Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей (№255) - Гарсиа Лорка

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Осповат Лев Самойлович / Гарсиа Лорка - Чтение (стр. 20)
Автор: Осповат Лев Самойлович
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


Потом пошли уже настоящие репетиции, и тут Федерико обнаружил упорство и въедливость, каких и сам в себе не подозревал. Он заставлял по многу раз повторять каждую сцену, добиваясь от ее участников полнейшей естественности и в то же время максимальной самоотдачи.

— Погоди, дружок, — останавливал он юного галисийца Рамона, заставлявшего в роли Солдата покатываться со смеху партнеров по интермедии Сервантеса «Бдительный страж». — Ты прав как будто... разве он и впрямь не смешон, этот потрепанный влюбленный Солдат, с утра до ночи торчащий под окном у молодой судомойки, которая в награду обливает его мыльной водой и помоями? Разве не жалок он со своим хвастовством, напыщенными словесами и несбыточными надеждами?.. Однако вспомним: он стар и беден, он, по всей вероятности, храбро сражался; в сумасбродной его любви все-таки больше поэзии, чем в житейской мудрости пролазы пономаря. Если ты будешь иметь это в виду, зрители будут смеяться не меньше... но не только смеяться!

Рамон хлопал себя по лбу, превращался опять в Солдата, восклицал с жаром и с гордостью:

— Из каждой нитки этого худого колета ты можешь намотать целый клубок моего благородства!

Федерико стучал карандашиком по столу, говорил мягко и непреклонно:

— Еще раз. Отчаянней. Con duende!

— Как это в конце концов понимать: con duende? — взмолился однажды Рамон, вытирая лоб.

Федерико усмехнулся.

— А вот послушай. Послушайте! — возвысил он голос, но актеры и так уже окружили его, предвкушая очередной рассказ. — Как-то раз андалусская кантаора Пастора Павон, по прозвищу «Девушка с гребнями», — сумрачная испанская душа, не уступающая по силе воображения самому Гойе, — пела в одной из крохотных таверн Кадиса. Голос ее был подобен расплавленному олову, и в то же время казалось, будто он порос мохом. Она играла своим голосом так, что он то запутывался в ее волосах, то нырял в бокал мансанильи, то терялся в дальних зарослях кустарника. Но напрасно: все было бесполезно. Слушатели оставались спокойными.

Был среди них великолепный босяк Игнасио Эспелета, — и Федерико, чуть втянув голову в плечи, стал похож на старую, мудрую черепаху, — тот, которого спросили однажды: «Почему ты не работаешь?», и он, презрительно усмехнувшись, ответил. «Зачем мне работать, ведь я из Кадиса!»

Была там Элоиса, проститутка из Севильи, — Федерико надменно выпрямился, — прямая наследница легендарной Соледад Варгас, которая когда-то не согласилась выйти замуж за Ротшильда, посчитав его недостойным себя. Были там и братья Флоридас — люди называют их мясниками, на самом же деле они скорее древние жрецы, приносящие и поныне тельцов в жертву языческим богам. А в углу, с лицом, напоминающим критскую маску, сидел величественный скотовод дон Пабло Мурубе.

Пастора Павон кончила петь посреди молчания. Один только человечек — знаете, вроде тех крошечных плясунов, что выскакивают порой из водочных бутылок, — саркастически промолвил вполголоса «Ура, Париж!», как бы желая сказать: «Для нас тут не имеют значения ни способности, ни техника, ни мастерство. Нам важно другое».

Тогда «Девушка с гребнями» взвилась как безумная. Растерзанная, словно средневековая плакальщица, она осушила единым духом большой стакан огненного ликера и, усевшись, запела снова — без голоса, без дыхания, без нюансов, опаленным горлом, но... con duende. И как запела! Ее пение было уже не игрой, ее песня лилась кровавым ручьем...

Ну, отдохнули? Тогда еще разок — выход Солдата и пономаря!

Так проходили вечера, ночи. Не успев как следует отоспаться, студенты спешили на лекции, а Федерико мчался то договариваться насчет декораций, то получать рабочую одежду для труппы, то заказывать афишные щиты с эмблемой «Ла Барраки». Казалось бы, ни для чего иного времени не оставалось, но он ухитрялся еще выступать с лекциями, бывать на всех мадридских премьерах и шумно веселиться в компании приятелей. Именно в эти месяцы он выполнил, наконец, обещание, данное Аргентините в Нью-Йорке, — помог ей подготовить концертную программу из тринадцати народных песен, которые сам же выбрал, обработал и гармонизовал.

Первый вечер Аргентиниты, состоявшийся в марте 1932 года, публика встретила настороженно: выступление популярной балерины в роли певицы — не причуда ли? Но с каждой песней ледок таял. Голос Аргентиниты — грудной, не очень сильный, вздрагивавший от волнения, — как нельзя лучше подходил к этим песням, которые давно уже покоились в антологиях и музыкальных сборниках под именем «памятников народного творчества», а тут вдруг ожили и оказались свежими, трепетными. Нравилось и то, как сдержанно пользовалась исполнительница своим пластическим даром, не пытаясь изобразить содержание песни, а лишь намекая на него — жестом, костюмом, деталью реквизита, предоставляя фантазии зрителя дорисовать историю хвастливого Пакиро или маленьких пилигримов, которых поженил сам римский папа.

Не все, правда, были довольны. Знаток испанского фольклора дон Хесус де Салаверра, завидев Федерико в антракте, еще издали погрозил ему пальцем.

— Друг мой, — с искренним сокрушением сказал он, ухватив Федерико за пуговицу, — ну, что вы сделали из прекрасной песни пятнадцатого века о трех морисках из Хаэна! Я оставляю на вашей совести элегическое вальсообразное вступление — оно, пожалуй, даже удачно оттеняет дикую печаль старинной мелодии. Но текст! Вы позволили себе не только сократить его, оставив пять из семи строф, но и переменить их местами, так что вторая стала у вас последней. В оригинальном тексте — законченный сюжет. Путник, встретив трех морисок — Аксу, Фатиму, Марьен, — объясняется в любви всем трем и получает заслуженный отказ: кто влюблен в трех разом, не найдет взаимности ни у одной. А что осталось у вас? Объяснение в любви, описание трех морисок — значительно расширенное по сравнению с оригиналом, хотя и выдержанное в истинно народном духе, признаю; а затем девушки называют свои имена, и песня обрывается, оставляя слушателей в неведении — что же дальше?

Осторожно высвободив пуговицу, Федерико ответил неожиданной просьбой. Не будет ли дон Хесус так любезен напомнить ему фабулу старинного романса о графе Арнальдосе?

— О графе Арнальдосе? — несколько опешил тот. — Охотно, хотя — не обижайтесь на старика! — поэту следовало бы знать наизусть этот романс, который многие исследователи ставят выше лучших стихотворений Гейне. Ну-с, утром Иванова дня граф Арнальдос, отправившись на охоту, подскакал к берегу моря и увидел чудесную галеру, — следует описание галеры, — на борту которой стоял моряк и пел песню, настолько прекрасную, что волны кругом успокаивались, рыбы всплывали наверх из глубин, а птицы из поднебесья опускались на мачты, лишь бы услышать ее. «Моряк, молю тебя богом, — воскликнул Арнальдос, — спой мне еще раз эту песню!» И ответил моряк: «Я спою эту песню только тому, кто отплывет со мною».

Федерико учтиво поблагодарил. А не скажет ли дон Хесус: классическая, так превосходно изложенная им версия знаменитого романса — является ли она самой ранней?

Собеседник подозрительно покосился. Его молодой друг, вероятно, слыхал о работе Менендеса Пидаля? Ах, он заглядывает в «Журнал испанской филологии»? — кто бы подумал! Ну да, дон Рамон блестяще доказал, что версия, сохранившаяся в памяти марокканских евреев, — та, что вдвое длиннее, — является более древней, скорее всего — первичной. Однако какое, собственно, это имеет значение?

— Дело в том, — отвечал Федерико еще учтивее, — что древняя-то версия как раз обладает законченным сюжетом. Слушатели не остаются в неведении — что же дальше? Граф Арнальдос — или инфант Арнальдос, как называют его по-старинному в этой версии, — послушавшись моряка, всходит на корабль, который оказывается пиратским судном. Сонного, его заковывают в цепи; проснувшись, инфант молит не причинять ему зла: он сын короля французского и внук португальского, потерявшийся семь лет назад.

Теперь уже он держал за пуговицу дона Хесуса, читая наизусть:

Сказал тут моряк инфанту: — Если правда, что ты сказал,

ты — наш инфант Арнальдос, тебя нам пришлось искать. —

Плывут в родной его город, поднял корабль паруса.

Турниры, еще турниры — ведь граф нашелся опять.

— Как видите, никаких загадок. Обычный романс с приключениями и узнаваниями. Почему же народ признал и полюбил не эту версию, а позднейшую, с усеченной концовкой и, в сущности, необъяснимую?

— Ну, раз вы такой знаток, — пожал фольклорист плечами, — то вам должен быть известен традиционный обычай петь только начало романсов, не доводя их до конца...

— Вот именно! — перебил его Федерико. — А разве не выразилась в этом драгоценная черта нашей народной поэзии, — стремление к недосказанности, открывающее простор воображению? И не этим ли стремлением руководствуется народ, когда он сокращает песню и переделывает ее по своему вкусу?

— Так то народ... — начал было дон Хесус, но, встретив насмешливый взгляд Федерико, вдруг осекся, сам не зная почему.

Во втором отделении наибольший успех имела андалусская песня «Соронго» — Аргентинита исполняла ее в наряде танцовщицы. На низких нотах вступил оркестр; чуть отстав, защелкали кастаньеты, и вдруг музыка оборвалась на полутакте, и в тишине раздался воинственный стук каблуков — его Федерико специально вписал в партитуру. Опять зазвучала музыка, и лишь тогда, вплотную приблизившись к рампе, Аргентинита запела:

Когда женихом моим был ты,

тогда по весне из-за леса

подковы коня звенели —

четыре серебряных всплеска.

Луна — небольшой колодец,

цветы — какая цена им!

А дороги руки твои,

когда меня обнимают.

А дороги руки твои,

когда по ночам обнимают.

Еще грохотали аплодисменты, но Федерико встал в своей ложе, и по этому условному знаку в разных концах зала поднялись юноши и девушки и начали пробираться к выходу — предстояла очередная репетиция «Ла Барраки».

Заявившийся на одну из таких репетиций репортер газеты «ABC» поморщился, увидев Федерико, одетого, как и все остальные, в голубой комбинезон — «мо-но» с эмблемой «Ла Барраки» на груди.

— Какова, однако, лояльность! — вздохнул он. — Стоило провозгласить Испанию республикой трудящихся, и... Право же, вашим пролетарским моно недостает лишь серпа и молота. Вы позволите, дорогой Лорка, сообщить читателям — и читательницам! — что их андалусский поэт, рыцарь мечты и прочее, выглядит ныне, как обыкновенный мастеровой?

— Валяйте, — прищурился Федерико. — Кстати, я и есть мастеровой. Мастеровой мечты! Устраивает вас такой заголовок? Не стесняйтесь, записывайте!

7

Но июльским вечером в кастильском селении Бурго де Осма, где «Ла Баррака» дает свой первый по выезде из Мадрида спектакль, уверенность покидает Федерико.

Видимых оснований для этого нет — напротив: их ждали, их встретили, как желанных гостей; охотников сколачивать подмостки и расставлять скамьи вызвалось больше, чем требуется. Удачной оказалась идея захватить с собой граммофон и набор пластинок с народными песнями. Заунывные, страстные мелодии разносятся над маленькой пыльной площадью. С разных сторон — парами, поодиночке, с целыми выводками ребятишек, с грудными младенцами на руках — торжественно сходятся крестьяне, принарядившись, словно в церковь.

И вместе со смутным чувством вины перед этими людьми, в жизни которых так мало радости, поднимаются тягостные сомнения. А так ли уж нужно крестьянам все то, с чем прибыла к ним «Ла Баррака»? Классическое искусство — не слишком ли поздно является оно на эту новую встречу с народом? Несколько веков назад оно было хлебом насущным, а сегодня, быть может, покажется пустой забавой?

О конечно, крестьяне будут благодарны за любое развлечение. Они от души похлопают молодым грамотеям, которые специально приехали из столицы, чтобы повеселить их, да еще не берут ни сентаво за вход. Не провала следует опасаться, а вот такого обидного, дарового успеха.

Срывающимся голосом Федерико дает последние наставления актерам: не комиковать, оставаться предельно естественными в самых неправдоподобных ситуациях. Те встревоженно переглядываются — никогда еще они не видали своего директора в подобном смятении. Наконец Эдуардо Угарте оттаскивает Федерико в сторону и злым шепотом требует, чтобы он взял себя в руки, тем более что пора начинать.

Кое-как успокоившись, Федерико появляется перед занавесом. Произнося вступительное слово, он одновременно выискивает среди многих лиц, обращенных к нему, то, которое может стать для него зеркалом спектакля и барометром настроения публики. Он по опыту знает: для этой цели наиболее подходят непосредственные, живо реагирующие люди — хотя бы вон та девушка, которая, пока еще закрываясь платком, косится на него одним огромным, заранее восхищенным глазом. Можно биться об заклад, что она забудет о платке, как только раздвинется занавес. Но сегодня Федерико, точно назло себе, старается выбрать изо всех зрителей самого неподатливого. Заканчивая краткую речь уведомлением о том, что первой представлена будет интермедия Сервантеса «Саламанкская пещера», он уже знает, кто этот зритель. Угрюмый костистый старик сидит в третьем ряду, чуждый всеобщему оживлению. Поставив между ногами палку, он сцепил руки на набалдашнике, уперся в них подбородком и застыл, глядя перед собой немигающими недоверчивыми глазами.

Начинается действие. «Осушите слезы, сеньора, и прервите вздохи!» — взывает крестьянин Панкрасио, собираясь в отъезд на малый срок и прощаясь с Леонардой, своей супругой, но та безутешна. Муж за порог — и слез как не бывало: входят милые дружки — пономарь и цирюльник, только и дожидавшиеся этой минуты, появляется великолепный ужин, веселье растет... Неожиданно возвращается муж. Худо бы пришлось Леонарде, и служанке ее, Кристине, и гостям их, если б не бродяга студент, вовремя заявившийся в дом Панкрасио! Студент этот ранее обучался магическим наукам в прославленной саламанкской пещере и постиг там тайны астрологии, геомантии, гидромантии, пиромантии, аэромантии, хиромантии и некромантии...

За кулисами Эдуардо, ликуя, толкает в бок Федерико, да тот и сам слышит, как чистосердечно принимают спектакль жители Бурго де Осма, как жадно ловят они каждое слово, залпами хохота откликаясь на смешные реплики и немедленно замирая, едва лишь актер на сцене снова открывает рот. И все же Федерико заставляет себя следить за лицом старика из третьего ряда, а оно по-прежнему остается каменным. Уж не глух ли он? Нет, глухие смотрят не так.

Интермедия между тем подходит к кульминационному пункту. Чтобы вызволить злополучных гостей, наспех спрятанных Леонардой вместе с едва початыми блюдами, а заодно попользоваться их ужином, студент объявляет: знания, приобретенные в саламанкской пещере, позволяют ему пировать задаром во всякое время. «Будет ли довольна ваша милость, — предлагает он Панкрасио, который преисполнен уважения к его учености, — если я прикажу двум дьяволам в человеческом виде принести сюда корзину с холодными кушаньями и прочей снедью?» Разумеется, хозяин согласен. Но в чьем же именно виде появятся дьяволы? Да хоть в виде здешнего пономаря и его приятеля брадобрея.

Дьяволы вылезают из чулана, публика умирает от смеха. И вдруг — тишина. Федерико нет надобности смотреть на сцену, он знает, что сейчас Панкрасио — молодец Панкрасио, не зря он столько с ним возился! — повернулся лицом к зрителям, молча подошел к самому краю подмостков. Это не дурачок, не простак — это обыкновенный человек, не столько даже обманутый, сколько припертый к стене своими убеждениями, которые он имел неосторожность поставить выше опыта. Никогда бы он не принял за нечистую силу двух прохвостов, подозрительным образом оказавшихся у него в доме! Но, с другой стороны, он же убежден в существовании нечистой силы? — убежден, Он верит в могущество тайных наук? — да, верит, Коли так, почему же не допустить, что дьяволы, явившиеся по воле ученого чародея, могли и вправду принять облик пономаря и цирюльника? А если собственные глаза свидетельствуют обратное — что ж, тем хуже для глаз!

Вот что примерно играет в эту минуту актер, и, по-видимому, играет неплохо: напряженное молчание зрителей звучит для Федерико сладчайшей музыкой. А что старик? Глядите-ка, он привстал, опираясь на палку! Грубые морщины потонули в целой сети морщинок, разбегающихся от глаз, и улыбка — улыбка понимания! — словно редкий цветок, распускается на лице. Федерико утирает мокрый лоб краем занавеса. Нет, пожалуй, сам Мигель Сервантес не испытывал такого облегчения, закончив свою интермедию!

И снова в бродячем студенческом театре нет человека жизнерадостнее и веселее, чем директор Федерико. Мелькают дни, сменяются виды — кустарники Куэнки, вылинявшая земля Ла Манчи, пшеничные поля и бескрайние пастбища Альбасете... Трясется по дорогам Испании крытый грузовичок, обдавая встречных брызгами песен, несущихся изнутри, распеваемых целым хором неутомимых молодых голосов. И почти каждый вечер на какой-нибудь площади, окруженной домами и с непременной церковью в глубине, раздвигается занавес, украшенный эмблемой «Ла Барраки».

Они дают представление в деревне Тобосо — да, да, в той самой, прославленной автором «Дон-Кихота»! — и десятки новых Альдонс-Дульсиней награждают их нежными взглядами и звонкими рукоплесканиями. А в другой деревне, где они ставят «ауто» Кальдерона «Жизнь есть сон», — посредине действия начинает вдруг накрапывать дождь. Федерико с тоской и надеждой посматривает на небо -может, пронесет? — однако дождь усиливается. Но зрители, по лицам которых, как и по лицам актеров, бегут холодные капли, лишь теснее прижимаются друг к другу и даже при раскатах грома не сводят глаз со сцены. Представление продолжается...

Где-то возле Мурсии после спектакля к Федерико подходит загорелый парень в крестьянской пеньковой обуви, в поношенных грубых штанах. Он в восторге от «Ла Барраки». Воодушевленный примером бродячего театра, он собирается в ближайшее время — как только выйдет из печати его книга — тоже отправиться по деревням, по сельским ярмаркам и читать крестьянам стихи.

Как, у него уже выходит книга? Парень, вспыхнув, достает из кармана тщательно завернутую пачку листков. Это и в самом деле типографские гранки. На верхнем листке заглавие: «Знаток Луны» — и имя автора: «Мигель Эрнандес». Стихи юношеские, наивные, хотя попадаются и по-настоящему поэтические строки — например, о лимоне:

О лимон

желтоватый,

если в воздух

тебя я подкину,

ты в ответ

мне подаришь

молнию!

Не смущаясь, отвечает Мигель на расспросы Федерико. Ему двадцать один год, он из Ориуэлы, недалеко отсюда. Сын пастуха и сам пастух — не такое плохое занятие! — вскидывает он голову. Небо, ветер, горные луга... Если приложить ухо к козьему вымени, услышишь, как булькает и журчит молоко.

Вот теперь Федерико знает, что перед ним поэт. Со жгучим любопытством разглядывает он круглое лицо, вздернутый нос, выпуклые упрямые глаза. Вот и новое поколение на пороге... Он оставляет Эрнандесу свой мадридский адрес, просит писать.

Уже простившись, Мигель возвращается. Он хотел бы только узнать, неужто правду пишут газеты, будто отныне Гарсиа Лорка займется исключительно театральной деятельностью? А как же стихи и пьесы?

Искренняя тревога, различимая в его голосе, приятней любых похвал. Федерико улыбается: не надо верить газетам! Бродячий театр не мешает, а помогает ему сочинять.

Так оно и было. Видя и слыша, как встает из книг, облекаясь плотью, поэзия Лопе, Сервантеса, Кальдерона, как становится она достоянием людей, не слыхавших о ней, но безошибочно признающих ее своей, — мог ли он не думать о собственной поэзии, не обращаться к ней поминутно? Руководитель труппы, он на каждом представлении превращался в прилежного ученика. Учителем была публика — эта публика. Ее восприятие бросало свет на самые запутанные загадки высокого ремесла, которому он посвятил себя.

Тут проходили проверку законы смешного и трагического, испытывались хитроумные сценические приемы, доказывалась, между прочим, необходимость чередования прозаической речи со стихами и выяснялось, в каких случаях предпочтительнее стихи. Никогда еще Федерико не убеждался так наглядно, что наилучшая пьеса мертва, покуда она состоит из одних слов, пусть даже звучащих, — пьеса оживает лишь в действии, в музыкальном ритме движений и жестов, в отточенной мимической игре.

А ночами — где-нибудь в доме алькальда или сельского учителя, в дешевой гостинице либо просто на сеновале — его сознанием безраздельно завладевала неотступная тайная работа. Зрители, за которыми следил он из-за кулис несколько часов тому назад, подымались на сцену, вступали в его трагедию как античный хор. Они окружали людей, рождавшихся в его воображении, спорили с ними, выносили им приговор.

Сперва Федерико был уверен, что замысел, не дающий ему покоя, — все тот же давний замысел, который он обозначал для себя именем Иермы. К своему удивлению, он стал обнаруживать, что раздумья уводят его куда-то в сторону. Впрочем, в сторону ли? Трагедия испанской женщины начиналась не замужеством — она имела свою предысторию, и в этой-то предыстории требовалось разобраться.

Разлука с любимым? Деспотическая власть родителей? Обручение против воли? Перебирая в уме различные варианты, Федерико вспоминает однажды столбец из хроники происшествий в газете «Эль Дефенсор де Гранада», попавшейся ему на глаза еще до поездки в Америку, — вспоминает так явственно, что видит перед собой и желтоватую бумагу с древесными волоконцами и сбитый, неразборчивый шрифт. Там сообщалось о двойном убийстве, совершившемся в какой-то деревне близ Альмерии. Виновницей была девушка — накануне своей свадьбы с хорошим парнем она повстречала прежнего возлюбленного, который после размолвки с нею женился на другой. Прямо из-под венца невеста бежала с чужим мужем — «на крупе его коня», как говорилось в газете. Опозоренный жених бросился в погоню, настиг их, и в кровавой схватке погибли оба соперника.

Вот оно!

И сразу же все, что до этой минуты беспорядочно роилось в воображении — лица, характеры, обрывки диалогов и песен, — начинает сцепляться, выстраиваться, располагаться в неясном еще, но все более и более отчетливом порядке. Так выстраиваются железные опилки на бумажном листке, если поднести к нему снизу подкову магнита. Так обрастает кристаллами ветка, опущенная в крепкий раствор. И так припомнившаяся кстати история из хроники происшествий стягивает к себе нестройную толпу образов, превращаясь в стремительно зреющую трагедию.

Осталось дать всего несколько представлений перед тем, как труппа разъедется на каникулы. Но Федерико не в силах ждать. Какое счастье, что Эдуарде может его заменить, что товарищи по «Ла Барраке» отпускают его, поняв с полуслова! Торопливо обняв всех, испытывая одновременно жестокие угрызения совести и громадное облегчение, Федерико вскакивает в поезд.

Назавтра он уже в Гранаде — переполненный до краев, кипящий, едва сдерживающий себя. Радость домашних, расспросы, даже мать — сейчас все это, словно во сне. Поскорей бы остаться одному... И вот, наконец, он взлетает наверх, к себе, поворачивает ключ в двери и принимается лихорадочно, почти без помарок, переносить на бумагу трагедию «Кровавая свадьба», полностью сложившуюся в голове.

8

Место действия: Андалусия — Верхняя, что в горах, и приморская, Нижняя. В речах действующих лиц, в скупых ремарках разбросано немало точных, взятых из жизни подробностей. Сыну соседки отрезало обе руки машиной. Убитому ставят на грудь миску с солью, чтобы тело не вздулось. Разговор о пшенице: хорошую ли цену дают за нее приемщики? Жилище Невесты выстроено в пещере — это, наверное, воспоминание о цыганских пещерах на Сакро-Монте.

Но ошибется тот, кто примет «Кровавую свадьбу» за бытовую деревенскую драму. Ибо не в будничную Андалусию переносит нас ее действие, но в ту, что живет в поэтическом сознании народа, в Андалусию романсов и песен, поверий и заклятий. Языком народной поэзии — образным и лаконичным — говорят ее герои друг с другом, со слушателями и зрителями. И зовут их не собственными именами, а как в сказке: Мать, Жених, Невеста, Отец Невесты...

Здесь господствуют заповеди старой крестьянской морали. Подниматься с зарей. Трудиться в поте лица. Выбрать себе женщину — одну на всю жизнь — и быть для нее единственным. У мужа — виноградник, поле, конь. У жены — муж, дети и стена толщиной в два локтя. Верность этим заповедям, верность себе, верность людям, среди которых живешь, удерживает мир в равновесии; измена ведет к катастрофе.

Источник трагедии в том, что еще до ее начала суровая гармония этого мира нарушена. Преступили древний закон крестьяне из рода Феликсов — от их рук пали отец и брат Жениха, и пролитая кровь взывает к отмщению. Самой себе изменила Невеста, отказавшись от любимого — Леонардо — из-за его бедности («Вспомни, кем я был для тебя! — упрекнет он ее. — Но пара быков и худая лачуга — это почти ничего. Вот в чем причина»). И трижды повинен в измене сам Леонардо, женившийся на двоюродной сестре Невесты, — в измене себе, своей первой возлюбленной и, наконец, той женщине, которая стала матерью его детей. Потому что он не любит жену, подавленная любовь тлеет в нем до сих пор, как уголь под пеплом.

(Случайно ли, что из всех действующих лиц «Кровавой свадьбы» один только Леонардо назван по имени? По-видимому, не случайно, как не случайно и то, что он из рода Феликсов, сродни убийцам. Имя здесь — знак развитой индивидуальности, отделяющейся от патриархальной среды и восстающей против ее законов ради своей личной свободы. Если для Матери, для Жениха законы эти являются частью собственного существа, то для Леонардо они стали уже чем-то внешним, чуждым, стесняющим, и он готов порвать с ними, не останавливаясь перед тем, чтобы причинить горе людям, оказавшимся у него на пути.)

Поэтический мир трагедии раскрывается постепенно. Первая картина целиком написана прозой, ее действие течет еще в традиционном русле. Сумрачная поэзия чуть просвечивает сквозь слова, которыми обмениваются Жених и Мать, Мать и Соседка, — так река просвечивает сквозь лед.

Но уже во второй картине поэтическая стихия взламывает лед обыденности и выходит из берегов. Звучит колыбельная, которую пел Федерико друзьям в Нью-Йорке, — о коне высоком, что воды не хочет. Здесь ею баюкает ребенка Теща Леонардо, ее подхватывает Жена Леонардо, сидящая за вязаньем. Песня не иллюстрирует действие: сама она — действие. Вот сейчас войдет Леонардо, и конь перелетит из песни в диалог. Куда это скачет на нем каждый день хозяин, да так, что приходится то и дело подковы менять? Цокот подков послышится в следующей картине под окном у Невесты, только что окончательно давшей согласие на замужество. И на том же коне умчит Леонардо Невесту прямо со свадьбы, и будет все как в песне:

На коне высоком

беглецы спасались...

И еще что-то есть в этой песне, не поддающееся никаким определениям, но, быть может, самое важное: пронзительная, ударяющая по сердцу скорбь, которую не передашь иначе, как такими словами:

Конь взял и заплакал.

Наступает день свадьбы. Барабаны, гитары, бубны, обрядовые песни, языческие непристойности Служанки, бесхитростное счастье Жениха, смутная тревога Матери, тоска Жены Леонардо... А за всем этим — безмолвная борьба двоих: Невесты и Леонардо, глухая, нарастающая мелодия их страсти, требующей утоления любой ценой.

Но не в этой всепожирающей страсти заключается трагическая вина Леонардо и Невесты. Мир, в котором они живут, превыше всего ставит именно такое чувство — могучее, не связанное никакими расчетами веление крови. Он требует одного: верности чувству. Мать — плоть от плоти этого мира — во имя счастья двух любящих готова смирить в себе голос кровной вражды; она не противится браку сына, даже узнав, что его избранница была когда-то невестой Леонардо.

Напротив, отказ от единственной своей любви, измена, которую совершили Леонардо, женившийся на другой, и Невеста, согласившаяся стать женою другого, — вот истинная их вина. Любовь, которую они думали обмануть, вновь охватывает их неудержимым пламенем, но теперь это мстительное, мрачное пламя, сеющее смерть и вражду. И когда вбегает Жена Леонардо с отчаянным криком: «Они бежали! Она и Леонардо. На коне. Обнялись и полетели вихрем!» — в Матери вместе с оскорбленной гордостью, вместе с болью за сына вскипает старая, ничем уже не сдерживаемая ненависть. «Здесь теперь два стана, — бросает она Отцу Невесты и всей родне Леонардо. — Снова настал час крови. Два стана. Ты со своим, я с моим. В погоню! В погоню!»

Безраздельно господствует поэзия в третьем действии. Ночной лес, через который пробираются беглецы и преследователи. Разговор трех дровосеков, незаметно переходящий в стихи. И так же естественно облекаются плотью и вступают в действие образы этих стихов — Луна в виде молодого дровосека с бледным лицом, Смерть, одетая Нищенкой. Нищенка направляет руку Жениха; Луна освещает дорогу ножам.

Последний диалог Леонардо и Невесты исполнен горечи и чистоты. Сама любовь исповедует их в преддверии смерти и отпускает им все грехи. Торжествующая любовь заставляет их говорить словами бесстыдными и прекрасными. Они уходят обнявшись.

«Очень медленно выплывает Луна. Сцену заливает яркий голубой свет. Дуэт скрипок. Вдруг один за другим раздаются два раздирающих вопля, и музыка обрывается. При втором вопле появляется Нищенка, останавливается на середине сцены, спиной к зрителям, и распахивает платок. Сейчас она похожа на птицу с огромными крыльями. Останавливается и Луна. Медленно, в полной тишине опускается занавес».

Картина последняя. Селение Жениха, куда Нищенка приносит весть о свершившемся. Плачущие соседки окружают Мать, а она спокойна — тем страшным спокойствием, которое ничто уж, кажется, не сможет нарушить. И вдруг появляется Невеста — в черном платке, без венка... Она посмела прийти в этот дом?!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25