Из всего своего личного добра Муся оставила только расчёску — память заботливого Митрофана Ильича.
— Во! Видал-миндал, все и разобрали! — шумел Кузьмич. — Ух, фашистам-утильщикам пожива будет! Доползут сюда, подумают — в рай попали: все под ногами лежит — собирай, как ягоды.
Рудаков рассеянно слушал болтовню старика и улыбался. «Да, предстоят серьёзные, может быть страшные испытания. Но пусть даже загорится болото, пусть фашисты зажгут все вокруг — эти люди не дрогнут, не пропадут. Такие прорвутся, выйдут, победят!»
…Через полчаса отряд снова двинулся на север. На месте его стоянки остались только доски от ящиков, густо провазелиненная упаковочная бумага да кучи партизанского добра, разбросанные меж кустов. Горький дым уже обволакивал все вокруг. Солнце тонуло в бурых густых облаках. Над болотом стояли душные сумерки.
Идя пешком в авангарде колонны, покашливая, поминутно протирая слезящиеся глаза, Рудаков благословлял в душе этот дым, прикрывавший отход отряда. И одна мысль неумолчно, как часовой маятник, стучала в его мозгу: «Скорее, скорее, скорее!»
28
Муся и без того была уже достаточно нагружена: мешок с ценностями весил немало. Но, увидев, что даже старенькая Анна Михеевна, надев очки, озабоченно накладывает в свой чемоданчик коробки автоматных патронов, девушка тоже не сдержалась и, выбросив все свои последние вещи, положила поверх ценностей две компактные, но очень тяжёлые коробки. И вот теперь она еле шла позади госпитальной фуры, сгибаясь под тяжестью непосильного груза.
Кровь толчками билась в висках. В ушах шумело, будто к ним приставили по большой раковине. Ослабевшие ноги подкашивались, и все труднее становилось отрывать их от земли.
Несколько раз Анна Михеевна предлагала ей сесть на подводу или хотя бы освободиться от своего мешка. Но Муся только отрицательно качала головой. Ведь и другие несли не меньше.
Она скорее упадёт на этот сухой, истоптанный мох, чем воспользуется возможностью незаметно освободиться от добровольно взятого груза. Даже сама мысль об этом приводила её в негодование.
Солнце, скрытое в дыму, продолжало все же нещадно сушить землю. Головной отряд поднимал такую густую пыль, что ничего не было видно. Южный ветер, резко дувший в спины спутникам, смешивал эту пыль с дымом.
Воздух как бы густел. Дышать становилось все труднеё. А передние, которых возглавлял, как говорили, сам Рудаков, все убыстряли шаг.
Иногда Мусе казалось, что она теряет сознание. Это было страшнее всего. Конечно, не затопчут, поднимут и груз, наверное, понесут. Но как же тогда она, комсомолка, будет смотреть в глаза товарищам? Нет, нет, она не может ни отстать, ни упасть! Чтобы отогнать от себя предательскую слабость, заставить себя забыть про острую боль в, пояснице, в коленях, Муся начинала что-то напевать. Это средство, столько раз помогавшее ей ещё в походе с Митрофаном Ильичом, теперь не действовало. Когда перед глазами начинали вдруг роиться сверкающие круги и тошнота подступала к горлу, а земля точно уходила из-под ног, девушка крепко закусывала губу, и острая боль отгоняла обморок.
Перед Мусей, покачиваясь, как лодка, плыла в волнах пыли последняя госпитальная фура. На ней, вцепившись руками в деревянные борта, лежали пожилой партизан Бахарев, Мирно Чёрный и Кунц, которого, по требованию Чёрного, перенесли на их подводу. Каждый резкий толчок причинял им страдания. Немец, лежавший без памяти, скрежетал зубами и тоскливо постанывал. Должно быть, для того чтобы не слышать этих стонов и скрыть свою собетвенную боль, партизаны бесконечно тянули старинную песню со странным припевом «весёлый разговор».
Отец сыну не поверил,
Что на свете есть любовь, —
потихоньку заводил Чёрный.
Мусе все время казалось, что глубоко запавшие глаза Чёрного неотрывно следят за нею. Последнее слово Мирко растягивал, и Бахарев, мучившийся в тифу, распаренный, потный, точно только что из бани, тихо и хрипловато подхватывал:
Эх, что на свете есть любовь…
В густом буром месиве дыма и пыли раздавались два голоса:
Затем оба голоса, то сливаясь, то обгоняя друг друга, грустно пели:
Взял сын саблю, взял он остру
И зарезал сам себя.
Эх, да развесёлый разговор…
Песня эта, неторопливая и вовсе не грустная, а, скорее, даже озорноватая, отлетев недалеко, сразу гасла в плотном, душном воздухе, но тотчас же возникала вновь.
Девушка слушала бесконечно повторявшиеся куплеты и, стараясь не обращать внимания на взгляды Чёрного, думала об этих людях, умевших самоотверженно воевать и мужественно переносить страдания. Думала, и ей становилось стыдно оттого, что в голову, помимо воли, снова и снова лезла коварная мысль, что не будет большой беды, если она возьмёт да и сложит свой груз на подводу.
«Нет, не сложу, — отгоняла она, как назойливого комара, эту упрямую мысль. — Ни за что не сложу… Пусть это будет маленьким испытанием, настоящая ли я партизанка, заслуживаю ли я этого звания!»
Ноги её, точно магнитом, прихватывало к земле. Стоило напряжения отдирать и переставлять их. Плечи и поясница ныли. Все чаще и чаще подступала к горлу тошнота, и теперь уже целые рои радужных кругов мелькали перед глазами.
Девушка вцепилась в грядку фуры и сердито приказала себе: «Иди, не падай, не падай!» И тут произошло чудо: мешок за плечами точно потерял часть своего веса. Что это? Радужные круги исчезли. Все впереди стало на место: и фура, и лошадь, и фигуры партизан, неясные в облаке пыли.
Муся оглянулась. Рядом, чуть позади, стараясь приноровиться к её маленьким шагам, шёл Николай. Весь он был точно охрой покрыт. Только глаза оставались по-прежнему ясными и поражали своей удивительной голубизной да ряды ровных крупных зубов прохладно белели за приоткрытыми потрескавшимися губами. Он нёс наперевес через плечо два ящика с боеприпасами. Они были небольшие, но, по-видимому, очень тяжёлые: верёвка так глубоко вдавилась в свёрнутую куртку у него на плече, что, казалось, перерезала её надвое. Мокрая майка плотно облепляла его могучий торс, на котором играл каждый мускул. Пот ручейками сбегал с лица, оставляя извилистые следы.
Николай молча снимал мешок с плеч Муси. Она отрицательно покачала головой и отвела его руку.
«Милый, хороший! — подумала она. — Сам несёт за троих и ещё помогать хочет!» Говорить не было сил, но она не выпустила его горячую ладонь, и прикосновение рук было красноречивее слов.
Где-то высоко в небе гудел самолёт. Из-за дыма и пыли его нельзя было рассмотреть, но по «голосу» партизаны угадали, что над ними, где-то очень высоко, висит тот самый вражеский двухфюзеляжный разведчик, который на фронте называли «старшиной воздуха», «рамой», а в партизанских краях — «очками» или «фрицем с оглоблями». Иногда он словно застывал в воздухе и ныл над головой, как комар. Обычно этих самолётов побаивались. Они имели скверное обыкновение во время разведок развлекаться метанием мелких бомб на скопления людей. Но здесь на него никто не обращал внимания.
Люди шли, шатаясь под непосильным грузом, спотыкаясь, падая. Шли, шли, шли, с удовольствием, как маленькую победу, отмечая каждый новый сделанный шаг.
Идя рядом с Мусей и украдкой поддерживая снизу её мешок, Николай раздумывал над тем, что происходило, «Фриц с оглоблями» висит над их головой. В самый разгар наступления на фронте, о котором столько трещало в последние дни берлинское радио, противник принуждён бросать против них, горсти советских людей, действующих в глубоком тылу, войска, артиллерию. Значит, задача партизан выполнена, и, даже отступая, они отрывают от фронта, отвлекая на себя, хоть немножко, хоть самую малость вражеских сил. Пусть база взорвана, а партизанам приходится в этой духоте тащиться без дороги вглубь пересохших болот, навстречу новым, неизвестным бедам и испытаниям, — ничего, ничего! Они продолжают воевать!
— Разве мало таких, как мы? — неожиданно для себя, сказал вслух Николай.
Муся удивлённо взглянула на него и поняла: «Он думает о том же, о чем я». Она легонько пожала его руку.
— Муся, это мерзко, конечно, но я не могу побороть в себе не подленькую радость оттого, что ты не улетела, что ты здесь, рядом.
Девушка облизнула пыльные, сухие губы и еле заметно улыбнулась.
— Ты знаешь, о чем я сейчас думала? — прошептала она. — Я мечтаю, что вдруг вот тут, среди болота, возьмёт да и появится перед нами нарзанная будка, какая была у нас в городе на площади перед конторой банка. Мы в перерыв все бегали туда ситро пить… И в будке сколько хочешь зелёных бутылочек, в которых со дна поднимаются прозрачные пузырьки… Ух, здорово!
Ничего не сказав, Николай пожал ей руку и исчез в пыли. Муся снова взялась за борт фуры.
Раненые все ещё тянули без слов знакомый мотив, который теперь звучал уже грустно. Огненные разноцветные круги снова поплыли перед глазами девушки. Она пошатнулась, уцепилась за фуру обеими руками. «Только бы не упасть! Тогда уже не будет сил подняться». Выждав такт, она вздохнула поглубже и, стараясь отогнать от себя оцепеняющее забытьё, тихо запела:
Отец сыну не поверил,
Что на свете есть любовь…
Последнюю ноту она растянула, и голос долго звенел в пыльной духоте.
Чёрный присел на фуре. Улыбнувшись Мусе, он поддержал песню, и они вместе согласно закончили:
Анна Михеевна, дремавшая среди узлов, очнулась и удивлённо посмотрела на раненого.
— Эх, сестреночка, хоть песню вместе споём… — начал было Чёрный.
Но Муся уже запела второй куплет.
Приподнялся на локте Бахарев. Должно быть, бессознательно подчиняясь зовущей силе девичьего голоса, он хрипло подтянул.
Немец перестал стонать и удивлённо, даже со страхом смотрел перед собой, стараясь, должно быть, понять, действительно ли поют его немощные соседи по фуре и эта девушка, сгибающаяся под непосильной ношей, или это чудится ему в бреду.
Заводя третий куплет, Муся услышала, что поддерживают её не только с фуры.
Ну да, колонна подхватила песню. Разрастаясь, ширясь, она уносилась все дальше и дальше, уходила в густую мглу. Как магнит железные опилки, стягивала песня людей туда, где звенел голос запевалы. Колонна уплотнялась. Задние подтягивались. Подле госпитальной фуры сбивалась толпа, неясно темневшая во мгле.
Песня точно свежим ветром овевала усталые лица, будто ключевой водой смачивала пересохшие рты. Люди поправляли на плечах ящики, мешки, части разобранных пулеметов. И казалось, что груз полегчал, меньше болит натруженная спина и уже не такой душной сушью дышит болото.
Чувствуя и на себе освежающую силу песни, радуясь, что искусство, которому она мечтала посвятить свою жизнь, могущественно даже и в таких невероятных условиях, Муся, как только отзвучали последние слова старинной песни, поспешила завести новую, ту, что по вечерам с особой охотой певали партизаны.
По долинам и по взгорьям, —
почти выкрикнула она, боясь, что её не поддержат. Но уже много голосов дружно подхватили:
И, чувствуя, что у неё устанавливается связь со всей усталой колонной, девушка закрыла глаза и уже тише и мелодичнее вывела:
Чтобы с боя взять Приморье,
Белой армии оплот.
Эти последние слова заглушил пронзительный разбойничий свист. Засунув два пальца в рот, сверкая белками глаз, свистел Чёрный, должно быть вовсе позабыв в эту минуту о своих ранах.
Любимая песня захватила всех. И девичий голос, взмывавший в начале куплета, тотчас же тонул в хоре хриплых, усталых голосов, которыми, как казалось, гудела сама мгла.
Чувствуя власть, которую давала ей песня, власть побеждать усталость, жару, жажду, власть бодрить, вселять уверенность, Муся старалась, чтобы песни не стихали, и самозабвенно заводила их одну за другой.
Сначала перепели любимые предвоенные песни: «Катюша», «По военной дороге», «То не тучи грозовые — облака», «Три танкиста», «В путь-дорогу дальнюю». Потом партизаны постарше завели «Кузнецов», «Отряд коммунаров», «Паровоз», «Смело мы в бой пойдём» и даже давно позабытую «Комсомольскую», в которой Муся знала один только удалой и не очень вразумительный припев: «Сергей-поп, Сергей-поп, Сергей — валяный сапог». Потом, когда и эти песни иссякли, придвинувшиеся к госпитальной фуре старики — мастера и бригадиры из депо — запели «Врагу не сдаётся наш гордый „Варяг“, вслед — „Шумел, горел пожар московский“, „Златые горы“, а дальше уже пошли стародавние солдатские песни с припевками вроде „чубарики-чубчики“.
Некоторые из этих песен девушка даже и не слыхивала. Запевали уже другие. Песни, казалось, рождались сами, и Муся, схватив мотив, подтягивала без слов, думая о том, как хорошо все-таки, что она настояла на своём и пошла в музыкальное училище: как славно быть певицей у такого певучего народа!
Давно ли девушка, как переспевший колос, клонилась к земле под непомерной ношей? И вот она уже идёт бодро, прямо, даже не держится за грядку фуры, идёт, позабыв о предстоящих испытаниях.
Наконец прозвучала долгожданная команда: «Привал!»
Муся сбросила с себя мешок, помогла раненым и больному сойти с фуры и с наслаждением растянулась на сухом мху. Каждое движение доставляло боль, каждый мускул ныл. Стоило усилий, чтобы сдержать стон. Немного передохнув, она, как опытный пешеход, разулась, осмотрела натруженные ноги. Как ни тщательно обулась она перед походом, пятки все же были намяты и жарко горели. Сорвав седой мох, она зарыла ноги во влажный, прохладный, рассыпчатый подзол.
«Ах, если бы ещё глоток воды!» — думала она.
Точно угадав это её желание, с котелком в руке появился Николай. С закоптелых боков котелка падали светлые капли.
— Еле вас отыскал! Ни черта не видно, такая пылища! — сказал он, протягивая воду девушке.
Сбросив с себя ящики, он с лёгким вскриком расправил плечи.
Муся припала к котелку сухими, потрескавшимися губами. Она сделала несколько больших судорожных глотков, остановилась, чтобы передохнуть, и тут заметила пристальный взгляд немца.
Кунц молчал. Но его бесцветные глаза, жадно смотревшие из-под опалённых ресниц, казалось, были не в силах оторваться от капель, падавших ей на колени. Девушка быстро протянула ему котелок.
— Данке шен, — благодарно прохрипел Кунц, осторожно принимая котелок в дрожащие руки.
Обожжённый немец пил с неистовой жадностью. Глотки шариками катились в горло, шевеля волосатый кадык.
Муся незаметно слизнула с рукава и с подола гимнастерки упавшие капли. Но когда Кунц наконец отвалился от котелка и благодарно вернул его, девушка равнодушно сказала, что уже напилась, и остаток предложила Черному. Тот сердито затряс головой:
— Пей, пей сама!
Котелок перешёл к Бахареву. Больной жадно схватил его, допил и даже облизал влажные стенки.
Муся положила голову на жёсткий мешок, закрыла глаза, стараясь не думать ни о воде, ни о самолете, гудевшем где-то над головой, ни о том, что снова скоро предстоит идти неведомо куда и неведомо ещё сколько.
Она лежала в полной неподвижности, и каждый её мускул радовался покою.
29
Отряд шёл уже двое суток.
По-прежнему над однообразным, унылым болотом стояла сухая мгла. По приказу Рудакова суточный рацион был снижен до полутора сухарей, а последние личные запасы были уже доедены. Однако двигались, не сбавляя темпа. Понемногу втягиваясь в поход, люди шли даже легче, чем в первый день. Подспорьем в питании служили ягоды гонобобеля да рано созревшей клюквы, которой в этих нехоженых местах было так много, что иные кочки издали казались розовыми, а ягоду можно было собирать горстями. На привалах котелки и фляги наполнялись водой. Паровозники, привыкшие к жару топок, научили других воду эту в дорогу слегка подсаливать. Тех, что следовали этому совету, меньше мучила жажда.
Большинство шли теперь босиком, подвесив сапоги и ботинки к вещевым мешкам. Карателей по-прежнему не было слышно, и только вражеский воздушный разведчик, теперь уже не «фриц с оглоблями», а небольшой самолёт, который получил в колонне прозвище «костыль», не отставал от партизан, все время кружил поблизости, должно быть легко находя колонну по бурому хвосту пыли, долго стоявшему в неподвижном воздухе.
Этот «костыль», издали похожий на журавля с поджатыми ногами, не отставал от колонны, но и не обнаруживал никаких враждебных намерений: не обстреливал, не бросал бомб и даже не приближался. Вот это-то больше всего и беспокоило Рудакова. Он чувствовал, что штаб карателей не сводит глаз с колонны и что-то, очевидно, подготовляет. Но что можно было этому противопоставить? Кругом, на сколько хватал глаз, простирался серый кочкарник, поросший маленькими, подагрическими деревцами. Зайцу и то негде было спрятаться, а не то что большой колонне с обозом и вьючными конями. Единственным спасением было — поскорее миновать открытые места, достичь леса. Командир все чаще поглядывал на карту, укорачивал отдых и торопил людей.
На заре третьего дня он послал Николая с тремя комсомольцами обратно — разведать уже пройденный пучь. Разведчики вернулись усталые, возбуждённые, бронзовые от покрывавшей их торфяной пыли. Предположения командира оправдались. Вслед за колонной, отстав от неё километров на десять, двигалась в пешем строю крупная вражеская часть: это были эсэсовцы, как определил разведчик по чёрным мундирам врагов. Их сопровождало десятка два вьючных коней с пулемётами и миномётами небольших калибров. Николай, ближе других подползавший к вражескому бивуаку, заметил, что преследователи очень утомлены, обносились, отощали, заросли грязным волосом.
Все решала скорость. Рудаков поднял своих уже расположившихся было на днёвку людей и, нарушив им самим установленный порядок ночного движения, приказал немедленно выступать. Колонну он перестроил. Сильный авангард он заменил немногочисленной разведкой. Вслед за ней пошли повозки с боеприпасами, продуктами, с ранеными, затем — малобстрелянные и неопытные ещё новички. Хвост колонны Рудаков прикрыл сильной, боеспособной группой из железнодорожников. Поставив колонновожатым Власа Карпова, сам он вместе с адъютантом и начальником штаба перекочевал в арьергард.
Теперь во главе колонны шагал высокий человек с маленькой белокурой девочкой на плечах. Лучшего колонновожатого Рудаков не мог и придумать. Партизаны любили молчаливого Карпова. Идя во главе колонны, он нёс дочь как боевое знамя, как символ Родины.
Девочка то дремала, привалившись к голове отца, то что-то лепетала, озираясь вокруг. Отец её не слушал. Неутомимо и широко он отмеривал размашистые, упругие шаги.
— Папа, папа же, гляди — опять самолёт! Вон он, костылик вчерашний. Видишь, кружит?
Карпов встрепенулся. В этот день с рассвета навстречу колонне дул сильный и острый северный ветер. Он дышал бодрящей прохладой, относил в сторону поднимаемую ногами сухую бурую торфяную пыль. Горизонт очистился, и приближающийся самолёт был хорошо виден. На старого знакомого партизаны не обратили внимания. Когда же самолёт, снизившись, попытался пролететь над колонной, они открыли стрельбу из винтовок и отогнали его. Самолёт отвернул в сторону и ушёл обратно.
О нем уже забыли, когда вдали вновь послышался неровный нарастающий гул.
— Папа, гляди, костылик ещё костыликов ведёт! — радостно объявила Юлочка.
Сидя у отца на плечах, она словно бы выполняла обязанности поста воздушного наблюдения.
Партизаны оглядывались. Шесть тёмных чёрточек висели в небе над болотом. Приближаясь, они быстро росли…
— Колонна, рассыпься! — донеслась издали команда.
Но бывалые люди уже и сами разбегались по сторонам и, рассыпавшись, замерли меж кочек. Только вороненые стволы винтовок поднимались с земли навстречу приближавшимся самолётам.
Самолёты опять обошли колонну, опередили её и вдруг пошли перед ней по широкому кругу. Они летели неторопливо, низко, и было видно, что от хвостов у них отделяется и падает что-то мелкое, едва приметное, точно бы горох. Лёжа меж кочек, партизаны гадали, что все это могло бы значить. А самолёты продолжали описывать все более широкие полукружия, постепенно удаляясь на север.
Так как ничего не взрывалось, люди успокоились, поднялись. Колонна снова тронулась в путь.
Моторы уже стихли вдали, когда вдруг на местах, над которыми только что кружили самолёты, появились красноватые неяркие огоньки и серые дымки. Частокол из этих дымов как бы преградил колонне путь. Он поднимался все выше и выше. Северный ветер ломал столбы дыма, гнул их навстречу партизанам, серой лохматой шкурой расстилал дым по болоту.
К голове колонны, прилегая к шее взмыленного коня, проскакал галопом адъютант командира. Из уст в уста передавалась команда Рудакова: «Нажать, двигаться скорее!»
Дым быстро окутывал болото. Душно запахло гарью. Все поняли, что фашисты подожгли впереди колонны торф и что пожар, быстро раздуваемый ветром, наступает на них с севера, с запада и с востока, как бы беря колонну в клещи. Только сзади виднелся затуманенный горизонт, казалось — только там было спасение.
Влас Карпов нахмурился. Он бережно снял притихшую дочку с плеча, прижал её к груди, укрыл полами куртки и быстро пошёл, почти побежал навстречу разгоравшемуся пожару. Молодые автоматчики, шедшие в авангарде, двинулись за ним. Подпрыгивая на кочках, переваливаясь с боку на бок, потянулись подводы и госпитальные фуры.
Но средняя часть колонны, где шли новички, затормозила движение, сбилась в кучу. Люди то с надеждой оглядывались назад, где ещё оставался не затянутый дымом проход то со страхом смотрели на группу авангарде и обоз, быстро приближавшиеся к багровой кромке огня.
Передние уже исчезали, точно таяли в дыму. Послышался конский топот.
Рудаков обводил партизан прищуренным взглядом. Он точно прицеливался — лицо было спокойное, а веки вздрагивали от напряжения.
— Вот что… — сказал он негромко. — Вот что: каждый, кто тут паникует, хочет он того или нет, помогает фашисту. Понятно? Агитировать времени нет. Паникёров буду расстреливать сам. Поняли? А теперь — вперёд. За мной!
Рудаков подхватил коня за повод, бросился в направлении разгоравшегося пожара. И все, кто минуту назад толпился в страхе и нерешительности, теперь будто сорванные и подхваченные вихрем, кинулись за ним в дым, точно даже боялись оторваться от своего твёрдого, уверенного командира. Потом двумя чётко обозначенными цепями быстрым шагом проследовала за ними гвардия отряда — железнодорожники, прикрывавшие его с тыла.
Кольцо пожара вблизи оказалось не таким уж страшным. Пока что тлел только мох. Торф не успел разгореться. Зажав рты и носы рукавами, полами гимнастёрок, люди бежали прямо по низкому пламени, вздымая столбы чёрной золы и искр. Труднее было провести через пламя храпевших, взвивающихся на дыбы коней. Но и их в конце концов вывели.
Только надутые шины госпитальных фур полопались от жара. Раненых стало неимоверно трясти на кочках. Их пришлось пересадить на верховых лошадей, привязать ремнями к сёдлам. Бахарева водрузили на командирского коня. На плечи ему накинули одеяло, концы которого завязали на груди. Он был в бреду, и все почему-то казалось ему, что он мальчишкой едет в ночное. Старик подскакивал в седле, бил пятками коня, которого Муся вела под уздцы. Изредка она оглядывалась на больного. Его глаза на обросшем, исхудалом лице горели мальчишеским азартом, серые губы улыбались. Девушке становилось жутко.