Современная электронная библиотека ModernLib.Net

В конце концов

ModernLib.Net / Публицистика / Полевой Борис / В конце концов - Чтение (стр. 13)
Автор: Полевой Борис
Жанр: Публицистика

 

 


Разбитый, разгромленный, тонущий мир фашизма, главари которого держат ответ перед Судом Народов, таким образом сталкивается с простым, честным, светлым миром советского парня, и парень этот неизменно одерживает маленькую победу. Пишется хорошо, легко. Николай Жуков — старый друг и болельщик этой книги, который недавно вместо «здравствуй» спрашивал у меня, пишу ли я, теперь уже — хочет он того или не хочет — слушает каждое утро мой «творческий отчет» о жизненных перипетиях летчика за минувшее утро и подбадривает неизменно:

— Валяй, валяй дальше…

Страница за страницей будто сами вылетают из-под пера. У меня нет ни конспекта, ни плана, только вот эта тетрадь с давно сделанными репортерскими записями Я не знаю, как воевал этот парень после давней нашей встречи под Орлом. Не знаю — жив ли он или сложил голову в сражении с асами Германа Геринга из дивизии Гихтгофен. Только тетрадка с надписью «Дневник полета 3-й эскадрильи», где в августовскую, пахнущую малиной ночь я записал рассказ этого парня. Только она и является моим путеводителем по его жизни.

Пишу так усидчиво, что мои друзья, нюрнбергские воробьи, уже привыкли с рассветом видеть в окне склоненную к столу человеческую фигуру и, вероятно, стали принимать меня за некий странный, неодушевленный предмет. Насытившись всяческой чепухой, которую я с вечера насыпаю на подоконник, они беззастенчиво влезают в комнату, прыгают по письменному столу, ведя между собой крикливые беседы, вероятно, на немецком языке.

И вот сегодня я вспугнул их, встав из-за стола раньше срока. На вопрос Жукова, сделанный в умывальной, я ответил:

— Кончил. — Ну-у!

— Вот, брат, как у нас…

Я был страшно горд и как-то еще не освоился с тем, что книга, столько лет вызревавшая в голове, наконец написана. Было даже почему-то грустно расставаться с ней. На суде договорился с машинисткой, живущей недалеко от нас во флигеле фаберовского дворца, что буду после заседания ходить к ней диктовать. Начну уже с завтрашнего дня. Сейчас вот с волнением жду этого момента, ибо, как известно, именно машинистки в литературном мире считаются самыми внимательными читателями и самыми беспристрастными критиками. И как приятно — взять со стола довольно толстую папку исписанных листов, взвесить ее на руке и не без гордости сказать: «А ведь все это написано за девятнадцать дней».

По логике вещей сейчас бы и самая пора лечь и выспаться. Ведь за последние недели, что там говорить, здорово измотался, одичал. Хожу нестриженый, говорят, даже похудел. И это, наверное, так, ибо ворот гимнастерки стал ощутительно широк. Да где же, разве заснешь! Хочется что-то делать…

Поехал во Дворец юстиции, дал телеграмму жене, отрапортовал, что обещанную повесть кончил, перепечатаю и ко дню рождения доставлю ей. И еще дал телеграмму журналу «Октябрь», где я напечатал перед войной свою первую книгу, редактору Ф. И. Панферову, человеку, поддержавшему меня на первых, не очень твердых шагах в литературе. В телеграмме написал: «Окончил книгу неясного для меня жанра. Размер двенадцать печатных листов. Герой — летчик, фигура реальная, ориентировочное название „Повесть о настоящем человеке“. Срок присылки — 1 апреля. Низко кланяюсь». Зачем написал эту вторую телеграмму, сам не знаю. Ведь глупо занимать в журнале очередь, не предлагая ничего, не зная, как будет принято написанное. Но мучает нетерпение.

А вернувшись в пресс-кемп, не пошел в нашу вавилонскую башню, хотя сегодня там идет какой-то супербоевик, как раз с участием той самой актрисы, с которой я сидел рядом в день своего появления на процессе. Пошел в парк. Здесь все уже просохло, густо зеленеет трава, деревья распустились, и по оврагу, на дне которого звенит ручей, клубятся во тьме белые туманы цветущей черемухи.

Бродил по дорожкам, вдыхая буйные, бражные весенние ароматы и думал о своем герое, этом смуглом русском парне, который отныне поселился в моей книге. Мог бы такой оказаться в воздушных армадах Геринга? Храбрецов там хватало. Курт тоже неплохо повоевал — железные кресты они фронтовикам зря не давали. И горящий самолет за линию фронта к своим перетянул, и из огня с парашютом прыгал. Но ведь сам же он признается, что двигал им страх упасть в расположение наших войск, желание выжить, оказаться у своих. А вот смог бы тот же Курт, славный, в общем-то, парень, вот так стремиться вернуться в авиацию, прилагать для этого нечеловеческие усилия. И все только для того, чтобы продолжать воевать и снова и снова подвергаться смертельному риску? Тут же, как бы сам собою выскакивал вопрос — а во имя чего? Для кого?

И вспомнилась мне беседа, давняя беседа за Днепром, в дни разгрома гитлеровских дивизии у Корсунь-Шевченковской на случайном ночлеге у танкистов маршала П. А. Ротмистрова. Ночевали мы в школе, где помещался штаб танковой бригады, и соседом моим по соломенному ложу оказался коренастый подполковник с большим, медного цвета лицом, перечеркнутым через бровь и нос жирным багряным шрамом. Говорили мы тогда о боевых делах и обсуждали — удастся все-таки сильной немецкой группировке хотя бы частично пробиться из окружающего ее кольца. Разные тут были мнения. Подполковник твердо утверждал: не сумеют. Управление у них удалось расстроить.

— Немец в наступлении — сила, — хрипел он сорванным голосом. — В обороне тоже стоит насмерть, будь здоров. Но вот если так, как здесь, расстроить управление, — стадо овец без барана. Мечутся туда-сюда: «Гитлер капут…» Я вот думаю, доберемся мы до их фатерланда — не будет у них партизанской войны. Не сумеют. Настой не тот.

Подполковник знал противника. Два раза довелось ему выбираться из окружения. Участвовал во множестве боев и не раз был ранен. Ему можно было верить, но я все-таки спросил — почему он так думает?

— А вот почему. Идеи у них нет. Бей, жги, грабь — разве это идея? «Матка, курка, матка, яйка». Это ведь только, когда вперед идут — тянет. А как вот теперь — так «хенде хох».

Я часто вспоминал потом эту беседу, когда мы наступали в Германии. Белые простыни свешивались из окон в занятых нами городах. Комендантским патрулям нечего было делать. Вервольфы? Да они оказались выдумкой доктора Геббельса. Мужчины — военные и штатские — по первому же объявлению организованнейшим образом являлись в наши военные комендатуры. Имевшие оружие сдавали его в назначенные места.

Живешь вот в родной среде, где ты вырос, возмужал, вошел в большую жизнь, и все тебе кажется обыкновенным, будничным. Но вот так получишь пример для сравнения, как бы приложишь масштабную линейку и друг увидишь то, чего дома и не замечаешь. Почувствуешь зримо, ощутимо, какой он особенный, небывалый — советский человек, насколько он духовно выше и чище людей иного мира, насколько он добрый, мужественный, самоотверженный и, разумеется, сильный…

Чудный весенний полумрак стоял под кронами старых дубов и грабов. Из окон пресс-кемпа доносилось гудение какого-то джаза, звенел в овраге ручей, и где-то в глубине парка ухал филин. Сапоги уже промокли, нахлестанные влажной вешней травой, холодок пробрался под шинель, а в халдейник идти не хотелось. С безногим летчиком простился. Там пусто. Не знаю — удастся ли заснуть.

Да, кстати, забыл сказать о новом трагикомическом происшествии. Когда в начале допроса Геринга американские коллеги просили помочь им передать корреспонденцию через Москву, я в шутку посоветовал им при случае набить морду, монополисту, захватившему провода и помешавшему им своевременно передать о событии. Так что ж вы думаете? Набили. Ей-богу! Во всяком случае, вот уже несколько дней он ходит с пластырем на подбородке, с синяком под глазом, и его ослепительная улыбка отчетливо обнаруживает отсутствие одного переднего зуба. Он, правда, всем объясняет, что споткнулся о ковровую дорожку на лестнице. Но объясняет так старательно, что это звучит совсем уж неправдоподобно. Ну что ж — каждому свое, как гласит надпись на воротах концлагеря Дахау, — говорят, сочиненная когда-то самим Гитлером.

14. Пражские каникулы

Настала пасха. Чудесная весенняя погода. На все голоса, будто немцы в локале, орут за окном мои друзья воробьи. В парке на солнечных пригорках полно 'подснежников. Местами их столько, что кажется, зеленая травка голубеет. На уцелевших колокольнях трезвонят колокола. Утром Курт явился ко мне в парадном, выглаженном, отчаянно благоухающем бензином костюме и торжественно поставил на стол нечто, завернутое в крахмальную салфеточку. Это был кухен — нечто вроде нашего пирога с яблочным вареньем. Зная, что семья Курта живет впроголодь, что продукты здесь несусветно дороги, я понял, что это просто царский подарок. По счастью, у меня оказался пасхальный набор шоколаду, купленный в американской офицерской лавке, и я смог ответить на столь щедрый дар достойной матушке Курта.

Сегодня мы с Куртом ненадолго расстаемся. Трибунал прервал свои заседания на пасхальные каникулы, и мы, группа советских журналистов — Юрий Корольков, Михаил Гус, Сергей Крушинский, Николай Ланин, Борис Афанасьев и я, — приняли приглашение наших новых чешских друзей — провести пасхальные каникулы в Чехословакии. С этими веселыми, остроумными коллегами у нас завязалась, как я уже говорил, самая нежная дружба. Мастера своего дела, да к тому же понаторевшие в международных общениях, они здорово нам помогают, ибо настоящего зарубежного опыта ни у кого из нас, кроме Даниила Краминова, нет. Так вот теперь эти друзья и предложили нам проехаться по их стране. Аппарат Главного представителя чехословацкой юстиции быстро оформил наши паспорта, обменяли оккупационные марки на кроны, и рано утром, на второй день пасхи, мы были уже на восточном вокзале Нюрнберга.

За годы войны, да и после мне довелось немало путешествовать за границей. Летал на самолетах, ездил на машинах, на вездеходах. Приходилось даже в дни словацкого восстания совершать немалые концы на лошадях. А вот на поезде с начала войны не ездил ни разу. С отвычки даже как-то странно было залезать в вагон. И вероятно, оттого что давно уже не слышал мирного постукивания колес, сразу же и уснул самым позорным образом, прикорнув в углу дивана.

Мы заняли два смежных купе. Одно — русские, другое — чехи и словаки. Когда меня разбудил какой-то толчок, все уже перемешалось. Те и другие теснились на диванах, сидели на корточках на полу и самозабвенно распевали «Катюшу», каждый на своем языке. Среди пражан, ехавших на праздник домой, был радист пражского розгласа — молодой парень с очень приятным голосом. Он запевал эту всемирно известную теперь песню. Все подхватывали, да с таким старанием, что мне показалось, будто именно от этого вздрагивает и раскачивается вагон. Потом иностранные коллеги завели какую-то свою веселую, озорную, с весьма игривым содержанием и задорным припевом, и мы, уловив мотив, старательно ревели этот припев, кто как мог.

А за окном буйствовала весна. Ядовито зеленели вышедшие из-под снега озими. Цветущие сады казались белыми и розовыми облаками, приклеившимися к жирной, напоенной влагой земле. Война миновала или, вернее, едва задела эти края. Селения и городки с островерхими домиками, у которых белые, забранные в бревенчатую решетку стены, с костелами и кирхами, вонзавшими острия своих колоколен в голубое небо, казались чисто вымытыми, прибранными к празднику. Но станционные буфеты были пусты. Празднично одетые жители выглядели голодновато. Там и тут можно было видеть у входов весьма достойных, чистенько одетых нищих. Мы ничего не взяли с собой, кроме денег, но наши друзья оказались предусмотрительнее. В их рюкзаках оказался запасец продуктов на дорогу и несколько склянок со сливовицей и боровичкой — напитков, как это помнили мы с Крушинским по дням войны, весьма достойных внимания, располагающих к миру и дружбе. Никто из советских спутников, кроме нас двоих, в Чехословакии еще не был. Мы же знали страну и ехали в Прагу, волнуясь, как на свидание с любимой.

Границу пересекли как-то незаметно. Пейзаж почти не изменился: те же пологие горы и холмы, те же селения с островерхими черепичными домиками, те же городки с выложенными брусчаткой улочками, скромными магазинами. Изменилась только форма железнодорожников, а селения сразу как бы обезлюдели: немецкое население ушло отсюда за границу, а новое, вероятно, не успело еще появиться.

Я уже писал в этом дневнике о том, как впервые не совсем обычным путем попал в Прагу на связном самолете, приземлившемся на Сокольском стадионе. Провожая нас, Ян Дрда, организовавший нашу поездку, сказал, что в столице нас встретят тамошние журналисты, гостями которых мы являемся, и среди них обязательно будет Мария Майорова, писательница, классик чешской литературы, давний и добрый друг Советского Союза.

— Помните, Сергей Константинович, как мы с ней познакомились?

— Разве забудешь! Она проявила тогда такое знание русского характера и русских душ, что навсегда высекла это на скрижалях моего сердца…

Знакомство и в самом деле было необычное. По центральной площади Праги грохотали советские танки. Боевые машины, проделавшие за два дня громадный марш-бросок по горным дорогам через чешские Рудные горы, все покрытые маслянистым потом и лохматой зеленоватой пылью, шли медленно, как усталые добродушные животные, прокладывая себе дорогу в шумной, ликующей толпе. Танкисты, чумазые, радостные, сидели на броне, застенчиво отвечая на приветствие. Девчата в пестрых национальных костюмах забирались на грозную броню и двигались в этом грохочущем потоке. Чешское «наздар» смешивалось с русским «ура» — ведь это был конец войны, пришедший в Прагу на день позже, чем в другие города мира.

Мы с Крушинским продирались сквозь толпу усталые, с физиономиями, перепачканными губной помадой. Кто-то хлопал нас по плечам, кто-то жал руки, ну и какие-то девушки целовали, оставляя на пыльных наших щеках яркие следы. На одном из углов мы увидели невысокую плотную женщину с круглым, очень миловидным лицом, в кружевном чепце, из-под которого на лоб выбивались мальчишеские кудряшки. Чепец этот составлял лишь деталь ее одежды, по-чешски — «кроя», состоявшего из короткой многоярусной юбки, пышной кружевной кофты. На ногах у этой женщины были полосатые чулки. Перед ней на земле стояла корзиночка с объемистым кувшином и глиняными стаканчиками. Она останавливала русских в военной форме и угощала их. Остановила и нас. Мы, разумеется, не отказались, опрокинули по стаканчику и по другому. Когда же мы, угостившись, полезли было в карман, женщина замахала пухлыми ручками и сказала довольно чисто по-русски: — Нет, нет… Вы наши гости… Дорогие гости, мы вас так ждали.

Это был, несомненно, отличный штрих в корреспонденцию о вступлении Красной Армии в Прагу, и Крушинский, во всем любивший точность, достал блокнот и спросил ее фамилию.

— Мария Майерова, — сказала она.

— Как Майерова?… Вы не родственница писательницы Марии Майеровой? — вскричали мы почти хором, ибо знали, что где-то в Праге живет писательница с таким именем, довольно широко известная у нас.

— Да, я сама есть писателька Майерова, — сказала она, улыбаясь и показывая два ряда крепких белых зубов. — А вы обо мне слышали?

Так мы познакомились, а потом подружились с этим добрым человеком, и образ ее для меня навсегда слился с образом самой Чехословакии, страны сердечной, радушной, талантливой, издавна симпатизирующей России и русским людям. И вот она снова была перед нами, Чехословакия, со своими холмами, полями, лесами, перелесками. Здесь она уже не походила на Баварию, как в пограничной зоне. У нее был свой неповторимый и очень милый, я бы сказал, очень славянский облик…

А на вокзале как бы повторилось все, что было почти год назад в Праге на Вроцлавском наместье. В группе коллег-журналистов стояла эта невысокая, плотная, миловидная женщина, улыбалась каждой чертой доброго лица и широко раскрытыми черными глазами — Мария Майерова. Когда окончились приветствия, она достала из сумочки графинчик, стаканчики-наперсточки, раздала их нам и наполнила все той же непобедимой сливовицей, напитком, как в Праге говорят, изобретенным средневековыми алхимиками, мастерские которых до сих пор показывают в Пражском кремле.

— Уж я знаю, как надо встретить русских, — сказала она, поднося ко рту свой стаканчик.

И вот началась наша пасхальная поездка по стране, которую пражские коллеги отлично, с любовью организовали. На черных и быстрых «татрах», похожих на рыб, мы колесили по прекрасной, уютной стране вдоль и поперек. На знаменитых фабриках богемского хрусталя наблюдали, как стеклодувы превращают разноцветное стекло в цветы и деревья, в людей и животных, в удивительные вазы и сверкающие бокалы. Спускались в подвалы пльзеньских заводов, где у других крепких, румяных алхимиков отстаивалось всемирно знаменитое пиво. Сама Майерова возила нас в центр металлургов — Кладно, в «наше черное Кладно», как говорила она. Она показала нам мартеновский цех, где когда-то работал сталеваром ее отчим и где до сих пор ее, писательницу с мировым именем, зовут Марженкой. Нас водили в средневековые соборы, показывали древнейшее еврейское кладбище, спрятавшееся среди вполне современных домов в центре города. Угощали на банкетах и запросто приглашали в дома.

Нас принял министр иностранных дел республики Ян Масарик. Он был дружелюбен, весел, шутя уверял, что в иностранных делах мало что понимает, и переадресовывал все наши вопросы к своему заместителю, словаку Клементису, а сам, посмеиваясь, учил нас, как отличать настоящее пльзеньское пиво от всех других сортов, и для этого клал увесистую пятикронную монету, которая, по его уверению, если это пиво настоящее, пльзеньское, должна держаться на поверхности пены и не тонуть. Мы сердечно встречались с нашим старым и добрым другом профессором Зденеком Неедлы, знаменитым ученым и давним другом нашей страны, с многими деятелями литературы и искусства.

Но мне особенно дорога была встреча с генералом армии Людвиком Свободой, ибо война не раз сводила меня на разных фронтовых дорогах с этим человеком.

Как и Мария Майерова, он кажется мне живым олицетворением лучших качеств своего народа. Теперь он министр национальной обороны республики, но, несмотря на свой высокий пост, остался прежним. Запросто, как когда-то на фронте, на своем командном пункте, встретил нас у дверей кабинета.

— Добро пожаловать, друзья…

И стал крепко пожимать нам руки…

— Помнишь, как ты с товарищем Лидовым свалился мне на голову прямо с неба? — спросил он, усмехнувшись, когда очередь дошла до меня.

Ну как не помнить! Мы с Петром Лидовым поздно узнали, что новый, сформированный в городе Бузулуке чехословацкий батальон, прибывший на фронт, в район Харькова, готовится принять боевое крещение. Это ли не материал для «Правды»! Такое событие нельзя прозевать. И мы упросили летчика вылететь в село Веселое, в штаб батальона, несмотря на то что с утра завязалась метель.

Поднялись без приключений, но пурга стирала земные ориентиры, и, долетев до места, мы с полчаса кружили, стараясь хоть что-нибудь разглядеть в снежной кипени. Наконец сквозь пелену несущегося снега летчик заметил верхушку полуразрушенной колокольни. Он узнал ее, эту колокольню, и скорее по памяти, чем по каким-то видимым ориентирам, посадил самолет у сельской околицы, так что он по инерции подбежал к крыльцу сельской школы. А на крыльце стоял и следил за нашими маневрами в воздухе офицер в ушанке, на которой красовалась не красная звезда, а герб Чехословакии. На офицере этом был обычный, плотно перетянутый ремнем армейский полушубок. Знаков различия мы не увидали, но было в его невысокой, прямой, осанистой фигуре что-то такое, что заставило нас, двух майоров, подойти к нему строевым шагом и представиться по всем военным правилам.

— Командир чехословацкого батальона полковник Свобода, — сказал он по-русски. И тут же перешел на «ты», что в его устах отнюдь не звучало фамильярно, а было лишь данью традиции его армии, где старшие офицеры обращаются так друг к другу.

Разумеется, еще до вылета в бригаду мы познакомились с биографией этого человека. Удивительной, можно сказать, биографией. Чех по национальности, молодой офицер австрийской армии, в дни первой мировой войны он перешел на сторону русских. Командовал взводом. Отличился в боях. Отменная храбрость его была отмечена двумя Георгиевскими крестами… Когда гитлеровские войска оккупировали Чехию и Моравию, он, офицер, командир резервного батальона, не сложил оружия. Он вместе со своими солдатами перешел через польскую границу, чтобы на польской земле сражаться с врагами своей Родины. Но гитлеровские части заняли Польшу. Свобода вместе со своими солдатами снова не сдался. Он перешел советскую границу, решив продолжать борьбу с общим врагом уже у нас, на советской земле. И вот его мечта сбывается. Батальон, который вернее бы было назвать полком, отлично обученный, первоклассно вооруженный подошел к линии фронта, готовый вместе с советскими дивизиями сражаться здесь, на земле Западной Украины, с общим врагом — гитлеризмом. Мы с Лидовым прибыли вовремя. Свобода, явно гордясь своими солдатами, познакомил нас с боевым расположением подразделений.

— Отсюда, от этого села Соколова, мы начнем свой бой за освобождение Чехословакии, — сказал он, поигрывая желтыми кожаными перчатками, которые, не надевая, все время держал в руках.

О, это был яростный бой, в котором получила славное крещение возрожденная Чехословацкая армия, бой, в котором узы дружбы, совместно пролитая кровь связали наши народы. Недаром, как нам рассказал теперь военный министр генерал Свобода, в честь этого боя выбита сейчас медаль, ставшая одной из почетнейших наград в Чехословацкой армии…

И еще вспомнил я, когда мы уже сидели за кофе в кабинете военного министра республики, осенний день, Карпаты, окрашенные в желтые, оранжевые, красные тона. Холодное утро, покрывшее все седым налетом росы. И затаившиеся в горном мелколесье части чехословацкого корпуса, одетого уже в свою национальную форму. Тысячи километров через земли Украины, Молдавии, Польши с боями прошли эти части под командованием Людвика Свободы, прежде чем сбылась горячая мечта этого человека. Они у границы родной земли. Чехословакия — вот она, рядом, и здесь, где чистый воздух скрадывает перспективу, кажется — протяни руку, и можно погладить по лесистой маковке пологую гору Дуклю, возвышающуюся уже там, на чехословацкой земле. Солнце еще не поднялось. Вершина Дукли лишь слабо обрисована косыми его лучами.

Солдаты затаились на рубеже атаки. Волнуются. Нервно курят. Разговаривают шепотом. Из рук в руки передается листовка: «Чехословакия рядом. Будем достойны нашей Родины!» И среди всех них спокойным кажется лишь один — генерал Людвик Свобода. Движения неторопливы, поступь четкая, голос твердый. Только разве по тому, как без нужды перебрасывает он из руки в руку желтые перчатки, можно угадать, что и он волнуется не меньше своих солдат… Не хочет ли генерал что-нибудь сказать читателям «Правды» перед историческим боем? Нет, не сейчас, вечером… После боя. Там, на земле Чехословакии, если, конечно… Что, «если, конечно», он не поясняет. Настоящие военные никогда не говорят об этом, а он настоящий военный. — Ну, старый друг, пожелайте нам удачи. Желаю. От души желаю. И этому храброму, умному генералу. И его корпусу, на национальном знамени которого теперь уже ленты советских боевых орденов. И его солдатам, среди которых у меня давние друзья. А через полчаса горы сотрясает грохот мощной артиллерийской подготовки. И мы видим в бинокль, как там, впереди, на лысый рыжий холм начинают карабкаться серые фигурки. Гребень холма затягивает голубоватым пороховым дымом. Там немецкие пулеметы. Но серые фигурки поднимаются выше и выше. Где-то среди них движется красно-сине-белая точка. Это — знамя. Оно маячит среди наступающих. Вот тот, кто его нес, упал. Но знамя продолжает двигаться. Его несет другой… Третий… Пятый… Уже много темных фигурок застыло на силоне выжженного холма. Но знамя — вон оно, реет, ив гребне, над самой вершиной, на первых километрах чехословацкой земли, освобожденной от врага.

Неприятельская артиллерия неистовствует. Бьют издалека, с горы, с очень выгодных позиций. Черные султаны взрывов вздымаются там и здесь. Весь холм одевается грязно-бурой дымкой. Но и сквозь эту дымку все-таки видна яркая точка: чехословацкое знамя на чехословацкой земле.

Смотрю на лицо генерала, бронзовое от загара. Он без фуражки. Ветер шевелит прядку серебряных волос. Лицо по-прежнему спокойно, как спокоен и тверд голос, но на светлых глазах слезы. Он их не замечает. И когда разорвавшаяся невдалеке мина осыпает нас комьями земли, он даже не оглядывается, так поглощен зрелищем наступления…

Вот какие картины вспомнились мне, пока мы глотали кофе из маленьких чашечек в кабинете военного министра республики, дружески принимавшего нас, советских журналистов.

В конце поездки мы получили необыкновенный подарок. Удивительный. Нет, нет, я не говорю о чешских и словацких, согретых сочным юмором сувенирах, которые во множестве увозит каждый из нас.

В редакции «Руде право» нам подарили оттиски с гранок еще не вышедшей книги. Книги, написанной журналистом по имени Юлиус Фучик. До войны он был корреспондентом этой газеты у нас в Москве. В войну — подпольщиком. Его выдали гестаповцам. Судили и вынесли смертный приговор. Он сидел, ожидая казни, в старой тюрьме. Но и в заключении, приговоренный к смерти, он оставался боевым коммунистом и неистовым репортером. В камере смертников он писал репортажи. Писал на папиросной бумаге и по листкам с чехом — смотрителем тюрьмы отсылал на волю. Писал до самого последнего своего часа.

Теперь чех-смотритель отдал тайно сохраненные листки друзьям казненного. Из них сложилась целая книга. Ей дали странное на наш слух название — «Репортаж с петлей на шее». Странное, но точное.

— Борис, у этой книги в коммунистическом мире большое будущее, — говорила Мария Майерова. — Я знаю ваш народ, народ-подвижник, народ-герой… Вам придется по душе эта книга. До сих пор вы хорошо знали «Бравого солдата Швейка». Пусть теперь русские знают, что у нас был и Юлиус Фучик, — продолжала она, поглаживая маленькой рукой типографские гранки. — Это вам обязательно надо знать…

Мы приняли дар с благодарностью. Обещали отослать его в Москву. Сергей Крушинский, немного знающий чешский язык, читает эти гранки и в пути и на отдыхе. Он с головой ушел в них.

— Грандиозная книга! — говорит этот очень скупой на похвалы человек, больше всего на свете не любящий восклицательные знаки.

Пока что мы верим ему на слово…

Так под звон пасхальных колоколов мы огромными кусками поглощали впечатления от этой дружественной страны.

И вот сейчас, вернувшись в Нюрнберг в свою каморку под лестницей, я вспоминаю об этой поездке и ищу главное в массе полученных впечатлений. Этим главным остается то чувство дружбы, которым был согрет и освещен весь наш путь.

И впрямь, кто мы такие? Горстка иностранных журналистов, в общем-то, случайно забредших в эту страну, где сейчас, как мы в том убедились, гостей из мира прессы больше, чем в какой-либо другой стране. У нас нет ни долларов, ни фунтов, ни швейцарских франков, ни иной звонкой монеты, которая обычно так располагает к иностранным визитерам. Да и крон, скажем прямо, было негусто. Но на нас шинели Красной Армии и Красного Военно-Морского Флота, и для нас открывались и двери писательских домов, и мастерские художников, и гостиные творческих клубов, и человеческие сердца.

Когда сейчас вот думаешь о том авторитете, о той любви, которую завоевала нашему народу Красная Армия своими победами и своим гуманным поведением на освобожденных землях, приходишь к мысли, что любовь эту надо оправдывать и сейчас, после войны, и что каждый из нас, советских, очутившись за границей, должен все время и всюду ощущать себя там послом своей Родины.

15. Крокодил роняет слезы

Пасхальные каникулы кончились. Мы снова в мрачноватом, облицованном дубом зале суда. Колесница процесса неторопливо двинулась в дальнейший путь, конец которого все еще за горизонтом. Снова сидим в удобных креслах. Сменяются на трибуне свидетели. В наушниках журчат голоса переводчиков.

С сегодняшнего дня суду держит ответ уполномоченный нацистской партии по вопросам внешней политики, рейхсминистр иностранных дел Германии Иоахим фон Риббентроп. В комнате № 158 у гитлеровского лейб-фотографа Генриха Гофмана я видел снимки Риббентропа в расцвете его карьеры. Вот он в отлично сшитом фраке, с массой орденских лент на лацкане, с золотым жетоном нацистской партии в петлице, самодовольно улыбаясь, поднимает хрустальный бокал шампанского. Вот в дни мюнхенского сговора он подчеркнуто властным жестом хозяина указывает Даладье, где этот капитулировавший политик должен ставить свою подпись. Вот, самодовольно улыбаясь, получает орден из рук венгерского диктатора, сухопутного адмирала Хорти. Самодовольный красавец, гордый сознанием своей силы и власти.

На трибуне он появился совсем другим. Подсудимый Риббентроп оказался совсем не похожим на рейхсминистра Иоахима фон Риббентропа — худой, облезлый, испуганный, заискивающий, блудливо предупредительный в отношении судей, обвинителей и даже свидетелей.

Когда мы слушали разбирательство его дела, все время возникало в памяти индийское поверье, утверждающее, будто крокодил, когда он пожирает свою жертву, роняет обильные слезы.

Этот человек, ведавший в третьем рейхе иностранными делами, развозил в своем чемодане по миру семена провокаций, диверсий, бесстыдного обмана и иные неотъемлемые атрибуты нацистской дипломатии. Мы теперь понаторели в судебных делах, и еще до того как он раскрыл рот для показаний, нам по ходу рассказов свидетелей, представленных адвокатурой, стал ясен план его защиты. Это была вздорная попытка объявить старого, облезлого фашистского коршуна мирной голубицей, не мечтавшей ни о чем, кроме мира во всем мире. План этот имеет и дальний прицел: обеляя Риббентропа, выгородить всю нацистскую дипломатию и даже свалить вину за разжигание второй империалистической войны на правительства стран, ставших жертвами нацистской агрессии, и, в частности, на правительство Советского Союза.



И как ни нелеп был новый фонтан бесстыдной лжи, как ни смешон управлявший этим фонтаном адвокат Риббентропа Заутер, составляя сценарий свидетельских показаний, защита направляла их именно по этому пути.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20