— Сколько же времени потребуется для доставки сюда вашего свидетеля, генерал? — спросил лорд Лоренс.
— Я думаю, минут пять; не больше, ваша честь, — неторопливо, подчеркнуто будничным голосом ответил Роман Андреевич. — Свидетель здесь, он сейчас в апартаментах советской делегации, тут, во Дворце юстиции.
То, что наступило в зале, можно сравнить разве что с финалом пьесы «Ревизор», с его немой сценой. Потом сразу все пришло в судорожное движение. Подсудимые заговорили между собой. От них к адвокатам полетели записки. Адвокаты, забыв свою солидность, затеяли сердитую дискуссию. Штаммер и Зейдль, подвернув подолы длинных мантий, ринулись к трибуне и снова дуэтом, перебивая друг друга, закричали в микрофон:
— Нет-нет, защита, все взвесив, на вызове свидетеля больше не настаивает. Она изучила афидэвит и вполне довольствуется письменными показаниями. К чему затягивать процесс?
Ложа печати являла собой другую гоголевскую сцену — из «Вия». Те, кто бежали из коридоров в ответ на сигналы, сулящие сенсацию, сшиблись в дверях с теми, кто уже спешил эту сенсацию отнести на телеграф, да так в дверях и застревали — ни туда ни сюда, В этом, всегда таком тихом зале стоял базарный шум.
— Суд вызывает свидетеля Фридриха Паулюса, — объявил, посовещавшись с коллегами, лорд Лоренс и по обычаю своему тихим домашним голосом добавил: — А сейчас, мне кажется, самое подходящее время для того, чтобы объявить перерыв.
Это, конечно, репортера не украшает, но, признаюсь, что и я не знал о том, что Паулюс здесь, и теперь вот невольно волновался, ожидая появления. Дело в том, что мне довелось просидеть в Сталинграде немало времени в дни этой нечеловечески трудной битвы. Видел я и ее победный финал. И разве когда-нибудь забудешь час, когда в тишине, такой необычной, даже страшноватой, среди этих закопченных руин, маленькая группа военных шла через пустынную площадь к зданию универмага, где должна была быть дописана последняя страница величайшего из сражений, когда-либо потрясавших земной шар. Странно было идти по улицам этого города и слышать, как под ногами вкусно похрустывал снег.
Мы знали, что штаб командующего Сталинградской группировкой находится в центре города: наша авиация и артиллерия с особым усердием обрабатывали эти места. Знали, что Паулюсу ни при каких обстоятельствах не удалось ускользнуть. Но, по многочисленным показаниям пленных, мы знали также, что Фридрих Паулюс храбр, тверд и упорен, что он не бросит своих солдат и не улетит самолетом из окружения, как это сделали некоторые из его генералов. Наши радисты перехватывали его переговоры с генштабом, и мы были уже знакомы с обоими приказами Гитлера, требовавшего сражаться до конца, не жалея людей. Перехвачен был и еще один приказ, согласно которому генерал Паулюс получил фельдмаршальский жезл и высшую награду Германии.
Теперь было известно, что он вместе с оперативной группой штаба в подвале, под почти полностью разрушенным зданием универмага. Есть приказ взять их живыми. Сдастся он в плен или нет? Что в нем возобладает — холодный разум или эмоции? Что там говорить, наши военные как-то невольно уважают этого человека, державшегося до последнего и в трагическом финале не оставившего своих солдат…
Ну вот и бесформенные руины универмага, из которых торчит лишь угол выгоревшей стены. Дверь, ведущая со двора в подвал, куда тянутся провода. Кругом все расчищено и подметено. Эта расчищенная площадка странно выглядит среди гор битого кирпича. Наш офицер, которому предстоит передать ультиматум о сдаче, медленно, будто сапоги его приклеиваются к ступенькам и их приходится с трудом отдирать, спускается в подвал. Легко представить, что он при этом переживает. Ведь это же все равно, что безоружным ползти в логово тигра, да еще раненого тигра. Особенно запоминается лицо этого офицера — бледное, вспотевшее, несмотря на острый февральский ветер. Все напряжены. Солдаты нетерпеливо переступают с ноги на ногу, держа автоматы наготове. Ведь черт его знает, что могут выкинуть штабисты Паулюса в эти последние мгновения.
Здесь, в этом городе, где ухо в течение шести месяцев привыкло слышать непрерывный грохот, можно различить, как в кармане тикают часы. Вот гул шагов, хлопнула дверь. Она открывается. Наш офицер. Лицо у него, недавно такое бледное, покрыто красными пятнами. Он не поднимается, он взбегает по ступенькам. Забыв о военной дисциплине, этот храбрый человек, только что проявивший такую выдержку, срывающимся голосом кричит:
— Принято!… Ультиматум принят!… Сейчас выйдет сам.
И действительно, в следующее мгновение наверх поднимается высокий, плечистый, сутуловатый человек в фуражке домиком и длинном плаще на меху. Шаг у него тверд. Слышно, как под подошвами хрустит снег. Посмотрел в сторону группы офицеров и вынимает из кармана пистолет. Два наших офицера невольно придвинулись к нему, но он, найдя в группе старшего по званию, бросает пистолет возле его ног. Его переводчик — немолодой человек, с худым лицом, с коричневыми пятнами на обмороженных щеках, переводит его отрывисто брошенную фразу:
— Господин фельдмаршал сдается советскому командованию. Он просит быть милосердными и гуманными к людям его штаба.
Так он и запомнился — высокий, сутулый, решительный, с гордо поднятой головой и усталыми глазами. И вот эта встреча тут, в Нюрнберге, спустя более чем три года. С естественным нетерпением жду конца перерыва и вместе со всеми глупейшим образом застреваю в дверях (как будто, если протиснешься первым, можно будет увидеть больше других!).
Приводят обвиняемых. Появляются судьи. Все встают. Эти процедуры, к которым мы так привыкли, что вообще-то их не замечаем, кажутся сегодня лишними. О чем там судьи говорили в своей комнате, можно только догадываться. Но сейчас вот мне кажется, что все они — высокий, худощавый американец Фрэнсис Биддл, и француз — крупный, с висячими массивными усами, похожий на моржа Доннедье де Вабр, и наш невозмутимейший Иона Тимофеевич Никитченко, который в своем пенсне всегда представляет собой образец сосредоточенного спокойствия, все они немного возбуждены. Только лорд Джефри Лоренс верен себе. Он неторопливо опоясывает наушниками свою сверкающую лысину и отдает судебному приставу распоряжение:
— Прошу вас, введите свидетеля Фридриха Паулюса.
Обрамленная зеленым мрамором дубовая дверь в противоположном конце зала раскрывается. Пристав ведет высокого человека в синем штатском костюме, который, однако, сидит на нем как-то очень складно, по-военному. Снова немая сцена. Щелкают вспышки аппаратов «спитграфик». Глухо поют кинокамеры. Все с напряжением следят, как высокий, сутулый человек поднимается на свидетельскую трибуну. Не знаю уж, что у него на душе, но внешне он абсолютно спокоен. Зато на скамье подсудимых просто паника: Геринг что-то раздраженно кричит Гессу, тот от него отмахивается. Кейтель и Йодль как-то все сжались и вопросительно смотрят на свидетеля. Он появился здесь, как призрак, вставший из сталинградских руин, принеся сюда горечь и боль трехсоттысячной группировки, погибшей и плененной на берегах Волги. С тем же поражающим спокойствием он кладет руку на библию и, подняв два пальца правой руки, твердо произносит торжественную формулу:
— Клянусь говорить правду. Только правду. Ничего, кроме правды.
Неторопливо начинает давать показания. Сухие фразы звучат отточено, твердо, и, хотя он говорит по-немецки и слова его в зале хорошо слышны, многие из подсудимых для чего-то надели наушники.
Да, он был перед войной заместителем начальника германского генерального штаба и лично участвовал в разработке плана «Барбаросса». Да, он признает, что с самого же начала этот план задумывался как план нападения. Ни о какой оборонительной превентивной войне и речи не было. Ведь его разрабатывали в августе 1940 года. Контуры этого плана? Первоочередная задача — захват Москвы, Ленинграда, всей Украины. Дальнейшая задача — Северный Кавказ с его богатствами и нефтяными источниками. Главная стратегическая цель? Выход на линию Архангельск — Астрахань и закрепление на ней.
Свидетель вспоминает, что в дни, когда Риббентроп заключал мирный договор с Советским Союзом, в помещении главной квартиры генштаба были проведены одна за другой две военные Игры для высшего офицерства. Обе на тему наступления по плану «Барбаросса».
Руководил ими генерал-полковник Гальдер. Карта Советского Союза была пришпилена к полу, и они двигали по ней флажки и фишки с цифрами, окружая и поражая одну советскую армию за другой, опробуя разные варианты захвата. Воюя по карте, генералы искали лучших путей достижения главной цели выхода на линию Архангельск — Астрахань. Политическая цель тоже не скрывалась — уничтожение Советского Союза как государства.
Потом генштабисты, в том числе и сам свидетель Паулюс, разъезжали, по его словам, по странам Европы, вербовали будущих союзников по разбою, втягивали в подготовку к войне против Советского Союза Румынию, Финляндию, а потом и более осторожный венгерский генштаб.
Паулюс говорит по-солдатски лаконично. Четко формулирует фразы, которые он, вероятно, хорошо продумал за три года своего пленения. Повествуя о преступной деятельности немецкого генштаба, он иногда поднимает глаза и смотрит на подсудимых, и те, на ком он останавливает взгляд, отворачиваются, начинают нервно барабанить пальцами по барьеру. Корреспонденты же пишут, ломая от торопливости карандаши. То и дело взметываются руки, вызывая телеграфных курьеров. Никто не решается выходить из зала.
Собственно, ничего нового Паулюс не говорит. Все это в той или иной степени уже известно из показаний других свидетелей, из документов, но в устах фельдмаршала приобретает особое звучание. Говорит представитель трехсоттысячной армии, которая, согласно плану «Барбаросса», была заведена в глубь России и в безнадежном сопротивлении растаяла на Нижней Волге. Сталинград! В своем рождественском путешествии мы могли убедиться, сколь популярно это название даже в таком небольшом княжестве, как Лихтенштейн, граждане которого узнали это слово лишь из газет. В Париже нас водили на бульвар Сталинграда. И этот сутулый человек на свидетельской трибуне, которого гитлеровцы торжественно похоронили, а втайне прокляли, как бы встал из могилы, чтобы от имени всех погибших и плененных как живой свидетель разоблачить перед судом преступную организацию — немецкий генеральный штаб, который был в руках Гитлера таким же послушным оружием международного разбоя, как гестапо, эсэс и эсде.
Запоминается переданная Паулюсом фраза Йодля, которой тот заключил сообщение о плане «Барбаросса»:
— Вы увидите, господа, как через три недели после нашего наступления этот карточный домик рухнет.
Смотрю на Йодля. Он сосредоточенно катает по пюпитру карандаш и будто бы весь ушел в это занятие.
Как только свидетель завершил показания, западные корреспонденты сорвались с мест и бросились из зала. И напрасно. Защита сейчас же перешла в контратаку. Первым у трибуны оказался Зейдль. Генштабисты, конечно, не его клиентура, но он по обыкновению сует свой длинный нос во все дела, и более солидные адвокаты обычно посылают его для каких-нибудь сомнительных и не сулящих им славы комбинаций.
— Кого из сидящих здесь подсудимых, вы, господин фельдмаршал, назвали бы как главных виновников развязывания войны?
Цель вопроса ясна. Сбить свидетеля, поставить его в неловкое положение, дискредитировать его перед судом, перед прессой, перед историей, наконец. Этот маленький злой человечек предполагает, что тут перед лицом своих бывших сослуживцев Паулюс стушуется, начнет увертываться, уйдет от ответа, и тогда его легко будет дискредитировать, пользуясь юридической казуистикой, на которую Зейдль великий мастер.
Паулюс поднимает глаза на скамью подсудимых и, как бы касаясь взглядом называемых им лиц, четко говорит:
— Из присутствующих здесь — Герман Геринг, Вильгельм Кейтель, Альфред Йодль…
Пауза. Чувствуя поражение, Зейдель соскакивает с трибуны. Но тут в атаку идет его коллега, обычно молчаливый адвокат, имени которого я не знаю. У него другой план дискредитации свидетеля.
— Правда ли, господин фельдмаршал, что сейчас вы преподаете в Военной академии имени Фрунзе и обучаете высших офицеров неприятельской армии?
Паулюс усмехается:
— Это ложь. Результаты войны говорят о том, что меня не пригласили бы для подобного преподавания даже в школу красных унтер-офицеров.
Вторая атака отбита. Среди защитников приглушенная, вежливая перебранка. Подсудимые шлют им записки.
— Свидетель Фридрих Паулюс, благодарю вас за показания. Можете покинуть зал, — объявляет председательствующий.
В дверях новое столпотворение. Часовые отброшены в сторону. Начинается гонка по пути к телеграфу. Бегут, толкая друг друга, как джек-лондонские золотоискатели, торопящиеся «застолбить» свой золотой участок.
Американские корреспонденты упрекают меня:
— Нехорошо, не могли нас заблаговременно предупредить о такой сенсации. Не по-товарищески.
Их невозможно убедить, что мы сами ничего не знали о том, что Паулюс прилетел в Нюрнберг еще вчера. Не знать этого? Им кажется это диким, просто невероятным.
Помощник прокурора Лев Романович Шейнин, сам неплохой писатель, очеркист, знающий, что такое газетная сенсация, подмигивает нам:
— А хорошую бомбочку мы сегодня взорвали?
Очень хочется пробраться к Паулюсу. Знаю, в «Правде» об этом не будет ни строчки. Но хочется по-человечески, по-репортерски. Я узнал, где он живет, нашел в
отеле его номер, но, увы, ни убеждения, ни красная корреспондентская книжечка «Правды», очень всегда помогавшая мне в общении с моими соотечественниками, ни даже мои погоны не действовали. К Паулюсу, оказывается, приехал на свидание сын и еще какая-то родня, и сопровождающий его советский полковник, очень, между прочим, тактичный и терпеливый, в качестве последнего аргумента говорит:
— Ну, представьте себя в подобных обстоятельствах. К вам приезжает сын. Приезжает ненадолго. Вам бы хотелось оторваться от него даже для интервью корреспонденту «Правды»?
Ну что ж, резон. Убедил. Да и в самом деле, о чем бы я стал беседовать с Паулюсом? Ведь все самое интересное он сказал в Трибунале, а для остального, видимо, не приспело время.
10. Мы принимаем поздравления
По утрам я теперь хожу регулярно на свидания с моим безногим летчиком. Пишется необыкновенно легко, иногда по десяти — по пятнадцати страниц в один присест. Передо мной всего только тетрадь с очень беглыми заметками, из которых за давностью времени половину не могу разобрать. Я не знаю даже, где он сейчас, этот летчик. Жив ли он? Удалось ли ему провоевать до победы, или он где-нибудь сбит на огромном пути Советской Армии — от Курской дуги до Берлина.
Впрочем, в свидании с ним нет и нужды. Этот старший лейтенант Мересьев или Маресьев, фамилию его так в записях и не разобрал — не то в ней «е», не то «а» — он всегда со мной. И тут в каморке со скошенным лестницей потолком, и в зале суда, и на вечеринках в пресс-кемпе, и на каком-нибудь лихом гангстерском фильме, которые пресса иногда смотрит по вечерам, я с ним не расстаюсь. Слушаю, записываю какие-нибудь изуверские показания, а думаю о нем, об этом русском парне с Нижней Волги, и когда на суде заходит речь о великом подвиге советского народа, о доблести Красной Армии, я вижу перед собой его — простого, бесхитростного, искреннего, такого русского.
Зато ни на что другое меня уже не хватает, и Дэвид, к стойке которого я раньше частенько причаливал, даже поинтересовался однажды — не заболел ли уж я язвой желудка.
Дело дошло до того, что с утра я даже забыл, что сегодня 23 февраля — День Красной Армии. И напомнил мне об этом Курт. Его машина, вопреки обычаю, ждала меня не на стоянке пресс-кемпа, а у ворот нашего халдейника. При моем появлении Курт вышел из машины, вытянулся по-военному, поприветствовал и протянул букетик синих подснежников, аккуратно завернутых в фольгу. Должно быть, на моей физиономии отразилось недоумение, и он пояснил:
— Сегодня гебурстаг Красной Армии. Поздравляю вас, господин полковник.
Меня даже в жар бросило: как же это я прозевал такой дорогой для всех нас день! На телеграфе лежало множество телеграмм, переданных в адрес тех из нас, кто еще носил военную форму. Меня ожидали две — очень теплая из редакции за подписью редактора Поспелова, секретаря редакции Сиволобова и начальника военного отдела генерала Галактионова. И другая — особенно мне дорогая с подписью — Юля, мама, Андрей, Алена. Даже они там помнили, а я забыл, позорно забыл, хотя в последние дни на суде много разговоров о подвигах наших Вооруженных Сил.
Устыженный, я вернулся домой, сменил гимнастерку на мундир, приладил орденские планки и в таком праздничном виде пожаловал во Дворец юстиции. Наши военные выглядели весьма торжественно. Вишневский пришел в морском кителе с погонами капитана 1-го ранга, весь увешанный орденами и медалями. Где-то внизу, уже на животе ниже пояса вместе с медалью «За победу над Германией», висело у него два солдатских Георгиевских креста на старых затертых ленточках, полученные необыкновенным этим человеком за храбрость в мальчишеские годы в дни первой мировой войны. Выглядел он очень эффектно. Ходил, позвякивая всем этим отличным набором регалий, и в ответ на поздравления с праздником вместе с крепким рукопожатием произносил не простое какое-нибудь там «И вас также поздравляю», а то, что обычно говорят военные, получая ордена: «Служу Советскому Союзу!»
На заседании ничего особенного в этот день не происходило. Но в перерыв все мы, советские офицеры, оказались в центре внимания. Самые разные люди — журналисты, переводчики, судейский персонал — подходили, поздравляли, жали руки. Ведь понимаешь же, что все это внимание, все эти приветы и поздравления адресуются не тебе лично как гражданину такому-то, а Красной Армии, форму которой ты носишь, ее победам, о которых столько говорится на процессе, а все же как-то особенно приятно ощущать на себе нашу военную форму, даже мой мундир, из-за которого мне столько пришлось перетерпеть.
Забавным происшествием этого дня была еще одна заметочка, помещенная в «Звездах и полосах». Без тени смущения, с серьезным видом в ней говорилось: «Сообщение о том, что Главный советский Обвинитель на процессе в припадке гнева застрелил Геринга, не подтвердилось. Как сообщает корреспондент из Нюрнберга, Геринг жив, здоров и готов держать ответ Обвинителю. Сообщение же о том, что он трагически погиб, объясняется тем, что в редакции была неправильно расшифрована фраза корреспондента, сообщившего, что генерал Руденко морально расстрелял Геринга». Вот так — просто и ясно. И никого, кроме нас, это не удивило. Я же легко представил себе, что произошло бы, например, со мной, с любым советским журналистом, если бы мы таким способом расправились с бывшим рейхсмаршалом.
Хотя для «Правды» сегодня ничего наскрести не удалось, я всегда буду с благодарностью вспоминать этот день и особенно вечер и тот прием, который наши судейские устроили для своих иностранных коллег. Это был немноголюдный и какой-то очень теплый прием. Имя Красной Армии как бы сняло на время социальные различия между судьями, прокурорами и, конечно же, нами, журналистами. Дружно пили за Красную Армию — победительницу, за Генералиссимуса Сталина, за нерушимость антигитлеровской коалиции, за выкорчевывание самых глубоких корней нацизма.
На этом приеме Иона Тимофеевич Никитченко познакомил Федина и меня с председательствующим на суде сэром Джефри Лоренсом. Невысокий, плотный, большеголовый, с огромным лбом, еще увеличенным сверкающей лысиной, лишь по краям опушенной светлыми волосами, с очками в золотой оправе, которые он во время заседаний имел привычку спускать на кончик носа, в коротком смокинге, с ленточкой на лацкане, он внешне являл собой идеальное воспроизведение образа диккенсовского мистера Пиквика. Но у Пиквика этого близорукие глаза смотрели так зорко и цепко, а лицо излучало такое достоинство и ум, что сразу же становилось ясно, что добродушный этот старик — натура несомненно недюжинная, недаром коллеги относятся к нему с таким почтением и единодушно вручили ему молоток председателя.
Кстати, об этом молотке, с помощью которого Лоренс управляет ходом процесса, впрочем, редко прикасаясь к своему символическому оружию. Американский судья Биддл — высокий, худощавый, быстрый в движениях человек с усиками французского киноактера Адольфа Менжу, один из близких людей Рузвельта, получил этот молоток в подарок от самого Франклина Делано. Рузвельту же, когда его избирали в сенат, этот молоток в свою очередь презентовал союз выборщиков.
Выезжая в Нюрнберг, Биддл, уверенный, что именно ему, представителю Америки, предстоит руководить процессом, захватил с собой эту реликвию. Но главным судьей избрали англичанина Лоренса, и великодушный Биддл торжественно преподнес ему этот молоток, рассказав при этом, так сказать, биографию этого инструмента. И зря. Слух об исторической реликвии сразу же распространился по кулуарам суда, донесся в прессу. И молоток исчез. Кто его спер, так и осталось неизвестным. Судейский персонал склонен винить в этом журналистов, ну а журналисты, естественно, — судейских. Так и не обновив этот молоток, лорд Лоренс получил взамен него другой, обыкновенный, которому уже в его руках суждено было стать своеобразной исторической реликвией.
Торжественный прием — место для интервью, конечно, мало подходящее, и все-таки мы с Фединым прижали мистера Пиквика в угол и, держа в руках бокалы с шампанским, начали выспрашивать его мнение о процессе, о преступниках, о ходе суда. К удивлению, неразговорчивый человек этот стал делиться своими мнениями и мыслями.
Ведь этот процесс не имеет еще прецедентов в мировой юридической практике. Он сам великий юридический прецедент. Впервые свободолюбивые люди разных стран, создавшие в дни войны коалицию против агрессора, в мирное время сообща создали международные законы и на основе их посадили на скамью подсудимых главных военных преступников. Да, Да, джентльмены, это великий прецедент, и, может быть, — в это хотелось бы верить, — этот прецедент и созданные для него законы послужат в дальнейшем орудием предупреждения агрессии.
Он говорил, будто бы читал лекцию. И наша Аня переводила его слова шепотом, чтобы не мешать течению мысли.
— Что вы скажете о ходе процесса?
— Пока еще рано его оценивать, но кое-что сказать можно. В этом процессе участвуют виднейшие юристы самой высокой квалификации. Они из разных стран. У них разные политические и правовые воззрения, но они на протяжении пяти месяцев, за очень редким исключением, работают дружно, объединяемые общим стремлением установить истину, воспроизвести во всех деталях картины преступлений.
— Но иногда кажется, что процесс идет слишком медленно. Вы простите нас за невежество, может быть, мы скажем глупость, но кажется, что и малой доли того, что уже выявлено, подтверждено показаниями, вещественными доказательствами, достаточно для того, чтобы осудить преступников самым строгим образом, — мягко вступает в разговор деликатнейший Федин.
— Нет, мне кажется, что вы не совсем правы, — столь же деликатно парирует лорд Лоренс. — Ведь мы не мстители, а судьи, нам нельзя давать волю своим эмоциям… Закон есть закон, и мы должны читать его спокойно, закрыв свои сердца от любых эмоций, столь свойственных людям. Напоминаю вам, джентльмены, это первый в истории юриспруденции процесс такого рода. Мы не имеем права не только каким-нибудь неверным шагом, но и излишней торопливостью подорвать доверие к только что созданным законам. Чтобы выполоть вредное растение, мало оторвать его стебель, надо нащупать все его корни, все ответвления этих корней, порой не фиксируемые простым глазом. А для этого надо не только копать, но и тщательно просеивать выкопанную землю, как это делаю я в саду, готовясь сажать розы. Надеюсь, джентльмены, эта дружеская беседа не интервью. Как судья я не имею права до оглашения приговора делать какие-либо заявления для печати.
Мысли, высказанные председателем Трибунала, несомненно заинтересовали бы читателей «Правды», но мы тут же дали слово, что ни строки об этом не напечатаем. В дневнике же вот я под свежим впечатлением все записываю, ибо мне кажется, что слова эти не потеряют своей значимости и в будущем.
Перебросившись с нами еще несколькими незначительными фразами, лорд Лоренс, хитро взглянув из-под очков, сказал тем тоном и теми словами, какими он закрывал заседание и объявлял перерывы:
— А не кажется ли вам, джентльмены, что сейчас самое подходящее время осушить наши бокалы, — и, прикоснувшись губами к бокалу, мелкими шажками отошел к другой группе гостей.
В финале этого симпатичного вечера произошел забавный эпизод, о котором, по-моему, тоже стоит сказать. Дружеская атмосфера, воцарившаяся на вечере, к концу растопила последние льдинки официальности. Стало шумно. Гости потребовали русских песен. Ну что ж, почему их не потешить? И мы грянули, не очень стройно, сначала «Вниз по матушке по Волге», затем «Из-за острова на стрежень». Наш пример оказался заразительным. Рослый рыжий шотландец, пришедший на прием в традиционном национальном костюме — гетрах, коротенькой юбочке и черной курточке с ясными пуговицами, — взяв у музыканта флейту, стал исполнять мотивы своей родины. Американцы рванули широко известную и у нас песню летчиков «…Мы летим, ковыляя во мгле, мы к родной подлетаем земле…». Ну а англичане ответили своим «До свиданья, Пикадилли».
Хоры перемешались. Теперь всем хотелось петь. Шум стоял невероятный. И не знаю уж, по чьему заказу, оркестр заиграл «барыню». Одна из наших стенографисток, очаровательная черноглазая брюнетка, пустилась в пляс, и вслед за ней, лихо дробя и приседая, вскочил в круг кинорежиссер Роман Кармен. Это была красивая пара. Танцевали так лихо, что зрители принялись звучно прихлопывать ладонями. Не стерпело сердце и у одного из англичан, которого мы знали как видного юриста, очень хладнокровного человека. Он тоже бросился в круг, выделывая вокруг пляшущей девушки какие-то свои, английские кренделя. Темп музыки ускорялся. Кармен сбросил пиджак и засучил рукава сорочки. Его английский соревнователь повторил то же самое, каким-то слишком уж сильным рывком оборвал пуговицы, державшие подтяжки, и сгоряча не заметил, как брюки, лишенные поддержки, поползли вниз. Он продолжал выделывать свои коленца, а между тем уже сияли голубые трикотажные исподники. И вот тут все мы увидели пример английской организованности. Англичане-мужчины как-то сразу оказались на месте аварии, окружили танцора тесным кольцом, и так, загораживая собой, как ширмой, они и вывели его из зала…
Веселье продолжалось и окончилось уже за полночь. Разъезжались растроганные, полные впечатлений. Весенняя ночь дышала в окна машины ароматом самого Последнего снега и пробужденной земли. Звезды, как»то всегда бывает весной, точно бы дрожали, будто перемигиваясь в бархатном небе. Мы сидели молча, каждый по-своему переживая День Красной Армии, отпразднованный на чужбине. И где-то уже на самом подъезде к Штайну, обернувшись к нам, Николай Жуков, сидевший рядом с Куртом, сказал:
— А все-таки, братцы, это здорово — носить теперь форму Красной Армии.
11. Коктейль «Сэр Уинни»
У меня завелись новые друзья. Целая компания немецких друзей, с которыми у меня наилучшие отношения. Это здешние воробьи. Моя дружба с ними завязалась, когда я выставил в своей каморке окно и выкинул в садик крошки от сандвичей, ибо сейчас, экономя время, я ужинать не хожу, и бармен Дэвид присылает мне с кем-нибудь из наших кулечек с бутербродами. Так вот часть выброшенного попала на подоконник, и тотчас же перед моим носом возник нахальный, энергичный воробей, очень приметный — куцый, должно быть, потерявший хвост в каком-то бурном птичьем конфликте. В меру перекусив, он скрылся и вернулся, приведя за собой целую веселую компанию. Но крошек на подоконнике уже не было. Куцый все слопал. Пришлось, чтобы не разочаровывать гостей, покрошить целый сандвич. На мгновение отлетев, они тотчас же вернулись и подняли такой галдеж, какой бывает в баре Дэвида в субботние вечера.
Так и повелось. Они на оконном карнизе пируют, а я сижу у этого окна и работаю, причем ни та ни другая сторона не нарушает своих границ. И как хорошо работать на заре в весенней, идущей из садика прохладе, под писк и гомон этой серой пернатой компании. Мой летчик в рукописи уже выполз из леса, подобран колхозниками, скоро вылетит в Москву. В одном из писем домой я рассказал жене о затее написать книгу. Чтобы связать себя обязательствами, написал, что закончу к дню ее рождения. Она у меня ухитрилась родиться 1 апреля и в ответном письме не без иронии заявила, что это обещание восприняла, как аванс к заранее запланированной первоапрельской шутке, Теперь мне предстоит доказать, что я человек серьезный, и вот пишу, как заведенный, по десять, даже по пятнадцать страниц в день.
Пишется необыкновенно легко. Повествование зашло за ту грань, когда уже не надо обдумывать мотивы поведения героев. Они как бы уже живут во мне со своими человеческими индивидуальностями. Живут, действуют, и я едва поспеваю записывать их дела, их мысли, их намерения.
Сегодня, 12 марта, написал семнадцать страниц. Ну, кажется, неплохая выработка, геноссен воробьи? По-моему, неплохая. Ну, ну, клюйте, а я тоже пойду позавтракаю и отправлюсь на процесс обдумывать, -как поведет себя мой летчик по прибытии в Москву, в госпиталь…
Но уже за завтраком в атмосфере пресс-кемпа почувствовал что-то необычайное — какую-то тревогу, озабоченность. Наши западные коллеги вопросительно посматривают на нас. Обычно не очень торопящиеся во Дворец юстиции, сегодня они завтракали быстро, выскакивали из-за стола и бежали к фургонам. Несколько раз прозвучал по радио голос дежурного по пресс-кемпу:
— Мистера такого-то из такой-то газеты вызывает по телефону его редактор… Спасибо!
Я понял — произошло нечто необычное, и поспешил в суд. Курт встретил меня в машине вопросительным взглядом. Слушал ли я сегодня утром радио? Нет? Он слушал. Сэр Уинстон Черчилль призывает к войне с Советским Союзом. В городе только и разговоров об этой речи.
— Черчилль? Призывает к войне? Когда? Где? Курт точно не знает. Он застал самый конец передачи. Но об этом все говорят… Час от часу не легче. В наших русских комнатах никто точно ничего не знает. Но слухи обсуждаются на всё лады. Из них выходит, что Черчилль действительно произнес в Америке речь, в которой призвал западные страны объединяться против нас.