Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Все люди - враги

ModernLib.Net / Классическая проза / Олдингтон Ричард / Все люди - враги - Чтение (стр. 13)
Автор: Олдингтон Ричард
Жанр: Классическая проза

 

 


Не успев договорить, он уже понял, что Маргарит соглашается, и тут же проклял свою глупость и слабохарактерность. Ведь он поклялся больше этого не делать. Скроп был прав — нельзя продолжать эти двусмысленные отношения с Маргарит. Даже если Кэти навсегда потеряна для него, лучше жить в полном одиночестве, чем запутаться в любовной интриге.

Но, прежде чем он успел придумать какую-нибудь отговорку, Маргарит остановила возвращавшееся откуда-то из предместья такси, и они поехали. Когда они свернули на ярко освещенную улицу, Тони мельком увидел ясное лицо Маргарит, ее густые загнутые ресницы и нежный рот, который умел мгновенно менять выражение и из кроткого становился жестким и твердым. Тони показалось, что она огорчена и обижена его оборонительной позицией и молчанием, и вся его мальчишеская привязанность к ней, казалось, возродилась в инстинктивном желании защитить и утешить ее. Зачем им быть врагами? На мгновение он почувствовал глубокую нежность к этой девушке, англичанке, которая когда-то была предметом его юношеских романтических грез. А теперь, когда она тут рядом, взрослая, влюбленная в него женщина, он стремится остаться верным мечте. Пять лет прошло с тех пор, как он простился с Кэти, и в течение четырех из них он оставался ей неизменно верен. Даже и теперь… Он спрашивал себя, какую долю увлечения Маргарит следует отнести за счет ревности, какую за счет светских предрассудков и какую за счет подлинной страсти. Прежде чем он успел привести в порядок свои мысли, их молчаливая поездка окончилась, и вот он уже щелкает выключателем и подносит зажженную спичку к газовой печке.

— Если тебе все равно, выключи, пожалуйста, верхний свет, — сказала Маргарит. — Он режет мне глаза.

Маленькая, затемненная колпачком лампа у кровати оставляла большую часть комнаты в полумраке, и краснеющий асбест бросал мягкий отблеск на шелковое платье Маргарит. Тони налил воды в жестяную коробку над печкой, чтобы воздух не становился слишком сухим и спертым. Затем сел против Маргарит, глядя на нее отсутствующим взглядом и спрашивая себя, действительно ли это так бывает, что можно быть одновременно влюбленным в двух женщин. Он вздрогнул, услышав голос Маргарит:

— Почему ты так смотришь на меня, Тони?

Вопрос казался таким нелепым; сердце у Тони сжалось при мысли о том, как часто они с Маргарит проводят время в бессмысленных словопрениях, в каких-то отвратительных полусемейных перебранках. С Кэти он мог часами болтать о всяких пустяках, которые казались ему чрезвычайно важными, и никогда не было между ними этого ощущения недоговоренности и враждебности. С Маргарит неизбежно возникали раздражающие споры. Но даже и сейчас, когда она сидит здесь и, вероятно, ненавидит его за молчаливое равнодушие к ее вопросу, как она хороша, как невыразимо привлекательна! Почему она не может оставить его в покое? Пусть бы уж он в полном мраке своего одиночества боролся со всеми силами небесными!

— Почему ты не отвечаешь мне? — сердитый голос Маргарит прервал его внутренний монолог. — Разве тебе нечего сказать?

— А что можно сказать? — спросил он устало. — Прости, если мой взгляд задел тебя. Я вовсе не хотел этого. Напротив, я сейчас думал о том, как ты красива в этом мягком освещении.

— Пожалуйста, не пытайся льстить! — резко ответила она. — И не воображай, что можешь обмануть меня. Я прекрасно знаю, о чем ты думал.

— Неужели?

— Да, знаю. Ты думал, как было бы приятно, если бы тут вместо меня сидела эта австриячка!

Это было не так уж далеко от подлинных мыслей Тони и поэтому задело его. Он и в самом деле проводил нелестное для Маргарит сравнение между ней и Кэти.

— Ты, оказывается, умеешь читать чужие мысли, — сказал он насмешливо. — Но я думал о том, как ты красива, и сожалел, что мы почему-то так часто действуем друг другу на нервы. А мне бы хотелось, чтобы мы были друзьями.

— Бывшие любовники не могут быть друзьями.

Они или остаются любовниками, или становятся врагами. Ты…

— Я в этом не уверен, — перебил ее Тони. — Я не сомневаюсь, что так принято думать, но мне кажется, этого не должно быть. Почему бы людям с более нормальными инстинктами не попытаться побороть эти условные понятия о любви и ненависти? Ведь это же только условности. Во имя воспоминаний и прежней привязанности они должны были бы стремиться, перестав быть любовниками, стать нежными друзьями.

— Нежными друзьями! — усмехнулась Маргарит. — Итак, тебе хотелось бы иметь под рукой друга, с которым всегда можно, когда захочется, немножко поиграть в любовь и который не будет служить помехой, если подвернется что-нибудь или, вернее, кто-нибудь получше?

— Ты нарисовала идеал любовницы, — смеясь, сказал Тони. — Но я не понимаю, почему двое людей, после того как они были физически близки, не могут сохранить друг к другу чувство нежности вместо озлобления.

— Вместо того чтобы «действовать на нервы», как я действуют Какой ты стал фальшивый и сентиментальный, Тони!

— Не злоупотребляй жаргоном, Маргарит! В наше время можно унизить всякое чувство, назвав его сентиментальностью. Я отрицаю, что мои чувства фальшивы. Для меня они правдивы, и я стараюсь честно выразить их. Но определить чувство — это, пожалуй, трудней всего и не поддается…

— Какой смысл говорить о чувствах, Тони, — перебила Маргарит, — в особенности, когда их нет у тебя.

— Сердцу лучше знать свою собственную горечь.

— Горечь! Этого у тебя хоть отбавляй, а вот любви нет. Ты получил от меня то, что хотел, теперь я тебе больше не нужна.

— Зачем нам вот так препираться? — сказал Тони мягко. — Слова могут перекинуть мост от человека к человеку, но они могут и разрушить его. Я уже говорил тебе, что мне нужно несколько месяцев для того, чтобы прийти в себя.

— Ты говоришь так, как будто ты единственный человек, который был на войне, — возразила Маргарит.

— Я никогда не говорил, что другие в этом не нуждаются так же, как и я, — ответил он терпеливо. — Но если я сам не помогу себе, никто другой мне не поможет. Пожалуйста, не думай, что я жалуюсь на свою судьбу или это заторможенный шок, как выразился доктор. У меня нервы покрепче, чем у него. Да и мускулы тоже. Я бы и сейчас мог делать переходы по двадцать миль в день, довольствоваться в течение недели одним часом сна в сутки и спать на голой земле так же хорошо, как в постели. А он бы не мог.

— Но какое это имеет отношение ко мне?

— Ровно никакого, — спокойно отвечал Тони, — но выбрось из головы мысль, что я пострадавший на войне юный герой, нуждающийся в женской ласке и совративший тебя с пути добродетели. Ты жила со мной, потому что сама этого хотела, и сама за это ответственна; в то время мы оба думали, что меня почти наверняка убьют или искалечат. Если бы я вернулся безногим, я бы прогнал тебя ради твоего же собственного блага.

— А теперь ты пытаешься сделать это ради своего собственного?

— Нет. Постарайся понять, что мой внутренний мир, моя внутренняя жизнь рухнули. Мое теперешнее существование — это чистейший рефлекс или почти растительная жизнь. Если бы не страдание, не внутреннее смятение, я бы мог сказать, что умер. Я сейчас пребываю в состоянии такого тупого, мертвящего равнодушия, что не способен прийти ни к какому решению. Я говорю не о принципах, не о моральных соображениях, для меня важно обрести мою прежнюю чувствительность и знать, что она не искалечена, не уязвима. Можешь ли ты вернуть мне мою жизненную энергию, радостное ощущение жизни, миллионы чувственных впечатлений, которые делали мою жизнь прекрасной? Конечно, не можешь, а представление моего отца, будто брак и триста фунтов годового дохода плюс надежды на будущее благополучно разрешают проблему — это не что иное, как благодушная трусость — он не хочет смотреть в лицо подлинной действительности.

— Что значит вся эта галиматья? — возмутилась Маргарит. — Ты говоришь только для того, чтоб что-нибудь сказать. Просто стараешься увильнуть. Что тебе, в сущности, нужно?

— Если бы я мог ответить на это, я бы уже давно был на пути к тому, чего хочу. Как ты думаешь, человек в таком состоянии, как я, имеет право связать себя с другим человеком? В особенности браком? Я уже и отцу говорил, что не хочу обзаводиться семьей. Я считаю чудовищной жестокостью родить ребенка для жизни в таком мире, как наш.

— Будь у тебя ребенок, ты рассуждал бы иначе, — сказала Маргарит, как-то странно глядя на него. — Ты не стал бы таким эгоистом, перестал бы копаться в себе, у тебя появился бы какой-то интерес в жизни.

Тони машинально отметил что-то многозначительное в ее взгляде и тоне, но не обратил на это особенного внимания. Он покачал головой.

— Если ты хочешь оказать мне большую услугу, — сказал он, глядя себе под ноги, — будь мне другом и предоставь свободу на этот год. Не требуй от меня никаких обязательств. Дай мне съездить за границу, понять, к чему я стремлюсь, что я чувствую.

Дай мне обрести самого себя.

Маргарит вскочила, побелев от злобы, лицо ее исказилось ревностью.

— Ты лжешь, Тони! Ты выдумываешь все это, чтобы отделаться от меня. Ты хочешь вернуться к своей австриячке, и я ненавижу ее, ненавижу, ненавижу!

— Не надо так ненавидеть! — воскликнул Тони. — Можно ненавидеть дурные свойства: подлость, жестокость, лицемерие, но не надо ненавидеть людей!

— А я ненавижу ее! И я люблю тебя! Но знай — или ты мой возлюбленный, или ты больше не увидишь меня.

Она судорожно вцепилась руками в грудь. «Прямо готова растерзать себя, — подумал Тони, — как плакальщицы по великом Пане». Он был потрясен неистовством ее сокрушительной страсти. Он понимал, что должен одернуть ее, но был не в силах оттолкнуть от себя единственного в Англии человека, с которым его связывали узы давнишней привязанности.

— Маргарит! — воскликнул он. — Ты ведь знаешь, как дорога мне, и отлично понимаешь, что я неравнодушен к тебе. Даже сейчас, когда ты стоишь здесь и смотришь на меня этим ужасным ненавидящим взглядом, у меня нет никаких других чувств к тебе, кроме нежности. Но когда я говорю «дай мне время», «будь мне другом», я стараюсь быть справедливым и к тебе и к себе. Жизнь и человеческие чувства — это ведь не просто черное или белое. Самое главное — как следует разобраться в них, прежде чем что-либо решить…

— Нет, это совсем не главное. Самое главное, желанна я тебе или нет? Хочешь ты меня или нет?

Прежде чем он успел что-нибудь ответить, она гибким движением выскользнула из облегавшего ее платья и стала перед ним почти нагая — прекрасная исступленная фурия, обезумевшая от страсти.

— Хочешь ты меня?! — вскричала она, бесстыдно предлагая себя его взору.

Тони был так ошеломлен, что не мог вымолвить ни слова. Он никогда не верил басням о внешне холодной, а на самом деле якобы страстной, чувственной англичанке, и сейчас просто не мог прийти в себя от изумления. В этом первобытном существе, в этом жадном женском теле, которое так жестоко, так безжалостно дразнило его, он едва узнавал обычно сдержанную, благовоспитанную и невозмутимую Маргарит. Он пытался что-то сказать, надеясь как-то образумить ее, но прежде чем он успел опомниться, она уже сидела у него на коленях, обхватив руками его голову, и прижималась грудью к его лицу. Ее страстные упреки сменились страстной мольбой. Она Целовала его волосы, лоб, щеки, и он чувствовал ее слезы на своем лице.

— О Тони, Тони, дорогой мой, бесценный мой! — шептала она. — Прости меня, прости, я так люблю тебя. Я хочу, хочу тебя! Забудь ее. Никто не может желать тебя так, как я. — Она прильнула к его губам в исступленном поцелуе. Ее слова вдруг словно что-то озарили в сознании Тони. Он мгновенно связал их с тем, что она говорила о ребенке, и с тем странным выражением, которое он подметил при этом на ее лице. Он почувствовал, что это ловушка и вся сцена была заранее обдумана. Хотя ей не нужно было притворяться, потому что она и в самом деле пылала ревностью и страстью, она сознательно прибегла к этой уловке, чтобы связать его узами отцовства, — вот тогда он действительно был бы пойман.

Тони яростно вырвался из ее объятий. Он избежал ловушки.

Они лежали неподвижно и молча. Тони охватило чувство раскаяния, почти отвращения. Он не хотел этого — во всяком случае не так. И все же он старался думать о ней с нежностью — ведь как-никак они были близки, даже если она и пыталась поймать его в ловушку. А между тем она как будто отдалялась от него, становилась холодной, враждебной, и Тони лежал, охваченный каким-то ужасом, чувствуя, как она отдаляется от него все дальше и дальше, пока весь пыл ее недавнего желания не превратился в глухую, безмолвную ненависть.

Маргарит заговорила первая, ясным невозмутимым голосом, как будто между ними ничего не произошло.

— Который час?

Его поразило это самообладание, столь непохожее на только что сжигавшую ее исступленную страсть, поразило и ее равнодушное отношение к тому унижению, которому он был вынужден подвергнуть ее из-за возникшего у него подозрения. Но, когда он Включил свет и стал искать часы, у него мелькнула другая мысль. Тони невольно задал себе вопрос: действительно ли она хотела связать его ребенком, или он глубоко несправедлив к ней? О, как это мучительно, когда желание отравлено недоверием.

— Половина одиннадцатого, — ответил он как можно спокойнее, хотя голос и руки его дрожали «.

Маргарит села в постели, и ее прекрасное белое тело озарилось огненным светом затененной пунцовым абажуром лампы. И даже в эту минуту, озлобленный, униженный, снедаемый подозрениями, он был взволнован ее чистой красотой — она была нежна и прекрасна, как юная Афродита, поднимающаяся из белых простынь.

— Мне надо сейчас же идти, — сказала она, — дома будут беспокоиться, если я запоздаю. Дай мне мое платье, Тони.

Она не позволила Тони проводить ее домой в такси, и он с непокрытой головой остался стоять на тротуаре, растерянный и полный сомнений, сомневающийся больше всего в самом себе, снедаемый мыслью, что он, может быть, несправедлив к ней. Он мог принять за коварный умысел то, что на самом деле было страстным самозабвением, безграничной преданностью ему. Тони стоял так несколько минут, стараясь побороть охватившее его смятение и отчаяние. Когда он возвращался к себе в мастерскую, то увидел сквозь туман слабое мерцание звезд над неосвещенной улицей, и этот далекий невозмутимый свет как-то утешил его.

V

Всякий раз, когда Тони шел на службу или возвращался домой, он чувствовал, как угнетает его уличная толпа. Несмотря на то что приблизительно одна пятнадцатая часть мужского населения была убита или искалечена на войне, Лондон казался, а может быть и действительно был, более чем когда-либо переполнен. Бесчисленные военные учреждения все еще держали в штате тысячи лихорадочно суетящихся служащих, занятых неизвестно чем, между тем как в Сити снова оживал коммерческий дух и наблюдалось естественное стремление возобновить и расширить нормальную деятельность. Переход от войны к так называемому миру ощущался в Англии гораздо резче, чем от мира к войне. Продукты питания были нормированы; все промышленные изделия страшно вздорожали, и в них ощущался недостаток, часто их и вовсе нельзя было добыть; транспорта не хватало, все были озлоблены, и повсюду наблюдалось чудовищное стремление» пробиться» (по принципу — не жалей, оттирай), поистине подлая, гнусная, отвратительная погоня за призрачными трофеями войны.

В часы пик люди стояли в очередях в подземке, чтобы хоть как-то втиснуться в вагон, или пытались сесть в автобус. Но Тони, — как это ни странно, — даже тогда, когда ему удавалось протиснуться и занять место, не ощущал никакой радости. Люди, люди, люди, постоянно новые и в то же время все до ужаса одинаковые, мужчины в форменной одежде, женщины в форменной одежде, бесчисленные армии читателей газет, человеческие тела, безыменные, стиснутые, напирающие со всех сторон, закупоривающие вас в невыносимом плену живых тюремных стен. Отчаяннее, чем скворец Стерна, все существо Энтони кричало: «Не могу вырваться! Не могу вырваться!» А жалкая частица сохранившейся в нем воли кричала в ответ: «Я должен вырваться! Вырвусь во что бы то ни стало!»

Наблюдая за толпой, Тони часто испытывал какой-то непреодолимый ужас, точно перед ним были гальванизированные трупы; он спрашивал себя, что они чувствуют, о чем думают, и жадно старался уловить на их лицах хоть какой-нибудь признак возмущения и ужаса, которые испытывал сам. Ясно, что эта давка не может доставлять им удовольствия, но они подчинялись ей с равнодушием отчаявшихся.

Это было трагично; но Тони приводила в исступление мысль, что многие из них готовы утверждать и даже искренне верить в свою жизнь как вершину человеческого счастья. А если им еще повысить жалованье с пяти шиллингов до ста фунтов в неделю, так они будут просто на вершине блаженства.

Такое впечатление сложилось у него из случайных обрывков разговоров в отвратительных дешевых столовках, куда он вынужден был ходить завтракать; все было бы хорошо, если бы было побольше денег.

Никто как будто не сомневался в красоте и справедливости существующего порядка вещей, никто не вздыхал о» жизни, полной приключений «, как бывало до войны; те, которые, когда-то мечтали о приключениях, насытились ими вдоволь, а многие вкусили вдобавок и вечное успокоение. Энтони было трудно поддерживать такого рода разговоры; после простых товарищеских отношений в армии эта напыщенная болтовня раздражала его. И откуда у них у всех эта страсть разыгрывать из себя джентльменов?

Как-то в субботу вечером, возвращаясь из Сити на империале автобуса, Энтони попробовал заговорить об этом с Диком Уотертоном. Вечер был ясный.

Это было за несколько дней до подписания мирного договора. Они ехали в Ричмонд, собираясь пройтись оттуда пешком по берегу реки до Кингстона, где жил Робин Флетчер.

— Я думаю, вам понравится Робин, — сказал Энтони, когда им, наконец, удалось протиснуться к сиденью автобуса. — Я когда-то очень любил его, но мы столько лет не виделись. А люди так сильно меняются, что я все больше и больше боюсь возобновлять связи со старыми друзьями — эта проклятая война все испортила! Робин был одержим всякими возвышенными теориями о благе Человечества — с большой буквы, о создании каких-то идеальных колоний и прочей несусветной чепухой. Но он славный малый, я никогда не забуду, как мы благодаря ему чудесно провели время в день моего приезда в Рим. Надеюсь, он не изменился.

— Ну что ж, увидим, — спокойно сказал Уотертон, словно желая дать понять, что он человек трезвый и для него все эти предупреждения излишни.

— Да, кстати, — замявшись, сказал Энтони, — он сидел в тюрьме как принципиальный пацифист. Вас это не смущает?

— Отчего это должно меня смущать?

— Многих это шокирует, — задумчиво сказал Тони, — например, моего отца. Я хотел пригласить его завтра к обеду, но отец категорически заявил, что он этого не желает. У штатских людей вообще несколько странные представления о войне.

Против дворца лорд-мэра автобус попал в затор.

Хотя биржа была закрыта, улицу запрудили толпы служащих, спешивших к себе в пригороды, чтобы успеть насладиться недолгими часами досуга. В воздухе стоял гул от шума моторов и резких автомобильных гудков. В толпе чувствовалось оживление, веселье. И все-таки она угнетала Тони.

— Полюбуйтесь, — сказал он, — вот один из наиболее оживленных центров современной цивилизации, средоточие подлинных интересов людей, их истинного культа — гораздо более реального, чем так называемая религия. Они верят в этот… этот чудовищный улей, который выделяет из себя бумагу и называет это жизнью.

— Патриотически настроенный обыватель назвал бы это «пупом земли», — сказал Уотертон, когда автобус снова двинулся в путь. — Скажем, это центр огромнейшей промышленно-финансовой столицы.

— Но разве вас это не ужасает?

— Да нет, — отвечал Уотертон с хладнокровной рассудительностью, которую он иногда напускал на себя, чтобы подзадорить Энтони, — ничуть не ужасает, Это громадная человеческая динамо-машина, колоссальный генератор той энергии, которая поддерживает активность во всем мире вплоть до таких отдаленных стран, как Австралия. Вы же не можете не признавать энергию.

— Я энергию признаю, — мрачно сказал Тони, — но я желал бы, чтобы она провалилась к черту.

— Это только повлекло бы за собой голод, нищету и анархию — нечто вроде войны, но без дисциплины и пайка.

— Я не могу восхищаться этой безликой энергией, — сказал Тони, игнорируя очевидную правоту последнего замечания Уотертона. — По-видимому, у меня отсутствует чувство гражданской доблести или что-то там еще; я могу восхищаться только личной энергией, личным, собственным богом человека. Ну, а насколько я знаю этих людей, ни у одного из них нет ни на грош подлинно личной жизни. Они выполняют свои обязанности кто более или менее добросовестно, а кто из-под палки, вот и все. Если бы муравьи были ростом в шесть футов, то хороший большой муравейник заткнул бы за пояс Нью-Йорк. Что же касается этих двуногих муравьев, то их жизнь представляется мне весьма абстрактной. Это просто какая-то человеческая шелуха. Я говорю с ними и стараюсь вызвать их на разговор, но их запросы кажутся мне такими жалкими и дешевыми!

— А что они, по-вашему, должны делать? — спросил Уотертон, взглянув на взволнованное лицо Энтони.

— Не знаю. Да и не сказал бы даже, если бы и думал, что знаю. Меня тошнит от людей, которые учат других, что им делать. Это же дикость! Кто я такой и кто они такие, чтобы мне наставлять их.

Ну их к черту! Мне следует понять, что я сам должен делать. Быть может, в этом же заключается и их дело, но не моя задача указывать им.

— А что же вы должны делать? — спросил, улыбаясь, Уотертон.

— Не дать втянуть себя в вашу отвратительную человеческую динамо-машину, — резко ответил Энтони.

— Но ведь вы же являетесь частью ее — вы работаете в лондонском Сити.

— Да, но это ненадолго.

У Тони мелькнула было мысль рассказать Уотертону о своих планах, о Кэти, но укоренившееся в нем недоверие к людям удержало его от откровенности.

— Я уже давно решил. Еще до конца года я разделаюсь со всем этим раз и навсегда.

— А что вы будете делать и на что будете жить?

— Денежный вопрос меня не беспокоит, и, во всяком случае, если мне придется голодать, лучше подохнуть с голоду, чем позволить засосать себя этой проклятой машине, Пропадать так пропадать совсем.

Тони говорил с такой горячностью, что Уотертон невольно поразился, — он не одобрял такого бурного проявления чувств, как, впрочем, и любой англичанин среднего класса, даже такой мягкий и терпимый, как Уотертон. Он хладнокровно сказал:

— Как же вы практически уйдете от этой машины, как вы ее называете? Ведь это же просто определенная организация жизни. Вы хотите пользоваться продукцией человеческой машины, не давая ей ничего взамен. То, что вы говорите, сводится просто к откровенному заявлению о нежелании работать.

— Пусть так. Я не желаю работать. Во всяким случае, при существующей системе, потому что я считаю, что она ни к черту не годится. И я думаю, что она скоро рухнет. И я рад этому, даже если меня при этом раздавит. На смену придет что-нибудь лучшее.

— Вы ужасный романтик, — сказал Уотертон, поддразнивая его, — ну, разве не глупо возражать, например, против торговли, как это делают светские юнцы, занимающиеся стихоплетством.

Энтони вспыхнул.

— Я не возражаю против торговли, я возражаю против громадного паразитического нароста на торговле. Я возражаю против обожествления бумажных сделок. Я верю в производство, в самый процесс изготовления вещей. Вы когда-нибудь наблюдали, как разгружаются на пристани суда?

— Да.

— Ну, так вот. Приходило ли вам когда-нибудь в голову, что люди, которые выращивали или делали все эти вещи, те, которые управляли кораблем, работали на нем, нагружали и разгружали его, что все они едва зарабатывают себе на пропитание? Тогда как всевозможные» владельцы» и «агенты» живут весьма недурно. Будьте покойны. Я вовсе не возражаю против настоящей торговли, я люблю рынки, на рынке я чувствую себя богатым, но я ненавижу громадные магазины, они заставляют меня представлять себя бедняком.

Уотертон засмеялся.

— Если вы продолжите вашу мысль относительно тех, кто владеет, и тех, кто производит, мне кажется, вы увидите сами, что она довольно далеко уведет вас от индивидуализма. Но это не важно, — если у вас есть собственные средства, вы можете позволить себе некоторые странности. Но почему вам нравятся рынки и противны большие магазины?

— Потому что рынки человечны, а магазины бесчеловечны, — отвечал Тони. — На тех рынках, о которых я говорю, нет этих проклятых паразитов, я хочу сказать, людей-паразитов, — блох там сколько угодно, — и нет человеческой динамо-машины. Никто не спешит, никто не рассчитывает стать богачом за один день. Рыбаки выносят на рынок корзины с ночным уловом, крестьяне — излишки сыра, фруктов и овощей. Вместо того чтобы заказывать товары по телефону, каждый выбирает то, что ему нравится.

— И вас при этом здорово обсчитывают.

— Я предпочитаю, чтобы меня обсчитали на несколько полупенсов с фунта при личной сделке, чем на десять шиллингов с фунта при расчете по установленным ценам, которые вздуваются для того, чтобы оплатить прибыли и дивиденды целого ряда акционерных компаний.

— Но на таких началах нельзя управлять большим государством.

— А кому это нужно? Не мне.

Эта несколько неопределенная дискуссия могла бы продолжаться до бесконечности, если бы автобус не подошел к конечной остановке, что заставило их переменить тему. Когда они вышли к реке и свернули на прибрежную тропинку, Уотертон попытался было возобновить дискуссию, но Тони уклонился. Он знал, что излагал свои взгляды неубедительно, нелогично, но как можно было логически объяснить то, что воспринималось им как инстинктивное ощущение? Он не приводил себе никаких доводов, для того чтобы ненавидеть «человеческую динамо-машину», все его чувства и инстинкты восставали против нее. Неужели они несостоятельны только потому, что их нельзя уложить в строгие рамки логического мышления? Аристотелева условность — и больше ничего. Возмущенный человеческим обществом таким, каким оно ему представлялось, Тони готов был оспаривать и отрицать самые основные и наименее спорные положения. Ему доставляло удовольствие думать, что человеческий разум имеет полное право не следовать логическим путем и достигнуть при этом гораздо более ценных и плодотворных результатов. Он подумал, что он, в сущности, всегда мыслил и чувствовал более или менее нелогично. Он не поделился своим открытием с Уотертоном потому, что его снова охватило отвращение, при мысли об этих бесконечных отвлеченных спорах, в которых люди так бесполезно растрачивают самих себя. Насколько отраднее чувствовать ритмическое движение своего тела, затянутое облаками небо, свежую листву, молчаливо текущую реку и предоставить говорить Уотертону.

Тони казалось, что он должен бы чувствовать себя более или менее спокойным и довольным, если и не вполне счастливым; и его угнетало сознание, что он не чувствует ни того, ни другого. Конечно, это уже не так мало, когда под ногами твердая тропинка, воздух не отравлен газами и не слышно рвущихся снарядов, но больше радоваться было нечему. Его раздражал сладковатый запах речной сырости, а весь этот убого жеманный ландшафт — изъеденное демократической эпохой изящество восемнадцатого века — казался ему самодовольно ограниченным. А как благожелательно распространяется Уотертон об этом ядовитом маленьком толстяке Попе и хлыще Хори Уолполе с его бесчувственным сердцем и красным носом… С его стороны это неблагодарно, подумал Тони, так презирать дары Природы и Искусства; но все же лучше отдавать себе точный отчет в своих чувствах, чем притворяться, что у тебя есть чувства, которые, по общему мнению, следует иметь.

От встречи с Робином его настроение не улучшилось, как он надеялся, а, наоборот, стало еще хуже.

Они довольно долго блуждали по каким-то грязным глухим переулкам, пока не нашли его весьма убогое жилище — небольшую комнату в шестикомнатном особняке. Вся она была пропитана каким-то кислым запахом грязи, скопившейся под растрескавшимся линолеумом и в невыметенных углах, в одном из которых приткнулась узкая железная кровать. Повсюду были разбросаны вороха книг и бумага, и над всем носился, как гадкое воспоминание, затхлый дух немытых окон и варившейся где-то капусты. Все это сразу ударило Тони в нос, как только им отворила дверь какая-то женщина с красными руками, не удосужившаяся даже снять свой холщовый передник. Но все его внимание тут же переключилось на Робина, который, бросив перо и протянув испачканную чернилами руку, воскликнул прежним, почти не изменившимся голосом:

— Как приятно снова увидеться с вами, старина!

Тони горячо пожал ему руку и познакомил его с Уотертоном. Он был рад, что привел с собой Уотертона, — тот оказался для него чем-то вроде щита, так как, если не считать голоса, Тони почти не узнавал своего друга. Робин был одет в сильно поношенную рабочую блузу, он отпустил лохматую черную бороду, волосы у него были длинные, взлохмаченные; лицо худое, с выражением какой-то озлобленности, а глаза, которые Тони помнил такими живыми, веселыми, горели каким-то фанатичным огнем. «Настоящий оратор из Гайд-парка», — с грустью подумал Тони, и в ту же минуту почувствовал на себе неодобрительный взгляд Робина, и ему стало неловко за свой опрятный костюм, за коротко, по-военному, подстриженные волосы и усы. Ощущение неприязни со стороны Робина огорчило его, словно горькое предчувствие, — вот еще один друг стал чуть ли не врагом. Нарочито нищенский вид Робина и его комнаты действовали на Тони угнетающе, — им не удастся восстановить прежние дружеские отношения в этой комнате.

Ах, если бы в Кингстоне был винный погребок, увитый виноградом, где они могли бы пить золотистый мускат и снова обрести друг друга!

После того как они порасспросили друг друга о том о сем, Тони предложил взять лодку и часок-другой покататься по реке; но Робин об этом и слышать не хотел.

— На реке полным-полно вонючих буржуев и солдатни с девками, — сказал он презрительно.

Тони поморщился, он видел этих солдат, — почти все они были в синей больничной одежде, кто с пустым подколотым рукавом, кто с пустой штаниной, а кто в темных очках на мертвенно-бледном лице, — у него всякий раз при виде их невольно сжималось сердце. Он готов был выслушивать любые выпады против войны и ее поджигателей и против себя самого за то, что принимал в ней участие, но не выносил злобных насмешек над калеками, пострадавшими на войне. Он подавил свое негодование и ничего не сказал, но Уотертон вмешался в разговор.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36