Из слов бывшего статс-секретаря министерства иностранных дел барона фон Штессенграхта мы узнали даже, что Гитлер, Геринг, Гесс были, разумеется, «типичные наци», то есть, как откровенно разъяснил тут же свидетель, выскочки, проходимцы, прохвосты, которые действительно виноваты перед человечеством. Но Иоахим фон Риббентроп — нет! Боже сохрани! Он типичным наци не является. С нацистской партией связался поздно, да и то лишь для того, чтобы сделать себе дипломатическую карьеру. По словам Штессенграхта, министерство Риббентропа представляло собой этакий заповедный островок старой доброй Германии, где люди прежнего кайзеровского закала пытались изо всех сил, вопреки всей гитлеровской политике, проводить политику мира и добрососедства.
Показания этого простодушного свидетеля то и дело вызывали смех в зале, недоумение и смятение на скамье подсудимых. Соседи Риббентропа Гесс и Кейтель не раз наклонялись к нему, что-то сердито шепча. Бедняге, видно, крепко досталось от своих соскамейников за этого болтливого свидетеля, несомненно переигравшего заданную ему Заутером роль наивного простака.
Несмотря на этот явный конфуз, защита продолжала действовать в том же направлении. От следующей свидетельницы, Маргариты Бланк, Международный Трибунал узнал, что подсудимый был очень милый, трудолюбивый господин, достойный семьянин и муж, охотно помогавший бедным. Он всей душой стремился к миру на земле и в минуты откровенности говорил ей, Маргарите, какие страдания причиняют ему агрессивные действия Германии. Мучаясь, он не спал по ночам после каждого нового агрессивного акта, предпринятого нацизмом, и потреблял уйму снотворного во вред своему здоровью.
Слушали мы весь этот лепет, и было нам смешно и даже как-то неудобно. Ведь это было уже после того, как представители обвинения предъявили сотни документов, извлеченных из тайных хранилищ нацизма и неопровержимо доказывавших, как последовательно, неуклонно, путем цепи запланированных и обдуманных провокаций и диверсий, лживых договоров и лживых заверений, — всех этих наглейших маневров, Риббентроп осуществлял гитлеровскую политику агрессии.
И вот на трибуне сам Риббентроп. Перед судом одна из отвратительнейших фигур нацизма. Этот актер и лицемер, проглатывавший одну страну за другой и в то же время, по показанию Бланк, горько плакавший о судьбе своих жертв. Попытка представить его кротким агнцем уже давно провалилась. Это очевидно. Но ломать сценарий защитника было поздно, и сам Риббентроп пустился пространно рассказывать, в какое отчаяние, в какую тяжелую меланхолию повергал его каждый агрессивный акт, предпринимаемый Германией. Теперь иронические улыбки появились не только в зале, но и у его коллег по скамье подсудимых: во, мол, откалывает!
Несмотря на это, юродствующий лицемер со скорбным лицом так и заявил, что если Германии и приходилось нападать на мирные страны, находившиеся с ней в договорных или дружеских отношениях, то она делала это вынужденно, лишь для того, чтобы оградить себя от угрозы войны. Прожженный архиплут умышленно наивничает. Обходя факты, сторонясь документов И уже прозвучавших показаний свидетелей, он следует примерно такой примитивной схеме. Польша? Ну что ж. Немецкие дипломаты и он, Риббентроп лично, сделали все для того, чтобы урезонить эту упрямую несговорчивую страну, угрожавшую агрессией Германии. Поляки нападали на пограничные посты. Терпение Гитлера наконец иссякло, и он, защищаясь, был принужден двинуть свои войска. Лично на него, Риббентропа, это подействовало удручающе. Но что он мог сделать, если Польша не хотела слушать его советы и предупреждения? А он вот ночей после этого не мог спать, думая об опасности, которой подвергается человеческая цивилизация.
Англия, Франция? Да он, Риббентроп, и его фюрер сделали все возможное, чтобы уговорить все эти упрямые страны дать возможность Германии тихо и мирно съесть Польшу. И как был удручен Гитлер, как горевал он, Риббентроп, когда эти страны, выполняя свой союзнический договор с Польшей, объявили Германии войну.
Норвегия, Дания? Ах, он, Иоахим Риббентроп, с детства питал к этим хорошим странам нежность. Трудолюбивейшие народы, к тому же нордическая кровь. Но что было делать? Германия была вынуждена нарушить свои договоры и оккупировать их для того, чтобы спасти славных норвежцев и трудолюбивых датчан от бедствий, которые причинила бы им война в том случае, если бы они стали плацдармом больших сражений.
Люксембург? Ну да, это, конечно, печально. Пришлось оккупировать и Люксембург, но только в силу жестокой необходимости. А вдруг во время войны какая-либо из воюющих держав воспользовалась бы маленькой беззащитной страной как плацдармом и пожелала бы нанести Германии удар во фланг. Нельзя было этого допустить. Печально, но пришлось войти и туда.
При такой интерпретации захвата Люксембурга трудно было удержаться от смеха, и хладнокровнейший лорд Лоренс вынужден был взяться за молоток и заявить, что в зале становится слишком шумно.
Особенно подробно Риббентроп обосновывал абсолютную необходимость нападения на Советский Союз. Обвинение уже представило веские документы, доказательства, протоколы тайных совещаний у Гитлера и уже развеяло в пух и прах миф о превентивной войне. Документами, изъятыми из секретных сейфов нацизма, неопровержимо доказано, что задолго до вторжения в СССР Геринг дописывал свою «зеленую папку», что существовал до деталей разработанный план «Барбаросса», фельдмаршалы и генералы по картам отрабатывали в военных играх план «кампании против Советов» и подпись Гитлера уже стояла на плане нападения на Советский Союз.
И все же Риббентроп возвращается к старой, опровергнутой всем ходом войны, а затем и ходом процесса басне о «красной опасности» и упорно жует тезис об «извечной угрозе Востока Западу». Он, правда, осторожно оговаривается, что министерство иностранных дел и он, Риббентроп, как его глава, не имели прямых данных о намерении СССР напасть на Германию. Но Гитлер на основе своей никогда не обманывавшей его интуиции чувствовал именно в Советском Союзе своего главного врага. Вот это-то и заставило его двинуть войска против России, Признав это, Риббентроп снова начинает ронять крокодиловы слезы. День нападения на Советскую Россию был самым мрачным днем его жизни. Всю ночь он не спал, ходил по комнате, принимал бром и даже принужден был прибегнуть к сильным снотворным, которые он обычно, из-за болезни сердца, принимать избегает. Его мучили мысли о злых превратностях судьбы и о крушении мира на земле, к которому он стремился всеми фибрами своей души.
Затем один за другим на трибуну для перекрестного допроса поднимаются представители обвинения. Их вопросы и реплики быстро стирают остатки благообразного грима и фальшивых румян с лица матерого нацистского злодея. Припертый к стенке выдержками из своих собственных речей, произнесенных на тайных заседаниях, из приказов, распоряжений, докладов, из записей его телефонных разговоров, Риббентроп постепенно скисает. Бутафорские перья невинной голубицы облетают одно за другим, и перед судом — облезлый стервятник с окровавленным клювом, вынужденный в конце допроса выкаркивать прямо противоположное тому, что он ворковал вначале.
И наконец, под влиянием неопровержимых улик, представленных заместителем Главного советского Обвинителя юристом Ю. В. Покровским, Риббентроп признает, что, ведя мирные переговоры с Советским Союзом и подписывая пакт о ненападении, он уже знал, что гитлеровская верхушка и генеральный штаб имеют план нападения на нашу Родину и деятельно готовятся к нему.
Попутно с разоблачением этого лицемера и проводимой им коварной внешней политики нацизма выявляется и индивидуальная, так сказать, физиономия Риббентропа. Подобно Герингу, он предстает перед судом как неудержимый стяжатель и просто грабитель, приобретший в разных концах империи пять крупных поместий, замки, дома в разных городах. Выясняется, что именно он систематически и настойчиво требовал у правительств вассальных стран и от своих подручных в оккупированных государствах поголовного уничтожения евреев, настаивал перед итальянскими союзниками о проведении драконовых мер на территории сопротивляющейся Югославии, вплоть до создания там «мертвых зон» и расстрела мирного населения. Он сам ходатайствует перед Гитлером о зачислении его в войска эсэс, и именно в дивизию «Мертвая голова», выпрашивает себе звание генерала эсэс и в конце концов награждается Гиммлером почетным знаком этой дивизии — особого вида кинжалом.
По мере разоблачения этого гитлеровского сверхдипломата, смех в зале стихает, сменяется гневом, возмущением и чувством брезгливости. И все-таки в ходе допроса смех вспыхивает еще раз. Это случается, когда Ю. В. Покровский предъявляет Трибуналу записи бесед начальника протокольного отдела министерства графа фон Деренберга с румынским диктатором Ионом Антонеску. Речь идет об ордене Карла Первого, который гитлеровский чиновник выторговывает, именно выторговывает для Риббентропа, как оказывается, весьма неравнодушного к подобного рода украшениям. Оба торгуются, как цыгане на конной ярмарке: «Вы нам орден, мы вам — Трансильванию». Но Трансильванию, оказывается, Риббентроп уже обещал венгерскому диктатору Хорти, за что уже получил орден. Антонеску, судя по протоколу, — человек, не лишенный коммерческой жилки, так без обиняков и говорит: «Нет Трансильвании — не будет ордена».
— Хорошо, давайте орден, и рейхсминистр сделает все возможное.
— Нет, сначала пусть сделает все возможное, а потом получит орден.
Наконец, после длительной торговли договариваются так: Антонеску на словах награждает господина министра. Он посылает ему сам знак, а соответствующие документы, после которых только и можно этот знак носить, будут высланы немедленно же нарочным после того, как рейхсминистр предпримет активные шаги в отношении Трансильвании. Словом, в вымогательстве орденов Риббентроп поступает, как здесь в Нюрнберге американские солдаты поступают с девушками. Сначала как выражение любви и симпатии дарится один чулок, а потом, когда высокие договаривающиеся стороны углубляют свои отношения, выдается второй.
Жалок, смешон и отвратителен этот нацистский крокодил, сначала проливавший слезы о проглоченной жертве, а потом представший перед судом в своем истинном обличье. Что ж, и в этом нет, пожалуй, ничего особенного. Верный своей практике, он и тут, на суде, пытается поставить маскировочную дымовую завесу, как это он всегда делал в своей дипломатии. Во время допроса дым рассеялся, и в конце его Риббентроп стоял уже во всей своей неприглядности.
Американский солдат, подслушивающий и запоминающий разговоры подсудимых между собой, передал корреспондентам, что Геринг довольно громко, так, чтобы все слышали, сказал Гессу:
— Теща рейхсминистра, весьма умная дама, всегда считала его своим самым глупым зятем и никогда не уставала удивляться тому, что именно он сделал такую блестящую карьеру. Теперь мы видим, как теща была права.
16. Приключения «молдавского боярина»
Сегодня утром во Дворце юстиции коллеги учинили мне довольно остроумный розыгрыш.
— Тебе телеграмма из «Октября» от твоего друга Панферова. Он сообщает, что повесть, которую ты им послал, пойти у них не может. Слишком много скопилось прозы, и он переслал ее в журнал… «Работница».
Представьте себе, я клюнул на эту нехитрую наживку, что со мной редко бывает. Клюнул, сделал равнодушный вид, заявил, что я другого и не ожидал, и отказался идти за телеграммой.
Не удовлетворенные таким исходом, мистификаторы стали настаивать, чтобы я все-таки сходил. Я послал их к черту. Тогда один из них посовестился и принес телеграмму. Вот ее текст:
«Из Москвы через Горизонт в Зенит. Корреспонденту „Правды“ полковнику Полевому. Редакция „Октября“ ознакомилась с вашей повестью. Превосходно. Поздравляем. Требуется небольшая редакционная работа. Договорились Поспеловым о вызове вас Москву для работы. Журнал загружен прозой, но ставим возможно быстро. Жмем руку. Ждем скорее.
Панферов, Ильенков, Санников, Румянцева».
Вот это новость! Я подозрительно перевертываю телеграфный бланк, может быть, вот это-то и есть розыгрыш. Но нет, бланк настоящий — с индексом Международного Военного Трибунала. Тщательно прячу голограмму.
Вечером в баре у Дэвида учинили пирушку, в которой приняла участие и международная пресса. За отсутствием переводчицы пресса эта так и не узнала, за что именно пьет, но поддерживала нас охотно. Впрочем, вскоре моя книга была забыта, и главное внимание перешло на одного из советских коллег — корреспондента молдавских газет, ставшего благодаря все тем же неугомонным «Звездам и полосам» человеком весьма популярным в качестве… боярина. Да, боярина, не больше и не меньше.
У этого титула своя история. Простодушнейший представитель молдавских газет, желая не ударить лицом в грязь перед иностранцами, после каждого принятия пищи в зале дворца Фаберов в качестве чаевых аккуратнейшим образом оставлял под тарелкой оккупационную марку. Марка в переводе на наши деньги — полтинник. Ну, а что он стоит, можно понять хотя бы по тому, что кило сыру в коммерческом магазине обходится в семьдесят рублей. Но здесь, под крылышком первой американской дивизии, где царствует доллар, оккупационная марка — это золотой четвертак. Так наш молдавский друг завоевал среди официантов авторитет даже больший, чем Юрий Корольков, у которого среди этих «работников питания» оказался бывший «однополчанин», немец, тоже воевавший под Старой Руссой, только на той, на другой стороне.
Наш молдавский друг завел себе среди заокеанских коллег кучу приятелей. Вечером их всегда можно видеть в уголке голубого зала. Перед ними в кокетливой наколочке и фартучке вертится какая-нибудь хорошенькая фрейлейн из подручных Дэвида, таская им в этот угол напитки, орешки и сандвичи.
Мы твердо знаем, что друг наш ни по-английски, ни по-французски, ни по-немецки, что называется ни «бум-бум», однако, оттуда, из угла, всегда доносились смех, шумный говор, из которого, правда, можно было разобрать только:
— О'кэй! — при этом поднималась вверх рука со сложенными в бараночку большим и указательным пальцами. Или:
— На большой, с присыпкой! — И снова поднималась другая рука с поднятым вверх большим пальцем и солящая щепотью другая рука над ним.
— Володя, чего они к тебе, как мухи к меду? — поинтересовались мы.
— Да, ребята, ей-богу, не знаю. Просто хорошие хлопцы.
— Потчуешь ты их, что ли, за свой счет?
— Нет, вроде бы расплачиваемся на равных. Хотя, конечно…
Секрет обаяния нашего молдавского друга открыла нам панна Марыся, весьма хорошенькая и весьма препротивная девица-полька из андресовской армии, сидящая в форме английского солдата возле дверей и занимающаяся весьма скромным делом — продажей талонов на завтраки, обеды и ужины. Мы догадывались, что занимается она не только талонами, ибо слышали в пресс-кемпе, что есть у нее здесь и папаша — высокий человек с офицерской выправкой, будто бы корреспондент каких-то никому не известных газет, и мамаша — эффектная блондинка с талией в рюмочку, которая внешне вполне могла бы сойти за старшую сестру достойной Марыси. Но сферой деятельности этой четы был уже курафейник — «Гранд-Отель», где они, не знаю уж на каких официальных должностях, вертелись и тоже главным образом около русских.
Версия о родстве была сочинена до смешного грубо и примитивно. В ответ на всякие попытки завязать с нами серьезный разговор милая панночка слышала только гипертрофированные комплименты своим глазам, талии и цвету лица. Андрия Бульбы среди нас не находится. Так что коэффициент ее полезного действия был близок к нулю и ограничивается разве тем, что джентльмены при получении талонов иногда забывают взять сдачу… Так вот эта панночка и помогла нам открыть секрет популярности нашего молдавского друга.
— Пан пулковник, — спросила она меня, изящным жестом отрывая талончик на пиво. — То ест правдом, же пан з Молдавии ест бояринем?…
— Боярин?… Что значит боярин?
— Так то ж по-русски. Ну таким вельким земянином з Молдавии…
И она рассказала, что все тут убеждены, будто наш скромный представитель молдавских газет — богатый землевладелец, имеющий поместья, виноградники, винный завод и бог его знает еще что. Вот, оказывается, каких степеней можно достичь, регулярно оставляя марку на чай и не скупясь оплачивая коктейли!
Но карьера «молдавского боярина» на том только началась. Скоро пресс-кемп облетела весть о том, что пленительная наша талонщица выходит замуж за капитана армии Соединенных Штатов. Об этой свадьбе заговорил весь пресс-кемп. И вот начальник пресс-кемпа майор Дин на днях остановил меня с таким предложением: в связи с тем, что выходит замуж сотрудница пресс-кемпа, решено свадьбу отпраздновать здесь, и чтобы дружками на этой свадьбе были представители всех наций-победительниц — американцы, русские, англичане, французы.
Ну что ж, свадьба — дело хорошее. Решили представителя выделить. Но так как пани Марысю все дружно не любили, вышла заминка — кого именно. И вот тут-то и пришла в голову пагубная мысль использовать популярность нашего молдавского коллеги в западном мире. И он исполнил свою миссию с честью, перевыполнив, однако, свой план процентов на двести пятьдесят.
Оказывается, по здешним правилам, свадьба справляется как бы за счет гостей. В какой-то там момент церемонии невеста обходит гостей с супной миской, и каждый бросает туда сколько хочет, чтобы деньги эти пошли потом на оплату свадебного пиршества. Ну все бросали кто по пять, кто по десять марок, а наш представитель, не вынеся такого презренного скупердяйства, достал из бумажника несколько сотенных.
Реакция была бурной. Он сразу же сделался центральной фигурой на свадьбе, оттеснив даже на второй план обоих молодых «родителей». Когда молодые пошли в костел, «боярину» была поручена честь держать золотой венец над головой невесты. В таком виде он и запечатлен фотографом вездесущих «Звезд и полос» и не только запечатлен, но и помещен на первой полосе в милой группе — ксендз в праздничном облачении нежно наставляет сверкающую белизной невесту и американского капитана в парадном мундире. А на переднем плане наш щедрый друг с золотым венцом в руке. И подпись под снимком, в которой особенно подчеркивалось, что известный молдавский богач, боярин такой-то был главным шафером брачной церемонии.
Номер этой газеты только что пришел. И вот сейчас в пресс-кемпе бедный богатый боярин расплачивался за свою щедрость и легкомыслие в веселой, не лезущей за словом в карман компании…
Все это было смешно и весело, но я как бы все время чувствовал в нагрудном кармане гимнастерки телеграмму Федора Панферова. Повесть-то принята! А в перспективе поездка в Москву, которую я, конечно же, осуществлю, как только закончатся допросы главных обвиняемых.
Здорово, очень здорово. И как всегда в таких случаях, потянуло на волю, в парк, в одиночестве повзвешивать на руке эту добрую весть. Парк сейчас так полон буйных весенних запахов, что от них кружится голова даже больше, чем от грандиозного коктейля «Сэр Уинни», Нет, как это здорово, что мы все же поладили с безногим летчиком. Ай-да я! Ведь Панферов — судья строгий, да и в рукописях «Октябрь» никогда не нуждался. Это известно.
И мне вспомнился мой первый литературный дебют в том же «Октябре» незадолго до начала войны. Так же вот у меня, рядового журналиста, даже и не мечтавшего о литературе, как-то сама собой написалась повесть. Это были дни особого подъема социалистического соревнования. Все время то тут, то там начинал бить родничок трудового почина, и мне, провинциальному газетчику, работавшему в старом городе Калинине в очень инициативной газете «Пролетарская правда», однажды посчастливилось подсмотреть в кузнице вагоностроительного завода один из таких починов. С кузницей у меня была дружба. Лучший ее кузнец в те дни поставил всесоюзный рекорд поковки. Но в дни, когда случилось происшествие, столь удивившее меня, этого кузнеца на заводе не было — он ездил по предприятиям Нижней Волги, передавая свой опыт, а замещал его у молота бойкий цыгановатый, хулиганистый паренек с весьма неважной репутацией, И вот он-то и поставил новый небывалый трудовой рекорд, значительно опередив своего учителя и очень удивив все заводские организации и директора.
Заинтересованный этим случаем, я засел в кузнице, стал изучать все это кажущееся мне невероятным происшествие и вдруг наткнулся на драму сильного, неуживчивого, эгоистического характера, который под влиянием доброго коллектива постепенно порождался и раскрывался в лучших своих чертах.
Отличный собрал материал. Но он никак не лез — ни в один, ни в два, ни в три газетных «подвала» — максимум того, что редакция могла мне отвести. Тогда я как бы бросил все написанное в котел. Стер точные адреса, заменил собственными именами и превратил очерк в повесть. Назвал ее «Горячий цех». Эту повесть принес в редакцию журнала «Октябрь» и сдал ее ответственному секретарю — симпатичному молодому человеку в больших черных очках. Отнесся он ко мне внимательно, рукопись взял, но предупредил, чтобы ответа я скоро не ждал, ибо после первого рецензирования он передаст ее главному редактору. Доверительно добавил: так будет лучше, ибо в журнале этом без воли редактора ничего не делается, а у редактора «Октября» неистребимая страсть открывать молодые дарования. Все это оказалось правильным, за исключением сроков. Не дольше, чем через неделю, я получил от Панферова ласковую телеграмму. Повесть заинтересовала. Нужно познакомиться. Не зайду ли я к нему в любое удобное дня меня время, предварительно предупредив по телефону о выезде в Москву.
Любое удобное время! Конечно, на следующий же день я предстал перед ним. Плечистый, какой-то весь ширококостный, с красивым, очень русским лицом, он сидел грузновато и в то же время изящно, втиснувшись в большое кресло. Рукописи перед ним не было, но знал он ее, как выяснилось, досконально, помнил имена всех действующих лиц и перипетии действия. И критиковал он по памяти, но точно, ни к чему не принуждая, ничего не требуя, а только как бы вслух размышляя, советуя. Потребовал чая для себя и для меня. Пил с блюдечка вприкуску, может быть, чуточку рисуясь этой старорусской манерой чаевания. Я небольшой любитель этого напитка, но само присутствие стакана, в котором уютно желтела долька лимона, как бы приближало ко мне этого очень известного писателя и располагало к беседе.
— Мы хотим приготовить повесть поскорее и вам помочь и потому отдали рукопись на внешнюю редактуру. А вы тем временем подумайте над тем, что я говорил.
Что такое внешняя редактура, я тогда, разумеется, не знал, с советами Панферова согласился и отбыл в свой Калинин окрыленным. Сделав что смог, вернулся в Москву знакомиться со своим внешним редактором. То, что тот сделал с моей рукописью, ввергло меня в гнев и трепет — она вся оказалась исчерканной, ни одной целой главы. Местами из нее вылетели куски, и, наоборот, по полям свисали жирные подтеки со вставками… Ну нет, с этим я, понятно, не мог согласиться. И я написал Панферову записку, где сообщал, что свинья, забравшись в огород, не могла бы сделать там больших опустошений, чем этот внешний редактор. Оставил пакет и забрал рукопись под мышку. Бледный молодой человек в больших очках, столь дружелюбно меня некогда встретивший, охладил мой гнев, резонно заявив, что рукопись в работе и без ведома редактора он отдать ее не может. Ведь я же журналист и должен это понимать. Он тут же позвонил Панферову и доложил, что вот тут рядом бушует автор.
— Федор Иванович просит вас заехать к нему домой, — сообщил он, положив трубку на рычажки, и на бумажке написал адрес Панферова.
Уже на пути, листая в автобусе рукопись, я убедился, что внешний редактор не такой уж хищный и кровожадный зверь, каким он поначалу мне показался. Со многими его рекомендациями нельзя было не согласиться. Да и стилистическая правка, в общем-то, была толковая. Перед Панферовым я предстал успокоившимся и притихшим. Они с женой — немолодой уже женщиной, с хорошим простым лицом — пили чай. Она налила стакан и мне, будто старому знакомому, заглянувшему на огонек
— Вам это не крепко? А то Федор Иванович у нас любит крепкий, круто завариваем.
Никогда в жизни не видел я, чтобы чай пили с таким вкусом и смаком, как за этим столом. Панферов пил стакан за стаканом, откусывая зубами от куска сахара. На коленях у него лежало развернутое полотенце. Он время от времени отирал им с лица пот и обмахивал шею. О рукописи не было сказано ни слова. Только когда чаепитие было закончено, он, вставая, сказал:
— Да, говорят, вы там в редакции разбушевались. Зря. Я вам дал очень хорошего внешнего редактора. Он уже несколько моих первопечатных, — и тут он назвал фамилии авторов, удачно дебютировавших в «Октябре» в последние годы, — вот всех их в путь благословил. Все его благодарили. Чутье и вкус — дай господи!… Только у меня правило — ничего авторам не навязывать. Все, что он у вас там сделал, — примите как совет, чего жаль — восстановите, что не нравится — вычеркнете… Только быстро. У нас вы через номер идете…
Простились мы уже как старые знакомые, и уехал я с чувством большой благодарности к Панферову, который становился для меня вроде бы крестным отцом. И вот теперь эта телеграмма. Нет, нет, черт возьми, не зря я здесь поработал. Выполз-таки мой герой в люди…
Как бы хотелось очередным самолетом, который, кажется, послезавтра уходит на Москву, вылететь туда, к семье — к жене, к детям, о которых я почему-то много думаю все последние дни. О процессе, честно говоря, не хочется даже думать. Но что делать — я надолго, очень надолго привязан к нему.
17. Прогнозы Ярослава Галана
В последнее время я как-то очень подружился с украинским писателем Ярославом Галаном. Несмотря на свою хмурую внешность и замкнутость, он оказался, как я уже говорил, человеком необычайно интересным, с обширными знаниями, острым, аналитическим умом. Получивший образование в Краковском, а потом в Венском университетах, он свободно говорит по-русски, по-украински, по-польски, по-немецки, знает французский и понимает английский языки. Это позволяет ему общаться со всей нашей вавилонской башней, минуя, так сказать, языковый барьер. Поэтому все происходящее он видит зорче нас, а главное, точнее. И это дает ему возможность делать выводы, порой забегая далеко вперед событий.
Мы часто бродим с ним теперь по парку Фабера, обсуждая виденное, слышанное, и я всегда поражаюсь его дальновидности. Признаюсь, сначала фултоновское выступление Черчилля я принял как досадное, но не слишком важное событие: просто старый честолюбец, оказавшийся вне премьерского кресла, соскучившись по газетной шумихе, всегда бурлившей вокруг него, решил напомнить о себе и брякнул эту речонку, густо наперченную столь обычным для него антисоветизмом. Создали в честь него в пресс-кемпе коктейль «Сэр Уинни» — ну и ладно, и хватит с него.
— Вы ошибаетесь, — возразил Галан, когда я поделился с ним своими мыслями. — Черчилль не только экстравагантный старик, любящий рекламу. После смерти Рузвельта — это виднейший лидер западного мира. Он все точно и заранее рассчитал — и университетскую трибуну в Америке, и время, когда, напуганный своими неудачами в Восточной Европе, капиталистический мир ищет себе лидера и ждет сигналов к действию… От этого выступления идут очень широкие круги. Протрубила труба магистра ордена империалистических крестоносцев. И все Отряды черных рыцарей, явные и давние, пришли в движение.
Он оказался прав, Ярослав Галан. Это мы увидели прежде всего по поведению подсудимых. Прочитав через спины своих адвокатов речь сэра Уинстона, они сразу воспрянули духом. То, на что надеялся в последние дни войны, сидя в своем бункере, Гитлер, то, о чем он мечтал, перед тем как пустить себе пулю в лоб, кажется теперь совершившимся: Черчилль скликает силы для похода на Советы, недавние союзники готовы передраться между собой. А когда собаки грызутся, кошка может спокойно влезть на забор и занять безопасную позицию.
— Ну а на процессе это не отразится? Как вы полагаете, будет он доведен до конца?
— Как вам сказать, — задумчиво ответил Галан, и его большая лобастая голова наклоняется вперед, будто он хочет кого-то или что-то забоднуть. — Пока, как видите, не отразилось, а в дальнейшем… Кто знает? Вы заметили, как защита переменила тактику? Раньше она старалась скомпрометировать свидетелей обвинения, как это было с Паулюсом, опровергнуть показания, документы, а теперь старается тянуть, только тянуть, любыми средствами, тянуть как можно дольше. Вот Штаммер, например, одолел суд просьбами продлить каникулы до трех недель. А этот вызов десятков свидетелей, живущих в разных странах, на котором настаивает адвокат Риббентропа!
— И все же на ходе процесса это пока не отразилось.
— Да, пока… А вот на положении в зонах, оккупированных западными союзниками, отразилось. И очень существенно. Пока вы пили сливовицу и боровичку в Чехословакии, я немного попутешествовал по Баварии… Тревожно, весьма тревожно.
И он принялся рассказывать, что вокруг Мюнхена, в маленьких городках, да и тут, в Нюрнберге, собираются силы украинских националистов — бандеровцы, мельниковцы, жовтоблакитники. Остатки разбитых власовских частей. По лагерям, где размещены люди из восточноевропейских стран, своевременно не вернувшиеся домой, рыщут американские вербовщики, агитаторы. Сулят им деньги, морочат головы: не возвращайтесь домой, там вас ждут преследования, оставайтесь в свободном западном мире, где для вас будут хорошие условия, лучшая работа… Так прямо откровенно и говорят.
— А для чего? Для каких целей? Ясно, что не из филантропии американцы собираются подкармливать разных украинских, белорусских, прибалтийских подонков, воевавших против своей Родины в эсэсовских частях.
У Ярослава Галана — львовского коммуниста, не раз побывавшего в тюрьмах польской дефензивы, — неспокойно на душе. Пользуясь своим опытом подпольщика, он бесстрашно заходит в эти зарождающиеся контрреволюционные организации, посещает католические мессы и отлично информирован. Его тревога за будущее имеет серьезные основания.
Во всех этих организациях, по словам Галана, царят дикие нравы. Ярослав рассказал, как вскоре после войны погиб закарпатский епископ Феофан — интереснейший и честнейший человек, с которым я познакомился еще в дни войны в старинном Мукачевском монастыре.