Тони они оба очень понравились, особенно хозяин, высокий смуглый мужчина, который всю жизнь трудился не покладая рук и презирал всяких социалистов с их социалистическими законопроектами. Иногда по вечерам Тони сидел с ними в кухоньке, и они разговаривали о войне, о сыне плотника, все еще не демобилизованном из экспедиционных войск, орудующих на Востоке, и о всяких новостях. Консервативные взгляды плотника были весьма ограничены и предвзяты, но Тони нравилась его независимость и то, что он никогда не слышал от него никакого ворчания и жалоб на то, как трудно приходится рабочему человеку, — он вдоволь наслушался всего этого в армии от своих товарищей однополчан. Ему казалось, что этот плотник принадлежал к той же породе, что и старый Скроп, — породе, обреченной на вымирание, — массовое, стандартное производство скоро вытеснит с рынка и его самого и его кустарное ремесло. А жаль! Уже и сейчас плотник с трудом сводил концы с концами и не представлял себе, что же будет дальше. Он работал, не щадя себя, жил скромно, готов был и впредь так же трудиться и не мог понять, почему его заработок из года в год падает. Он винил в этом политику и агитаторов, не понимая, что его судьба является результатом сдвига громадных экономических сил, совершенно не зависящих от политики, и что ненавистные ему агитаторы — это нередко те самые люди, которые стремятся обуздать эти силы и направить их к более гуманным целям. Объяснять ему все это было бесполезно, и Тони не оставалось ничего другого, как сочувственно слушать и жалеть его.
Тони жил очень тихо, но не был подавлен, он много гулял и читал и иногда ездил на велосипеде в Стадленд, оставаясь там на полдня. Случалось, на него нападала беспричинная тоска, и он часами сидел, задумавшись, среди беловато-серых развалин громадного замка. Временами его охватывало острое нервное беспокойство, и тогда он срывался с места так стремительно, точно убегал от самого себя, и часами шагал, не останавливаясь, пока не выбивался из сил. Но спал он хорошо, и в течение этих двух недель его по ночам ни разу не мучили страшные кошмары, заставлявшие прежде бояться даже самого сна. В более спокойные минуты он часто думал о Кэти и Маргарит и о странном переплетении обстоятельств, приведшем его к этому неопределенному метанию между двумя женщинами, из которых одна стала теперь уже почти мечтой, а другая — увы! — слишком близкой. Он чувствовал себя в положении буриданова осла, умиравшего с голоду между двумя охапками сена.
Это была своего рода дилемма, со стороны казавшаяся чрезвычайно простой, но для человека, которому необходимо решать ее, сложная, как мироздание.
Здравый смысл говорил: «Выбери ту, которая тебе нужна, и иди за ней». Вот именно, которая ему нужна. И если это почти наверняка Кэти, то как, черт возьми, может он «идти за ней» без паспорта? Уже не говоря о прочих препятствиях, — о том, что он рассердит отца и рискует лишиться наследства. Не то чтобы он не был готов поставить все на карту, но все это усложняло положение. Ему как-то пришло в голову, что по традиции, установленной романистами викторианской эпохи, весь этот конфликт был бы разрешен чрезвычайно просто и быстро. Кэти оказалась бы развратной иностранной авантюристкой, завлекшей в свои сети неопытного молодого англичанина, и была бы благополучно предоставлена своей собственной жалкой судьбе, а он загладил бы свою вину перед невинной девушкой англичанкой, скоропалительно вступив с ней в брак. Единственное затруднение заключалось в том, что все эти предпосылки к развязке в викторианском духе были совершенно неприемлемы для Тони. Так что пользы от этой идеи все равно не было никакой.
Одно несомненно, и от этого он никуда не мог уйти, — то, что его отношения с Маргарит никогда не были такими, как бы ему хотелось, в них не было чувства полной свободы, полного самозабвения, которое он переживал с Кэти. Маргарит никогда не была ему товарищем, каким была Кэти. В тысяче всевозможных мелочей, вкусов и ощущений, из которых складывается повседневная жизнь, Маргарит и он постоянно расходились. Он вовсе не хотел, чтобы она во всем соглашалась с ним или была его точным отражением. Напротив! Но, когда он и Кэти расходились во мнениях, Тони всегда чувствовал, что она понимает его и считается с его точкой зрения. Ее суждение всегда шло параллельно его собственному, тогда как Маргарит либо вовсе не понимала, что у него может быть какая-то своя точка зрения, либо рассуждала с какой-то слепой предвзятостью. Другими словами, Маргарит жила обычными мелкобуржуазными ценностями, а Кэти — нет. Правда, он заблуждался, считая Маргарит бесчувственной, но инстинкт подсказывал ему, что она пользовалась своим телом, подавляя и пытаясь сломить его волю, а не стремясь обогатить их расцветающее чувство. Как не похоже все это на то, что было с Кэти! С ней он никогда не испытывал amari aliquid [64], никаких подозрений или разочарования. И все-таки он иногда спрашивал себя, вполне ли справедливо это сравнение. Он прожил с Кэти несколько недель в самую счастливую, самую полную пору своей жизни, среди чудесной природы, в солнечном краю, и сквозь зубчатые стены развалин замка перед ним вдруг вспыхивала яркая синева безоблачного неба, вставали рощи земляничных и оливковых деревьев, величественный купол горы и глубокое безмятежное небо, обнимавшее Эа. Маргарит была неразрывно связана с угрюмым одиночеством Лондона, с гнетом и ужасами войны. Он спрашивал себя, не любит ли он свою мечту о Кэти, которая теперь мерещится ему сквозь весь этот мрак военных лет в безбрежной дали счастливого светлого края юности и любви.
Однажды он сидел, как всегда обуреваемый этими мыслями и тысячью им подобных, одинаково мучительных и неразрешимых, охваченный смутной тоской ожидания. Ему казалось, что вся его жизнь превратилась в сплошное ожидание. Все остальное бессмысленно и нереально, как объявления на станциях, которые читаешь, чтобы скоротать время до прихода поезда. Как бы ни изнемогал он от этого мучительного хаоса чувств, он должен ждать, ждать, пока властители мира милостиво соблаговолят разрешить смиренному англичанину отправиться на поиски своей возлюбленной, в которой он по какой-то странной прихоти, изволите ли видеть, нуждается. А пока великие мира лишь разглагольствуют о том, как много они делают для всеобщего счастья. «В нашей маленькой жизни, — прошептал Тени, — на что нам все эти громкие слова?» Он почувствовал, как вся кровь бросилась ему в голову от внезапно охватившей его ярости против всей этой идиотской алчности, тупости и подлости, сжигающих мир, подобно гигантским огнеметам. К черту правительства, парламенты, королей промышленности, первенство в торговле, красные флаги, полосатые флаги, пятнистые флаги — к черту их всех.
На карту поставлена наша национальная честь, Ну и что же — кому какое до нее дело? Вечно одни и те же фразы…
Он засмеялся и закурил трубку, глядя на овец, пощипывающих мягкую траву и, по-видимому, пребывающих в полном неведении о том, что мир полон мясников.
Когда Тони не одолевали эти мучительные мысли, он с наслаждением гулял и впервые за много лет начал снова ощущать неизъяснимую радость от одиночества и красоты природы. Ему нравилась широкая, болотистая, поросшая вереском равнина, расстилавшаяся к северу и востоку от Найн-Барроу-Даун, пучки жестких трав в коричневой болотной воде, белая пушица и кусты мягкой синей генцианы, которую он никогда не видел дико растущей. Он подолгу задерживался в деревнях, особенно в Уэрт-Малтрэверс, которая сохранила отпечаток глубокой первобытной старины, заглядывал в старинную часовню в Сент-Алделмс и особенно любил длинную, поросшую по бокам ежевикой тропинку, пересекавшую Уорбарроу-Даун, откуда открывался бесконечный простор моря и пляжа. Его ледяная апатия начинала понемногу оттаивать от соприкосновения с ласковой красотой этого края, обреченного, как он знал, в более или менее недалеком будущем на эксплуатацию, но сейчас еще сохранявшего свое благородное достоинство; это была земля, на которой прожило не одно поколение людей, сжившихся с ней, земля, не подвергшаяся насилию, не разграбленная.
Бараки большого пехотного лагеря в Уорхеме и танковых частей к югу от Вула были несомненными признаками неминуемо надвигающегося разорения и обезличивания. «Да, неминуемо, — думал Тони. — Как легко мы миримся с уничтожением самого главного в жизни, незаменимого, и как мало мы думаем об этом!
Но не надо никакой искусственной охраны, никакой самодовольной опеки над красотой. Пусть все идет своим путем. Пусть проходят танки и расчищают место для стандартных бараков! Если можно мириться с тем, что люди тычутся в слепоте и только стараются выжать побольше денег в этом машинном мире, то вздыхать об исчезновении» красивых уголков»— просто слезливое лицемерие.
Примерно через день Тони ездил на велосипеде в Стадленд. Он чувствовал, что старшие члены семьи отнюдь не огорчены тем, что он не гостит у них в доме. Инстинкт его не обманул. Обособленная бесцельная жизнь семьи, живущей на даче, удручала его и напоминала ужасающее «ничегонеделание» английского воскресного дня. Это была растительная жизнь a rebours [65], ослабление, а не восстановление жизненных сил. Насколько это было возможно, они перенесли с собой в деревню все свои городские привычки, вплоть до граммофона и бриджа, — даже большая часть провизии доставлялась из Лондона. Купание было чем-то вроде «ванны», а не физическим наслаждением, которое испытываешь плавая в море. Тони поражала убогость жизни в этом богатом доме, где все так изнемогали от скуки, что даже его приезд являлся развлечением. Эти люди были похожи на глупых детей, которым нужно множество сложных и дорогих игрушек. Тони предпочитал свое собственное горькое существование, он по крайней мере хоть огорчался, страдал.
Маргарит бродила с видом полного безразличия и выглядела в белом платье девически непорочной.
Он был рад, что, благодаря присутствию посторонних, всякая близость между ними была почти невозможна, и не прилагал никаких стараний, чтобы остаться с ней наедине. Отношение родителей к нему было нейтральным — Тони считался «другом детей». Он, спрашивал себя, известно ли им, и в какой мере, о трагическом конфликте между ним и Маргарит. Во всяком случае, они не делали ни малейших попыток свести их. Да в конце концов и сам Тони благодушно признавал — не такая уж он блестящая партия для Маргарит. Он уже стал подумывать, что, может быть, она примирилась с ролью «нежного друга», которую сначала отвергла с таким негодованием. Но несколько раз Тони случайно поймал на себе ее взгляд, горевший затаенным огнем собственничества. У него мелькнула мысль, что он вел себя в отношении Маргарит в высшей степени наивно — чередование нежности и отчужденности, его приверженность к Кэти, — чувство, которое он не в состоянии был скрыть, — все это, конечно, должно было способствовать тому, чтобы простой эпизод военного времени с когда-то влюбленным в нее мальчиком превратился в пламенную страсть. Но теперь уже поздно было вести себя по-другому. А кроме того, Тони знал, что он все равно не сумел бы долго притворяться.
Восемнадцатилетний брат Маргарит, который на будущий год должен был поступить в университет, тоже жил на даче; он мечтал о военной службе и занимался спортом. Тони он нравился гораздо больше, чем его товарищ Гарольд Марслэнд, который был еще моложе и, по-видимому, питал мальчишескую страсть к Маргарит. Она откровенно кокетничала, вечно ходила с ним под руку и щедро награждала всякими ласкательными именами, что в то время было модным.
Тони смутно подозревал, что это делается с целью разжечь его ревность. Его забавляло, что всякий раз, когда Маргарит бывала с Элен Марслэнд, сестрой Гарольда, они тотчас же объединялись против него в женский союз и всячески давали ему понять, что ставят его на одну доску с мальчиками. Тони не мог сердиться на эту ребячливую женскую заносчивость, а им, по-видимому, ужасно этого хотелось. Все это казалось ему такими пустяками. Но когда Маргарит отсутствовала, Тони замечал резкую перемену в отношении к нему Элен, — какое-то смиренное поклонение белокурой женщины обагренному кровью мужчине.
Тони удручало ощущение пропасти между ним и этой молодежью, между его внутренней истерзанностью и их свежей беспечной молодостью, их невозмутимой верой в жизнь. Даже Маргарит, почти его сверстница, которая, конечно, тоже немало пережила, казалась гораздо ближе к ним, чем к нему. Это был лишний повод радоваться, что он отказался жить у них в доме. Ему невыносима была мысль, что его чувство полной потерянности, сознание никчемности жизни, его недоверие и отчаяние могут в какой-то мере передаться им и они вдруг прозреют и увидят, в какое страшное время живут. Почему бы хоть некоторым людям не чувствовать себя счастливыми, пусть даже ненадолго? Но он знал, что сам не мог бы поддерживать изо дня в день этот беспечно шутливый тон, царивший у них в доме. Как он ни старался, это не всегда удавалось ему. Однажды, забывшись, он заговорил несколько неосторожно и поймал на себе подозрительный, сердитый взгляд Гарольда, который спросил Тони:
— А что, собственно, вам не нравится в английском обществе? Англия — прекраснейшая страна, а мы — лучший народ в мире.
Тони посмотрел на круглое, довольно красивое лицо мальчика, на его волосы цвета конопли, на его голубые, не очень умные глаза, сердито уставившиеся на него, и ничего не ответил. Зачем в самом деле Гарольду Марслэнду знать, что не все в мире благополучно? Он ничего не потерял на войне — наоборот, благодаря ей состояние его родителей значительно увеличилось. Гарольд знает, что из школы перейдет в университет, и затем, проведя года два за границей, вступит в дело, во главе которого стоит его отец, и со временем займет его место. Почти все, с кем ему приходится встречаться, относятся к нему с расположением, которого заслуживают наследники, — общество как бы почтительно расшаркивается перед капиталом. В его распоряжении будут всякие дорогие игрушки, а с такими глазами и таким лбом он едва ли будет когда-либо снедаем I'amour de l'impossible [66].
Женщины не замедлят обнаружить его таланты, а на свои доходы он сможет завести псовую охоту. Что же может быть неблагополучного в таком мире?
Несколько дней спустя Тони с удивлением и горечью обнаружил, что все эти юнцы вовсе уж не такие толстокожие и совсем не так беззаботны, как ему казалось. Тони поехал как-то поездом с Джулианом, братом Маргарит, намереваясь вернуться в Корфе по берегу пешком. Они забыли про лагерь танковых соединений в Буле, и постовой вернул их обратно.
Еще одно воспоминание о той свободе, за которую они сражались. Тони поговорил немного с сержантом о войне, о походах, надеясь, что тот пропустит его как бывшего офицера, но быстро убедился, что стал для него уже самым заурядным штафиркой.
Когда они возвращались обратно к шоссе, для чего пришлось сделать немалый крюк, юноша сказал:
— Как бы я хотел побывать на войне.
— Не говорите этого, — воскликнул Тони, — счастье ваше, что вы там не были. Если вы молитесь богу, благодарите его каждый вечер за то, что вы избежали этого.
— Нет, — упрямо повторил Джулиан, — я жалею, что не был там. Мне бы хотелось иметь право поговорить с этим человеком, как говорили с ним вы.
— Я просто пытался подъехать к нему, чтобы он пропустил нас.
— А все-таки между вами чувствовалась какая-то связь. Он сразу стал относиться к вам более почтительно. Ах, как я вам завидую!
Тони не мог прийти в себя от изумления. Завидовать ему, человеку, который вынужден был на всякий случай забросить подальше патроны от своего револьвера…
— Вы очень любезны, — сказал он иронически, — но не понимаю, чему тут завидовать.
— Ах, очень многому. Вы видели и делали что-то настоящее и приобрели вот это чувство товарищества, которое связало вас друг с другом на всю жизнь.
А мы что приобрели? Ничего. Вы не знаете, Энтони, что за жизнь была в школе эти последние два года.
В конце каждого семестра старшие товарищи отправлялись в военные училища и оттуда в армию, а потом приходили сведения о выбывших из строя, убитых и раненых. А мы только и жили ожиданием того дня, когда, наконец, и нас призовут. Я даже хотел убежать и поступить рядовым, только чтобы избавиться от этого ужасного чувства неопределенности. А потом вдруг, после того как мы месяцы и годы только об этом думали, наступило перемирие, и мы оказались ненужными. Мы были готовы к смерти, но даже и смерть не нуждалась в нас.
Он отвернулся, чтобы скрыть, как у него дрожат губы. Энтони был растроган и в то же время ошеломлен. Они шли молча, пока Тони не убедился, что Джулиан вполне овладел собой, и только тогда сказал мягко:
— Я теперь понял. Мне это раньше и в голову не приходило. Вы чувствуете себя обманутыми в своих ожиданиях, и от этого такая опустошенность. Но, видите ли, служили мы или нет, все мы сейчас в более или менее одинаковом положении. И должны помогать друг другу, смотреть вперед и не думать постоянно о пережитых несчастьях. Если мы будем слишком много думать о погибших и пострадавших на войне, то все сойдем с ума. Не жалейте о том, что у вас нет этих ленточек на груди, — есть много гораздо более важных дел, чем война, и их еще предстоит совершить. Каждый из нас может тихо и незаметно делать свое дело, и не надо ждать от жизни слишком многого или слишком много от нее требовать.
— Вы так думаете? — спросил Джулиан.
Тони посмотрел на него внимательно, с любопытством, стараясь угадать, сказал ли он то, что нужно, или его слова не произвели никакого впечатления.
После неожиданной вспышки юноша ушел в себя и держался очень сдержанно, замкнувшись в тесном мирке собственных переживаний. Тони вздохнул, досадуя на себя за то, что не сумел подойти к нему.
Но он не желал принуждать Джулиана к откровенности или поучать его. Они скоро заговорили о другом, но Тони мучило сознание своей неудачи.
Когда они прощались на станции Уорхэм, Джулиан сказал нерешительно:
— Спасибо за ваши слова, Энтони. Я подумаю над ними. С вашей стороны было очень благородно, что вы не посмеялись надо мной.
— Смеяться над вами! Боже мой, Джулиан, да над чем же тут смеяться. Я от души хотел бы чем-нибудь по-настоящему помочь вам.
Джулиан посмотрел на него, словно собираясь что-то сказать, но паровоз засвистел, поезд тронулся, мальчик только улыбнулся и помахал рукой. Энтони прошел в сумерках пять миль обратного пути до Корфе; он шел, глубоко задумавшись и изредка ругаясь вслух, кого или что он ругал, он и сам толком не знал.
VII
Вернувшись в Лондон, Энтони нашел у себя открытку от Уолтера Картрайта:
«Позвоните мне, когда вернетесь. У меня есть для вас кое-какие новости».
Тони тотчас же позвонил ему, и после обычных расспросов о проведенном отпуске, о Маргарит и ее семье Уолтер сказал:
— Так вот, по поводу вашего паспорта. Я думаю, что теперь, когда мир подписан, никаких затруднений не будет — трудно будет только с австрийской визой.
А кроме того, анкета ваша заполнена не по форме.
По этому поводу уже пытались снестись с вами.
— Не по форме?
— Да. Там только одна подпись. Но, видите ли, я говорил об этом с одним работником у нас в министерстве, и, оказывается, он вас знает. Он хочет вас повидать и обещает помочь.
— Мой знакомый у вас в министерстве? Кто же это такой?
— Меня просили не говорить. Можете вы прийти завтра к чаю в мой клуб? Я приведу его с собой.
— Отлично, но только я попаду в клуб не раньше пяти часов.
— Ничего, мы вас подождем.
Поговорив еще немного, Уолтер дал отбой, оставив Тони в недоумении. Кто же это в министерстве, в отделе Уолтера мог знать его и делать из этого какую-то тайну? Тони перебрал в уме своих знакомых и в конце концов решил, что это, вероятно, кто-нибудь из тех, кого он знал в армии. Он от всей души пожелал, чтобы это не оказался кто-нибудь, имевший против него зуб. Он лег спать в приподнятом настроении. Наконец-то! Голос Уолтера звучал вполне уверенно. Какая досада с этой анкетой — неужели Скроп или лорд Фредерик Клейтон забыли подписать ее?
На следующий день после пяти часов Энтони стоял в мраморном вестибюле клуба Уолтера и ждал, пока о нем доложат. Люди входили и выходили, обмениваясь приветствиями. Непреодолимая скука, словно от дважды прочитанной газеты, исходила от пышно отделанных стен и портретов каких-то давно забытых личностей. Странное учреждение английский клуб. «Сэр Джон совершенно неклубный человек»— это, по-видимому, считалось сокрушительной характеристикой. Тони почувствовал симпатию к сэру Джону» но, прежде чем он успел продолжить свои размышления о клубах, услышал голос Уолтера и последовал за ним в одну из больших курительных комнат, где очутился лицом к лицу со Стивеном Крэнгом. Они крепко пожали друг другу руки.
— Здравствуйте, Кларендон, как поживаете?
Очень рад встретиться с вами. Садитесь, давайте выпьем чаю.
Крэнг говорил непринужденным, вполне «культурным» голосом, отнюдь не похожим на его прежние резкие выкрики. Одет он был очень прилично, почти элегантно, в серый в полоску костюм прекрасного покроя, а его некогда всклокоченные волосы были тщательно приглажены и расчесаны на пробор. Лицо его утратило прежнюю худобу и приобрело выражение учтивой осторожности, как будто он постоянно боялся допустить какую-нибудь оплошность. Энтони был так поражен неожиданным появлением Крэнга и происшедшей с ним переменой, что сидел молча, прихлебывая чай и прислушиваясь к разговору, который казался ему пустой профессиональной болтовней, полной каких-то недомолвок и намеков. Каким чудом Крэнг очутился на государственной службе и, по-видимому, в первых ролях? Из их разговора Тони заключил, что Крэнг — начальник Уолтера.
Уолтер вскоре поднялся, сказав, что ему пора идти, очевидно желая предоставить им возможность поговорить с глазу на глаз.
— Удивительно способный человек, — сказал Крэнг тем же мягким голосом, который так поразил Тони. — Вы давно с ним знакомы?
— Нет, уже после того как вернулся из армии.
— Так вы были на войне? — Это было сказано участливо-покровительственным, почти снисходительным тоном, который неприятно резанул Энтони. — В общем, это была отвратительная история. Жаль, что мы дали вовлечь себя в нее, но выбора не было.
Теперь мы должны приложить все усилия, чтобы это не повторилось.
Тон был такой разумный и сочувственный, что Тони готов был упрекнуть себя за несправедливое чувство раздражения, охватившее его. Но какой контраст с прежним бунтарем Крэнгом! Тони надеялся, что его изумление не слишком явно написано у него на лице.
— Ну, а теперь насчет вашего паспорта, — сказал Крэнг, вынимая из кармана какой-то документ. — Здесь требуется еще одна подпись и ваш адрес. Чиновники паспортного отдела пытались связаться с вами, но лорд Фредерик не знал вашего адреса. А вы с ним, кстати, давно знакомы?
— Встречался до войны у Скропа, — рассеянно сказал Тони, глядя на документ. — Почему вы спрашиваете?
— Да потому, что он мой друг, — ответил Крэнг с покровительственной ноткой в голосе, — а я никогда не встречал вас у него в доме. Скроп, по-видимому, забыл подписать бумагу, — добавил он.
— Это было за несколько дней до его смерти. — Так вот что, дорогой мой, достаньте еще одну подпись для вашей анкеты. Достаточно будет подписи вашего банкира. Для въезда во Францию, Италию и Швейцарию разрешение будет получить нетрудно, весь вопрос в Австрии. Ну, а потом, конечно, потребуются визы. Вполне естественно, что правительству нежелательно, чтобы наши подданные болтались по странам, с которыми мы еще недавно воевали, да и те едва ли будут вам сейчас рады. Можете вы представить какие-нибудь веские основания для вашей поездки?
— Только неотложные личные дела, — сказал Тони, вспоминая ротную канцелярию и процедуру увольнения в отпуск.
Он вовсе не был намерен сообщать Крэнгу настоящую цель своей поездки.
— Довольно-таки неопределенно, но мы посмотрим, что можно сделать. На это, вероятно, потребуется некоторое время. Для вас это имеет значение?
— Чем скорее мне разрешат, тем лучше. Но я уже так давно жду, что могу, по-видимому, подождать еще немного.
Тони не мог подавить легкой нотки горечи в голосе: выступать в роли смиренного просителя перед Крэнтом — это уж было слишком!
— Постарайтесь вооружиться терпением, — сказал Крэнг довольно добродушно, но все с тем же прoправительственным оттенком, который раздражал Тони: — Управление государственными делами, как вы сами понимаете, обусловливается определенным порядком, которому необходимо подчиняться. Я готов согласиться с вами, что они далеко не совершенны, но мы сейчас переживаем трудное время, кругом хаос, и каждому из нас приходится мириться со всякими неудобствами и проволочками во имя общего блага.
— Да? — сказал Тони. — А вы не находите, что все это уже слишком долго тянется? И я, видите ли, никак не могу понять, какое может иметь значение для Великобритании или любой другой высокой державы, поеду я в Вену или нет.
Он подумал, есть ли у Кэти паспорт, а если нет, то как его достать.
Крэнг засмеялся.
— Разумеется, с такой точки зрения это кажется абсурдом. Но правительственные распоряжения должны охватывать всю систему, исходить из общегосударственных масштабов, а исполнительным органам надлежит пользоваться своими полномочиями в известных пределах. Кроме того, Австрия сейчас находится в состоянии политического брожения и экономического упадка…
Разговор перешел в длительную дискуссию о Габсбургской империи, причем Крэнг стоял за раздел, а Тони утверждал, что замечательная австрийская культура выросла именно из этого своеобразного союза государств, и это их самоопределение приведет только к тому, что во имя так называемого общего счастья каждый человек в отдельности станет несчастным.
Затем Крэнг переменил тему разговора и сказал:
— Вас, вероятно, удивляет мое теперешнее положение?
— Как естественный результат ваших личных дарований — нет, — вежливо ответил Тони, — но должен признаться, что мне было бы интересно узнать, каким образом произошла с вами эта эволюция, из революционера в высокопоставленного министерского сановника. Вы не сердитесь на мой вопрос?
— Нет, нисколько, дорогой мой, — сказал Крэнг с подчеркнутым добродушием, хотя Тони заметил, как в глазах у него сверкнул прежний огонек. — Будь я на вашем месте, я, вероятно, задал бы такой же вопрос. Но, пожалуйста, не думайте, что я изменил своим убеждениям. Отнюдь нет. Это только перемена метода.
— Понимаю, — ответил Тони, хотя на самом деле он все еще ничего не понимал.
— А произошло это так. Вскоре после того, как вы покинули Вайн-Хауз, — кстати сказать, какой это был прекрасный старый дом! — я бросил преподавание, чтобы посвятить себя политической работе в Лондоне. Двухлетний опыт убедил меня, что резкий перелом не только неосуществим, но и нежелателен.
Требовалось постепенное преобразование, прививка новых методов, обновление старых. И я увидел, что это уже фактически происходит, совершенно независимо от партий. При формировании нового министерства оказалось, что министр, которому была поручена его организация, мой близкий друг. И так как он знал, что я специально занимался изучением вопросов, связанных с новыми проблемами, он пригласил меня на временную должность, которая затем стала постоянной.
— Но вы по-прежнему социалист и последователь Маркса? — спросил Тони в упор.
Злобный огонек сверкнул в глазах Крэнга при этом бестактном вопросе, но он с преувеличенной любезностью ответил:
— Ну, знаете, по-моему, я, в сущности, никогда им и не был. Бедняга Маркс поистине удивительный человек! Но что касается практических задач управления государством, в этом он совершенно не разбирался. Самое важное здесь — это уметь охватить поставленную перед вами проблему во всем ее объеме, а он этим почти не интересовался. Улучшить условия человеческого существования можно только путем научного анализа каждой проблемы по мере ее возникновения, что позволит найти правильный подход к ее решению.
— Вот как? — иронически сказал Тони. — Вы напоминаете мне джентльменов, которые производят эксперименты над лягушками и кроликами. А это, в свою очередь, напоминает мне одно довольно грубоватое солдатское выражение: «Я тебе худа не желаю, но хоть бы твои кролики сдохли».
Крэнг засмеялся снисходительно, благодушно, но вместе с тем явно давая понять, что не одобряет этой недостойной, невежественной болтовни. «Сущий джентльмен», — иронически подумал Тони. Однако ничего больше не сказал: он не мог себе этого позволить — слишком уж он нуждался в паспорте. Поговорив еще немного о том о сем, они расстались, причем Тони получил довольно неопределенное приглашение «пообедать как-нибудь у меня на даче».
— Да, — сказал себе Тони, когда Крэнг, уезжая в такси, помахал — ах, так любезно помахал ему ручкой, — ну и чертовщина! Жаль, что нет тут нашего фельдфебеля, он бы нашел для этого подходящее название, ну и чертовщина!
Размышляя таким образом, он отправился домой, где его ожидал обед из ломтика холодной ветчины и пары яиц.
VIII
После стольких проволочек и унижений, стольких разочарований Энтони едва мог убедить себя, что он в самом деле сидит в вагоне поезда и едет в Вену.
Да, поезд действительно движется, все быстрее и быстрее удаляясь от Лондона, — вот это, наверное, Пэрли, окутанный, как и подобает, серой фланелью октябрьского дождя. Почти год прошел со времени перемирия. И какой год! Его ждали (этот первый год «мира»), как зарю золотого века, преддверие новой эпохи, когда старая вражда и прежние ошибки будут искуплены и забыты. На самом деле он оказался продолжением войны, гнусной войны, преисполненной все той же алчностью. По-детски нелепый и жадный передел мира, по сравнению с которым постановления Венского конгресса 1815 года могли бы считаться мудрыми и гуманными, — вот до чего низко пало политическое самосознание Европы за одно столетие. Тони чувствовал, что для него этот год был беспросветным тюремным заточением, мукой томительного ожидания и жажды вырваться на волю. Заточение в Рейнской области в ожидании демобилизации, заточение в Англии на конторской службе, дома, в сырой, лишенной окон мастерской, бесконечное ожидание, пока маньяки войны и их приспешники милостиво не соблаговолят разрешить ему проехать по небольшому клочку земной поверхности.