Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Все люди - враги

ModernLib.Net / Классическая проза / Олдингтон Ричард / Все люди - враги - Чтение (стр. 8)
Автор: Олдингтон Ричард
Жанр: Классическая проза

 

 


Перед завтраком Энтони пошел прогуляться. Он осмотрел маленькую церковь в стиле барокко, похожую на веселый оперный театр, полную солнечного света и картин в резных рамах. Всевозможные гипсовые мадонны и святые в костюмах семнадцатого века стояли под стеклом, словно фигуры действующих лиц, участвующих в веселых операх, исполнявшихся, по-видимому, в этом священном театре. Даже орган с его пышным орнаментом в стиле барокко был выкрашен в голубую и белую краску, а позолоченные трубы украшены смеющимися амурами и медальонами с барельефами, изображающими музыкальные инструменты с завязанными узлом деревянными голубыми лентами. Пока Тони не услышал душераздирающих стонов и завываний этого органа, он был уверен, что из него нельзя извлечь иной музыки, кроме старинной джиги, менуэтов и изящных мелодий Доницетти. Церковь нельзя было назвать произведением искусства…

Это было полусерьезное-полушутливое приношение богам, которым поклонялись за их добрые услуги, богам немного ребячливым, охотно разделявшим с поселянами их религиозные забавы. Выйдя из церкви, Тони вспомнил железные часовни в Уэльсе, пуританскую пышность Вестминстерского собора, энциклопедический интеллектуализм французской готики, торжественное великолепие римских мраморных памятников и невольно подумал, как много на свете различных, совершенно непримиримых христианских религий.

Деревня состояла из группы белых домиков с садами, тянувшимися вдоль извилистой улицы, заканчивавшейся крошечной площадью. Здесь дорога круто обрывалась, и дальше уже не было ничего, кроме диких тропинок. Топи пошел наугад по одной из них. Это была не то тропка, не то русло полувысохшего ручья, бежавшего по крутому склону. Тони подумал, что ему придется купить башмаки на веревочной подошве, которые были вывешены на дверях деревенской лавочки. Через минуту он очутился в полном уединении среди грубо сложенных низких каменных стен, идущих уступами вдоль садов. Небольшие участки, засеянные пшеницей, ячменем или бобами, пастбища, усеянные дикими цветами, ютились в тени высоких виноградников, оливковых, фиговых и миндальных деревьев или карликовых дубов, посаженных для защиты от жгучего солнца. Дальше, внизу, стены и сады кончались, и Тони вышел на крутой склон, покрытый зелеными лапчатыми листьями индийской смоковницы, душистыми кустарниками и цветами. Зеленые и золотистые ящерицы в страхе прятались среди камней при его приближении, бабочки порхали над цветами. Вдали в чуть дрожащей дымке синее небо сливалось с синим морем. Он долго сидел в тени сосны, слушая слабый шелест воздуха в хвое, чувствуя, как шум, сутолока и всякое воспоминание о городах улетучиваются из его памяти под неуловимым действием благодатной тишины.

Завтрак подали во дворе на маленьких отдельных столиках, в тени апельсиновых и лимонных деревьев, покрытых одновременно и плодами и цветами. Энтони поклонился присутствующим и сел; во время еды он незаметно, украдкой присматривался к ним. Завтрак был простой — pasta [53], свежая рыба, зеленый горошек, фрукты и орехи, — но порции такие обильные, что Энтони даже смутился; его поразило, что в этот же счет входила еще бутылка красного вина. Публика была малоинтересная: высокий, седой американец с Женой, которая, по-видимому, перенесла тяжелую болезнь, чета добродушных скандинавов, поглощавших еду с большим аппетитом, и молодая девушка, поразившая его своим сходством с Эвелин. Это было так неожиданно, что он даже привстал, чтобы заговорить с ней, но тут же спохватился, сообразив, что этого не может быть. Ей было лет двадцать, не больше, в то время как Эвелин теперь, наверное, уже около тридцати. Кроме того, девушка была выше ростом, и, разглядывая ее внимательнее, чем это допускало приличие, Тони обнаружил, что сходство не так уж велико.

Перед ней на столике лежала французская книга в желтом переплете, но во время еды она читала английский журнал, а к служанке обращалась по-итальянски и так свободно, точно это был ее родной язык.

Один раз она подняла глаза и перехватила его взгляд. Тони с виноватым видом уставился куда-то в сторону, но уже после того, как встретился с ней взглядом. Тони старался больше не смотреть на нее, но, когда девушка встала из-за стола и легкой, изящной походкой направилась в отель, проводил ее взглядом.

Терраса комнаты Тони была вся залита солнцем, а земля и море ослепительно сверкали. Он немного прикрыл ставни, достал новый блокнот и записал:

За, апрель 1914 года. Я хорошо сделал, приехав сюда. После того как я три месяца только и делал, что осматривал достопримечательности, мне необходимо было передохнуть, чтобы привести в порядок свои мысли, прежде чем вернуться в Англию. Я пришел к убеждению, что в одиночестве я лучше все воспринимаю и получаю больше удовольствия, чем в обществе Робина, который почти всегда раздражает меня каким-нибудь расхолаживающим замечанием. Он ужасно боится признаться, что ему что-нибудь нравится, и ему кажется, что уронит себя, похвалив что бы то ни было. Он говорит, что никогда не позволит себе подчиниться женщине; считает, что всегда нужно оставаться господином самому себе и ей. Мы постоянно спорили на эту тему. «Нельзя отдавать всего себя», — твердил он, Я возражал, что человек должен отдавать себя целиком, так же как и его должны принимать полностью, и что это и есть идеал, к которому надо стремиться, а не довольствоваться какими-то половинчатыми отношениями. Он рассердился и сказал, что женщины подобны плющу, им только поддайся, они просто задушат, так пристанут, что и не вырвешься, что все они паразиты, и мужчина им нужен, чтобы пустить на нем корни и цвести. Бери от них то, что тебе надо, а потом сразу порывай. Я сказал, что для меня это невозможно, и он напророчил мне семейную жизнь в мещанском коттедже с садиком, среди детских колясочек, и еще больше рассердился, когда я сказал ему, что все, что он мне пророчит, это — неизбежный конец его собственных преобразовательных теорий.

Робин боится, что если он даст волю своему естественному влечению к пластическому искусству, то станет «эстетом». А по-моему, это неверно, — как можно почувствовать какое-нибудь произведение искусства, не отдаваясь ему полностью, чтобы оно захватило вас всего? Но эстет — это своего рода антиквар. И тот и другой ценят внешние впечатления и упускают самую суть. Мораль, скрытая в искусстве, ничего не навязывает, она не поучает. Это процесс очищения, это восстановление высших ценностей физической жизни, — единственной настоящей жизни.

Всякое искусство, каков бы ни был способ его выражения, пытается облечь плотью, сделать ощутимыми бесчисленные духовные восприятия и переживания, которые нельзя выразить просто, как нельзя объяснить слепому человеку, что такое свет. Художник может считать, что его искусство самоцель, но тот, кто воспринимает его, видит, что это не так, — обезьяна это еще не человек. Грустно, если искусство не поведет вас дальше, не обострит ваше восприятие и не приведет к пониманию живого мира, человеческой природы и бесконечного разнообразия взаимоотношений, которые оно отображает.

Здесь, в Италии, многие поколения художников научили меня понимать, что жизнь — это поистине самоцель. Если мы не живем сейчас и здесь, мы все равно что мертвы. Если бы существовала загробная жизнь, я бы считал, что для того, чтобы заслужить ее, нужно прожить эту жизнь со вкусом, как говорил Скроп. Мне кажется, богу должно быть очень досадно, когда все его прекрасные дары ханжески возвращают ему обратно. И я иногда представляю себе, как он расправляется с этими людьми, заставляя их жить снова и снова, причем они всякий раз отравляют себе эту жизнь во имя того, чтобы приготовиться к следующей. А я молился бы так:

«Господи, я прожил жизнь, которую ты мне дал, так полно и щедро, как только позволяла мне моя природа, и если я не использовал какой-нибудь твой дар или злоупотребил им, то только по неведению. Если мне не предстоит другой жизни, прими мою благодарность за эту единственную искру твоего прекрасного творчества.

Если меня ждет другая жизнь, будь уверен, что я постараюсь воспользоваться ею еще лучше, чем этой. А если ты не существуешь, это неважно — все равно я преисполнен благодарности».

Когда Энтони проснулся на следующее утро, к его удивлению и досаде бушевал сирокко. Верхнюю часть острова окутали огромные клубившиеся тучи, готовые вот-вот разразиться бурным ливнем. Мокрый двор был усеян опавшими апельсинами и лимонами, ранние розы осыпались от жестоких порывов ветра, оливковые деревья метались из стороны в сторону, встряхивая то влажно-зеленой, то матово-серебристой листвой. Растрепанные листья высокой пальмы взлетали, развеваясь по ветру, как волосы безумной амазонки. Сквозь просветы в тумане виднелись проблески темно-свинцового моря, вздымавшего горы пены.

Когда прислуга пришла убирать его комнату, Тони грустно сошел вниз, в общий зал, душную, заставленную стульями комнату, похожую на мебельную лавку. Большой стол был завален старыми иностранными журналами на многих языках; по-видимому, эти журналы были оставлены прежними постояльцами.

Тони пытался извлечь что-нибудь из этого старья, когда вошла девушка, которую он заметил накануне.

Он встал, поздоровался и, начав с разговора о. сирокко, очень быстро разговорился с ней, как со старой знакомой. Быть может, ее сходство с Эвелин способствовало этой непринужденности, кроме того, ему было особенно приятно, что она как будто сразу поняла его. Она сказала, что у них, по-видимому, много общего во взглядах на жизнь, чего ему до сих пор не приходилось слышать ни от кого из своих знакомых соотечественников. Ей казалось совершенно естественным, что молодой человек может путешествовать без какой-либо определенной цели, а просто для того, чтобы посмотреть свет и людей. Это было такое облегчение — не чувствовать необходимости как-то оправдываться, придумывать на свой счет разные сложные, объяснения или лицемерно вздыхать по поводу того, что в Италии так мало играют в гольф и в теннис. Он узнал, что она австриячка и зовут ее Катарина, или Кэти.

— А меня зовут Энтони, или Тони, — сказал он. — Я англичанин.

Она улыбнулась. — Я уже догадалась, — промолвила она.

— По чему? По акценту?

— Нет. Вчера, когда я перехватила ваш взгляд, вы: покраснели и отвернулись. Будь вы европеец, вы продолжали бы глазеть на меня до тех пор, пока я вас бы не отчитала.

— Мне кажется, мы отличаемся какой-то наивностью и неуклюжестью, — сказал Тони. — Не говорите этого! — горячо воскликнула она. — Если бы вы знали, как надоедает эта обезьянья кичливость итальянцев. Одно из хороших качеств англичан то, что они относятся к женщине с уважением.

— Я был бы рад, если бы это было так, — возразил он задумчиво, — но боюсь, это только внешняя благовоспитанность. В глубине души большинство англичан презирают и недолюбливают женщин — даже в их вежливости чувствуется какое-то пренебрежение.

— И вы такой?

— Нет. Я… — он остановился, испугавшись, не сказал ли чего-нибудь лишнего и не показался ли ей глупым. — Откуда вы так хорошо знаете английский язык?

— У меня тетка англичанка, и я два раза гостила у нее. Я так люблю Англию! Не только Лондон, но и ваши усадьбы с вековыми деревьями, — все это прочное благополучие и уют!

— Да, это та Англия, которую мы охотно показываем иностранцам. Но это только лицевая сторона.

Один хороший толчок, и все рухнет.

— Ну, зачем вы так говорите! Это, может быть, справедливо относительно такого, — как это говорят? — анахронизма, как австрийская империя. Но только не Англии. Англия — это столп мира.

Тони покачал головой.

— Долго объяснять, но когда-нибудь мы с вами поговорим об этом.

Поток солнечного света внезапно ворвался через стеклянную дверь.

— Смотрите, — сказала Катарина, — туман рассеялся! Хотите, пойдем погуляем? Здесь, в самом конце острова, есть очень хорошее местечко.

Влажный воздух казался особенно чистым и благоуханным после душной комнаты. Ветер затихал, но в горах туман все еще висел на вершинах, то закрывая солнце, то расступаясь под его жгучими лучами.

Над морем небо уже совсем расчистилось.

— Скоро прояснится, — сказала Катарина, — а к вечеру, наверное, опять соберется туман. Но завтра будет чудесная погода.

Вьющаяся вдоль стены тропинка шла вначале через апельсиновую рощу, всю унизанную каплями дождя и полную дурманящего аромата, затем мимо виноградников и поросших оливами склонов к небольшому дубовому лесу. Здесь стена кончалась, и перед ними открылась широкая долина, покрытая кустарниками и цветами, редкими искривленными ветром соснами, бесчисленным множеством серых валунов, похожих на огромное стадо овец. Они медленно шли, болтая и смеясь, восторгаясь цветами, непрестанно меняющимися красками моря, внезапно открывшимся видом на куполообразный остров, грозной синевой неба над бушующими волнами. Ветер дул ровный и не особенно сильный.

Энтони испытывал неизъяснимое блаженство. Он мысленно отрекался от написанного накануне в дневнике. Он писал тогда, что больше наслаждается красотой в одиночестве. Нет! В тысячу раз приятнее созерцать природу с кем-нибудь, в ком встречаешь непосредственный отклик, кто вносит что-то новое в твои впечатления и усиливает восторг своими. Его глубоко трогали бережные нежные движения Катарины, когда она прикасалась к цветам, не срывая их, словно они говорили с ней через эти прикосновения.

Никогда еще он не видел, чтобы кто-нибудь так ласкал полевые цветы. Повинуясь безотчетному чувству, он взял ее руку, пальцы их переплелись, и они пошли так, держась за руки.

Тропинка обрывалась у глубокой, изрезанной скалистыми уступами пропасти. Глубоко внизу, в тысяче футов от них, голубая вода бурлила и пенилась, ударяясь о скалы. На каждом, даже ничтожном, выступе росли дикие цветы, кустарники или низкорослые сосны. Они стояли на краю пропасти, держась за руки, глядя вниз, в головокружительную бездну, где морские орлы кружили над водой, а стрижи, вскрикивая, стремительно проносились мимо, словно играя в какие-то воздушные игры… Катарина показала ему на выступ скалы футов на двадцать ниже, уже совсем обсохший на солнце и защищенный от ветра.

Узенькая тропинка вела к нему по самому краю обрыва.

— Вот где я всегда сижу, — сказала она. — Вы можете спуститься туда? У вас не закружится голова?

Энтони даже обиделся, что она усомнилась в нем, — Я ходил не по таким тропинкам в Уэльсе и Девоншире, правда, не на такой высоте.

— Ну, тогда пойдем.

Катарина пошла вперед, цепляясь за выбоины В скале или за крепкие кусты вереска и показывая ему, куда ступать. Он все-таки почувствовал облегчение, когда они достигли выступа. Она посмотрела на него и улыбнулась.

— Я думала, что вы неспособны на это. Значит, У вас нервы в порядке.

Тони засмеялся и радостно встретил ее веселый открытый взгляд. Он подумал, как чудесно было бы жить вот так всегда с Катариной и что ему очень хочется поцеловать ее. Но она уже отвернулась.

— Посмотрите, — сказала она. — Вот мое кресло — даже если кто-нибудь нагнется и посмотрит сверху, все равно не увидит.

Действительно, это было так. В задней стене выступа было широкое углубление, а сверху над ним нависала скала, так что углубление можно было увидеть, только спустившись на самый выступ. Кто-то и, по-видимому, уже давно, вырубил сиденье под самой скалой; оно поросло мхом, лишаями и редкой травой.

Они уселись и долго молча смотрели на освещенное солнцем море и на почти очистившееся небо, по которому время от времени пробегали маленькие облачка, быстро таявшие в теплом воздухе. Казалось, словно они сидят на носу громадного корабля, а быстро, бегущие облака создавали реальное ощущение движения. Катарина повернулась к нему, собираясь что-то сказать, но он, не слушая, быстро нагнулся вперед и прильнул губами к ее губам. Она положила ему руку на плечо, и он почувствовал, как губы ее ответили ему.

Наконец она прошептала:

— Нам пора идти, а то опоздаем к завтраку.

Тони мягко поцеловал ее волосы, глаза и губы, потом отпустил ее и сказал:

— Хорошо. Пойдем.

— Конечно, я должна была заставить вас подождать, — сказала она, — но я влюбилась в вас сразу, как только увидела.

— Я тоже, только я не понял этого, пока не увидел, как вы чудесно трогаете цветы.

— Вы не считаете меня распутной?

— Я должен был бы тогда и себя считать таким же. У меня нет двух мерок для себя и для вас.

И я еще больше люблю вас за вашу искренность, за то, что с вами не чувствуешь необходимости притворяться.

— Многие мужчины были бы разочарованы такой легкой победой.

— Многие мужчины дураки. Все чудесно так, как оно есть.

— Так мы, значит, влюбленные!

— Да, — сказал он, целуя ее руку, — влюбленные.

— А ведь мы только вчера увидели друг друга, но вы чудесный возлюбленный, Энтони.

Она подняла руки к солнцу:

— Ты пошлешь нам счастье, бог солнца?

По дороге домой Катарина сказала:

— Надо всегда прятать счастье, Энтони. Пусть никто не знает о нашей любви. Не надо. Это не потому, что я люблю прятаться или не горжусь вашей любовью, но стоит только людям узнать, и они всегда стараются убить счастье.

— Как же мы объясним нашу прогулку вдвоем?

— Я уже подумала об этом. Конечно, это не очень удачное объяснение, но здесь его вполне достаточно, особенно для итальянцев. Я сегодня же скажу, что вы мой кузен, англичанин, и что мы не узнали друг друга сразу, потому что не виделись с детства. Так домните же, моя тетя Гудран — ваша мать.

Как-то днем Катарина и Энтони поднялись на самый высокий пик острова. Здесь не слышно было шума волн. Две парусные рыбачьи лодки, казавшиеся с берега большими белыми мотыльками, севшими на, воду, теперь превратились в светлые точки, и даже видневшийся вдали пароход казался не больше шлюпки. Весь остров расстилался перед ними, как огромная рельефная карта с двумя выделяющимися белыми деревнями и извилистыми узорами тропинок, бегущих вдоль стен. Необъятность морского простора подчеркивали рассеянные там и сям островки и выступавший вдали мыс, очертания которого терялись в тумане. Даже на солнце воздух был прохладный и свежий, и безмолвную тишину нарушали только шумные стаи стрижей. На самой вершине горы стояла разрушенная часовня и стены обвалившейся кельи, а перед ними была выровненная площадка. По-видимому, это был когда-то садик. Тут они уселись, закурили и долго болтали.

— Любопытна жизнь этих отшельников, — сказал Энтони. — Я вчера прочел, что они обосновались здесь с давних пор и на смену одним приходили другие, пока не уничтожили монастыри. Интересно было бы познакомиться с их жизнью. Я говорю не о каком-нибудь жизнеописании святых, которое представляет собой просто благочестивый вымысел, а об их скрытой жизни. Почему они стали отшельниками, что они думали? Что их на это толкнуло — просто лень или они бежали в ужасе от мирского зла. Правда ли, что они обретали счастье в уединении?

— Ужасно эгоистичная жизнь, — сказала Кэти, — и нелепая. Что они могли знать о жизни, избегая ее?

— Не знаю. Вероятно, для большинства из них это было тихое бездумное существование. Но более возвышенные умы… Подумайте, сколько монастырей и убежищ находится в таких вот чудесных местах. Не думаю, чтобы это было случайно. Может быть, некоторые из монахов, удалившихся от мира, были на самом деле истинными поклонниками красоты. Подсознательное поклонение богам, — неудачное слово — поклонение, — никогда не умирало и не умрет, пока мир не превратится в механизированную пустыню. И даже тогда останутся море и звезды, солнце и луна, тучи, утренняя и вечерняя заря. Я не против созерцательной жизни.

— Но, дорогой мой, — сказала Кэти мягко, — люди не могут жить, замкнувшись в себе и только для себя. А если они это делают, значит, они отупели и озлобились. Можно жить среди людей и чувствовать красоту мира. А разве в людях нет красоты? У каждого из нас есть своя личная жизнь и своего рода священная обязанность сделать эту жизнь как можно прекраснее. — Она нагнулась и поцеловала его волосы. — Но у нас есть тоже и общественная жизнь и священные обязанности по отношению к другим людям. По отношению ко всем. Можно много сделать, стараясь помочь людям. А кроме того, есть обязанности и перед государством.

Тони круто повернулся.

— Государство! — вскричал он. — Как мне надоело это слово! Это нелепое божество! Половина моих знакомых проводит жизнь в попытках разрешить неразрешимые проблемы с помощью государства. Но, дорогая моя, ведь государство — это зло. Государство вовсе не значит общее достояние, государство — это правительство и исполнительные органы. А правительства тратят свое время и деньги граждан на нелепые попытки поднять свой престиж за счет других правительств. Правда, они создают дороги, полицию и суды, а теперь вот поговаривают о том, чтобы они снабжали нас также джемом, сардинками, трамваями, законсервированными идеями с гарантией безвредности, общественными садами и развлечениями и ведали бы всеми мелочами нашей жизни, в том числе и нашими любовными делами… Государства поощряют деторождение, потому что им требуются рабы и солдаты. А в социалистическом государстве деторождение будут регулировать, чтобы производить на свет бесчисленное количество здоровых, послушных тупиц, которые будут жить в казенных приютах, на казенных харчах, доставляемых казенным транспортом, а потом служить государству и таким образом незаметно впадут в общегосударственное состояние застоя. К черту государство!

— А мне кажется, — сказала Кэти, смеясь над его горячностью, — вы не были бы так свирепо настроены, если бы получше ознакомились с современным социализмом, Он совсем не ставит себе целью рабство, как вы воображаете, а стремится обеспечить всех людей, вместо того чтобы позволять немногим поглощать все. А освободив людей от борьбы за существование, он предоставит им возможность свободно жить той жизнью, о которой вы мечтаете, — жизнью чувств, разума, привязанностей.

— Не верю я этому, — упрямо сказал Тони, — и ради бога, Кэти, дорогая, не старайтесь сделать из меня социалиста-реформатора. Вся прелесть жизни в неожиданном. Кто знает, где мы оба будем через два-три года? Мы знаем только то, что будем вместе.

А социализм постарается изгнать из жизни все неожиданное. Для людей, у которых в жилах не кровь, а вода, это будет идеальное существование. Я знаю, что человеческое общество устроено плохо, я знаю, что все мы более или менее зависим от богатых мошенников. Но личное счастье нельзя создать с помощью общественных организаций или каких бы то ни было специальных систем, основанных на абстракциях. Если я скажу: «Англия счастлива», — я скажу то, чего вообще не существует. Нет такой вещи, как «человеческая Англия». Есть остров, местами очень красивый. И есть англичане. Если я скажу «все англичане счастливы», это будет заведомая ложь, но это будет, по крайней мере, нечто определенное. Не надо оперировать какими-то абстрактными понятиями — они нереальны. Я не спорю, что должны быть какие-то обязанности, но пытаться устроить личную жизнь людей исходя из отвлеченных принципов, пусть даже Самых разумных и высоких, — это я не считаю своим.

долгом. Для меня самое важное прожить личную жизнь как можно полнее. Если мне удастся «улучшить» себя, то тем самым я уже что-то сделаю и для усовершенствования человечества вообще. Мои взаимоотношения с красотой мира — это мое личное дело, моя религия, если хотите. Что касается моего долга в отношении других людей, это долг в отношении мужчин и женщин, а не Мужчины и Женщины. И люди не обретут общего счастья, если каждый из них в отдельности станет ничтожным, тупым и посредственным, как этого хотят реформаторы-социалисты.

Энтони думал, что убедил ее, но Кэти только покачала головой и переменила разговор. Она заговорила с ним об английской поэзии, а потом, слегка поддавшись немецкой сентиментальности, заставила выучить несколько строчек по-немецки, которые он пообещал повторять, когда будет думать о ней.

Wenn ich in deine Augen seh'

So schwindet all mein Leid und Weh;

Doch wenn ich kusse deinen Mund,

So werd' ich ganz und gar gesund.

Когда в глаза твои взгляну,

Вся скорбь исчезнет, словно сон;

Когда к устам твоим прильну -

Мгновенно буду исцелен. [54]

В течение нескольких дней Энтони жил в состоянии безмятежного счастья. Он словно достиг апогея своих способностей, поднялся на вершину своего собственного островка и тут открыл, что может чудесным образом ходить прямо по воздуху и обретаться в солнечной лазури. Его чувства никогда не были так обострены, а все восприятия отличались такой непосредственной живостью, что они не только открывали ему целый мир новых ощущений, но и какой-то иной, более глубокий смысл жизни. В вине и хлебе он чувствовал вкус солнца и дождя, твердое зерно пшеницы, и крепкую мякоть винограда, и благоуханный сок земли. Ароматы, доносившиеся из садов и из открытой солнечной шири за ними, воскрешали в его сознании, минуту за минутой, всю его жизнь, связывая ощущения этого мига с ощущениями на террасе Вайн-Хауза; но каждое из них было таким четким, что запах цветов лимонных деревьев или молодого вереска всегда означал Эа. Он просыпался рано, и нежная розово-алая заря, ясная, словно прозрачная вода, чуть тронутая яркой краской, пение птиц, резкие контуры гор и деревьев, безупречные, как штрихи на японской гравюре, — все было подобно возникновению мира. Жители средиземноморских островов выразили это ощущение в легенде о заре, которая дарит бессмертие тому, кто ей поклоняется. «Розово-перстая» — это кажется тропом [55], пока не увидишь зарю.

Живя этой самозабвенной жизнью, Тони не задумывался над своими чувствами. Только уже много позже, вспоминая эти дни, он удивлялся, что все это время даже не стремился к большей близости с Катариной. Но инстинкт вел его правильно — чтобы насладиться восходом солнца, надо полюбоваться зарей.

Приблизительно через неделю после приезда Энтони они шли вдвоем по тропинке, которую он открыл в первый день. Послеполуденное солнце казалось слишком жгучим для северян, хотя была только середина апреля. Никто не работал в садах, когда они проходили мимо, и весь остров словно погрузился в полуденную спячку. Для кузнечиков и цикад было еще рано, и тишину нарушали только звуки шагов Энтони и Кэти, их голоса, едва слышный шорох ящерицы, быстрый щебет какой-то маленькой птички, поддразнивавшей их с колючей ветки индийской смоковницы, и долгий прерывистый свист ускользающего ужа.

— Вы очень терпеливы со мной, Кэти, — говорил Тони. — Я знаю, что должен казаться немножко косноязычным. Но невозможно выражать свои чувства и ощущения прямо. Ищешь какие-то подходящие выражения, а я не особенно силен в метафорах.

— Для меня это еще трудней, потому что английский не родной мой язык. А вам не кажется, что можно научиться выражать все это так же, как научиться языку?

— Не знаю. Может быть. Да, возможно. Но сейчас я чувствую, что только тот, кто сам все пережил и перечувствовал, может понять, что я хочу сказать.

— Но я ведь этого не переживала. Да и как я могла? Я никогда не видела того дома в Англии, который дал вам так много.

— Нет, но ведь в Шварцвальде, когда вы оставались наедине, у вас тоже бывало обостренное ощущение жизни. Может быть, это нечто совсем другое, чем то, что когда-либо ощущал я, нечто гораздо более значительное, но я представляю себе это через свои равноценные ощущения. Но если бы один из нас не переживал ничего подобного, то другой говорил бы впустую. У меня никогда не было никого, перед кем бы я мог так раскрыть себя, не опасаясь, что встречу изумленный взгляд или усмешку.

— Никто не может по-настоящему знать другого человека, — сказала Кэти. — Можно только угадывать, если любишь.

— Каждый из нас живет как бы в своего рода тюрьме, — продолжал Тони, — но мы иногда можем выйти из нее. Когда мы говорим, что забываемся в экстазе, это только означает минутное разрушение тюрьмы. Со мной такое случалось, когда я сидел где-нибудь в лесу или смотрел на что-нибудь прекрасное и еще когда вы целовали меня. Летающая рыба, должно быть, испытывает то же самое, когда она выскакивает из воды на несколько секунд на солнце.

— Да, но стоит вам только коснуться моей руки, и я сразу забываю все свои мечты в Шварцвальде. Как я раскаиваюсь в этой глупой любовной истории!

— Нет, нет. Не раскаивайтесь в своих переживаниях. Тогда это не было глупо. Может быть, спустя много лет вы будете равнодушны ко мне, но не говорите, что мы были глупы.

Они дошли до самого отдаленного конца-острова, где уже не было ни пашен, ни садов, а тропинку было еле видно. Справа от них берег круто спускался к морю и виднелось что-то вроде расщелины среди неприступных утесов.

— Давайте попробуем спуститься к морю, — сказал Тони, указывая на расщелину.

— Давайте! Это будет целое открытие. Я думаю, здесь никто никогда не бывал. Мне говорили, что на этом конце острова нет спуска к морю.

Когда они, цепляясь за камни, стали спускаться, Тони сказал:

— А знаете, как бывает, когда какое-нибудь случайное слово или неожиданная ассоциация переносят вас вдруг в другую эпоху. Когда я был в Риме, то пошел как-то на какую-то специальную мессу в боковой придел собора святого Петра. При выносе даров мы все опустились на колени, а так как я был в самом конце ряда, то очутился рядом с креслом каноника. Как раз в ту минуту, когда зазвонили колокольчики, возвещая божественное присутствие, каноник, показывая пальцем на резьбу своего кресла другому канонику, сказал по-итальянски: «Какая гадость!». И я вдруг ясно представил себе время Ренессанса: Борджиа прикладывается к распятию и целует вделанный в него драгоценный камень с изображением нагой Афродиты.

— Великолепно! — засмеялась Катарина. — Но если бы это был настоящий современный итальянец, он бы заинтересовался тем, сколько это стоит. Осторожней, не поскользнитесь на этих камнях.

Они немного запыхались и от жары и усилий, когда добрались, наконец, до подножия утеса и очутились между двумя отвесными стенами скал на берегу крошечной бухты, скрытой сверху косматыми ветвями сосен. Белая вода, пенясь, мягко набегала на гальку, потом чуть подальше, над песчаным дном, сразу становилась бутылочно-зеленой, а еще подальше, над водорослями, покрывавшими подножие скал, отливала цветом павлиньего пера. Бухта была ярда четыре в ширину и около двадцати в длину.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36