Королевы ничего не обязаны объяснять, а уж тем более причину своего внезапного появления.
Королевы, даже ревнуя, никогда не упрекают. Да и какому разумному существу взбредет в голову воображать, что оно смогло заставить страдать королеву?
Королевы не бросаются на шею, как бы им этого ни хотелось.
Королевы даже не здороваются: к чему терять время на пожелание доброго дня, ведь любой из дней, проведенных с ними, добрый уже по определению. Не того ли ты ждал последние тридцать пять лет?
Королевы просто приходят. Единственное, что они себе позволяют, когда их укололо жало ревности, это сложить в коробку костяшки домино, забытые на железном столике в саду (и домино, и столик, и сад — такие же, как во сне).
Ну, может быть, еще насмешливо кивнуть гигантской бабочке Actios Selene палевых тонов.
По-хозяйски входят они в дом садовника-консультанта, распаковывают чемоданы, раскладывают вещи, говорят о своих планах.
— Здесь хоть и скромно, но для дачки недурно. Будем играть в садовников. А душ работает?
В окно Габриель увидел другую: она, как всегда, весело размахивала своей шляпкой. И вдруг замерла перед столиком, медленно повернула к нему голову, день ото дня становившуюся для него все дороже. Ее улыбка, казалось, говорила: «Габриель, я все поняла. Лошадей на переправе не меняют». Бросив последний взгляд на столик и стулья, она исчезла, подчинившись жестокости человеческого удела. «Почему наши самые прекрасные любовные истории случаются с нами в одно и то же время, тогда как их последовательное чередование помогло бы нам избежать стольких страданий, слез, а также никчемных, одиноких лет?»
В тот самый миг, когда в его голове лишь зарождалась эта мысль, он уже возражал: это верно в отношении других мужчин, но не его. Элизабет всегда была с ним, даже когда ее не было рядом. Она никогда никому не уступала своего места подле него.
LXIV
Почему ему так часто вспоминался Сад акклиматизации, этот крошечный закуток на окраине Парижа, такой затерянный во времени, такой далекий от Пекина, такой жалкий по сравнению с Йюаньмингюанем? Нужно было сесть на поезд у заставы Майо и ехать по сосновому бору. У матери на такие экскурсии не было времени, и потому они отправлялись в путь вместе с бабушкой. Ак-кли-ма-ти-за-ция: такое долгое и загадочное слово. К каким печальным жизненным реалиям должны были приспосабливаться в этом зоопарке звери: лижущий лапу медведь, макака с красным задом, распускающий хвост веером павлин? Каким истинам должны были обучить нас лошадки карусели, кружащиеся под звуки аккордеона, разве что тем, что свободы не существует, но что нет ничего непоправимого, что судьба вновь и вновь делает нам предложения?
Неутомимая бабушка Колетт складывала в корзинку свое вязанье, подхватывала складной стул, который везде таскала за собой, чтобы не платить за стулья их хозяйкам, ненавидимым ею по каким-то только ей известным причинам.
— Что бы ты сказал об Очарованной реке напоследок?
Кассирша всякий раз разыгрывала одну и ту же комедию: мол, слишком поздно, лодки уже зачехлены. Торговались. «Ну разве что для вас». Отчаливали от берега. Наполненный водой ров змеился среди берегов: мусор, чахлые первоцветы и стаи дремлющих уток.
Лодка плавно скользила по воде, Габриель закрывал глаза. Путешествия по Очарованной реке были единственными настоящими каникулами, когда не нужно было выбирать между футболом и бассейном, «брать себя в руки», как говорили взрослые. Проточная вода все делала сама.
— Ну что, этой ночью будешь хорошо спать? — спрашивала бабушка, когда они высаживались на берег.
Он улыбался: какой приятной может быть жизнь!
Семьдесят лет спустя Габриель вновь обретал точно такие же ощущения. Колетт давно не было в живых, а то бы она так порадовалась, взяла бы его за подбородок и сказала: «Сад выполнил свою роль, Габриель, ты акклиматизировался».
Рано поутру, стоило появиться проблескам зари, очень осторожно, боясь дышать, чтобы не разбудить ту, что спала рядом, Габриель покидал ставшую почти супружеским ложем постель, просовывал голову между двух занавесок и смотрел, как занимается новый день — день настоящих каникул, во время которых ему не придется ничего решать в отношении Элизабет. Решать, снова и снова — только этой ценой продвигается вперед незаконная любовь: решать, когда состоится следующее свидание, готовиться к этому дню, изобретать все новые уловки, переносить, рвать, примиряться, и все это бесчисленное множество раз. У такой любви широко открытая пасть, как у топки старинных локомотивов — движешься вперед, только если подбрасываешь в нее все новые партии решений…
Благодаря чуду (на всякий случай он оглядывался, чтобы удостовериться, что Элизабет не приснилась, что она действительно тут) кошмар закончился. Новый день наступал сам по себе, и Габриелю не нужно было ничего предпринимать. Отныне день сам позаботится о себе. Элизабет будет с ним за завтраком, за обедом, будет расстилать постель, гасить огонь, прижиматься к нему в темноте.
Что такое счастье?
Габриелю привелось изучать философию очень недолго школе в возрасте шестнадцати-семнадцати лет. Поиск знаний о жизни в ту пору, когда все мысли заняты угрями, все же вызвал у него интерес тем, что истина, как он понял, никогда не бывает окончательной, в последней инстанции. Ни в чем невозможно поставить точку. Зная его характер, нетрудно догадаться, как это радовало его своим соответствием жизни. Видимая преграда, изгородь были не по душе и другим французским садовникам, и потому они додумались до широкого и глубокого рва, с помощью которого можно незаметно очертить границы парка. Они есть, но их не видно: разве это не один из ликов свободы?
Его преподаватель, почтенный отец Петорелли, человек с самым широким лбом, который когда-либо встречался Габриелю, применил это в своей жизни буквально. Будучи морским офицером, он за бесконечным горизонтом с его меланхоличными альбатросами узрел Бога и стал священником. Двадцать лет спустя призвание исчерпало себя. Он женился. Доказательство того, что в жизни все возможно.
Так что же такое счастье?
«Не то чтобы некий акт, не то чтобы некое состояние», — любил повторять бывший моряк с непомерно большим лбом.
Что касается второй части портрета счастья, не умозрительной, а вполне конкретной, тут у Элизабет была квазимонополия: она вкалывала с утра до вечера. За неделю добилась разрешения на открытие азиатского филиала «Подлинного лица Франции», несмотря на многочисленные трудности. Нашла помещение, первых инвесторов, разослала приглашения на открытие, наняла секретаршу.
Конечно, Габриель предпочел бы, чтобы женщина, которую он так долго ждал, была более спокойна и свободна.
Однако он по опыту знал, что лучше на эту тему не заикаться, ведь перебранка между Элизабет и живущим в ней чувством долга не закончилась.
Не дай ему Бог затесаться между ними! И уж тем более этого нельзя было делать ему, ведь весь сыр-.бор и был из-за него.
Долг, который она носила в себе, добрался и до Китая. Как? Транссибирским экспрессом? Шелковым путем? Морским?
Габриель не разбирался в этом, однако в иные ночи чувствовал: Он здесь. Он узнавал о Его присутствии по тишине: жуткой тишине рядом с ним, молчанию того, кто слышит звучащий в нем голос Долга. В эти минуты без толку было обнимать ее, гладить по волосам. Когда душой овладевает чувство Долга, все иное отступает. Разговор между душой и Долгом должен состояться, и ничто не в силах помешать этому.
Габриель ждал, когда Долг, отдав распоряжения, уберется восвояси.
— Я возвращаюсь во Францию, — шептала Элизабет. Габриель молчал. Единственным способом победить
было не вмешиваться. Когда Долгу некого грызть, он, бывает, поглощает сам себя.
После очень долгой паузы Элизабет спрашивала:
— Почему ты ничего не отвечаешь?
Этим она расставляла ему сети, в которые он больше не попадался, то есть не вступал в спор.
— Целую тебя, — говорила она наконец. И только тогда он брал ее за руку.
Долг — животное ночное. Как и вампиры, на которых он так похож. Он исчезает при дневном освещении. Просыпаясь, Элизабет говорила:
— Надо позвонить.
Затем дожидалась, когда в Европе наступит день, трясущейся рукой хваталась за трубку.
Поскольку ее муж был молчальником, лучшим способом ничего о нем не узнать было поговорить с ним.
Однажды единственное, что она узнала, было то, что он заучивает наизусть «всего Аполлинера».
— А почему всего Аполлинера?
— Поскольку в нашем возрасте только и остается, что память.
Испытывая угрызения совести, она вешала трубку и с удвоенной энергией бралась за дела.
Как истинный католик (вовсе не обязательно верить в Бога, чтобы пропитаться до мозга костей религиозным чувством) он предпочел бы, чтобы она исповедовалась. С некоторых пор он заметил на улицах Пекина западных людей, от которых за версту несло принадлежностью к иезуитам: манеры, оценивающий взгляд, улыбки, адресованные сильным мира сего, заносимые в блокнот мысли… Общество Иисуса мечтало вернуться в Китай, единственную страну, с которой оно могло вести дела на равных. Один из этих переодетых отцов не отказал бы Элизабет в подобной услуге. В таинстве исповеди было множество преимуществ: получив отпущение грехов (ego te absolvo), ты становился белее снега — до следующего греха. Тогда как наказание работой было пыткой, подобной сизифову труду. Каждый вечер вымотанная за день Элизабет насвистывала, думая, что избавилась от своего внутреннего мучителя. Но не тут-то было: отдохнув за ночь, дьявол с рассвета принимался за нее — запускал свои когти в ее плоть, внушая чувство вины. И все начиналось сначала.
— Какая женщина! Даже не знаю, жалеть вас или поздравлять?
Секретарь мэра, г-н Шен, был оторван культурной революцией от своего главного занятия — садоводства и потом всю жизнь сожалел об этом. У него все было серым: цвет лица, костюм, огромные часы «Ролекс». Кивнув на дверь, за которой исчезла Элизабет, он вновь поинтересовался:
— Ну так как? Справляетесь? Ничто не в силах ей сопротивляться, так ведь? Но ей надо помнить: Пекин больше не французская концессия.
Габриель как мог успокоил его.
— Госпожа В. относится с величайшим почтением к вашей стране.
— Еще бы!
Дверь открывалась, слышался смех. Мэр и Элизабет готовы были вывихнуть друг другу руки, показывая, как они довольны состоявшейся встречей.
— Получилось, — шептала она на лестнице Габриелю.
— Налоговая льгота? Как ты хотела?
— Да.
Габриель ощущал на своей спине сочувствующий взгляд бывшего садовника, который как бы говорил: «Все беды людей от того, что они не довольствуются обществом растений».
LXV
Когда Габриель в первый раз предложил ей умереть, Элизабет выглядела лет на сто, если не больше. По вискам струился пот, блузка прилипла к телу. Одуряющая жара вот уже две недели не спадала, а поток посетителей не иссякал. Они были все одинаковые: коротко подстриженные волосы, хлопчатобумажные костюмы, галстуки ярких расцветок, мокасины, платочек в кармашке. И у всех в голове одно и то же, простое, как детская мечта: я тоже хочу контракт века!
В тот день в крошечном офисе филиала ассоциации из-за неисправного кондиционера, гнавшего то раскаленный воздух, то ледяной, были затронуты следующие темы: обустройство общественных туалетов; протекторы для велосипедов, устойчивые к пыли; грузовики «рено», переработка свиных фекалий. И это не считая двух факсов, которые непрерывно передавали информацию: всем хотелось поучаствовать в экономическом чуде.
Закрыв глаза, вытянув на столе руки, Элизабет дышала, как загнанная лошадь.
— Мне не справиться!
— Может, оттого, что Франция разучилась производить что-либо, кроме предметов роскоши?
На мгновение ее веки приоткрылись, в глазах сверкнули молнии.
— Элизабет, тебе не кажется, что самое время остановиться?
Она долгое время сидела неподвижно, похожая на непроницаемого божка.
— Ты знаешь, что я одержимая. Только смерть меня остановит, — проговорила она, еле шевеля губами.
— Об этом и речь.
Предложение отскочило от нее и пошло гулять по городу, среди уличного гама, велосипедных звонков и криков разносчиков.
Второй раз момент был выбран более удачно.
Была ночь, они по привычке лежали: она — со стороны будильника, он — со стороны Бальзака: вместо баранов Габриель предпочитал считать количество персонажей на единицу измерения. Когда их собиралось порядочно, он без труда засыпал, не мучимый никакими терзаниями. Он так долго ждал этого счастья: спать вместе.
— Мне страшно, — сказал он.
— Садовники всегда пугаются, когда темно. Это известно. Что еще?
— Ты губишь себя работой.
— Что ж, умру за живое дело.
Габриель приблизил губы к ее уху и самым своим задушевным голосом поведал ей о том, как он понимает конец жизни: перед тем, как отправиться в последний путь, неплохо набраться сил. Дать себе отдых. Оставить все свои роли, нагрузки, обязанности, прошлое… Быть готовым уйти налегке.
Она расслабилась в его объятиях, что доказывало: слушает. До сих пор она редко слушала его с таким вниманием.
— Оставить прошлое значит оставить тебя.
С любой другой он бы подумал: в нашем возрасте уже не расстаются. Но не с ней. Она могла покинуть его в любой момент. Он вздрогнул.
Он ответил, что их прошлое было всего лишь терпеливо и мучительно возведенной конструкцией, на которую они теперь водрузили чудесное настоящее.
Она пробормотала:
— Ты становишься слишком сложным. И уснула.
— Хорошо. Предположим, что я следую за тобой. В очередной раз. Как быть с моими детьми?
Она наставила на него кривой ножичек, исправно служащий ей для очистки кусочков грейпфрута.
Он задумался. Он знал, как любила она своих сыновей.
— Хочешь, чтобы они наблюдали за твоей агонией в одной из парижских клиник?
Она улыбнулась. Ей импонировало, когда оперировали фактами, пусть и самыми отталкивающими.
— Опаздываю! — вскрикнула она и побежала одеваться.
Прошла неделя. Больше они этой темы не касались.
— Я готова, — сказала она в один прекрасный день.
LXVI
Теперь Габриель с начала рабочего дня являлся в приемную ассоциации «Подлинное лицо Франции» и оставался там до вечера, до тех пор, пока от Элизабет не выходил последний посетитель, а она сама — усталая, но довольная — не появлялась на пороге.
— Ты был здесь?
В этом малоприятном месте он провел в общей сложности три месяца и чего только не повидал. Иные крупные промышленники кусали себе ногти, как дети. Другие, более изобретательные, проклинали застывшее время, то и дело поправляли галстук, проглядывали свои записи, наговаривали на диктофон.
Чтобы не скучать, Габриель мысленно превращался в некий зонд с глазками на конце, который изучает человеческое тело изнутри. Видел, как сокращаются артерии, пульсирует сердце, расширяется и сужается желудок, тень набегает на рассудок, предвещая депрессию. Бедные, бедные менеджеры и дельцы клали свое здоровье на алтарь коммерческих интересов Франции.
Ему было приятно думать, что друг Времени, каковым он себя считал, был наделен неизмеримо большей надеждой. А вот Элизабет просто гробила себя на работе. Смерть и так уже наверняка была недовольна их наплевательским отношением к ней, их дерзкой многолетней страстью. Ей достаточно было зацепить Элизабет, и великий проект Габриеля рухнет, он навсегда останется в одиночестве.
И потому он заботился о ней, незаметно для нее.
Каждые два часа, уловив минутку между двумя деловыми переговорами, он приносил ей воду с кусочком лимона или горячие салфетки, которые она клала на голову, ближе к вечеру — крепкий чай.
— Они меня бесят, ничего не смыслят в торговле, — говорила она.
Ни разу не позволил он себе поддаться искушению раздражиться, несмотря на желание, возникавшее при виде того, как она себя изматывала, ни разу не то что не попенял ей, а вообще не заговаривал на эту тему. Любое безобидное замечание могло свести на нет его тридцатипятилетнее ожидание. Она взглянула бы на него так, как будто видит впервые, и была бы такова. И на сей раз уже навсегда.
Можно сказать, что он был с ней до конца, до тех пор, пока у нее еще оставались силы.
Однажды утром часам к одиннадцати приемная была полна. Среди ожидавших была и делегация авиакомпании «Аэроспасьяль», желавшая ускорить подписание контракта на поставку пяти самолетов. Что-то застопорилось. Он вошел в кабинет с чашкой горячего шоколада в руках.
— Кто этот мужчина. Он так предупредителен… Нотариус? Муж? Секретарь? — удивлялись посетители.
Она сидела, откинувшись на спинку кресла, закрыв глаза, бледная, с приоткрытым ртом.
— Мне плохо. Позови доктора.
Видно, смерть решила все же расстроить их планы. Он погладил ее по волосам и поспешно вышел.
— Что происходит? Долго нам еще ждать? Завтра у нас встреча с министром.
Габриель объявил, что ассоциация закрывается в-связи с тяжелым состоянием госпожи В., и помчался к врачу.
Перед входом в ассоциацию собралась толпа, пришлось пробивать себе дорогу с помощью локтей.
— Скорее, скорее! — кричал он, в то время как арктический холод закрался ему в душу.
Элизабет сидела все в той же позе, задыхаясь. Г-н Зиу стал осматривать ее в присутствии Габриеля, что наполнило его гордостью, несмотря на охватившую панику.
Г-н Зиу со странной улыбкой провозгласил свой диагноз:
— Кто-то имя госпожи в книге смерти зачеркнул. Просто так ее не взять.
Остаток жизни Габриель вспоминал эти две фразы, проговоренные тихим голосом на очень снобистском английском языке на манер считалочки.
Габриель вынул чековую книжку.
— Сколько стоит свидетельство о смерти?
Г-н Зиу взглянул на него, потом на Элизабет, ничего не понимая. Чего он только не навидался за годы учебы в Лондоне, но поведение этих двоих не укладывалось ни в какие рамки. Прикинув, что речь идет о каких-то постельных делах, а тут люди готовы почти на все, он выдал безумную сумму, равную сбережениям известного в Европе садовника лет за десять. Габриель подписал чек, не торгуясь. Мысленно развернув каталог услуг, доктор предложил на выбор различные причины смерти: эмболия, аневризм сердца, заражение крови… Элизабет выбрала самое простое: инфаркт. И пока тот писал, попросила:
— Вы не могли бы указать «без страданий»? Это для моих детей. «Скончалась в одночасье без страданий».
Он исполнил ее просьбу, это входило в услугу. Когда он ушел, Элизабет, по-прежнему не двигаясь, шепотом попросила задернуть шторы. Стоило ей принять решение, как все этапы его осуществления стали для нее небезразличны.
— Ну вот, теперь мы остались одни, я предлагаю выпить за твою победу… — Она подняла воображаемый бокал. — За самого настойчивого любовника на свете!
Габриель схватился за телефонную трубку:
— Можно?
Набрав номер, он произнес два слова:
— Gao Tchon.
(Это означало «Час настал».)
— Что ты еще придумал? — спросила Элизабет.
— Увидишь. Отдыхай.
Она встала, перешла на диван и тут же уснула в окружении черных драконов, вышитых на розовых подушках.
Он придвинул кресло и долго смотрел на нее.
С младых ногтей самым излюбленным пейзажем для него было женское лицо. Никогда не уставал он изучать ямочки, припухлости, пушок, родинки, покраснения, морщинки, складочки магического заповедника, окруженного с трех сторон волосами. Лица потому имели для него такую притягательную силу, что просвещали относительно мира, были как бы вестниками, в которых можно прочесть о жизни. С годами его благодарность росла. «Спасибо, что вы не хотите или не можете ничего скрыть. Спасибо, что не лжете. Я так любопытен».
Теперь он вглядывался в лицо, вмещавшее в себя все женские лица. Ему казалось, что он прогуливается по истории их любви, и это производило на него ошеломляющее впечатление. Например, вот эта прозрачность кожи на висках… разве она создана не им, изо дня в день поглаживающим это хрупкое место на лице? А эта вкось идущая морщинка над левым глазом… разве она не образовалась оттого, что она много смеялась? Шрам над верхней губой… что это, как не след от его укуса в минуту упоительной страсти?
В дверь постучали. Вошел улыбающийся молодой человек, вслед за которым появился гроб — его нес другой улыбающийся молодой человек. Установив фоб на двух креслах, они удалились, все так же улыбаясь.
Элизабет изумленно переводила взгляд с фоба на того, кто его заказал и был этим очень горд.
— Да ты все предусмотрел. Впрочем, это меня не удивляет… не так уж фудно предугадать, что я буду делать.
И тут Габриелю предстояло увидеть, как в глазах Элизабет промелькнули все возможные чувства, напоминая проносящуюся мимо элекфичку: от возмущения («За кого он принимает и меня, и себя?») до капитуляции («Можно говорить все что угодно, но никто никогда не скажет, что он меня не любит»), а между ними — негодование («Как это возможно?»), вызов («А если я от всего откажусь, показав ему, кто я есть?»), самоутверждение («Я имею право сама решать, как мне поступить с собственной жизнью»).
Габриель скромно стоял рядом, ожидая окончания фозы.
Она оглядела ящик, провела рукой по дереву, ручкам, оценила подушечку из белого атласа, мольтоновую обивку и покачала головой.
— Ты выбрал лучшее. Спасибо. Но…
— Я слушаю.
Ему так захотелось схватить ее за руки, напомнить, что они оба еще живы и у них впереди годы.
— Что мы туда положим?
Они огляделись. Можно было, конечно, заполнить фоб подушками с драконами. Но вес? Пусть Элизабет и была не тяжела, но все же…
«Усопшая» первая догадалась достать с полок книги и уложить их на подушки. Выбор книг принадлежал ей: «Международная торговля: юридический и налоговый справочник», досье воздушной компании, три экземпляра «Вестника Восточных стран», большеформатныи сборник «Системы финансирования экспортных кредитов», «Таможенные уложения», зачитанный до дыр «Словарь по международной торговле» и три бордовых тома «Воспоминаний о войне» Шарля де Голля.
— Как ты думаешь, медали стоит положить?
В качестве тормозных башмаков послужили следующие медали: латунная — в память о V саммите индустриальных стран (июнь 1982-го, Версаль), бронзовая — в память о XXI франко-германской встрече на высшем уровне (май 1990-го, Саарбрюкен), серебряная — в память о первом евро-азиатском форуме (февраль 1997-го, Сингапур). Пригодился и орден Почетного Легиона.
— Тебе не кажется, что все это будет громыхать? Габриель потушил свет и подошел к окну. Улица была пустынна, любопытные разбрелись. Он встал на стул и снял обе занавески из пыльного грубого полотна. Первой хватило, чтобы обложить содержимое гроба. Они походили на двух мародеров.
— Думаешь, пройдет?
Габриель потряс гроб, все крепко держалось на своих местах.
— Осталось только забить.
К одной из ручек был примотан пластиковый мешочек с шурупами. Габриель разорвал его зубами. И в тот момент, когда он выплевывал кусочек пластика, он вдруг ощутил, что они не одни: Элизабет была в окружении своих детей. Такое случалось не раз. Ее губы начинали шевелиться, нетрудно было догадаться, с кем она беседует.
— Не буду вам мешать, — бросил Габриель и вышел. На лестнице была кромешная тьма. Он нащупал ногой ступеньку, сел. Пахло теплой землей и капустой. Дверь была абсолютно звукопроницаема, он слышал любое движение Элизабет: как она ходит, проводит рукой по твердой поверхности. Она приступила к прощанию с близкими, к последним наставлениям:
— Не бойтесь, я буду краткой. Надеюсь, я не ошиблась с разницей во времени. Если тут стемнело, значит, у вас светло. С кого начнем? Жан-Батист, если ты думаешь, что с возрастом человек становится спокойнее и уже не испытывает тех же чувств, что в юности, тут же забудь об этом. Если ты сражаешься за любовь, это останется на всю жизнь. Смелее. Обнимаю тебя. Патрик, осторожней с азиатскими облигациями, и еще: если ты воспользуешься моей смертью как предлогом перестать курить, мне будет легче. Целую тебя. Мигель, не беспокойся о своем сыночке, моем маленьком Габриеле. Его необычное поведение и хрупкость свидетельствуют о том, что нам удалось породить хоть одного человека искусства. Ну вот и все, что я хотела вам сказать. Не нужно много времени, чтобы в общем виде выразить то, что накопил с опытом. Удачи вам всем. В ином мире я познакомлю вас с моим Габриелем.
Дверь открылась. Элизабет сияла.
— Я закончила. Пошли?
Он зашел в кабинет, положил на самом виду свидетельство о смерти и схватил вторую занавеску.
Дверь за предшествующей жизнью Элизабет захлопнулась.
— Пошли.
Тридцать пять лет назад — то было в баскском ресторанчике во время их второго свидания — она поставила локти на стол, свела ладони и уставилась на него своими насмешливыми глазами:
— Каковы все же ваши истинные намерения? Он ответил со смешной важностью:
— Однажды, это будет очень нескоро, я возьму вас за руку, и мы больше никогда не расстанемся.
Когда они шли домой, к ним обратился какой-то велосипедист:
— Отец, кого это ты ведешь, обмотав тканью? Какую-нибудь молоденькую красотку? (Элизабет перевела.)
— Тебе холодно? — спросил он, почувствовав, что она дрожит.
— Нет, просто легко.
В такси он все время баюкал ее. Она заснула в его хибарке в саду, закутанная в занавеску. Он вышел и вернулся только к середине ночи, когда все было закончено: консул извещен о кончине госпожи В., телеграмма в Париж отправлена, место для гроба в самолете, вылетающем в среду, забронировано.
LXVII
«Моя жена. Познакомьтесь, это моя жена. Не помню, знакомил ли я вас со своей женой?»
Постоянно, при любых обстоятельствах, с любым собеседником он непременно говорил о своей жене. Имя Элизабет словно улетучилось, Габриеля распирала гордость от того, что наконец-то, после стольких лет, он обзавелся женой.
Лежа рядом с ней ночью, он медленно разжимал губы, чтобы выговорить сначала «моя», потом «жена», а затем часами предавался наслаждению, повторяя на все лады: «О да, это моя жена… Да, рядом со мной… Спит… Кто же еще, как не жена. Вот, слышите ее дыхание, такое ровное, она здорова и спокойна с тех пор, как мы вместе».
Время от времени, несмотря на все его предосторожности, Элизабет все же просыпалась.
— Ты говорил со мной?
— Клянусь тебе, нет. Моя дорогая, тебе это приснилось.
— Лгунишка. Бывает, я бы предпочла, чтобы ты храпел. Этим он не ограничивался. Поскольку называть ее «своей женой» в присутствии
граждан Французской республики он не мог — она ведь скончалась и была похоронена во Франции, — он приберегал свою любимую песенку для аборигенов.
Когда он был не в силах хранить эту новость про себя, он выходил в сад и обращался к первому встречному посетителю со словами:
— У меня есть жена. Или:
— Моя жена хорошо себя чувствует.
Ему улыбались, кланялись на китайский манер, думая, что «моя жена» означает, по-видимому, «здравствуйте» или «доброй прогулки».
Чаще всего эти слова слышали, конечно же, соседи, коммерсанты, торговцы сувенирами, бакалейщик.
— Моя жена не смогла прийти, но она благодарит вас за вчерашнюю курицу.
Или:
— Мне и моей жене хотелось бы вон того чая. Никто из них не понимал, что он говорит. Они лишь без конца слышали эти слова, которые для этого человека — симпатичного, хотя и не без странностей — были очень важны. И оттого эти два слова превратились в китайское прозвище Габриеля. Отныне его называли только «Мояжена».
— Мояжена выглядел сегодня рассерженным.
— Думаешь, можно отпустить в кредит Мояжена?
LXVIII
Уже будучи очень старым, Габриель часто делал себе подарок: в хорошую погоду выходил во второй половине дня на террасу и садился в кресло. Глядя куда-то вдаль, с блуждающей улыбкой на губах, он отдавался воспоминаниям, выстукивая руками в гречке какой-то ритм.
Элизабет подходила к нему. Смерть очень благотворно подействовала на нее: она стала гораздо спокойнее. Долг перестал ее мучить. Она открывала для себя новые удовольствия — праздность, бесконечное наслаждение временем — самим по себе, а не тем, что можно успеть за какие-то его отрезки. Она положила руку ему на голову. Ему казалось, что со старостью у него снова открылся родничок.
— Я догадалась!
— А что, разве было о чем догадываться?
— Догадалась, о чем именно ты вспоминаешь.
— Напрасно ты пытаешься проникнуть в мой череп, не получится.
— Разве ты вспоминал не о шоколаднице?
— Смотри-ка, и правда догадалась.
— Тебе не кажется, что ты вспоминаешь об этом слишком часто, и стоит поменять пластинку?
Она устроилась напротив него, на невысокой гранитной ограде, и разглядывала его недоверчиво и насмешливо.
— Для меня даже оскорбительно твое настойчивое возвращение в мыслях к этому эпизоду с шоколадницей. Словно больше ничего и не было. А ты забыл о «Северной звезде», вагон 12-й, места 56-е и 57-е? А о вокзале на юге Франции, о двух телефонах-автоматах, вернее, об узком проходе между ними?
— Ты знаешь, почему я чаще всего думаю об этом.
— Скажи еще раз. В твоем возрасте полезно краснеть.
— Все на тебя тогда смотрели.
— Вот так так! Я думала, он влюблен, а он всего лишь дрессировщик. Оставляю тебя с твоими воспоминаниями.
Она отправлялась подрезать кустарник, он же закрывал глаза и заплывал далеко в море.
Это случилось в тот год, когда между ними все было кончено. Они заявили об этом во всеуслышание всем друзьям. Разрыв получил имя моратория. Каждый вернулся к своей жизни. По утрам теперь царила тишина вместо трех обычных звонков: десятичасового — «Я слушаю, как звонят колокола»; полдневного — «Совещание закончилось?» и в час дня: «Разве ты с ним не обедала на прошлой неделе?» Удручающий послеобеденный покой без всякой надежды хоть где-то пересечься. Ночная схватка с бессознательным, сопровождаемая суровым торгом: «Хочу уснуть. Уговорились — никаких снов о ней, ни единого ее образа. Иначе к чему все это скорбное выкорчевывание?»