Где на машине, где пешком пробираемся через руины. Какой-то маленький господин с перышком кашьяна в охотничьей куртке и замасленных замшевых шортах, из которых торчали посиневшие от холода колени, вызвался быть нашим проводником. Пачка сигарет? О, это его вполне устроит! Он давно не курил настоящих сигарет. Убеждаемся, что шофер наш просто незаменимый человек. Он довольно бойко переводит то, что говорит добровольный гид, и мы гуськом пробираемся через развалины, местами угадывая бывшие улицы лишь по каким-то мало определенным ориентирам: чудом сохранившейся стене, воротам, ведущим в пустоту, или синей табличке с названием улицы, валяющейся на битом кирпиче.
Эта атмосфера апокалиптических разрушений обнимает нас сразу же за тяжелой аркой северных ворот, и трудно, очень трудно, даже держа в руках туристский справочник и привязывая себя к сохранившимся ориентирам, зрительно воссоздать облик этого очень старого и, вероятно, действительно красивого города. На славившейся своей великолепной готикой старинной площади Хауптмарк, носившей потом наименование Адольф-Гитлерплац, сохранился только фонтан. Знаменитая Фрауенкирхе — искуснейшее сооружение каменщиков тринадцатого века, стоит пустая, выгоревшая, похожая на старую театральную декорацию, которую растрепал ветер.
Руины, руины, руины… Чудом уцелел Альтенбрюке — старый горбатый мост через речку Пехнау, соединяющий теперь одни развалины с другими. Как покосившийся театральный задник, стоит фасад древней ратуши, где еще шесть столетий назад духовные предки сегодняшних подсудимых принимали сочиненные ими расистские законы. Между двух гряд битого кирпича поднимаемся к старому замку и по валяющейся среди кирпичей синей табличке узнаем, что идем по Бургштрассе. А замок массивной серой громады возвышается на скале. Ему тоже досталось: потрескались стены, покосилась старая башня.
— Вам, наверное, приятно смотреть, как американцы отомстили за ваши разрушенные города, — говорит шофер и добавляет: — Ведь говорят, что труп врага хорошо пахнет.
Мы все трое с удивлением оборачиваемся к нему.
Приятно? Да, все мы видели и мой родной искалеченный город Калинин, и руины Сталинграда, и взорванные храмы Киева, и каменные скелеты Минска, на которые со сладострастием смотрел с самолета Адольф Гитлер. Но кому из нас придет в голову радоваться, наблюдая варварские разрушения этой великолепной немецкой старины? Нам так же больно видеть сгоревшую Фрауенкирхе, как и руины знаменитого собора в Киеве, так вот запросто, без всякой военной надобности взорванного гитлеровцами. Вот если бы были разрушены дома фабрикантов оружия и тех, кто ходил во главе факельцугов, было бы справедливо. Но ведь аристократические предместья, как и военные заводы, целехоньки. Это не доказано, но говорят, что изрядная часть акций этих заводов находилась в руках американских концернов.
— Да, да. Янки могли, конечно, этого не разрушать, — говорит шофер, должно быть уловивший наше настроение, и добавляет, наклонившись ко мне: — Вообще это цивилизованные дикари…
Опыт войны меня кое-чему научил. Услышав эту последнюю, шепотом произнесенную фразу, я как-то инстинктивно настораживаюсь и начинаю приглядываться к новому знакомцу. Экскурсия по руинам заканчивается. Расплачиваемся с нашим немецким провожатым несколькими пачками «Честерфильда». Он удивлен и рассыпается в благодарностях, варьируя на все лады слова: «Данке… Филь данке… Данке шён».
— Вы напрасно так щедры, — замечает шофер. — Это не вполне разумно. С него хватило бы и одной пачки. — И опять вполголоса, только для меня: — Янки — страшные скряги. Вы знаете, их солдат, поимев немецкую девчонку, дает ей один чулок, а второй она должна заработать на другой день или тут же у его товарища… Они не балуют немцев.
Будто не расслышав, говорю:
— Вы знаете, где расположен партейленде? Ну этот стадион, где Гитлер проводил свои слеты?
— О, яволь, яволь…
Машина выбирается из развалин, проносится по улице уцелевшего аристократического предместья, вырывается на окраину, и вот вдали вырисовываются белые угловатые очертания гигантских трибун, охватывающих огромное поле. По сравнению с ним знаменитый Страгов стадион в Праге, где мне пришлось однажды садиться на самолете, показался бы волейбольной площадкой. Вот здесь-то и происходили гитлеровские шабаши, в которых участвовало до полумиллиона нацистов, съезжавшихся сюда со всей Германии.
Это поле не скоро обойдешь. В центре огромной трибуны возвышается белый куб. На нем в часы этих шабашей стоял фюрер и все, кто сейчас сидит на скамье подсудимых. Отсюда он выкрикивал свои речи, в том числе и ту, где он сказал, что германский орел уже простер свои могучие крылья над Европой и скоро распахнет их и над Азией. Этот орел уже сколот со лба трибуны, а на месте, с которого кричал Гитлер, перешучиваясь и гогоча, фотографируются на память здоровые румяные американские морячки. Собственно, смотреть тут больше нечего, и мы едем назад через разрушенный город.
Странное это дело. Город просто-таки истолчен бомбами, а памятники каким-то кайзерам, мореходам, изобретателям сохранились и стоят среди руин. Бронзовый Ганс Сакс, этот бард средневекового бюргерства, сидит на стопке книг среди этих отнюдь не живописных руин. Кажется, он недоуменно развел руками, не понимая, как же это могло случиться: вот жили в этом старом городе поколения его бюргеров, пили пиво, ели сосиски с капустой, орали в своих пивных о превосходстве немецкой крови над кровью общечеловеческой, замысливали захватнические походы. А потомки этих бюргеров построили в современном мире только что осмотренный нами партейленде и тут уж не в тесных пивных с зеленоватыми стеклами, а на просторе, не таясь, орали о необходимости простереть германское жизненное пространство на все пять континентов, грозились уничтожить всех, кто с этим не согласен или думает по-другому. И в ответ на бредовые эти мечты озверелые толпы ревели «зиг хайль» и «гох».
И орды современных дикарей ринулись на мирные страны Европы. Одно за другим падали под ударами их панцермашин европейские государства. Лилась кровь. Бомбы со свистом обрушивались на памятники культуры. Врываясь в города, современные дикари грабили, как и не снились их духовному предшественнику и предку Фридриху Барбароссе, замок которого венчает гигантскую гранитную скалу, господствующую над Нюрнбергом. Все яростней, все неистовей звучали на улицах этого города «зиг хайль». И в дни, когда здесь тянулись бесконечные факельцуги, а с окон балконов свешивались полотнища со свастикой, Ганс Сакс — поэт воинствующего бюргерства, певец «буйной немецкой крови» получал свою долю венков и букетов.
Так было здесь до поры, пока Гитлер в своей безумной мечте о мировом господстве не бросил свои, считавшиеся непобедимыми и действительно до той поры не знавшие поражений орды против Советского Союза. И тут колесо его разбойничьей фортуны сразу крутнуло назад. Разбив немецкие армии в великой зимней битве и отбросив их от Москва, Красная Армия в гигантском единоборстве со всеми силами фашизма сломала у Сталинграда хребет нацистскому зверю и, нанося ему новые и новые удары на Курской дуге, на Днепре, погнала его со своей земли, стала освобождать оккупированные земли других народов. Тогда вступили в бой армии антигитлеровской коалиции и помогли довершить остальное. Посеявший ветер, пожал бурю. Родина мракобесных расистских теорий, колыбель национал-социализма, Нюрнберг готовится сейчас стать его могилой. Станет ли — это покажет время. Международный военный трибунал, говоря спортивным языком, еще только набирает темпы. Посмотрим, посмотрим…
А пока бронзовый Ганс Сакс сидит на груде своих свитков и книг, в окружении гигантских руин, разведя руки, и поза его точно бы говорит: «Н-да, должно быть, и верно предрекало евангелие: „Что посеешь, то и пожнешь“.
Нелегко живется сейчас гражданам этого некогда очень богатого и красивого города. В центре они ютятся в бомбоубежищах, в бункерах, в хижинах среди развалин, сложенных кое-как из ящиков, досок, дверей. Здесь и там можно видеть, как прямо среди камней торчит железная труба и из нее сочится дымок. Стоит остановиться и сейчас же возле видишь детей — худых, с запавшими глазами, но чистенько одетых, умытых, с тщательно заштопанными дырками на одежде. Они не протягивают рук и не просят. Боже сохрани! Они стоят молча. Зато красноречиво просят их глаза. И мы, помня детей Сталинграда, Харькова, Полтавы, понемножечку раздаем свои пфенниги.
Шофер говорит:
— Вы, русские, очень великодушны… Даже странно это видеть после того, сколько вы пережили из-за нас. А вот янки…
— Вы что же очень не любите американцев? — громко, так, чтобы все слышали, перебиваю я его. Он пугливо оглядывается на моих спутников.
— Я? Нет, почему же… Я только хотел сказать, что они совсем другие, чем вы.
Чувствую, как во мне нарастает эта, пока еще безотчетная настороженность к услужливому человеку, хотя машину он ведет мастерски, говорит по-русски и так почтителен, что всякий раз, когда нам выходить, выбегает, чтобы открыть дверцы. Неприязнь становится совершенно отчетливой после маленького инцидента, происходящего за Северными воротами, где начинается сохранившаяся часть города. Здесь ходит трамвай. Проезжают редкие машины. Несколько раз мы встретили громоздкие, древнего образца фаэтоны и даже карету, которую тащила пара кляч. Когда-то в таких экипажах разъезжали по старому городу туристы. Теперь, в силу отсутствия бензина, добываемого немцами пока лишь путями неправедными, эти туристские экипажи возят, так сказать, всерьез, заменяя автомобили.
Так вот в этом районе на одной из афишных тумб мы увидели плакат, на котором изображались белокурые, пышногрудые девицы, отплясывающие какие-то танцы в костюмах праматери Евы. Ночное кабаре! Масса удовольствий! Только для военнослужащих войск союзников! Мы что-то поострили на тему о том, что не худо бы организовать сюда экскурсию представителей прессы, а шофер, слышавший этот разговор и воспринявший его всерьез, тут же заявил, что может сегодня же познакомить нас с молоденькими и вполне порядочными девочками и что сделает это он вполне бескорыстно «из уважения к доблестным русским офицерам». Стоить это будет недорого, и расчеты можно будет провести не только в марках, но и продуктами.
— Очень люксусные фрейлен! Шик модерн!
— Где вы этого фрукта откопали? — довольно громко произнес Крушинский.
Ответить я не успел, мы подъезжали к пресс-кемпу. Ссадив спутников, я приказал везти меня во Дворец юстиции. Нужно было отвезти на телеграф написанный еще вчера очерк. Когда мы остались одни, шофер спросил, доволен ли я его ездой.
— Да, вы неплохо водите машину.
И тут он вдруг разоткровенничался:
— Герр оберст, я ненавижу американцев. Они вульгарны, они необразованные, грубые люди. От них нас, европейцев, тошнит. Русские совсем другое дело. Мне вы очень понравились, и я могу быть вам полезен. Я хорошо знаю город, у меня здесь много друзей, очень серьезных деловых людей. Могу вас с ними познакомить.
Это было уже явный перебор. Двадцать два, как говорят, карточные игроки, и я довольно бесцеремонно перебил его, забыв, что уже спрашивал об этом:
— Откуда вы так хорошо знаете русский язык?
— Я ведь вам говорил, я из Прибалтики. Фолькс-дейч, — ответил он несколько смущенно. — Там жило много русских — прекрасных людей. Я с ними дружил. Но пусть герр оберст не думает, что я воевал против России. Я был в батальонах Тодта — строил дороги, укрепления, аэродромы. Могу поклясться на библии, что я не стрелял в ваших соотечественников.
Тут мы подъехали к месту назначения. Шофер выскочил из-за руля и, обойдя машину, открыл дверцу.
— Когда и куда завтра подавать?
— Вы сколько хотели бы получать в месяц?
— Здесь платят двести марок, — ответил он, называя несусветно малую цифру.
— Вот вам пятнадцать за сегодняшний день. Отгоните машину в гараж и можете быть свободны.
— Варум? — спросил он почему-то по-немецки.
— Ауфвидерзеен, — ответил я ему на том же языке… Потом попросил переводчицу Майю — маленькую девушку в форме младшего лейтенанта, которую все мы зовем Оловянный солдатик, поискать по телефону американского капитана, ведающего автохозяйством.
— Капитан у телефона, — сказала она. — Спрашивает, как понравился присланный им шофер, знает ли он машину?
— Ответьте ему, только переводите, пожалуйста, поточнее, что машину он знает, а людей нет. — Переводчица удивленно оглянулась. — Да, да, так и переведите. Скажите капитану, что это действительно хороший шофер, но очень плохой артист… Так и скажите — артист. Вы меня правильно поняли… Скажите еще, что я благодарю капитана за любезное содействие и от души советую ему не пользоваться больше услугами этого типа.
— Капитан спрашивает, а кто же будет водить вашу машину?
— Скажите, пока что буду ходить пешком, и попрощайтесь с ним в самой вежливой форме.
Девушка положила трубку.
— Вы знаете, мне кажется, что капитан был очень огорчен.
— Ну еще бы. Я тоже.
Так я снова вышел из почетного круга корреспондентов машиновладельцев и стал пешим корреспондентом, или пешкором, как говаривали мы в дни воины.
7. Комната № 158
Человек, как говорится, ко всему привыкает. Понемногу привыкли и мы к потоку страшных материалов, небывалых в истории человечества материалов, которые ежедневно переваривала громоздкая неторопливая судебная машина. Разгар февраля. В погожий день нет-нет да и пахнет весной, да так, что сердце забьется от воспоминаний о наших тверских веснах, которые наступают хотя и попозже, чем баварские, однако не менее прекрасны и одинаково бередят человеческую душу. В такие вот дни трудно сидеть в надоевшем зале под ровным мертвенным светом искусственных солнц. Кое у кого из-за этого освещения стали болеть глаза, и некоторые судейские, мы — корреспонденты, да и подсудимые обзавелись темными защитными очками. Что там греха таить — редеют наши ряды в корреспондентской ложе, зато в баре не протолкнешься.
Вот тут— то и встретил я сегодня и совершенно неожиданно старого знакомого, с которым впервые столкнулся в Праге в те беспокойные часы, когда пражские повстанцы еще вели бои за мосты, а советские танки только подходили к окраине столицы Чехословакии. Мечтая дать последнюю корреспонденцию о последнем сражении Великой Отечественной войны, после того как Москва уже отстреляла салют победы, я выпросил у маршала И. С. Конева самолет с его личным, очень опытным летчиком, чтобы, опередив танковые колонны, шедшие на выручку повстанцам, приземлиться где-то поближе к городу и описать встречу первых танков из армии Лелюшенко и Рыбалко. Маршал-полководец с комиссарским сердцем умел понимать наши корреспондентские души. Самолет был получен, и еще до рассвета мы вылетели из-под Дрездена на юг, к Праге. Не буду описывать подробности этого путешествия. Не в нем суть. Мы благополучно приземлились на Сокольском стадионе в Страгове, повстанцы доставили нас к центру города, и вот тут, у развалин горевшей ратуши, я встретил впервые человека, с которым сегодня столкнулся вот здесь, во Дворце юстиции.
Эсэсовцы с пулеметами еще занимали чердаки в домах, окружавших Староместское Наместье. Они не давали гасить пожар, и всякий раз, когда кто-то из повстанцев высовывался на площадь, асфальт прошивала очередь визжащих пуль. А этот человек в песочного цвета комбинезоне с трехцветной национальной ленточкой на берете, примостившись среди руин, старался заснять этих эсэсовцев, ввинтив в аппарат толстенную трубу телескопического объектива. Заработает пулемет, он прячется. Смолкнет, снова нацеливает трубу на чердак.
Мы с летчиком окликнули его. Он оглянулся и, увидев двух офицеров в незнакомой советской форме, бросился к нам. Но прежде чем подать руку, все-таки присел, сделал несколько снимков, потом отрекомендовался:
— Карел Гаек. Фоторепортер.
— И повстанец?
— И повстанец, но фоторепортер в первую очередь. Так мы познакомились. А потом, когда советские
танки уже пришли в город и отделили его стальным щитом от двигавшихся к нему немецких дивизий, этот человек пригласил нас к себе. Познакомил с женой — очаровательной артисткой музыкальной комедии, показал нам свои фотоальбомы. Он оказался знаменитым фотографом-анималистом. Работы его известны во многих странах…
Вот его— то я и встретил у стойки пресс-бара. Заказали кофе и принялись обмениваться воспоминаниями. Он был все такой же неугомонный Карел -большой, добродушный, веселый, похожий на огромного ребенка, с трудом засунутого в военную форму западного образца. Как всегда, он горел планами, шумно радовался тому, что сделал, и был горд тем, что замыслил. А замыслил он сейчас создать альбом Нюрнбергского процесса, в котором показать прошлое и настоящее подсудимых, суд, картины преступлений, — словом, фотографически отобразить весь процесс.
— Ты что же только что приехал? Ваши сидят рядом, мы уже подружились с Весентом Нечасом и с Яном Дрдой.
— Нет, я здесь с самого начала. Сижу напротив скамьи подсудимых за стеклом и навожу на них объектив, выжидая подходящего выражения лица… Это интересней, чем снимать диких зверей. Хочешь покажу, что получается?
Он куда— то ушел, принес папку, с чисто фоторепортерской бесцеремонностью, сдобренной милой улыбкой, согнал с окна каких-то англичан и быстро разложил на подоконнике снимки. И я поразился, сколь выразительными оказались эти запечатленные на них мгновения истории… Нюрнбергская улица, украшенная флагами. По ней движется бесконечная колонна штурмовиков со штандартами и знаменами, а на тротуарах беснуется восторженная толпа, облепившая памятник Гансу Саксу. А на другой фотографии, сделанной с той же точки, в тот же час дня -та же улица, превращенная в груду щепы. И в глубине — Ганс Сакс поднимается из руин таким, каким мы его недавно видели. И еще группа людей, впрягшись в ручную тележку, везет какую-то рухлядь.
Стадион партейленде. Он весь от края до края по упитанными беловолосыми девицами весьма пышных форм, в одинаковых белых кофточках и темных юбках. Бесконечные ряды этих юных Брунгильд вскинули руки в нацистском приветствии и что-то отчаянно вопят. Лес рук, ряды искаженных криком лиц. Вдали на белом кубе трибуны видна фигурка Гитлера… И другой снимок, сделанный с той же точки. Партейленде, каким мы его видели. Пусты огромные трибуны. Через поле бежит голодная собака, а на переднем плане — негр в форме американского сержанта обнимает пухлую, белокурую, прильнувшую к нему девушку…
Геринг и Гесс в парадных нацистских костюмах, увешанные орденами, на каких-то там торжествах. Они рядом, на скамье подсудимых… Риббентроп во фраке, перепоясанный орденской лентой, усмехаясь, поднимает бокал шампанского на дипломатическом приеме, и он же в тюрьме ест кашу из крышки котелка… Тонущий море огромный английский броненосец, торпедированный немецкой подводной лодкой, сотни людей, бросающихся через борт в море… Какие-то военнопленные крючками выволакивают из вагонов тех, кто, не доехав до места назначения, умер в пути… Горы тел у разверстых пастей печей ожидают сожжения. Просто Дантов ад какой-то.
Особенно поражает сопоставление двух снимков — гитлеровское правительство снялось во главе с фюрером в президиуме какого-то партейтага — сидят рядком Фрик, Риббентроп, Геринг, Гитлер Розенберг, Гесс а сзади — Функ, Франк, Ширах, Кейтель, Редер, Шлейхер сидят улыбаясь… А рядом снимок — скамья подсудимых, где почти в том же порядке те же лица слушают свое разоблачение. В сопоставлении этих снимков колесо истории, то повертываясь в недавнее прошлое, то возвращаясь в сегодняшний день, дает глубину картины.
А какие сильные фотопортреты! Гаек схватывает свою модель в тот момент, в том психологическом состоянии, когда ее внутренняя сущность раскрывается с особой полнотой. Вот Геринг бешено скривил свой широкий лягушечий рот… Вот Штрейхер, оскалившийся, как шакал. Как некогда, рассматривая рисунки Жукова, так и теперь, разглядывая коллекции Гаека, я про в суть натуры.
— Здорово! Сколько же тебе приходится выжидать, пока поймаешь подходящее выражение?
— Иногда целое заседание… Расстреливаешь не одну пленку, — спокойно отвечает Гаек, явно довольный впечатлением, произведенным его работой.
— Так много?
— Я расходую значительно больше, когда снимаю собак.
— А где ты раздобыл эти потрясающие снимки прошлого?
— О, это мой профессиональный секрет, — и смеется. — Секрет моей фирмы. Но мы с тобой познакомились в таком месте и в такое время, что от тебя у меня нет секретов, тем более что ты и не фотограф. Слышал такое имя — Генрих Гофман?
— Нет, не слыхал.
— Это лейб-фотограф Гитлера. Он здесь, в этом здании, в комнате № 158. Герр Гофман сейчас эксперт по фотографическим доказательствам. О, это любопытная персона! Я тебя с ним познакомлю.
— Но как же попал сюда этот лейб-фотограф?
— Сейчас я тебе расскажу.
И он рассказывает историю, в которую я, ей-богу, не поверил бы, если бы по протекции Гаека не побывал бы сам в таинственной комнате № 158 и не познакомился лично с главным персонажем этой почти детективной истории.
Генрих Гофман был довольно ловкий фотограф, зарабатывавший себе на жизнь, фотографируя голых девиц и распространяя эти снимки из-под полы. Потом он расширил свою деятельность, начав издание порнографических открыток. Моделями в этих открытках становились танцовщики и танцовщицы второразрядных ночных кабаре. Одной из таких натурщиц стала некая Ева Браун. Она приглянулась Гофману, и он сделал ее… своей постоянной помощницей.
Случилось так, что на одной из съемок сия девица попала на глаза Гитлеру. Он задал ей какой-то вопрос, а она бойко и умно ответила. Так завязалось знакомств всемогущего фюрера третьего рейха с моделью непристойных открыток. Гитлер приблизил ее к себе.
Ловкая девица знала, что в руках ее бывшего патрона остались негативы фотографий, рисующих ее, мягко говоря, в весьма неблаговидных позах. Это было опасно и для нее и даже для ее всемогущего покровителя и его международной известности. В стране уже был широко известен пример, когда Геринг с помощью таких же улик смог расправиться со своим конкурентом старым фельдмаршалом Бломбергом, человеком, пользовавшимся особой благорасположенностью фюрера и занимавшим кресло военного министра. Через третьих лиц Геринг свел старика с коллегою Евы Браун девицей Эрикой Грюн и, когда раскисший маршал пришел к нему советоваться — жениться ему на ней или нет, посоветовал проявить демократизм, жениться и даже выступил в роли посаженого отца. Свадьба была пышная, на ней присутствовал сам Гитлер. А на следующий день открытки с изображением Грюн в соблазнительных позах вместе с молодым партнером опять же через третьих лиц были переданы в бульварные французские газеты. Разразился скандал. Фельдмаршал Бломберг был устранен с поста. Кресло военного министра освободилось.
История наделала много шума в Берлине. Ева Браун знала это. Конечно, при ее новых возможностях, ей не представляло труда физически устранить Гофмана. Мало ли людей исчезало тогда в Германии — вот так, без всякого шума. Но она знала, что ее бывший шеф дальновиден и лучшие негативы хранит где-то за границей и еще она знала, что при аресте Гофман все расскажет в гестапо, а вероломный Гиммлер давно уже следил за ней. И, хитрая от природы, она нашла третий путь, оказавшийся верным.
С ее помощью ее «учитель» Генрих Гофман был приближен фюрером. Он стал лейб-фотографом Гитлера и сделал блистательную карьеру. Основал большое издательство, монопольно выпускавшее портреты гитлеровских бонз, правительственные альбомы и проспекты. Издательство делало миллионные обороты. Молодой человек — партнер Евы по открыткам, попытался было отломить и свой кусочек от жирного пирога, но однажды исчез с глаз людей и из жизни. Его партнерша уже открыто жила под одной крышей с «первым наци» Германии.
Генриху Гофману, лейб-фотографу, было присвоено звание профессора и доктора. Его наградили золотым значком нацистской партии, хотя по его уверениям, он никогда не был ее членом. Это, кажется, правда.
Итак, мы пошли в таинственную комнату № 158. Нас встретил пожилой приземистый немец в сером пиджаке тирольского покроя с пуговицами из оленьего рога и дубовыми листьями на зеленых лацканах. У него полное лицо, бычья апоплексическая шея — по виду типичнейший баварец с плаката, рекламирующего пиво. И серебряный бобрик на голове, и толстые улыбчивые губы, маленькие свиные глазки, настороженные и хитрые.
Держался довольно уверенно. С достоинством отрекомендовался, прибавив к своему имени звание «доктор», сказал, что у него очень мало времени, что герр судья только что прислал ему на экспертизу пачку фотографий, как раз представленных советским обвинением. Поэтому он может уделить «герру оберсту» всего несколько минут. Свои коллекции он покажет в другой раз, а пока — вот, пожалуйста, эти снимки, которые всегда интересуют иностранцев, в особенности американцев. Большие деньги платят. Можно заказать комплект. Он бросил на стол целый веер открыток — Гитлер в быту. Бросил тем же жестом, каким, вероятно, бросал перед оптовым покупателем свежую серию порнографической продукции. Гитлер и Ева на веранде дома в горах, по-видимому в Бертехсгадене… Нюхают цветы… Ласкают собак… Они же в охотничьих костюмах, в шляпах с тетеревиными перьями… Гитлер и какие-то генералы на той же веранде, и Ева в скромном фартучке потчует их чаем… Она же в купальном костюме на берегу озера. Любопытно, что на всех этих, так сказать, семейных снимках Гитлер тоже ни на минуту не остается самим собой, позирует, что-то изображает. По-видимому, он ни в каких условиях самим собой и не был. Все время играл, играл. И не какую-то, а какие-то роли.
— А вот портрет несчастной Евы.
Ну что ж, она была недурна, отлично сложена, по-спортивному подтянута, но лицо грубоватое и слишком уж правильное. Какая-то Брунгильда из «Нибелунгов» в провинциальном исполнении.
— Видите, какой была фрейлейн Ева.
— А я ее видел, — отвечаю я как можно равнодушнее.
— Когда? Где? Как это можно? Герр оберст шутит? Выдержав паузу, во время которой Гофман смотрит на меня во все глаза, я говорю:
— В снарядной воронке возле бункера, у здания рейхсканцелярии.
Справедливость требовала бы сказать, что хотя у могущественнейшего фюрера третьего рейха и не хватило бензину для того, чтобы сжечь по его завещанию тела его и его молодой жены, оба они оказались настолько обгоревшими, что невозможно было рассмотреть хоть какие-либо черты. Но пускаться в подробности я не стал, ибо о том, что тела эти были найдены, официально объявлено не было.
Кстати, должно быть, такая уж судьба фашистских диктаторов и их возлюбленных. Ведь совсем недавно туша итальянского дуче и дамы его сердца актрисочки Петачи, казненных партизанами, были повешены вверх ногами на всенародное обозрение, у бензиновой колонки на одной из площадей Милана. Но об этом я тоже, разумеется, Гофману не сказал. Что мне его воспитывать! Он же, выслушав меня, заявил, кажется, с неподдельной грустью:
— Бедная Ева. Она все-таки была неплохой девушкой, и вкус у нее был: она сама фотографировала совсем неплохо. — И, адресуясь, вероятно, к моим классовым чувствам, добавил: — Она ведь дочь простого рабочего. Папаша Браун и сейчас работает на машиностроительном заводе. Может быть, вы не верите? Вот посмотрите.
Он протянул вырезку из американской солдатской газеты «Старз энд Страйпс», что переводится на русский язык «Звезды и полосы». Звезды и полосы американского флага. Там действительно было помещено интервью со старым Брауном. Он распространялся о том, что обе дочери его были хорошими, скромными девушками, заботливыми, трудолюбивыми. Надо же было случиться такому несчастью, что она приглянулась этому сумасшедшему Гитлеру… А за ней вторая выскочила замуж за генерала эсэс. Но старший зять — Гитлер успел перед смертью прихлопнуть младшего… Ужас! И вот теперь он, Браун, на старости лет совсем один… Разве это достойная судьба для честного труженика?…
Уходим, оставив на столе магарыч — бутылку виски «Белая лошадь» и увесистую банку свиной тушенки. Доктор искусствоведческих наук и профессор роется в негативах и делает вид, что не замечает.
8. Мы теряем сон и аппетит
Я уже записывал слова Главного американского Обвинителя судьи Джексона, который, начиная свою первую речь, пообещал:
— Мы приступаем к предъявлению доказательств преступлений против человечности… Господа, предупреждаю, они будут такими, что лишат вас сна.
Признаюсь, при этих словах советские журналисты переглянулись: может ли что-либо вызвать такую реакцию у тех, кто своими глазами видел Бабий Яр, Треблинку, Майданек, Освенцим? Но судья Джексон оказался прав. Уничтожение людей представляло собой в нацистском рейхе широко развитую и, надо отдать справедливость, хорошо спланированную и организованную индустрию. Мы уже как-то притерпелись к страшным доказательствам, закалились, что ли, задубенели, и сна, а в особенности аппетита, это нас не лишало.
Того и другого мы лишились и лишились не фигурально, а в действительности, когда на трибуну поднялся помощник Главного советского Обвинителя Лев Николаевич Смирнов. Образованный юрист, отличный судебный оратор, апеллирующий в своих речах не столько к сердцу, сколько к разуму судей, он привел такие данные и подкрепил их такими доказательствами, что даже вызвал раздор и на скамье подсудимых, где обвиняемые принялись спорить между собой, а Шахту стало плохо, и его стали отпаивать какими-то успокоительными.
Нет, эта сцена не может быть забытой, и я опишу ее поподробнее, ибо потом, по прошествии времени, трудно будет даже поверить, что когда-то нечто подобное могло произойти на Земле — планете, населенной разумными существами.
О выступлении советского обвинителя было объявлено еще накануне. Поэтому ложа прессы, далеко не ломившаяся в эти весенние дни от избытка корреспондентов, была полным-полна. Войдя в зал, мы удивились — посреди стояли стенды, а на столах лежали массивные предметы, закрытые простынями. На трибуне обвинителя тоже стояло нечто, закрытое салфеткой, а на столе ассистента лежала толстенная книга в кожаном переплете, напоминавшая своими объемами средневековые инкунабулы.