Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Все люди - враги

ModernLib.Net / Классическая проза / Олдингтон Ричард / Все люди - враги - Чтение (стр. 12)
Автор: Олдингтон Ричард
Жанр: Классическая проза

 

 


Напрасно он не предупредил Анни о своем приезде.

Удивительно, как легко забываются чужие привычки! На его стук у черного входа никто не ответил; он постучал еще раз, погромче. Отворилось окно, и из него выглянула старуха, которую он не узнал.

— Чего вы там стучите? — крикнула она сердито.

— Я хотел бы повидать миссис Хогбин, — сказал Тони, глядя наверх.

— Я миссис Хогбин. Что вам надо?

— Я имел в виду миссис Анни Хогбин. Будьте добры передать ей, что ее хочет видеть Энтони.

Голова исчезла, послышались приглушенные голоса, что-то похожее на перебранку, потом шарканье ног, стук отодвигаемых засовов, и все та же старуха отворила дверь.

— Войдите, пожалуйста, сэр. Ну как же, я помню вас на свадьбе у Анни, вы были еще вот таким мальцом. Господи, господи, как время-то бежит. Вот уж я это всегда говорю. Да вы присядьте здесь, сэр.

Анни сейчас выйдет. Ах, господи, я забыла поставить чайник.

Она зашлепала по коридору. Тони догадался, что это свекровь Анни. Комната, в которой ему предложили «присесть», была гостиной. Он только успел заметить покрытое кружевной дорожкой пианино, уставленное фотографиями в рамках, солдатские медали и знаки отличия под стеклом, две прекрасные старинные чельсийские статуэтки на камине между двумя безобразными стеклянными вазами — имитацией хрусталя, когда дверь отворилась и вошла Анни, низенькая и толстенькая.

— Здравствуйте, Анни! — воскликнул он, целуя ее в щеку. — Как вы поживаете, ведь мы столько лет с вами не видались?

Она окинула Энтони взглядом, и у нее вырвалась неизменная фраза:

— Господи, мастер Тони, как вы выросли! Да как изменились!

— Не так уж сильно, надеюсь, чтобы вы не могли меня узнать, — сказал он шутливо.

— Ах нет, сэр. Как же это может быть, чтобы я не узнала младенца, которого помогала растить.

Но вы стали такой взрослый и вид у вас какой-то серьезный, прямо сердце переворачивается на вас глядя.

Они сели и стали вспоминать детство Тони, стараясь снова связать порвавшиеся узы, но Тони почти сразу понял, что он потерял и Анни, — и на этот раз безвозвратно. Так же как ее некогда стройная фигура стала бесформенной и рыхлой, так и ее здоровое простодушие рабочей девушки выродилось в какую-то — мещанскую мягкотелость. Когда волнение, вызванное встречей, немножко улеглось, она стала упорно называть его мистер Кларендон, пока он не настоял на том, что для нее он навсегда должен остаться прежним Тони. Он заметил, что она носила длинную золотую цепочку, тяжелый золотой браслет и несколько колец. И подумал, отметив это как какой-то житейский курьез, что у Анни теперь, вероятно, материальные условия лучше, чем у него. Когда разговор коснулся матери Тони, Анни сказала:

— До нас дошло это печальное известие, мастер Тони, уж мы так огорчались за вас и за бедного мистера Кларендона. Какой ужасный случай!

— Да, это был тяжёлый удар. Отец до сих пор так и не оправился от него вполне. Он очень постарел и сильно сдал. Ну, а что слышно о вашем муже?

Как он поживает?

— Ах, мастер Тони! — И Анни залилась слезами. — Это его медали вон там в рамке. Он вбил себе в голову попасть на войну, хотя мог быть освобожден от призыва как хозяин торгового заведения. Убили его где-то на Ипре.

— А Билл, ваш брат? — спросил Тони, чувствуя, что ничего не может сказать ей в утешение.

— Вот ему посчастливилось на войне, — сказала Анни, сразу оживляясь. — Он так умело обращался с лошадьми, что его произвели в сержанты, а теперь он где-то около Ньюбери, главным конюхом в господской усадьбе. Он женился, и у него двое ребят.

— А как вы теперь справляетесь с делами после смерти мужа?

— Да что говорить, тяжелые, нынче времена со всеми этими пайками. Но у меня два — хороших помощника: одного мне прислали сюда, чтобы он помогал в деле, а другой, как теперь называют, демобилизованный. Они были приятелями бедного Чарли и обещали работать у меня, пока младший Чарли не подрастет.

— У вас сын? А я и не знал!

— Да, ему на троицу минет одиннадцать лет, — у меня есть еще и дочка, ей восемь. Если бы вы только знали, сколько труда мне стоило вырастить этих двоих. Что вы по сравнению с ними! И круп, и коклюш, и корь, и ветряная оспа, и чего только не было. Одни только заботы, заботы без конца. И с мальчишкой хлопот полон рот без отца-то. Сколько я с ним ночей не спала, лежишь и все думаешь, что-то с ними будет! И что только на свете делается, подумать страшно!

— Да, это верно! — вставил Тони. — Но у вас хоть есть утешение, Анни, — ваши дети и хоть какая-то возможность обеспечить их.

— Вот то же и я всегда говорю! — восторженно подхватила Анни, как будто это банальное замечание было образцом необычайной мудрости. — После того как бог прибрал моего Чарли, — а он был мне хорошим мужем, мастер Тони, никогда я от него худого слова не слышала, и уж как он всегда старался, чтобы у меня все было самое лучшее, что только можно достать, — так вот после того как его убили, я чуть не целый год каждую ночь плакала, плакала, пока не засну. Так мне все это казалось жестоко; ведь он такой кроткий был, никогда никому зла не желал, а тут еще и отец помер, ну, тут я уж было совсем пропала; а когда еще и дети заболели корью, я стала молить бога, чтобы он нас всех прибрал, но корь-то оказалась скрытым благословением.

— Как так? — спросил Тони.

— Ее бог послал! — сказала Анни очень серьезно. — Я день и ночь сидела у постели больных детей, и только надеялась, что мы умрем все вместе, а гляжу, они стали поправляться, и тут меня вдруг точно осенило, что господь пощадил нас и грешно мне так убиваться о Чарли, когда нужно заботиться о детях.

— Это вы правильно рассудили, — сказал Тони, хотя он прекрасно понимал, что утрата Анни невозместима.

Он чувствовал, что готов простить ей все за преданность памяти Чарли, но в то же время он задыхался от негодования против этой проклятой алчности, в угоду которой разбивалась жизнь этих порядочных, простых людей.

— А вы были в армии, мастер Тони?

— Да, был.

— А под Ипром когда-нибудь были?

— Был.

— Не случилось вам видеть могилу моего Чарли?

Виденье этой опустошенной равнины такой, какой он видел ее в последний раз, встало у Тони перед глазами. Запомнить чью-нибудь могилу! Да разве хоть одна пядь земли не была там чьей-нибудь могилой?

— Боюсь, что нет, Анни, — ответил он мягко. — Там много народу похоронено.

— Конечно, он был простым рядовым, — грустно сказала Анни, — вот они и не могут мне сказать, где его похоронили.

— Будь он даже полковником, все равно не сказали бы, — быстро возразил Тони. — Там различия не делали. Но не надо много думать об этом, Анни. Вы Должны…

Он уже собирался было сказать ей в утешение несколько избитых слов, но, к его великому огорчению, Анни снова расплакалась, причитая вполголоса: «Он был таким хорошим мужем, и теперь, когда все возвращаются один за другим, мне кажется так жестоко, так горько, что он никогда не вернется».

К счастью, вошла старуха, миссис Хогбин, и сказала, что чай готов.

— Вы не обидитесь, если мы будем пить в кухне, мастер Тони? — спросила Анни, всхлипывая и глотая слезы.

— Ну конечно, нет. Что за глупости? Но только напрасно вы беспокоились.

Когда они шли по узкому коридору, Тони взял Анни под руку и сказал:

— Все это скверная штука, Анни. И все мы вышли из этого более или менее искалеченными. Но прошлого не изменишь. Нам надо теперь только стараться, чтобы будущее было счастливее.

Но, произнося эти слова, он сам сознавал всю их никчемность. Он чувствовал, что самое лучшее, что Анни может сделать, это выйти замуж за одного из своих помощников, но не посмел высказать эту мысль вслух. Да и, во всяком случае, это не меняло положения.

За чаем Анни повеселела. «Чай» этот показался Тони целым пиршеством в голодные дни, когда почти все продукты были нормированы. Миссис Хогбин сварила яйца и сосиски, на столе был свежий домашний хлеб, настоящее масло, которое он в первый раз пробовал за много месяцев, большой сладкий пирог с консервированными домашним способом фруктами, домашнее варенье трех сортов. Анни сокрушалась, что варенье недостаточно хорошо из-за недостатка сахара. Тони заметил, что она говорит о недостатке сахара, а не о его дороговизне, как в прежнее время, и порадовался, что ее невзгоды хоть не усугублялись по крайней мере бедностью. Дети смотрели на Тони круглыми глазами и на все его попытки вступить с ними в дружеский разговор отвечали робко и односложно, а потом, когда они пересилили свою застенчивость и начали болтать, Анни одернула их. Тони старался поддержать веселье за столом, но это ему плохо удавалось. Он чувствовал, что только расстроил Анни, напомнив о постигших ее несчастьях. И хотя они, расставаясь, дали друг другу обещание вскоре снова увидеться, Тони не мог отделаться от чувства, что и это прощание навсегда. Обрублен еще один корень.

IV

В течение следующих недель Энтони имел возможность проверить на собственном опыте среди прочих избитых житейских истин вполне, казалось бы, очевидный факт, что наиболее невыносимыми этапами жизни являются периоды ожидания, лишенные каких-либо событий, когда они только еще накапливаются и день следует за днем с безнадежным однообразием.

Внешне Тони ничем не отличался от других молодых людей своего времени, разве только казался беспокойным и несколько выбитым из колеи (и то и другое не такие уж отличительные признаки); в обществе он скучал, почти не принимал участия в разговоре и только временами как-то оживлялся. Но в душе у него был сплошной хаос, и не будь он в состоянии такой тупой безнадежности, понял бы, что самое это смятение и является признаком жизни и развития.

Его не покидало чувство, что все живое в нем умерло и что он должен воскреснуть, если не хочет превратиться в живого мертвеца. Энтони был склонен думать, что жизнь каждого человека — это чередование смертей и рождений, и зрелый возраст есть просто приятие живой смерти; в этот период испытываешь недостаток силы или смелости пройти через муки возрождения. Как-то вечером, месяца полтора спустя после свидания с Анни и Скропом, он попытался поговорить с отцом на эту тему.

— Ты, вероятно, пережил нечто подобное, когда умерла мама и, — он чуть было не сказал «так никогда и не оправился», но почувствовав всю жестокость этих слов, быстро заменил их другими, — и долго не мог оправиться.

— Я не вижу аналогии, — возразил Кларендон, всегда уклонявшийся от разговора о событии, отразившемся на нем именно так, как думал, но не решился сказать Тони. — В твоей жизни не было такой непоправимой утраты. Я хочу сказать, что как бы ты ни горевал…

— Да, да, — перебил Тони, — я вовсе не имел в виду, что я страдал тогда так же, как ты. Но теперь мое ощущение утраты так же реально. Я как будто потерял всякую связь со своим прежним «я», может быть, у меня осталось только какое-то чувство сожаления. Даже люди, которых я знал и любил, стали совершенно другими, по крайней мере для меня.

Я помню, каким я был, но едва ли это более реально для меня, чем если бы ты, предположим, описал мне во всех подробностях первые три года моей жизни.

Я бы поверил тебе, знал бы, что действительно когда-то был таким, но я переживал бы это так, как если бы это происходило с кем-то другим.

Генри Кларендон достиг того душевного состояния, когда человек склонен утверждать, что все идет превосходно и так оно и должно быть; он утверждает это не от избытка жизненных сил, как юноша в пылу молодости, а от безразличия, из желания, чтобы его оставили в покое, от неохоты бороться с затруднениями, в особенности с чужими. Ему хотелось думать, что и у Тони все обстоит благополучно, хотя бы ему двадцать раз доказывали противное. Подобно многим людям, он был способен проявить самое горячее сочувствие к физическим страданиям и оставался совершенно безучастным к самой мучительной душевной травме.

— Я думал, что твоя рана уже совсем зажила, — сказал он. — Если она тебя все еще беспокоит, сходи к доктору.

Тони посмотрел на него с недоумением. Какую рану он имеет в виду? Рану от сознания, что мир оказался таким подлым? Рану от разлуки с Кэти? Да ведь он уже показывался доктору… А… отец говорит, по-видимому, об этом ничтожном ранении в ногу, которое даже в самый острый период причиняло ему лишь небольшую боль и неудобство. Тони изумился, что двое людей, связанные такими близкими кровными узами, могут до такой степени не понимать друг друга. И даже немножко рассердился.

— Дело не в этой царапине от шрапнели, — воскликнул он, — во всяком случае, этот пустяк уже давно забыт. Но какой прок идти к врачу и просить его, не может ли он исцелить больной ум или вырвать из сердца укоренившуюся в нем горечь? Я от тебя хочу услышать совет, за которым уже без всякой пользы для себя обращался к двум старым друзьям.

— Я тебя не понимаю.

— Не знаю, как мне объяснить тебе, но попытаюсь. То, что меня мучит, зависит не от каких-либо физических причин — это мое собственное «я». Но это не чисто эгоистическое чувство, — я страдаю, по-своему, и за других. Когда я был еще ребенком, я научился у тебя, у мамы, у других верить в справедливость, правду, доброту и счастье. Вы старались обуздать мои эгоистические и злые инстинкты, сделать меня учтивым, неэгоистом, великодушным, добрым, внимательным к другим и прочее. Я не говорю, что вам это удалось, но вы внушили мне, что нужно стараться вести себя в соответствии с этими принципами и что мир состоит именно из подобного типа людей. Мой опыт доказывает, что это не так. Я не говорю, что вы научили меня заведомой лжи, но вы учили меня тому, чего в действительности нет.

— Джентльмены всегда остаются в меньшинстве, — сказал отец. — Это их привилегия.

— Но у меня нет никаких привилегий. Я нищий отставной офицер. Какой смысл проповедовать принцип «Noblesse oblige» [61], если не имеешь ни привилегий, ни ответственности этого «noblesse»? Мы не французские аристократы прежних времен, которые считали своим долгом поддерживать честь дома, даже если у них не было ничего за душой. Кроме того, я воспринимал эти принципы, это учение как общечеловеческую истину, а не как достоинства касты, к которой я не принадлежу.

— Ты имеешь не меньшее право, чем кто-либо Другой, считать себя джентльменом по рождению и воспитанию, — обиженно заметил Генри Кларендон.

— Милый, милый папа, не будем препираться!

Возможно, что ты прав, но это не имеет значения.

Все дело в там, что я вижу, если даже ты и не видел этого, что мир, — управляется он джентльменами или нет, — представляет собой полную противоположность тому, чему ты меня учил, — он жаден, корыстен, полон предательства и жажды убийства. Чьему же учению мне следовать? Их?

— Боже упаси!

Тони не счел нужным заметить отцу, что ведь он, кажется, не верит в бога. Он продолжал говорить, безуспешно пытаясь облечь в слова чувства, для которых нет слов.

— Хорошо. Но ты не станешь отрицать, что при таком положении вещей я, естественно, испытываю какой-то душевный разлад, какое-то смятение? Мне кажется, что я и люди, подобные мне, имеют очень мало шансов преуспеть в этой нашей действительности, о которой ты дал мне, к несчастью, такое превратное представление, Ты учил меня смотреть на вещи и уметь их видеть, пользоваться своими чувствами. Я так и делал, но не как ученый, а как человек, чувствующий красоту физического мира. Может быть, сам того не зная, ты научил меня быть восприимчивым к форме и краскам, любить горы и небо, деревья, и цветы, и животных. И я более чем многие другие восприимчив к женской красоте.

— В этом ты не можешь винить меня! — воскликнул возмущенный Генри Кларендон. — Уж в этом-то отношении тебя воспитывали очень строго.

— Но именно это, может быть, и внесло элемент запрещенного плода! — сказал Тони. — Впрочем, нет.

Я несправедлив к самому себе. Я никогда не мыслил и не чувствовал в таком аспекте. Но ясно ли тебе теперь, что я хотел сказать? Понимаешь ли ты, почему я утратил вкус к жизни и не знаю, что делать?

Генри Кларендон, который казался глубоко обиженным последними замечаниями сына, внезапно оживился при этом вопросе.

— По всему тому, что ты говоришь, мой милый мальчик, я чувствую, что тебе пришло время остепениться, — сказал он ласково. — И мне бы хотелось, прежде чем я умру, увидеть, что ты устроился, и знать, что ты счастлив. И я бы хотел, чтобы ты загладил свою вину перед Маргарит. Этим ты исполнил бы свой долг по отношению к ней, долг человека и джентльмена. Я потерял за время войны некоторую сумму денег, но я с радостью выделю тебе шесть тысяч фунтов, если ты женишься. Это даст тебе триста фунтов в год, и у Маргарит тоже кое-что есть, полагаю, даже значительно больше. Брось эту одинокую жизнь. Брось эту унизительную службу, на которую ты поступил. Поживи здесь до женитьбы, да и после, если хочешь. И попытайся найти для себя какое-либо более… более подходящее занятие.

Тони уже столько раз слушал все это раньше, что мог отвечать не задумываясь. Его охватило неудержимое желание бежать от этих людей к Кэти — к Кэти, которая никогда не говорила о доходах, об устройстве на работу, к Кэти, которая не стала бы требовать, чтобы он был джентльменом, и которой была бы безразлична их бедность, лишь бы они могли бродить вместе по прекрасному миру и спать в объятиях друг друга. Это мучительное желание причиняло ему физическую боль, словно чья-то рука сдавила грудь. Он наклонился вперед, пытаясь скрыть выражение своего лица, и вспомнил, что до сих пор не получал от Скропа никаких известий о своем паспорте, кроме краткого письма с сообщением об отправке прошения. Он взглянул на часы — начало седьмого, можно вполне заказать разговор с Нью-Кортом. Тони спросил:

— Можно мне заказать разговор по междугороднему телефону, папа?

— Что?

— Заказать разговор с Нью-Кортом. Я хочу поговорить со Скропом.

— Я не понимаю… — Генри Кларендон был явно сбит с толку тем, что Тони так внезапно прервал беседу, но обрадовался возможности прекратить спор. — Ну конечно, пожалуйста!

Тони вышел из комнаты, позвонил на междугороднюю и заказал разговор. Затем он прошел в маленькую кухню и поговорил несколько минут со служанкой, готовившей обед. Вернувшись, он сказал:

. — Может быть, меня еще не скоро соединят.

Я сказал твоей служанке, что останусь к обеду. Ты не возражаешь?

— Ну разумеется, нет, мой милый мальчик.

Я очень рад, что ты останешься. Мне бы вообще хотелось, чтобы ты совсем переселился ко мне.

— Тони пропустил это мимо ушей. Он понимал, что поступает нехорошо, оставляя отца жить в одиночестве, и его угнетало мрачное уныние его собственной комнаты. Но он считал, что должен дорожить своей независимостью ради Кэти. Согласиться на эту спокойную обеспеченную жизнь было бы своего рода предательством по отношению к ней. «Устроиться» — это значит просто принять безоговорочно готовые, общепризнанные ценности. Словно продолжая свою мысль вслух, он сказал!

— Я не хочу быть хорошим гражданином. Не хочу обзаводиться семьей, убивать свои силы и свою энергию на то, чтобы жить «прилично», играть по «маленькой», развлекаться гольфом, джазом и хождением в театр, — по-моему, так жить — это бессмысленно растрачивать жизнь. А самое главное, я твердо решил ни в коем случае не делаться частью промышленно-коммерческой машины.

— А как же ты в таком случае будешь жить?

— Не знаю. Об этом мне еще надо подумать.

— Но ведь ты и сейчас работаешь в каком-то промышленном концерне.

— Я не собираюсь оставаться там, — неосторожно проговорился Тони. — Вся эта пресловутая деловая жизнь — блеф. Меня ужасают громадные, ненужные затраты на эти так называемые учреждения, на всю напыщенную болтовню и подшивание бумажек, тогда как настоящая работа выполняется небольшой кучкой технических работников, энтузиастов, которые действительно любят свое дело. Я своего дела не люблю.

Вот почему я и не останусь. — Он засмеялся. — Но курьезно то, что меня считают полезным, а ведь это детская игра по сравнению с тем, чтобы командовать взводом на фронте. А меня даже повысили в должности. Вместо того чтобы регистрировать ненужные доклады и проекты, в которые никто никогда не заглядывает и не заглянет, я должен подготовлять их для мирного забвения на чисто вытертых полках.

У них это называется — «усилить аппарат». Какая чушь! Самый ничтожный из их рабочих, который непосредственно имеет дело с их проклятым цементом и сталью, во всем, что касается производства, осведомлен лучше меня и, уж если на то пошло, лучше, чем они сами.

— В таком случае, — сказал Генри Кларендон, которого отнюдь не интересовали эти рассуждения, казавшиеся ему к тому же довольно опасной и ненужной критикой божества, именуемого «существующий порядок», — я надеюсь, если я правильно тебя понял, что ты бросишь свой теперешний неудовлетворительный образ жизни и займешься устройством семейной жизни с Маргарит. Вдвоем у вас будет достаточно средств, чтобы жить скромно, а после моей смерти ваши доходы несколько увеличатся. Но, мне кажется, тебе следовало бы найти какое-нибудь занятие.

В наши дни капитал — неверная штука. К тому же жизнь без цели не приносит никакого удовлетворения.

«Какая скука эти разговоры, — подумал Тони, — и как опустошает человека слишком очевидный здравый смысл».

— Ты читал «Одиссею»? — спросил он.

— Разумеется. Но я никогда не был силен в греческом, дорогой мой. Я всегда отдавал предпочтение науке. Но все-таки я его еще не совсем забыл. «Deur' ag'ion' poluain' Odysseu mega kudos Achaion». [62]

— Да, — вяло сказал Тони, — вот именно. А ты помнишь, что царская дочь отправилась к морю стирать белье, а царские сыновья распрягли мулов и выносили корзины. А Одиссей хвалился тем, что может скосить столько же пшеницы, сколько всякий другой. Вот об этом-то я и думаю.

— Я не понимаю тебя, — сказал Генри Кларендон, глядя на сына во все глаза, как будто сообразив наконец, что, может быть, и впрямь с ним творится что-то неладное.

— Я только хотел сказать, что Гомер считал идеалом жизни простые насущные вещи, — как-то неубедительно пытался объяснить Тони.

— Ты слишком увлекаешься прошлым, — последовал ответ. — Нельзя вернуться к изжитым формам Жизни. Тенденция современности — добиться при помощи науки разделения и, по возможности, уничтожения ручного труда. Зачем косить пшеницу косой, когда машина сделает это гораздо дешевле и ничуть не хуже.

— Затем только, что это может доставить больше удовольствия, — в этом вся разница между настоящей жизнью и так называемым бизнесом.

Генри Кларендон презрительно рассмеялся:

— Хотел бы я посмотреть, как ты скосишь своими руками участок хотя бы в пять акров. Мне редко приходилось видеть человека, менее — приспособленного к физическому труду!

— Совершенно верно, — сказал Тони, — но мне просто интересно разобраться во всем этом самому; И почему бы мне не восхищаться физической работой?

— Ты должен как-то жить. И нельзя же отмахиваться от реальностей.

— А действительно ли это реальности? И почему бы мне не сделать попытки отмахнуться от того, что для меня та же смерть?

Тони досадовал на себя за то, что проговорился о своем намерении бросить службу, и за то, что так неубедительно, несвязно пытался выразить свои мысли. Его охватило чувство горечи и собственной никчемности. На самом деле, какого черта ему нужно?

— В конце концов, — услышал он голос отца, — что такое человеческая жизнь? Это встать в восемь, позавтракать, уйти на работу, вернуться вечером домой усталым и удовлетворенным и вкусить несколько часов спокойного отдыха, — тем более приятного, если у человека есть жена, с которой он может разделить его.

— Боже милостивый! — с негодованием воскликнул Тони. — Да если бы я хоть минуту думал, что жизнь заключается только в этом, я бы, не сходя с места, перерезал себе горло, здесь, на этом самом ковре.

К счастью, доложили, что обед подай, и на этом разговор прервался. Но Генри Кларендон вообразил почему-то, что он может как-то помочь Тони, посвятив его в некоторые чудеса науки. За обедом Тони чуть не стошнило от его рассказов о том, как куриное сердце может жить и даже расти из года в год в соответствующем растворе и как у лягушек после того, как им вынут мозги, все же не прекращаются некоторые функции. Эти наблюдения, пояснил Кларендон, чрезвычайно важны, так как доказывают, что такой вещи, как душа, не существует. Тони не пытался возражать, но ему казалось, что эти рассуждения и эта логика отныне достойны быть причислены к чудесам науки.

Резкий телефонный звонок в соседней комнате прервал эти интересные откровения. Тони так поспешно бросился к аппарату, что не повернул выключателя — и сел в темноте у отцовского письменного стола, приложив трубку к уху. Луч света из окна противоположного дома падал на стол, и Тони бросился в глаза листок бумаги, исписанный мелким четким почерком отца… «Новая эпоха научного прогресса существенно увеличит сумму человеческого счастья», — мелькнуло у него перед глазами. Слышимость по телефону была очень плохая. Тони пришлось раз десять повторить свое имя, а в ответ на его просьбу позвать к телефону Скропа незнакомый голос из Нью-Корта не переставая твердил: «Что? Не слышу». Затем несколько невнятных слов, которых он не мог разобрать, заставили Тони, в свою очередь, повторить несколько раз: «Что? Не слышу!» И тут он вдруг понял, что ему говорят: «Мистер Скроп умер… два дня назад». На мгновение Тони остолбенел и не мог выговорить ни слова, а еле слышный голос повторял?

— Мистер Скроп умер. Вы меня слышите?«

— Простите, — с трудом выговорил Тони. — Я не знал.

— Что? — переспросил голос. — Что вы хотите… кто говорит… лорд…?

— Нет, благодарю. Простите за беспокойство.

И так как голос все еще продолжал говорить что-то о похоронах, Тони тихонько положил трубку и прервал разговор. Несколько минут он сидел неподвижно, глядя на луч света. Итак, судьба ответила ему ударом в лоб. Ушел навеки добрый друг, а с ним и возможность получить паспорт и визу на въезд в Австрию. Теперь снова ждать. Мирный договор до сих пор не подписан, и демобилизованных могут в любую минуту снова призвать. Будь у него какое-нибудь дело, требующее его присутствия в Австрии…, а так Кэти теперь еще дальше от него, чем когда-либо. Его отчаяние сменилось злобой, и он в сотый раз проклял бессмысленную алчность мира, в котором уважают только собственность и собственников.

Тони вернулся в столовую, заслонив глаза от ослепившего его после темноты света и в дверях остановился как вкопанный. В кресле у камина сидела Маргарит. У нее был такой вид, как будто она расположилась надолго и чувствует себя уютно, словно заблудившаяся кошка, которая считает своим тот дом, где ей дали блюдце молока; это не понравилось Тони.

— Иди заканчивай свой обед, Тони, — сказал Генри Кларендон. — Я велел подать Маргарит кофе. Ну, как Скрой?

— Умер, — отрезал Тони, садясь и отталкивая тарелку.

Он взял дрожащей рукой графин с бренди, налил доверху бокал и залпом выпил. Отец и Маргарит наблюдали за ним с явным неодобрением.

— Умер! — воскликнул Генри Кларендон. — Да, впрочем, он ведь был уже очень стар. Странно, как я не заметил сообщения в «Таймсе». Надо посмотреть. «Высчитывает в уме разницу между возрастом Скропа и своим» — подумал Тони. Как жалка человеческая жизнь! Он закурил папиросу. Как только Генри Кларендон вышел, Маргарит сказала:

— Тони!

— Да?

— Я хочу, чтобы ты через некоторое время вышел вместе со мной. Хорошо?

— Разумеется, если ты этого хочешь. Что-нибудь случилось?

Прежде чем она успела ответить, Генри К л арендой вернулся с газетой в руках…

— Нашел, — сказал он. — Скропу был восемьдесят один год. Интересно, будет ли его наследник продавать Нью-Корт?

Тони не ответил. Ему не хотелось говорить о своем умершем друге. Он был убежден, что эта смерть не имеет для него значения и нисколько не заденет его. В то же время он чувствовал, что глаза его наполняются слезами. Энтони крепко затянулся папиросой, сделав вид, что дым попал ему в глаза. Маргарит поболтала некоторое время с отцом, а затем заявила, что ей пора идти. Тони, разумеется, поднялся и попросил разрешения проводить ее домой. Ему чрезвычайно не понравился взгляд благожелательного соучастия, который отец бросил им вслед. Когда они спускались по лестнице, Тони спросил:

— Откуда ты узнала, что я здесь?

— Я не знала. Но тебя не было дома, и я пришла сюда, надеясь встретиться здесь.

— Я тебе зачем-нибудь нужен?

— Тони! Мы не виделись чуть ли не целую неделю, и ты еще спрашиваешь! Ты стал такой бесчувственный, что я иногда думаю, мужчина ты или нет.

— Уж тебе-то, во всяком случае, можно было бы в этом не сомневаться, — с раздражением пробормотал Тони.

— Как ты груб и циничен!

Тони остановился посреди грязной улицы и сказал:

— Ну, знаешь, сегодня мы, по-видимому, не очень-то поладим. Посадить тебя в такси?

Он видел перед собой длинный ряд уличных фонарей, все еще затемненных на случай воздушных налетов, жалкие кусты в палисаднике противоположного дома, грязные лужи на изрытой мостовой окраины — как это все нереально, нереально! О Кэти, Кэти, где ты?

Маргарит нетерпеливо топнула ногой в изящном черном ботинке.

— Я не допущу, чтобы ты так от всего увиливал, Тони. Мне надо поговорить с тобой серьезно. Пойдем куда-нибудь, все равно куда. Только чтобы мы могли побыть одни и нам бы никто не мешал.

— В Гайд-парк? — мрачно предложил Тони. — Там мы непременно нарвемся на какой-нибудь скандал и нас заберут, и тебе придется выйти за меня замуж, чтобы спасти мою репутацию. Синематограф я не выношу. Кабаки — единственные веселые места в Лондоне, но они сейчас переполнены. Пойдем лучше ко мне в мастерскую.

Маргарит колебалась.

— Тебе нечего бояться, — сказал, улыбаясь, Тони. — Уотертон прекрасно вымуштровал квартирную хозяйку. У меня есть ключ от парадной двери и мне даже разрешается самому готовить утренний завтрак с настоящим чаем.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36