Это нечто противоположное искусству. А нездоровый интерес к ней вызван единственно тем, что она, ясно осознав, что талантом обделена, решила покончить с жизнью, бросившись в Сену. Романтичная смерть, подвигнувшая буржуазию на все эти охи и ахи и вызвавшая в ней желание увидеть работы самоубийцы. Вот и все, что стоит за этой шумихой. Парижане известны тем, что обожают красивые самоубийства. Нет-нет, друзья мои, то, чему мы все сейчас являемся свидетелями, это не открытие нового мастера, – это интермедия на карнавале.
Лизетта в ужасе взглянула на Мэйсон. Мэйсон махнула рукой, давая понять, что можно не переводить. Одного раза ей вполне хватило.
Мэйсон отвернулась, чувствуя, как краска унижения и стыда заливает ее лицо. Ей вдруг стало очень жарко. Она с радостью бы выбежала из этого зала. Но в этот момент она вновь встретилась глазами с красивым незнакомцем, стоявшим у стены. Он продолжал за ней наблюдать. Он медленно покачал головой и выразительно закатил глаза. Она поняла, что он имел в виду. Достопочтенный месье Моррель нес чепуху. Тот высокий брюнет у стены действительно так думал. Мэйсон ему поверила, и эта вера придала ей сил и мужества. И вызвала в ответ горячую благодарность.
Фальконе выглядел сбитым с толку. Отповедь критика заставила его побледнеть. Но ему так и не пришлось озвучить свою реакцию: в толпе произошло внезапное шевеление, и низкий мужской голос грубо спросил:
– Где тут Фальконе?
Все взгляды немедленно устремились на мужчину среднего роста, худощавого, но хорошо сложенного, с гладко зачесанными назад черными волосами и нагловатыми манерами. То был знаменитый гангстер Джуно Даргело. Джуно в сопровождении двух своих могучих телохранителей шел через зал, и толпа торопливо расступалась, давая ему дорогу, хотя по рядам и проносился возмущенный шепот.
Заметив владельца галереи, Даргело выкрикнул:
– Я покупаю их все, Фальконе. Все картины с Лизеттой.
Увидев Джуно, Лизетта подняла голову и, глядя в потолок, простонала:
– О нет! Только не это!
Вновь прибывший смотрел на Лизетту, словно влюбленный спаниель.
– Ты думала, что я позволю кому другому заполучить портреты моей голубки, моей возлюбленной?
Лизетта возмущенно притопнула ножкой:
– Сколько раз можно тебе повторять, Джуно? Я не твоя возлюбленная и никогда ею не стану!
Явление главаря банды придало развитию сюжета новый пикантный оборот. Репортеры повскакивали с мест, забрасывая Джуно вопросами:
– Эй, Джуно? Как это ты забрался так далеко от Бельвиля?
– Ты ведь еще не успел прикупить полицию в этой части города или уже успел?
– Ты разве не слышал, инспектор Дюваль поклялся, что не успокоится до той поры, пока не спровадит тебя на остров Дьявола?
Даргело простер к Лизетте руки – жест, достойный героя Пуччини.
– Ради обожаемой мной женщины я бы сам сплавал на остров Дьявола и обратно.
Лизетта застонала, а Мэйсон, воспользовавшись случаем, поспешила покинуть собрание. Поискав глазами своего молчаливого советчика, она обнаружила его в дальнем углу салона. Он стоял к ней спиной.
Фальконе, нервничая, пытался внушить влюбленному гангстеру, что не может продать ему все картины, ибо мадемуазель Ладо изображена на каждой из представленных работ.
– У меня есть постоянные покупатели, месье, которых я должен чтить!
Мэйсон между тем направилась к таинственному незнакомцу. Подойдя поближе, она увидела, что он смотрит на одну из ее картин. Как и другие ее полотна, это полотно запечатлело идеализированную молодую женщину в окружении образов, точно вышедших из ночных кошмаров. Мир, в который была помещена эта женщина, был миром хаоса, перспектива нарочито искажена. Фон создавал ощущение угрозы и злобы. Однако в отличие от других работ Мэйсон это был автопортрет. Единственный ее автопортрет.
На портрете была изображена женщина – сама Мэйсон, – стоящая на коленях обнаженной спиной к зрителю. Приспущенное синее платье мягкими складками накрывало пол колоколом вокруг бедер. Длинные светло-каштановые волосы женщины, чуть тронутые золотом, каскадом спускались на спину. Там, где они заканчивались – на верхней части правой ягодицы, взгляд падал на родинку в форме сердца. Женщина смотрела через плечо, словно только что заметила зрителя, приветствуя его загадочной полуулыбкой. Источника света на картине не было, женская фигура словно сама излучала свет. По левую сторону от женщины несколько искореженных, лишенных листьев деревьев вздымали к небу свои костлявые ветви, словно в предсмертных муках. По правую сторону перевернутая пушка валялась у тропинки, которая уходила вдаль, к гребню холмов на горизонте, один из которых был усеян могильными плитами. Картина в редакции Фальконе называлась «Портрет художницы».
Мужчина смотрел на портрет с пристальным вниманием. Мэйсон наблюдала за ним со стороны. Она думала, что, изучив работу, он перейдет к следующей. Но этого не случилось. Незнакомец, словно завороженный, смотрел на ее автопортрет.
В конечном итоге она решила к нему подойти. На этом расстоянии она чувствовала исходящее от него тепло. Было так, словно он сам генерировал какую-то особую жизненную энергию. Отчего-то Мэйсон вдруг остро почувствовала, как ласкает кожу ее новое платье.
Он, вполне вероятно, ощущал ее присутствие столь же остро, сколь и она его, но он этого не показывал.
– Что вы думаете об этой работе? – спросила она наконец.
Не отрывая взгляда от картины, он сказал:
– Я думаю, что это откровение.
Голос у него был чудный – глубокий, насыщенный. Он говорил как урожденный британец, но с едва заметным раскатистым звучанием, характерным для шотландцев. Он произнес слово «откровение» с особой, характерной модуляцией голоса, растягивая гласные так, словно наслаждался их вкусом, прокатывая их языком. Чувственный голос, от которого по спине бежали мурашки.
– Вы слышали, что сказал Моррель? – осторожно напомнила ему Мэйсон.
– Моррель – идиот.
Мэйсон была слегка шокирована таким заявлением.
– Говорят, его авторитет непререкаем. Когда решается, что считать искусством, а что нет, за ним остается последнее слово.
Незнакомец по-прежнему неотрывно смотрел на портрет. В ответ на ее замечание он лишь небрежно пожал плечами:
– Когда-то Моррель был корифеем. Но мир не стоит на месте. Теперь Моррель не заметит новаторской работы, даже если она укусит его за ж… – Только теперь он обернулся и одарил Мэйсон дерзкой мальчишеской улыбкой. – Но волноваться не стоит. Мы его уговорим.
Последнюю фразу он произнес, доверительно понизив голос. Он возбуждал ее все сильнее. Теперь Мэйсон смотрела на него с особой пристальностью. В его темных глазах плясали веселые огоньки, словно приглашая поиграть. Она не могла решить для себя, следует ли понимать тот озорной огонек как непристойное предложение, или это у него такое природное обаяние. Как бы там ни было, сексуальный магнетизм в нем был развит настолько, что у Мэйсон участилось дыхание. Лицо его при пристальном рассмотрении было словно соткано из причудливых контрастов. С одной стороны, он был элегантен, с другой – в нем было нечто грубо чувственное. Особенно это касалось его рта. Для женщины такая комбинация была убийственной. Глядя на эти губы, такие полные, такие откровенно плотские, Мэйсон поймала себя на том, что облизывается.
– Художница была моей сестрой, – сказала она, лишь бы за что-то зацепиться.
– Я знаю. Мне про вас говорили.
Он на какое-то время задержал взгляд на Мэйсон, по достоинству оценил увиденное и снова уставился на картину. После неловкой паузы Мэйсон решилась спросить:
– Вы назвали эту работу откровением. Что вы имели в виду?
– Я хочу сказать, что это один из самых необычных примеров авторского взгляда, что мне довелось видеть.
Мэйсон старалась ничем не выдать своего возбуждения.
– Почему вы так думаете? – спросила она как можно небрежнее.
– Во-первых, еще ни один художник не передавал тревожность современной жизни так образно и живо. Задний план каждой из представленных тут работ скрывает угрозу – образы уродливы, гротескны, ужасны. И в то же время ее страстная техника, выразительность цвета – все это превращает уродство в красоту.
У Мэйсон подпрыгнуло сердце. Он понял именно то, что она старалась передать!
– Более того, угроза заднего плана в дальнейшем нейтрализуется центральной фигурой. Это всякий раз молодая женщина. Все эти женщины лучатся красотой, чистотой, силой духа и сознанием собственной чувственности, которая преобразует нищету и ужас мира, что их окружает. Вначале картины кажутся пессимистичными, но чем больше смотришь на них, тем очевиднее становится, что они полны надежды, что они по-настоящему жизнеутверждающие. Посмотрите на эту. Явно здесь изображены катакомбы. Женщину окружают ряды человеческих черепов. Слишком настойчивое напоминание о бренности жизни. И в то же время, смотрите, какая в этой работе мощь. И в свете этой художественной мощи даже неизбежность нашего конца кажется красивой.
У Мэйсон сердце колотилось как бешеное. Ее собеседник вновь обратился к автопортрету:
– Но меня больше других пленяет эта работа. Она изобразила себя в месте, которое мне кажется местом сражения. Ужас войны заставил ее опуститься на колени, сорвал с нее одежды. И все же она поднимается с колен, восстает из пепла и дарит нам эту самую загадочную из улыбок. Что она хочет нам сказать?
Мэйсон отвела взгляд от портрета и посмотрела прямо ему в глаза.
– Скажите мне.
– Она говорит нам, что красота искусства может помочь выйти за пределы нашего мира, полного ужаса, и даже сделать сам мир чище и лучше. Едва ли такое послание могла оставить женщина, решившая убить себя. Но в этом и состоит ее трагедия. Она преуспела в своей миссии, но так и не узнала об этом. – Он печально покачал головой. – Жаль, что я не знал ее при жизни. Тогда бы я смог сказать ей, каких замечательных высот она достигла.
Мэйсон не верила своим ушам. Впервые в жизни ее поняли, приняли, оценили.
– Кто вы? – едва слышно спросила она.
– Я? Никто.
– Вы критик? Или вы сам художник? Он хохотнул раскатисто, густо.
– Я не критик, не художник и даже не собиратель. Я просто, так сказать, близок миру искусства. Можете назвать меня ценителем. Но я узнаю шедевр, если его увижу.
– Но у вас должно быть имя.
Он улыбнулся. Мелькнул ослепительный ряд ровных зубов.
– Гаррет. Ричард Гаррет.
протянул Мэйсон руку, и ее рука потерялась в его широкой ладони. Прикосновение его твердой и теплой ладони заставило ее вздрогнуть от возбуждения.
– А вас зовут?.. – Гаррет пришел Мэйсон на помощь, ибо последняя, словно онемев, молча продолжала держать его руку.
– Мэй… – Она вовремя спохватилась. Она была настолько ошеломлена, настолько сбита с толку, что едва не назвала ему свое собственное имя. – Меня зовут Эми Колдуэлл. Я из… Бостона, штат Массачусетс.
– Ну что же, Эми Колдуэлл из Бостона, штат Массачусетс. Я бы сказал, что вы стоите перед дилеммой.
– Дилеммой?
– Полагаю, вы видели ту толпу снаружи, жаждущую приобрести картины вашей сестры. Завтра они смогут продать их впятеро дороже, чем заплатят сегодня. А послезавтра их уже можно будет продать за цену в десять раз выше первоначальной стоимости. Это развивающееся явление, и вам бы надо взять тайм-аут, чтобы посидеть, подумать, оценить ситуацию и найти верную стратегию. Будь я на вашем месте, я бы остановил распродажу прямо сейчас, пока она не началась.
Мэйсон окинула взглядом помещение и увидела, что Фальконе уже собирался открыть двери и впустить публику. Гангстер Джуно Даргело уже снял со стены три холста и махал пачкой банкнот за спиной Фальконе, а Лизетта продолжала отчитывать его за то, что он ставит ее в дурацкое положение этим своим поведением.
Не зная, что делать, Мэйсон подняла глаза на Гаррета и спросила:
– Остановить торг? Вам не кажется, что это все равно, что оставить невесту у алтаря в одиночестве?
– Но это все же лучше, чем всю жизнь жалеть о неверном решении. Просто подойдите к Фальконе и скажите: «Я передумала. Торг отменяется».
Мэйсон бросила взгляд на владельца галереи, поворачивающего ключ в замке входной двери, потом снова на Гаррета. Он пронизывал ее взглядом.
– Вам следует торопиться, – напомнил он ей, – не то будет слишком поздно.
Глава 2
Остановить торг? До того, как он начался? По совету совершенно незнакомого человека?
После всего, через что ей пришлось пройти, не лучше ли смиренно поблагодарить судьбу за то, что удалось хоть что-то продать?
Но с другой стороны, он не был случайным незнакомцем. Вдруг само провидение послало его сюда в качестве путеводного маяка, указующего путь в будущее? Так, может, это будущее сулит ей нечто большее, чем выручку от продажи нескольких картин по бросовым ценам?
Об этом ей знать не дано. Жизнь ее, начиная с той достопамятной ночи на мосту Альма, закрутилась как в калейдоскопе. Странные события сменяли друг друга, складываясь в причудливые орнаменты. Но кое-какие выводы Мэйсон для себя сделала: то, что казалось ей величайшей катастрофой в жизни, могло запросто обернуться благословением, лучшим, что могло с ней случиться.
Два месяца назад, в самую ненастную парижскую ночь на ее памяти, Мэйсон барахталась в ледяной Сене, когда внезапно что-то ударило ее по голове. Она потеряла сознание, успев понять, что наступили ее последние мгновения на этой земле. Но когда позже она очнулась, то с удивлением обнаружила, что каким-то чудом смогла перекинуть руку через нечто плавучее, то, что ударило ее по голове. То ли она смогла забраться на это бревно из последних сил, то ли та самая судьба, которую она проклинала, пришла ей на выручку – кто теперь узнает. У Мэйсон хватило духу на то, чтобы забраться на бревно, и силы покинули ее. Она потеряла сознание. Потом она, как ей смутно помнилось, приходила в себя и снова проваливалась в беспамятство, а быстрый поток все нес и нес ее вниз по Сене.
Когда Мэйсон проснулась – бог знает сколько часов спустя, она увидела, что лежит в теплой постели под пуховым одеялом. Перед глазами всплыло круглое женское лицо, и добрый голос спросил:
– Вы проснулись?
Мэйсон попыталась ответить, но не смогла. У нее не было сил шевелить губами. Спустя мгновение она вновь провалилась в черноту.
Она смутно помнила о том, что металась в бреду, сбрасывая с себя одеяло. Ей было жарко – кожа горела. В комнате было то светло (на улице стоял день), то темно (когда наступала ночь). Мэйсон помнила, что ей в рот вливали какую-то микстуру, после чего она снова засыпала.
Однажды утром Мэйсон проснулась и увидела, что комнату заливает яркий солнечный свет, а на стуле возле кровати сидит женщина и штопает чулок. Мэйсон попыталась приподняться, но оказалась слишком слаба и снова упала в изнеможении на подушки. Наконец она нашла в себе силы спросить:
– Что произошло? Где я?
– Она проснулась! Она выздоровела! – воскликнул кто-то. Затем послышался топот множества ног – вся семья собралась вокруг ее постели: родители, два мальчика, маленькая девочка и беззубая старушка. Они все говорили разом, суетились, бурно радовались ее возвращению к жизни.
Женщина, что штопала чулок, сказала:
– Доктор Дюбуа говорил, что в воде вас что-то ударило по голове. Он утверждал, что вы только чудом не утонули.
– Где я?
– В Рюэй-ла-Гадельер.
Мэйсон с усилием пыталась вспомнить, с чем у нее связывается это название. Здесь творил Ренуар. Но этого просто не могло быть! Рюэй-ла-Гадельер был в пятидесяти километрах от Парижа вниз по течению Сены.
– Сколько времени я уже здесь?
– С тех пор, как Бог привел вас к нам, прошло четыре недели.
– Четыре недели!
Мэйсон попыталась сесть, но голова у нее закружилась, и она опустилась на подушки. Добрая мать семейства пришла к ней на выручку, подложила подушки ей под спину и поправила покрывало, познакомила Мэйсон с членами семьи.
Семейство Каррье занималось фермерством. Жили они на самом берегу. Наутро после бури они заметили Мэйсон, плывущую на бревне вниз по течению. Увидели и спасли. Люди эти были простыми и бедными, и Мэйсон казалось, что они словно сошли с холста Милле.
Пьер Каррье уверил ее, что они были счастливы позаботиться о ней и ничего не просят взамен.
– А та, другая женщина…
Крестьяне озадаченно переглянулись, и отец сказал от имени всех:
– С вами другой женщины не было.
Мэйсон охватила глубокая грусть. Она так хотела помочь той несчастной безымянной женщине на мосту. Мадам Каррье увидела слезы в глазах Мэйсон и осторожно промокнула их платком.
– Ладно, будет вам убиваться. Вы очень болели. Вам нельзя волноваться. Оставайтесь с нами, и мы позаботимся о вас до той поры, пока вы снова не станете собой.
Давясь слезами, Мэйсон лишь смогла кивнуть в ответ. Говорить она не могла. Мадам Каррье дала ей еще лекарство, и вскоре Мэйсон снова уснула.
Через три дня Мэйсон проснулась с чувством, что силы возвращаются к ней. Она уже могла вставать с постели и несколько минут стоять. С каждым днем она покидала постель на все более длительное время, и, наконец, настал тот день, когда Мэйсон смогла выйти на прогулку по окрестностям.
Каррье оказались удивительными людьми. Они относились к Мэйсон как к члену семьи и ничем не давали ей понять, что хотят, чтобы она поскорее их покинула. По мере того как силы к ней возвращались, Мэйсон все острее чувствовала, что привязалась к этим людям, что жизнь под их покровительством нравится ей больше, чем та жизнь, что она вела в Париже.
Мэйсон жила в идиллии. Благодарность судьбе и этому скромному семейству за избавление от смерти заслоняла собой всякие мелочи, такие, как мысли о провале ее художественных амбиций. Никогда еще воздух не казался ей таким ароматным и вкусным, никогда небо не казалось ей таким синим. Мэйсон наслаждалась каждым мгновением жизни, отложив мысли о том, как быть дальше, на будущее. Никаких обязательств в Париже она ни перед кем не имела, а Лизетта знала, что Мэйсон могла уехать в деревушку на реке Уазе, куда она часто выбиралась на этюды. Итак, пока Мэйсон было довольно того что она жива и здорова.
Но однажды Мэйсон решила, что пора ей прогуляться в деревню. К тому времени прошло семь недель с той памятной дождливой парижской ночи. Мэйсон сильно похудела. Она едва походила на себя прежнюю, но при этом она чувствовала себя вполне свежей, полной энергии и здоровой.
На столике в местном уличном кафе она заметила газету, и первое, что ей бросилось в глаза – ее собственное имя, вынесенное в заголовок одной из статей. Мэйсон схватила газету и жадно принялась читать ее.
В статье говорилось о том, что покойная американская художница Мэйсон Колдуэлл, чье тело прибито к берету в ближайшем пригороде Парижа восьмого февраля, посмертно стала знаменитой. Парижские газеты наперебой расписывали ее самоубийство. Если верить репортерам, она бросилась с моста в романтическом отчаянии в духе мадам Бовари. Мало того: теперь торговцы картинами буквально распихивали друг друга локтями, пытаясь добиться права продать ее картины!
Потрясенная прочитанным, Мэйсон побрела назад, на ферму Каррье. Там, не объясняя своих мотивов, она объявила своим благодетелям, что должна немедленно возвращаться в Париж. Не задавая лишних вопросов, они дали ей пять франков на дорогу, и Мэйсон отправилась в Париж исправлять ужасную ошибку.
Возвращаясь на речном пароходе в столицу, Мэйсон раз за разом проигрывала в уме возможное развитие событий. Женщина, что встретилась ей на мосту той ночью, та самая, которую Мэйсон безуспешно пыталась спасти, утонула, и ее тело, найденное спустя неделю после трагедии, было принято за ее, Мэйсон, тело. Мэйсон пыталась вспомнить лицо той женщины, она видела ее лишь мельком в тот момент, когда ветер откинул капюшон незнакомки. Кем она была? Должно быть, у той женщины есть семья, с которой Мэйсон предстоит связаться, чтобы сообщить печальную весть. Вот уже два месяца, как они, верно, не могут найти себе места от беспокойства. Конечно, та весть, что принесет им Мэйсон, станет для них ударом, но знание, каким бы печальным оно ни было, все же лучше неопределенности.
К тому времени, как вдали показалась почти достроенная Эйфелева башня, было уже довольно поздно. Пароход проплывал мимо ярмарочных площадей, и в сгущающихся сумерках Мэйсон заметила силуэты павильонов, построенных за время ее отсутствия, и подивилась размаху строительства. Глядя на город, который успела полюбить настолько, что считала его родным, Мэйсон с трудом узнавала Париж. Это был совсем не тот город, что она покинула. Это был Париж, в котором больше не было места для Мэйсон Колдуэлл.
Она и понятия не имела, как приступить к выполнению задачи, которая вдруг показалась ей непреодолимо сложной. Мэйсон чувствовала себя неприкаянной и растерянной. В ней не было и доли той решимости, которая нужна для начала трудного дела. Внезапно на нее навалилась усталость. Идти в полицию сейчас она не хотела и не могла. Но и бродить одной по улицам города ей тоже совсем не хотелось. Она должна была пойти, пойти немедленно к кому-то, кто был бы рад ее приходу. Ей нужно было, чтобы кто-то радостно принял ее возвращение из мертвых и сказал «добро пожаловать».
Ей нужна была Лизетта.
В детстве Мэйсон была одинокой и замкнутой, и до Лизетты у нее не было близких подруг. С Лизеттой они повстречались вскоре после того, как Мэйсон прибыла в Париж. Как это часто бывает с судьбоносными встречами, произошла она случайно.
В то воскресное утро Мэйсон, захватив купленные накануне инструменты для творчества: этюдник, палитру, краски, холст и кисти, отправилась на Ла-Гран-Жатт, остров на Сене, излюбленное место отдыха парижских буржуа. Мэйсон поставила этюдник, нахлобучила соломенную шляпу и взяла в руки кисть. После чего огляделась в поисках подходящей натуры. Женщины в воскресных нарядах неспешно прогуливались или сидели на траве под деревьями с корзинками для пикника. Мужчины в котелках или шляпах-дерби отдыхали в тени, наблюдая за проплывающими по реке яхтами. Дети резвились на траве или бегали по колено в воде, радостно визжа. Типичные мотивы для импрессионистов. Мэйсон хотелось чего-то иного, но она еще не знала, чего именно.
И тут она увидела Лизетту. Женщина-ребенок с буйными золотыми кудряшками, которые, казалось, спорили своим радостным сиянием с летним солнцем. Ее окружали собаки, штук пять, не меньше, разных пород и размеров. Все эти псы возбужденно дышали в ожидании, пока хозяйка бросит им маленький мяч, который та держала в руке. Лизетта была босиком. Она звонко рассмеялась, когда два пуделя прыгнули в озеро. Задрав юбки, Лизетта побежала следом за ними к воде, подхватила их под мышки – сразу обоих – и звонко чмокнула каждого в нос, совершенно не замечая того, что собаки намочили ее симпатичное желтое платье. Мэйсон любовалась безыскусной, очевидно, врожденной грацией девушки. Блондинку отличала удивительная непосредственность, двигалась она на редкость легко и красиво, отлично владела гибким телом и при этом явно не думала о том, как выглядит со стороны.
В тот момент Мэйсон еще не успела выработать то свое, только ей присущее художественное видение, которое приобрела позднее. Но заметив эту беззаботную юную женщину, Мэйсон сразу поняла, что нашла нечто особенное. Античная богиня, воплощение женской красоты в облике современницы, новый типаж женщины, полный света, и цвета, и чувственной грации.
Мэйсон, преодолев смущение, подошла к девушке, представилась на ломаном французском и попросила рассказать о себе. Лизетта рассказала, что работает в цирке: исполняет акробатические номера на трапеции. Когда Мэйсон спросила у гимнастки, не хочет ли она поработать натурщицей, француженка брезгливо наморщила нос, но потом вдруг передумала и, пожав плечами, ответила:
– Почему нет?
Такова история первого портрета Лизетты кисти Мэйсон Колдуэлл.
Мэйсон была так довольна полученным результатом, что несколько недель спустя после многократных попыток достичь чего-то путного, рисуя гипсовых кошек и вазы с апельсинами, решила отыскать свою не слишком охотно позирующую модель в «Фоли-Бержер», цирке, в котором в то время Лизетта давала регулярные представления. На этот раз Лизетта ответила Мэйсон отказом. Но несколько дней спустя Лизетта появилась на пороге квартирки Мэйсон, которую та снимала на Монмартре, и сказала довольно надменно:
– Сегодня мне нечего делать, так что вы можете меня рисовать.
Мэйсон заработала вдохновенно, споро, легко. Теперь она ясно видела, что нашла свою тему, ту тему, которую искала. Нашла и ту модель, которая точно вписывается в образ, который она пыталась создать, в ту идею, что она пыталась сформулировать. Мэйсон все еще не могла объяснить себе, какое место в этом грандиозном замысле займет Лизетта, но она еще никогда не испытывала такого прилива творческих сил, как тогда, когда живописала Лизетту.
Лизетта со своей стороны держалась с молодой американкой настороженно, близко к себе не подпускала. Впрочем, французы обычно так и ведут себя с иностранцами. Она иногда соглашалась позировать для Мэйсон, но всегда требовала оплаты за свой труд и никогда с художницей не откровенничала, ограничивая свое участие в творческом процессе лишь физическим присутствием. И вот однажды, когда Мэйсон отправилась за покупками на овощной рынок в Шатле-Ле-Аль и уже собиралась расплачиваться с продавцом, за спиной у нее раздался знакомый голос:
– Что вы делаете? Вы знаете, что этот мужчина берет с вас втрое дороже, чем взял бы с француза за эту жалкую головку латука?
Мэйсон и слова не успела сказать, как Лизетта набросилась на продавца, оглушив его возмущенной тирадой, выхватила из руки Мэйсон несколько монет и, сунув деньги продавцу, забрала латук.
– За вами нужен глаз да глаз, – презрительно констатировала Лизетта.
С этого момента их отношения перешли в следующую стадию. То была еще не дружба, но и не то безразличие, с которым Лизетта относилась к американке раньше. Несколько раз она забегала к Мэйсон без предупреждения и выводила ее за покупками – будь то продукты или одежда, а однажды Лизетта взяла Мэйсон под руку и, приведя к консьержке дома, где Мэйсон снимала квартиру, безапелляционно заявила, что Мэйсон больше не намерена платить такую громадную ренту за «эту жалкую лачугу». В другой раз Лизетта принесла Мэйсон билет в цирк Фернандо, где выступала в тот вечер. Мэйсон была потрясена легкостью, проворством и головокружительной храбростью Лизетты, творившей чудеса на своем опасном снаряде. Мэйсон искренне восхищалась своей парижской знакомой и не скупилась на добрые слова, но настоящей дружбы Лизетта так ей и не предложила. Мэйсон решила, что ей не суждено дождаться глобального потепления в их отношениях. Лизетта, похоже, людей предпочитала держать на расстоянии, а всю нерастраченную нежность дарила собакам.
Однако спустя несколько месяцев после посещения цирка Мэйсон решила зайти к Лизетте на бульвар Клиши, чтобы одолжить у нее вазу, которую она в свое время отдала Лизетте в оплату за позирование. Ваза нужна была Мэйсон для натюрморта. Оказалось, что Лизетта уехала из города с цирком на длительные гастроли по всей Франции и Италии. Мэйсон решила спросить у консьержки, не может ли та пропустить ее в квартиру Лизетты, но оказалось, что пожилая консьержка, с которой Лизетта была дружна, умерла неделю назад. Здание унаследовал ее сын, бездельник и негодяй, чьи ухаживания Лизетта под разными предлогами раз за разом отклоняла. Решив отомстить несговорчивой жиличке, тот как раз собирался отправить собак, которых Лизетта на время своего отсутствия доверила заботам пожилой консьержки, на живодерню.
– Вы не можете так поступить! – в ужасе воскликнула Мэйсон.
– Еще как могу. Она не оплатила жилье вперед.
– Я заплачу, – сказала Мэйсон.
– Слишком поздно. Я уже сдал ее комнаты кое-кому поприличнее, так что эти собаки скоро окажутся в мясорубке.
Мэйсон успела вызволить собак в самый последний момент.
Месяц спустя, в конце летнего турне, Лизетта появилась у двери Мэйсон в совершенно подавленном состоянии, со слезами на глазах. Она только что вернулась со своей прежней квартиры, где хозяин злорадно сообщил о том, что ее любимые псы давным-давно сдохли. Едва не выцарапав негодяю глаза, Лизетта отправилась к Мэйсон.
– Это чудовище отправило моих деток на казнь.
Мэйсон уже собиралась успокоить ее, как из-за двери послышался радостный лай. Лизетта разом ожила. Она проскользнула мимо Мэйсон в комнату, упала на колени, и все семь собак бросились к ней, стали прыгать возле нее, лизать ее в лицо, и Лизетта визжала от восторга. Она целовала собачьи морды, рыдала, не сдерживая слез, но даже в своем смятении она успела заметить, что все псы чистенькие и у каждого на шее красуется красная ленточка.
Лизетта медленно поднялась с колен и растерянно сказала:
– Вы… Вы спасли их!
– Едва успела. Этот сукин сын действительно отправил их на живодерню.
– Но вы ведь даже не любите собак.
Мэйсон улыбнулась:
– Я не знала, что люблю их. У меня никогда не было собак. Но этих ребят я очень полюбила.
– Но… Вы держали их у себя целый месяц. Выгуливали их, купали… Все это время и все хлопоты… Что заставило вас так поступить?
– Я просто не могла дать им умереть, – сказала Мэйсон. – Они – это часть вас.
Лизетта смотрела на нее несколько долгих мгновений. Затем наклонилась, взяла с пола щенка пекинеса и протянула его Мэйсон.
– Вот, это тебе, – сказала она, впервые обратившись к Мэйсон на ты.
Это «ты» тронуло Мэйсон, но еще более трогательным был сам подарок. Лизетта готова была отдать ей самое дорогое. Но Мэйсон покачала головой:
– Я не могу принять месье Фу. Он твой малыш. Позволь мне лишь навещать его время от времени.
Лизетта прижала щенка к груди. Она ни разу более и словом не обмолвилась о том, что произошло. Но с этого момента она стала Мэйсон самым преданным, самым верным другом. Мэйсон знала: что бы с ней ни произошло, Лизетта всегда придет ей на помощь как любящая сестра.
Так что вполне естественно, что в той неординарной ситуации, в которой оказалась Мэйсон, она поспешила к Лизетте, зная, что та, должно быть, страдает, получив весть о ее, Мэйсон, «кончине».