Ослиная скамья (Фельетоны, рассказы)
ModernLib.Net / Нушич Бранислав / Ослиная скамья (Фельетоны, рассказы) - Чтение
(Весь текст)
Автор:
|
Нушич Бранислав |
Жанр:
|
|
-
Читать книгу полностью (575 Кб)
- Скачать в формате fb2
(230 Кб)
- Скачать в формате doc
(237 Кб)
- Скачать в формате txt
(228 Кб)
- Скачать в формате html
(231 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20
|
|
Нушич Бранислав
Ослиная скамья (Фельетоны, рассказы)
Бранислав Нушич Ослиная скамья Фельетоны, рассказы Перевод с сербохорватского Составление, вступительная статья и примечания А. Xвamова СОДЕРЖАНИЕ А. Хватов. Бранислав Нушич ФЕЛЬЕТОНЫ Автобиография. Перевод А. Хватова Ослиная скамья. Перевод А. Хватова В Калемегдане. Перевод А. Хватова Мое первое интервью. Перевод А. Хватова Перепись населения. Перевод А. Хватова Обструкция. Перевод А. Хватова И еще об одном урожае. Перевод А. Хватова Первая сербская комиссия. Перевод А. Хватова Миллион. Перевод А, Хватова Ответ на приглашение. Перевод М. Рыжовой Кратчайший путь. Перевод М. Рыжовой Опять кризис. Перевод М. Рыжовой Дитя общины. Перевод М. Рыжовой Собачий вопрос. Перевод М. Рыжовой Жандармы-курсанты. Перевод М. Рыжовой Поп-офицер. Перевод М. Рыжовой Борьба. Перевод М. Рыжовой Следственная комиссия. Перевод М. Рыжовой Роман одного осла. Перевод М. Рыжовой ЮМОРИСТИЧЕСКИЕ РАССКАЗЫ Рассказ о том, как я хотел осветить некоторые вопросы сербской истории и как меня за это выгнали из редакции газеты, где я поднял эту важную тему. Перевод П. Дмитриева и Г. Сафронова Рассказ, составленный ножницами. Перевод П. Дмитриева и Г. Сафронова Драматург. Перевод П. Дмитриева и Г. Сафронова Комитет по перенесению праха. Перевод П. Дмитриева и Г. Сафронова Бесплатный билет. Перевод П. Дмитриева и Г. Сафронова Покойный Серафим Попович. Перевод П. Дмитриева и Г. Сафронова Фотография. Перевод П. Дмитриева и Г. Сафронова Невзгоды Аркадия Яковлевича. Перевод П. Дмитриева и Г. Сафронова Повышение. Перевод П. Дмитриева и Г. Сафронова Зуб. Перевод П. Дмитриева и Г. Сафронова Таракан. Перевод И. Арбузовой Волос. Перевод И. Арбузовой Палач. Перевод И. Арбузовой История одной аферы. Перевод И. Арбузовой Благотворитель. Перевод И. Арбузовой Мисс Мачковац. Перевод И. Арбузовой Ампутация. Перевод И. Арбузовой Пошлина. Перевод И. Арбузовой Трагедия молодости. Перевод П. Дмитриева и Г. Сафронова Divina commedia. Перевод П. Дмитриева и Г. Сафронова Глава первая Глава вторая Глава третья Глава четвертая Глава пятая РАССКАЗЫ КАПРАЛА О СЕРБСКО-БОЛГАРСКОЙ ВОЙНЕ 1885 ГОДА Перевод П. Дмитриева и Г. Сафронова Мобилизация Прощание В палатке Первый залп Птички божьи Капитан Милич Трубач Белый флаг Опустевший очаг На перевязочном пункте На поле боя Кто это? Петар Дабич Дуня Шинель Номер 23 Мой ученик Похороны На побывку БРАНИСЛАВ НУШИЧ (1864-1938) В небольшом провинциальном городке Смедерево, живописно раскинувшемся на дунайском берегу, царило необычайное оживление: приехал бродячий театр, и жители готовились смотреть представления. Местные поклонники искусства охотно давали различную домашнюю утварь для реквизита, и то в одном, то в другом конце города можно было встретить актера со стулом на голове или ковром под мышкой. У мальчишек это был самый радостный день; они помогали актерам носить мебель и ко всему проявляли живейший интерес. В числе энтузиастов был и Бранислав Нушич, непременный посетитель всех спектаклей: как статист, он получил право бесплатного входа в театр. Когда же театр прогорел - небольшой город не мог обеспечить даже самых незначительных сборов, - Бранислав стал обладателем декораций, которые заложил у его отца разорившийся антрепренер. Теперь спектакли шли в доме отца Нушича, а актерами были Бранислав и его школьные товарищи. Юный Нушич был директором, постановщиком, актером и драматургом этого самодеятельного театра. Он восстанавливал по памяти виденные пьесы, инсценировал народные песни и даже сам сочинил комедию "Рыжая борода". Было ему в то время тринадцать лет. Театр оставил неизгладимый след в душе Нушича, определил его дальнейшие писательские интересы, а впечатления детских лет, проведенных в среде торговцев, ремесленников, мелких чиновников, впоследствии отразились в его произведениях - комедиях, юмористических рассказах и фельетонах. Поступив в Белградский университет, Нушич сразу же оказался в самом центре литературной и общественной жизни. Страстная любовь к искусству сблизила его с поэтом Воиславом Иличем, и дружба самая теплая связывала их до конца яркой, но короткой жизни Воислава. В доме Иличей, бывшем тогда своеобразным литературным клубом столицы сербского государства, собирались писатели самых различных направлений и политических убеждений. Молодой Нушич участвовал в ожесточенных литературных спорах, происходивших в доме Иличей, сотрудничал в белградских газетах и студенческих сборниках, помещая в них свои стихотворения и статьи, и много читал. Он хорошо знал немецкую литературу, увлекался произведениями Виктора Гюго, а в драме "Рюи Блаз" исполнял на любительской сцене роль дона Сезара де Базана. Жизнь родного народа была для писателя тем животворным источником, из которого он на протяжении всего творческого пути обильно черпал материал для своих произведений. Писательский талант Бранислава Нушича складывался в годы сложного переплетения литературной и общественной борьбы в Сербии, когда на смену старым, полуфеодальным формам общественной жизни, доставшимся в наследство еще от турецкого ига, приходили буржуазные отношения, а в области литературы реалистическое направление утверждало свое право на существование, преодолевая сопротивление старой, романтической школы. Бранислав Нушич, как и вся передовая литературная молодежь Сербии, находившаяся под влиянием идей революционного демократа Светозара Марковича, в поисках ответа на жгучие вопросы современности обращается к русской литературе. Светозар Маркович, последователь Чернышевского и Добролюбова, призывал учиться у русских авторов правдивому изображению жизни. "Молодежи, - писал Маркович, - которая хочет иметь здравое представление об истинном значении искусства, я очень рекомендую произведение Чернышевского "Эстетические отношения искусства к действительности". Нушич читал Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Толстого, но самое сильное впечатление произвели на него произведения Гоголя, а особенно комедия "Ревизор". Позднее он вспоминал об этом времени: "Гоголь был писателем всей тогдашней молодежи, которая вдохновлялась его острой сатирой, особенно относившейся к русской бюрократии... Под большим влиянием Гоголя написаны все мои комедии восьмидесятых годов: "Народный депутат", "Протекция" и, прежде всего, "Подозрительная личность". Первым крупным произведением Нушича была комедия "Народный депутат" (1883). Молодой писатель в ярких сатирических сценах изобразил картину выборов в сербский парламент - скупщину, а в образе главного героя комедии торговца Еврема Прокича воплотил наиболее характерные черты психологии сербского буржуа. Комедия "Народный депутат" была запрещена к постановке и впервые опубликована лишь в 1896 году, да и то со значительными изменениями. Та же участь постигла и следующую комедию "Подозрительная личность" (1887), где основным объектом сатирического обличения является сербская бюрократия. Писательская судьба Нушича складывалась трагически: его первые произведения были запрещены, а в 1885 году писателя мобилизовали в армию, и он вынужден был участвовать в братоубийственной сербско-болгарской войне 1885 года, развязанной агрессивными кругами сербской буржуазии. В 1889 году за стихотворение "Два раба", в котором власти не без основания усмотрели острый выпад против особы короля и дворцовой камарильи, писатель был приговорен к двум годам тюремного заключения. Нушичу удалось добиться смягчения тюремного режима, и в Пожаревацкой тюрьме он написал комедию "Протекция" и сатирический памфлет "Листки", в котором с болью и гневом говорит о своем времени. Обращаясь к будущим поколениям, Нушич писал: "Я расскажу им, как у нас за распространение ложных слухов заключали в тюрьму на месяц, а за правду, высказанную в невинном стихотворении, - на два года; расскажу им, что у нас были писатели, умиравшие с голоду, и воры, в честь которых устраивались факельные шествия; расскажу им, что у нас были смертные, слишком смертные ученые и бессмертные, слишком бессмертные полицейские; расскажу, как офицеры у нас писали любовные стихи, таможенники - исторические исследования, а психологи командовали батальонами". В связи с приходом к власти более либерального правительства Нушич был освобожден из тюрьмы через год. Король Милан, склонный к демагогии и заигрываниям со своими политическими противниками, ласково принял молодого писателя и сказал: "Вы должны знать, что были строго наказаны вовсе не потому, что так следовало поступить в соответствии с тяжестью вашего преступления. Сделано это для того, чтобы вас сразу же, в самом начале, как следует стукнуть по лбу. Ведь вы только вчера окончили школу, сделали первый шаг в жизни - и подняли руку не на полицейского, не на министра, а прямо на короля! Разве пониже вы никого не нашли? На кого же вы теперь поднимете руку, если начали с короля?" Хотя Нушич еще в 1884 году окончил университет и имел юридическое образование, он долго не мог получить службу "из-за скверного языка и еще более скверного пера". Однако после разговора с королем писателя назначили дипломатическим чиновником, и он лет десять прослужил в консульствах Салоник, Битоля и Приштины, в районах, тогда еще находившихся под властью Турецкой империи. Это было для него своеобразной ссылкой, ибо Нушич надолго был изолирован от литературной среды. Но полученные впечатления и материалы, собранные за годы службы в южных районах сербских земель, помогли ему создать яркие публицистические произведения, выпущенные позднее. Книги "У берегов Охридского озера" (1894), "С Косова на синее море" (1894), "Косово" (1903), в которых Нушич мастерски сочетает выразительные художественные зарисовки с материалами статистическими, этнографическими, историческими и географическими, будили у читателей интерес и сочувствие к положению братьев сербов, все еще стонавших под многовековым иноземным владычеством. Жизнь в южных районах вдохновила писателя и на создание книги рассказов "Рамазанские вечера" (1898) и повести "Ташула" (1902). По возвращении в Белград Нушич служил в министерстве просвещения, затем был драматургом Народного театра в столице, директором театра в Новом Саде. В 1905 году Нушич стал одним из организаторов первого в Сербии театра для детей. В эти же годы из-под его пера одна за другой выходят комедии, драмы, исторические трагедии: "Обыкновенный человек" (1899), "Так должно было быть" (1899). "Лилян и Оморика" (1899), "Шопенгауэр" (1900), "Князь Иво из Семберии" (1901), "Бездна" (1901), "Общественное мнение" (1906), "Кровавый день" (1907), "Хаджи Лойя" (1908), "Осенний дождь" (1909), "За спиной у бога" (1909), "Кругосветное путешествие" (1910). Одновременно в различных сербских журналах печатаются десятки юмористических рассказов Нушича, выходят отдельные его сборники, например, "Десять рассказов" (1901). В 1905 году Нушич становится постоянным сотрудником белградской газеты "Политика" и на протяжении ряда лет под псевдонимом Бен-Акиба изо дня в день печатает там фельетоны. Первая мировая война на несколько лет прервала творческую деятельность Нушича. Вместе с беженцами и армией писатель проделал страшный путь через труднопроходимые горы Албании к Адриатическому побережью. До конца войны он жил в Италии, Швейцарии и Франции. Тяжелым ударом для Нушича была гибель на войне единственного сына. Его памяти он посвятил вышедшую после возвращения на родину книгу "Девятьсот пятнадцатый" (1921), в которой писатель воссоздал трагические для его народа события мировой войны. После окончания войны Нушич вернулся в Белград и энергично работал в области создания национального театра. Нушич сумел уловить и понять закономерности "переходного времени, когда периоды и эпохи сменялись с быстротой кинематографической, когда одни события громоздились на другие и прошлое исчезало за одну ночь, чтобы уступить место настоящему". В 1924 году Нушич писал своей дочери: "Я видел, как разрушали мечети, чтобы на их месте воздвигнуть современные дворцы; я видел, как срывали ставни на окнах, чтобы устроить современные витрины; я видел отцов в жилетках и сыновей в цилиндрах. Все это развивалось не в соответствии с великими законами прогресса, которым подчиняется общество так же, как и отдельный человек, а изменялось с кинематографической быстротой за одну ночь, так что иногда ночь, отделяющая один день от другого, выглядела как промежуток в пятьдесят лет". Наряду с произведениями, отразившими впечатления довоенного времени, Нушич создает ряд комедий и драм, актуальных не только решением поставленных проблем, но и свидетельствующих о глубоком понимании писателем происходящих сдвигов и перемен в жизни общества. В пьесах "Госпожа министерша" (1929), "Мистер Доллар" (1932), "Опечаленная родня" (1934), "Д-р" (1936), "Покойник" (1937) Нушич показал, что капитализм принес в жертву золотому тельцу все человеческие ценности, что в царстве мистера Доллара попраны узы дружбы и товарищества, осквернены брачные отношения, растоптана любовь. На склоне лет писатель постепенно расстается с мелкобуржуазными иллюзиями и обращает свои взоры к трудящимся, в которых видит единственную силу, способную создать основу человеческого счастья. Эти мысли и настроения Нушич выразил словами одного из героев комедии "Мистер Доллар": "Фабричный гудок, - говорит герой комедии Маткович, - это тот же колокол, который зовет к заутрене. Верующие, молитесь! Но молитесь не золотому тельцу, а благородному хозяину мира - почтенному труду. Взгляните - при первых лучах восходящего солнца расползается туман и исчезает мрак. Там, вдали, идут люди, много людей - мужчины, женщины, дети, - они идут навстречу заре. Они тоже верующие. Мозоли на их руках заменяют им хоругви, им не нужны золотые паникадила. Они верят в труд. И только они, люди, верящие в труд, смогут разрушить безбожное царство мистера Доллара!" Его решительная критика основ буржуазно-капиталистического общества королевской Сербии и монархо-фашистской Югославии способствовала расшатыванию устоев мира гнета и насилия. Бранислав Нушич написал несколько сотен фельетонов, печатавшихся главным образом в газете "Политика" с 1905 по 1910 год. Необходимость писать два-три фельетона в неделю приводила к тому, что некоторые из них создавались наспех, на случайную тему. И несмотря на это, многие фельетоны Нушича до сих пор не утратили своего литературно-художественного значения и общественного звучания. Фельетоны Нушича являют широкую картину общественной жизни Сербии начала XX века. В этой великолепной мозаике каждый камешек имеет и свою особую ценность. Нушич был родоначальником фельетона в Сербии как художественного жанра, имеющего право на самостоятельное существование. Сама сербская действительность с ее полицейско-бюрократическими институтами подавления свобод давала писателю обильный материал для сатиры. Нушич не мог пройти мимо того обстоятельства, что в мире гнета и насилия место человека в обществе определяется не его личными достоинствами и заслугами, а богатством и связями, что деньги и положение из невежды делают ученого, из преступника - уважаемого гражданина. Тема власти денег лейтмотивом проходит через многие произведения Нушича, поставлена она и в фельетоне "Ослиная скамья". Сербскому понятию "ослиная скамья" в русской дореволюционной школе соответствовало слово "Камчатка", означавшее последнюю парту, за которую учитель сажал самых плохих учеников. Под пером сатирика это понятие обрело широкое социальное и общественное звучание. Оказывается, и место ученика за партой определяется не его успехами, а положением родителей в обществе. "В жизни тоже есть первая, вторая, третья и четвертая скамьи... Ах, эти горемыки с ослиной скамьи, я жалел их в школе. Мне жаль их и в жизни!" заканчивает свой рассказ писатель. Герои Нушича имеют четкую социальную характеристику, которая определяется прежде всего положением, занимаемым тем или иным персонажем в обществе. Они делятся на две группы: единицы, баловни судьбы (торговцы и крупные государственные чиновники) и толпа горемык, на которых "срывает свою злость учитель" в школе, кто в жизни на своих плечах выносит все превратности судьбы. Нушич видел, что в буржуазном обществе происходят странные вещи. То, что люди прежде считали добродетелью, стало пороком, а кратчайшим путем к цели, вопреки здравому смыслу и логике, стал не прямой путь, а окольный. "Даже к богу вы не можете обратиться прямо, - говорит автор в фельетоне "Кратчайший путь". - И если вы хотите, чтобы на вас низошла его благодать, незачем обращаться к нему с простой усердной и честной молитвой; вам следует проведать о лазейках, через которые обходным путем скорее всего можно снискать божью милость". Тяжела жизнь белградских обывателей. Они постоянно озабочены проблемой, где достать деньги, чтобы уплатить за квартиру, рассчитаться с долгами, пока не явился судебный исполнитель. Вот почему столь естественным представляется страх белградской женщины перед переписчиком ("Перепись населения"), которого она принимает за судебного исполнителя, пришедшего описывать имущество. "Перепись населения" - фельетон социально-бытовой. В сухих, казалось бы, официальных ответах на вопросы переписного листа, в разговорах с жителями отразилась мрачная картина жизни людей с их вечным страхом за завтрашний день. В ряде фельетонов Нушич высмеивает нравы буржуазной прессы ("Мое первое интервью"), бичует полицейских и бюрократов ("Жандармы-курсанты", "И еще об одном урожае", "Первая сербская комиссия", "Миллион" и др.), издевается над попами ("Поп-офицер"). Но особенно выразительно звучит смех писателя, когда он пишет о буржуазном парламентаризме. Нушич срывает маску с "народного представительства", показывает продажность и соглашательство, трусость и низкопоклонство буржуазных парламентариев. Эта тема разработана писателем в фельетоне "Обструкция", в котором представляется борьба различных политических партий, действующих, разумеется, "от имени народа и во имя его интересов". Сатирик понимал, что буржуазные оппозиционеры неспособны к решительным действиям, он сам неоднократно убеждался в непоследовательности и трусости буржуазной фронды, и все эти характерные для "рыцарей фразы" черты воплотил в нескольких словах, с которыми "смело" обращается к правительству "самый опасный оппозиционер", спрашивающий премьер-министра, "верно ли, что у шаха насморк и это скрывают от народа?" Разнообразная тематика требовала и различных форм воплощения. Нушич пишет фельетоны то в форме интервью ("Мое первое интервью"), то в форме бюрократической анкеты ("Перепись населения"), то в виде сообщения газетного репортера с места событий ("Собачий вопрос"). Повествование в фельетонах часто переходит в живой диалог, напоминающий читателю замечательные одноактные комедии и сцены того же автора. Для фельетонов характерно смешение бытового и политического элементов, что позволяло писателю через незначительную на первый взгляд бытовую деталь показать большое общественное зло. Общественный паразитизм, лицемерие и фальшь буржуазного общества с неменьшей сатирической силой обличал Нушич и в своих рассказах, которые он писал на протяжении всей жизни. Перед читателем проходит галерея образов, представляющих различные группы сербского населения. Это торговцы и мелкие чиновники, ремесленники, писатели и ученые. В рассказе "Покойный Серафим Попович" раскрывается леденящая душу картина распада человеческой личности, превращения человека в мертвый параграф. Долгая служба вытравила в Серафиме Поповиче все человеческое, и он не в состоянии представить себе жизнь вне рамок канцелярии с ее строгой регламентацией, поэтому, выйдя на пенсию, он организует домашнюю жизнь на бюрократический лад с входящими и исходящими бумагами, книгами регистрации. Серафим Попович "был чиновником до мозга костей, Каждый волосок на его голове был чиновником. Когда он шел, то был озабочен тем, чтобы идти по чиновничьи; если ел, то старался есть по чиновничьи, и даже когда был один в комнате, любую мысль, которая казалась ему недостойной чиновника, решительно отгонял от себя". Горечь обиды за искалеченную жизнь маленького человека, забитого, загнанного чиновника в одних рассказах сменяется гневным обличением носителей несправедливого правопорядка - в других. Вместо мягкого юмористического тона фельетонов и рассказов, героями которых являются простые люди, собратья по перу, мелкие чиновники на пенсии, появляется саркастическая выразительность, когда заходит речь о власть имущих бюрократах и толстосумах, о министрах и полицейских. В некоторых рассказах Нушич обличает суетность стремлений и духовную опустошенность представителей господствующих классов сербского общества ("Ампутация", "Трагедия молодости"). Злой сатирой на сербскую бюрократию и православную церковь явился рассказ "Divina commedia", в котором изображается загробный мир, куда попал после своей смерти сербский полицейский чиновник. Жизнь в этом ином мире устроена так же, как и на земле. Это смещение планов (фантастического и реального) было замечено русским цензором, на основании доклада которого в 1903 году рассказ был запрещен в царской России, поскольку он мог вызвать у русских читателей нежелательные ассоциации. На протяжении более чем полувековой творческой деятельности Нушич всегда умел разобраться в сложных быстротекущих социальных процессах. Его сатира сохраняла боевой и страстный характер. В рассказах и фельетонах Нушич предстает перед нами как мастер малого жанра, умеющий в незначительном на первый взгляд факте увидеть причину больших социальных бед и сделать вывод широкого общественно-политического звучания. Особое место в творчестве Нушича занимают "Рассказы капрала о сербско-болгарской войне 1885 года", впервые напечатанные в 1886 году. Нушич сам был участником этой непопулярной в Сербии братоубийственной войны, окончившейся закономерным поражением сербской армии. Военной теме Нушич посвятил несколько своих произведений - таких, как уже упоминавшаяся книга "Девятьсот пятнадцатый", драма "Великое воскресение". Однако "Рассказы капрала", написанные молодым автором по горячим следам событий, отличаются непосредственностью восприятия, эмоциональностью и лиризмом. В "Рассказах капрала" нет внешне эффектных описаний боевых эпизодов, нет ни одной сцены, в которой хоть в какой-либо мере оправдываются жертвы солдат и мирного населения. С самого начала война в произведении представлена как тягчайшее преступление, как зло, несущее людям только горе. Нушич видел, что в огне войны гибнут плоды напряженного человеческого труда, что войны приносят неисчислимые бедствия беднякам, скромным и незаметным труженикам, стоят на пути простого человеческого счастья. Чутье художника-реалиста помогло ему увидеть в жизни и показать в "Рассказах капрала", что есть люди, умеющие и из человеческой крови извлекать доходы, что на фронт попадают прежде всего бедняки. Герой рассказа "Трубач" Миладин узнает, например, что сын трактирщика Коле пришел из армии домой. "Возвратился из армии, - говорит Миладин. - Конечно, ведь и староста и писарь у его отца даром пьют!.." На войне наживаются богатые, а бедняки теряют последнее. Под музыку и приветственные возгласы толпы шли солдаты на фронт, газеты пестрели патриотическими заголовками и призывами разбить врага. В действительности же у солдат не было боевого духа и ненависти к противнику, не было желания победы. Солдаты и их родные далеки от воинственного энтузиазма белградских газет, призывавших сербов "решить давний спор с болгарами". Эти призывы не вдохновляли воинов: все понимали, что совершается что-то несправедливое и постыдное. В захваченных селах автор видит ужасающую нищету и запустение. Болгарский крестьянин, жилище которого являло картину неизбывной бедности, упал перед победителями на колени, "на глазах у него снова появились слезы, нижняя челюсть задрожала, и он сипло проговорил: "Я сдаюсь!" Он выставил белый флаг в знак сдачи. Бедняга! - заключает автор. - Неужели он думал, что есть враги более страшные, чем его судьба. Несчастный!.." Сербские солдаты в болгарских крестьянах видят не врагов, а таких же, как они, тружеников, обремененных теми же заботами. Быстро тает лед недоверия, между победителями и побежденными возникает задушевный разговор, крестьяне и солдаты, обращаясь друг к другу, говорят - "брат". Сербские солдаты в семье болгарского крестьянина чувствуют себя как дома, а капрал обучает грамоте болгарского мальчика. Как символ братской дружбы уносит в своем сердце сербский капрал поцелуй старушки крестьянки, благодарной вражескому воину за обучение ее внука. "Самой большой, самой милой и дорогой для меня наградой, - говорит автор, - был материнский поцелуй старушки". В "Рассказах капрала" утверждается идея дружбы и братства между народами. Нушич обнажает и страшное, тлетворное влияние войны на человека. Солдаты становятся равнодушными к гибели товарищей, человеческая жизнь обесценивается. В общей массе однообразных, серых фигур теряется и обезличивается человек. "Пока ты в отделении, - пишет автор, - тебя там знают по имени... Взводы собираются в роту, ты начинаешь чувствовать себя потерянным, растворившимся. Твое я - это только частица чего-то общего, большого. А вот когда роты объединяются в батальон, тогда уже совершенно ясно чувствуешь, что тебя больше нет, а существует только номер. Тебе кричат: "Ты! Ты! Четвертый с левого фланга! Стать смирно!" Это и есть ты. И ты становишься смирно. А когда батальоны составляют полк, а полки - дивизии, массы, огромные массы, выстраиваются друг за другом и сплошной стеной встает серая толпа... где тогда ты? У этих масс одно имя, шагают они в ногу по одной команде... Где тогда ты? С зеленого дубового листка упадет капелька в горный ручей, ручей унесет ее в речку, а речка - в реку, а река - в море... разве капельку в море заметишь?! Погибну, например, я на войне, а будет значиться, что погиб не я, а третий с правого фланга первого отделения второго взвода третьей роты второго батальона, четвертого и т. д. ...Только для моих родных, для тех, кто будет плакать обо мне, погибну я, только я, а не какой-то номер..." Однако и эта мертвящая регламентация бессильна подавить великодушные порывы человеческого сердца. С большой теплотой рассказывает писатель о Дабиче, сербском крестьянине в солдатской шинели, который несет на себе обессилевшего от ран взятого в плен болгарского солдата. "Рассказы капрала о сербско-болгарской войне 1885 года" представляют собой ряд отдельных зарисовок, связанных друг с другом личностью самого рассказчика, участника описываемых событий, а также единством темы и задачи раскрытия перед читателем бесчеловечного характера захватнической войны. "Рассказы капрала" - одно из ранних в европейских литературах антивоенных произведений, в котором война изображена не как результат взаимной ненависти народов, а как зло, вызываемое своекорыстными устремлениями определенных кругов общества к увеличению своих доходов. С большой художественной силой и убедительностью показал Нушич человеконенавистническую сущность войны, и только слабое знакомство с литературой Югославии за ее границами помешало "Рассказам капрала" занять свое место в ряду всемирно известных антивоенных книг. Произведения Бранислава Нушича стали переводить на русский язык задолго до Великой Октябрьской социалистической революции. Первый сборник его рассказов появился в 1903 году. Советским читателям Нушич известен по многим десяткам произведений, вышедших в последние годы в переводе на русский язык и на языки братских народов СССР. Его комедии "Госпожа министерша", "Д-р" и "Покойник" с большим успехом идут на сценах советских театров. В настоящий сборник вошли ранее не переводившиеся на русский язык произведения Нушича, характеризующие его как выдающегося юмориста и острого сатирика, а также как мастера лирического рассказа, умеющего передать самые тонкие движения человеческой души. А. Хватов ФЕЛЬЕТОНЫ АВТОБИОГРАФИЯ Я никогда не пытался исследовать факты, предшествовавшие моему рождению, да о них, кажется, и нет никаких документов. Важнейшую деталь любой биографии, а именно: день и год рождения, я сознательно опускаю, хоть и уверен, что меня упрекнут, поскольку мое жизнеописание будет походить на биографию женщины. Поступаю так, чтобы возможно дольше оставаться "нашим молодым писателем"; есть, правда, и другие уважительные причины, но уже скорее военного характера. О предках своих я осведомлен очень мало, потому что у них была совсем другая фамилия. Моя же настоящая фамилия до сих пор неизвестна, но я знаю, что фамилия, которую ношу, - не моя. Следовательно, возникает интересный вопрос: кто именно из моих предков и при каких обстоятельствах забыл свое имя? Мне говорили, что один мой родственник, когда ему исполнилось двадцать лет и о нем стал наводить справки окружной воинский начальник, позабыл свое имя. Ну, это мне еще понятно, хотя в те далекие времена, когда мой предок забыл свою фамилию, подобной причины не существовало. Остается лишь предположить, что мой предок вынужден был скитаться и умер за границей с подложным паспортом, а следовательно, и под чужой фамилией. Когда я думал об этом любопытном случае из своей биографии, мне всегда приходила в голову мысль: что, если бы и я умер под чужим именем? Это создало бы много занимательных положений, а главное, последствия были бы необыкновенно интересны. Так, например, кредиторы и мертвого считали бы меня своим должником, так как мои подписи на векселях сохраняли бы свое значение и силу. Это тем более смешно, что от меня и живого им проку мало. А в каком положении оказалась бы моя жена? Овдовев на самом деле, она считалась бы замужней женщиной. Но оставим эти никому не нужные комбинации и вернемся к биографии. Мое раннее детство было очень однообразным. Я не помню ни одного значительного события, связанного с тем временем. Припоминаются лишь мелкие приключения. Случилось, например, что я упал под кровать, и меня целый час не могли найти; в другой раз я проглотил монету и вынужден был выпить целую бутылку касторки, так что у меня до сих пор неполадки с желудком. Как-то со мной сделались судороги, причем без всякой причины, а просто назло доктору, который перед тем целых полчаса осматривал меня, выстукивал, а в заключение сказал, что я совершенно здоров. К этому времени относится и появление моего первого зуба. Это, скажу вам, была настоящая комедия, так что все мы чуть не лопнули со смеху. Я вовсе не так уж стремился иметь зубы, но мой отец беспрерывно засовывал мне в рот указательный палец и щупал десны. Раз речь зашла о зубах, то надо сказать, что утверждение медицины, будто у человека должно быть тридцать два зуба, неверно. Я совершенно убежден в этом, так как у меня никогда не было полного комплекта зубов. К тому же я всегда страдал от зубной боли, может быть из-за отцовского проклятия, постигшего меня, когда я в знак сыновней благодарности укусил его своим первым зубом за палец. На втором году жизни я стал на собственные ноги, то есть сделал первый шаг. Самым важным событием этого времени была традиционная праздничная лепешка. На лепешку положили книгу, монету, перо и ключ - символы учености, богатства, литературного таланта и домашнего очага. Как сейчас помню, я уставился на монету, и этот роковой выбор преследует меня; с тех пор я всегда устремляю свой взгляд на деньги. Я было направился к монете, но под действием какой-то магической силы она исчезла. Искали ее, искали, да так и не нашли, Потом мы узнали, что мой старший брат, когда я храбро двинулся к лепешке и внимание взрослых было приковано ко мне, стащил монетку, хотя и не имел на то никакого права, так как давно научился ходить. Пришлось родителям положить другую монету, потому что я поднял такой рев и визг, будто опротестовали мой вексель. Незаметно я подрос и пошел в школу. Стоило тогда посмотреть на моего отца! Он ходил, гордо выпятив грудь, а я был задумчив и подавлен. Очевидно, уже тогда у меня и моего отца сказывалась разница в характерах и взглядах. Учеба в школе была настоящей борьбой за существование. Мне сразу пришлось схватиться со школьным сторожем, которого я укусил за руку. Сторож сказал мне, что вот так же, насильно, он приводил в школу всех моих родственников. Потом на меня обрушилась ненависть учителей, а у меня появилось отвращение к некоторым предметам. Вся моя учеба была непрерывной борьбой, в которой на одной стороне были учителя и наука, а на другой я один. Вполне понятно, что в столь неравном единоборстве я чаще вынужден был уступать. Эта борьба была традиционной в нашей семье, ее вели многие мои предки. Один родственник в решительном сражении с наукой окопался в первом классе гимназии и проявил героическое упорство, просидев в своем укрытии четыре года. Напрасно учителя вызывали его на честный поединок и доказывали, что этого требуют школьные правила, мой родственник не обращал на них никакого внимания и продолжал ходить в школу. В конце концов учителя капитулировали и решили терпеливо ждать, когда он женится и поневоле останется дома. Другому моему родственнику до того полюбилась школа, что он так и остался в ней сторожем. А один из моих близких поставил учителей в очень затруднительное положение. Он упорно молчал все три года. Учителя просто из любопытства хотели услышать хотя бы его голос. Они пребывали в полной растерянности, потому что из-за молчания не могли определить, к какой науке у него талант. Своим молчанием он искусно это скрывал. Некоторые учителя пытались вызвать его на разговор, а математик даже оттаскал за уши, но он молчал и только дерзко смотрел на учителя, что вообще свойственно всей моей родне. Мое учение проходило удачнее. В школьные годы я распределял свое время так: пять дней в неделю я ничего не делал, на шестой день относил подарок учителю, а седьмой посвящал богу и, конечно, отдыхал. Помнится, что в первом классе учитель любил копченое мясо, учителю второго класса нравилось свиное сало, а учителя третьего и четвертого классов любили яйца. Яйца должны были быть крупные и чистые. Поп Илья, а он учил нас в четвертом классе, брал в руки каждое, смотрел на свет и плохие требовал заменить. Однажды у нас дома не оказалось яиц, я стащил их у соседей из-под наседки и принес попу. Попа не было дома, а попадья как раз в это время замешивала тесто для пирога и вбила в него восемь маленьких цыплят. Как бы я ни отвечал уроки на другой день, исход был ясен. Но когда наступили экзамены, отец принес попу подарок, и я был спасен. И в гимназии все шло хорошо. Учителя до сих пор меня помнят, но и я их, конечно, не забыл. Вот, например, какой у нас был учитель географии. Теперь в Сербии таких людей не найдешь. Ручищи у него, как лопаты, сколько хочешь крути головой, а уж он не промахнется. Он применял на уроках свой особый наглядный метод. Объясняя строение солнечной системы, он, например, вызывал к доске самого старшего ученика Живко, у которого уже пробивались усы, ставил его перед классом и говорил: - Ты - Солнце. Стой здесь и потихоньку вращайся на одном месте. Затем вызывал кого-нибудь ростом поменьше и говорил ему: - Ты - Земля. Ты тоже вращайся вокруг своей оси и в то же время бегай вокруг Живка. Он хоть и большой осел, но сейчас изображает Солнце. Потом учитель вызывал меня (в классе я был самым маленьким) и говорил: - Ну, а ты - Луна. Ты должен бегать вокруг Земли и вместе с ней вокруг Солнца, вращаясь в то же время вокруг своей оси. Так наглядно объяснив нам, учитель брал указку, становился в стороне, словно укротитель зверей, готовый в любую минуту за малейшую оплошность ударить указкой по голове. По его команде начиналось такое вращение, какого никто не видел от сотворения мира. Не сделав и одного круга, все трое без сознания валились на пол. Первым падал я - Луна, на меня валилась Земля, а на нее обрушивалось Солнце. Получалась невообразимая свалка - не разобрать, кто Луна, кто Земля, а кто Солнце. Было видно только ногу Солнца, нос Земли и зад Луны. Учитель же с гордым видом стоял над этой грудой тел и невозмутимо объяснял остальным ученикам строение солнечной системы. А учитель немецкого языка! Маленький, плешивый, очки надеты так низко, будто глаза у него расположены на щеках. Как сейчас помню и никогда не забуду все его объяснения. Вот, например, с каким блеском и как доходчиво объяснял он нам роль вспомогательных глаголов в немецком языке: - Вспомогательный глагол, дети, это такой глагол, который помогает основному, главному глаголу. Например, я окапываю виноградник. В данном случае я есть глагол graben, следовательно - ich grabe. Но день короткий, и graben один не успеет окопать виноградник. Что делать, как быть! Зовет он своего соседа haben'a и говорит ему: а ну-ка, haben, помоги мне перекопать виноградник. Haben, добрый сосед, пришел к нему, и стали они работать вместе. Получается - ich habe gegraben. Haben, значит, является вспомогательным глаголом... В другой раз graben окучивал кукурузу и видит, что ему опять не успеть закончить работу. Что делать? Как быть? Не звать же на помощь haben'a: ведь он уже раз помогал ему. И решил он позвать другого соседа - werden'a. Werden тоже оказался хорошим человеком и пришел на помощь соседу. Принялись они вместе за работу, и получилось ich werde graben. Werden, следовательно, тоже вспомогательный глагол. Все поняли, дети? Мы отвечаем хором: поняли! А на экзамене учитель вызвал меня и спросил: - Проспрягай-ка, малыш, глагол schreiben. Я собрался с силами и выпалил: - Schreiben... schreiben... schreiben... schreiben - xoзяин... перекапывал виноградник... и вот... вот зовет соседа werden'a... a werden не может прийти к нему. - Плохо, очень плохо, ступай на место! - Учитель ставит мне единицу, и я блистательно проваливаюсь. Вот так, из-за всяких недоразумений провалился я еще по двум-трем предметам и остался на второй год. До сих пор помню, как я шел на экзамен в то утро. Мать надела на меня белую рубашку с кружевным воротничком, новый костюм, подрезала ногти, причесала меня на пробор, дала чистый носовой платок, поцеловала в лоб и сказала: - Порадуй меня, сынок! А отец, когда я поцеловал ему руку, сказал: - Если ты, сынок, придешь с экзамена и скажешь - "сдал", получишь вот этот золотой дукат. - И он показал мне совсем новенький дукат. - А провалишься, так лучше домой не приходи - изобью до полусмерти. Благополучно провалившись на экзамене, я остановился за воротами гимназии и задумался. "Розог мне не избежать и дуката не получу. Сразу два наказания. Отец все равно накажет, так пусть хоть дукат будет мой". Меня осенила счастливая мысль, и я помчался по улице, подпрыгивая то на одной, то на другой ноге. Прибежал домой, подошел к отцу и матери, поцеловал им руки и весело крикнул: - Сдал, отлично сдал экзамен! От радости у родителей потекли слезы, а отец засунул руку в карман и дал мне тот самый новенький дукат. Потом, конечно, я получил розги, но зато я получил и дукат. Впрочем, это мелочь, я вспомнил о ней мимоходом, чтобы отметить, как один раз в жизни я и за розги получил гонорар. К этому времени относится и моя первая любовь. Впрочем, тут нет ничего удивительного: ведь многие школьники влюбляются, когда остаются на второй год, а может быть, и наоборот, на второй год они остаются из-за любви. Я терпеть не мог математику; тем более удивительно, что моей первой любовью оказалась дочь учителя математики. Мне было тогда двенадцать лет, а ей девять, и она училась в третьем классе начальной школы. Чувство наше было сильным, и мы вполне серьезно объяснились друг другу в любви. Как-то раз во время игры в прятки мы вместе залезли в пустую бочку, в которой моя мать квасила капусту на зиму. Здесь я признался ей в любви. До сих пор, проходя мимо пустых бочек, я вспоминаю этот случай и испытываю неизъяснимое волнение. Однажды мы встретились после уроков и вместе пошли домой. Я дал ей крендель, который покупал каждую пятницу на деньги, выигранные в четверг в орлянку, и серьезно спросил: - Перса, - так звали девочку, - как ты думаешь, отдаст тебя отец за меня замуж, если я посватаюсь? Она покраснела, опустила глаза и от волнения разломала крендель на три части. - Не думаю, - ответила она вполголоса. - А почему? - спросил я, и от огорчения у меня на глаза навернулись слезы. - Потому что ты плохой ученик. Тогда я поклялся ей, что день и ночь буду зубрить таблицу умножения, только бы исправить отметку. И я учил. Учил так, как только может учить таблицу умножения влюбленный, и, разумеется, ничего не выучил. Двойка у меня стояла и раньше, а теперь после усиленной зубрежки я получил единицу. В следующий четверг я ничего не выиграл в орлянку, но зато в пятницу утром забрался в платяной шкаф и срезал с отцовской одежды двадцать пуговиц, продал их за десять пара 1, купил крендель, а в полдень уже ждал у школы, когда выйдет Перса. Я признался, что дела обстоят еще хуже, так как по арифметике я получил единицу. С болью в голосе она ответила: 1 Пара - мелкая монета. - Значит, я никогда не буду твоей! - Ты должна быть моей, если не на этом, так на том свете. - Что же нам делать? - спросила она с любопытством. - Давай, если хочешь, отравимся. - Как же мы отравимся? - Выпьем яд! - предложил я решительно. - Ладно, я согласна, а когда? - Завтра после полудня! - Э, нет, завтра после полудня у нас уроки, - сказала она. - Да, - вспомнил и я. - Я тоже не могу завтра, потому что мне запишут прогул, а у меня их и так двадцать четыре. Давай лучше в четверг после полудня, когда нет уроков. Она согласилась. В следующий четверг после полудня я утащил из дома коробку спичек и пошел на свидание с Персой, чтобы вместе с ней отправиться на тот свет. Мы сели у них в саду на траву, и я вытащил спичечный коробок. - Что мы будем делать? - спрашивает Перса. - Будем есть спички! - Как есть спички?! - Да вот так, - сказал я, отломал головку, бросил ее на землю и принялся жевать палочку. - А зачем ты бросил это? - Да это противно. Она решилась, и мы стали есть палочки. Съев три штуки, Перса заплакала. - Я больше не могу, я никогда в жизни не ела спичек, больше не могу. - Ты, наверное, уже отравилась. - Может быть, - ответила она. А я съел еще девять палочек и тоже потерял аппетит. - Что же теперь будем делать? - спросила Перса. - Теперь разойдемся по домам и умрем. Сама понимаешь, стыдно, если мы умрем в саду. Ведь мы из хороших семей, и нам нельзя умереть, как каким-то бродягам. - Да! - согласилась она, и мы разошлись. Дальнейшие события развивались следующим образом. Перса пришла домой и попросила мать приготовить ей постель, чтобы лечь и спокойно умереть. Тут же она призналась, что отравилась палочками, которые ела вместе со мной. Мать Персы, несмотря на столь трагическое положение ее дочери, сказала: - Ну, раз ты могла есть палки в саду, так получай их и дома!.. А что было дальше, вы, конечно, догадались. Из-за этой порки Перса страшно возненавидела меня. Так окончилась моя первая любовь. Моя вторая любовь была еще более роковой. Я влюбился в дочь дьякона и написал ей письмо. А письмо вместо дочери получил сам дьякон и однажды в какой-то большой праздник после обедни отколотил меня прямо на церковном дворе. Мою третью любовь я не помню. Знаю только, что любил какую-то девушку, она меня тоже любила, но как она выглядела, не могу вспомнить. Моей четвертой любовью была вдова. Я любил ее, но признаться не смел, потому что она была на двадцать два года старше меня. Между прочим, и не было никакого смысла признаваться, ибо, как я потом узнал, она любила какого-то пожарника. Моя пятая любовь - воистину мой пятый позор. Не решаюсь и сказать, в кого я влюбился, скажу только, что из-за этого моя мать уволила ее. Шестая любовь совпала с моим первым бритьем. На самом деле у меня даже следов бороды не было, но я влюбился в дочь парикмахера. Я каждый день ходил бриться и в зеркало видел ее, когда она выглядывала из-за занавески. По этой причине лицо у меня было все исцарапано, а через двадцать дней стало похоже на спелый помидор. Но любовь все выдерживает. Когда же я заметил, что парикмахер догадался о моих симпатиях к его дочери и нарочно стал брить меня без мыла самой тупой бритвой, пришлось отказаться от бритья, а вместе с ним и от любви. Седьмая любовь была очень серьезной и протекала как всякая серьезная любовь, то есть она крепко любила меня, а замуж вышла за другого, потому что другой оказался более выгодной партией. Восьмая, девятая и десятая любви во всем были похожи. Восьмой изменил я, девятая изменила мне, а десятой опять изменил я. Моей одиннадцатой любовью была замужняя женщина. Наша любовь могла бы продолжаться очень долго, но ее муж на этот счет был иного мнения. Моя двенадцатая любовь была очень забавна. Эта любовь стоила мне большого количества чернил и слез. Мы постоянно писали друг другу, писали и вздыхали. У меня дома получился настоящий маленький музей, в котором запечатлена моя двенадцатая любовь. В музее семьдесят шесть ее писем, четырнадцать засушенных в книге цветов, четыре фотографии, один локон, один шнурок от ее ботинка, одна пуговица от ее голубой кофты, пальчик ее белой перчатки, носовой платок, три шпильки, одна булавка и т. д. Старательно и любовно устраивал я этот музей, нумеровал и регистрировал каждую вещицу, и, пока делал все это, она благополучно обвенчалась с другим. Не успел я в моем регистре дойти до пятого номера, а она уже благополучно родила пятерых детей. Как видите, ее регистр был более удачным. Моя тринадцатая любовь - моя жена. Мне было известно, что число тринадцать несчастливое, но я не знал, что в любовных делах оно неизбежно приводит к браку. Если бы знать заранее, я пропустил бы тринадцатую любовь и сразу же влюбился в четырнадцатый раз. Но ничего не поделаешь. Вам, конечно, известно, что приносит с собой тринадцатая любовь: малые доходы - большие расходы; маленькую жену - крупных детей и так далее и так далее. Старая истина - женатый человек представляет из себя только половину. А какая же биография у половины! Женившись, я перестал интересоваться собой, и вас своей персоной занимать больше не стану. ОСЛИНАЯ СКАМЬЯ Помните ослиную скамью? Это самая последняя скамья в каждом классе начальной школы. На ней обыкновенно сидят горемыки, на которых срывает свою злость учитель, получивший в тот день неприятное распоряжение из министерства или поссорившийся с женой. На эту скамью сажают плохих учеников, а в каждом классе уже заранее известно, кто будет плохим учеником. Им обязательно окажется сын мусорщика, сын фонарщика или рыбака Проки, сын рассыльного Миты или Симы-жестянщика, или сын ночного сторожа Йоцы. Ну и довольно, потому что на одной скамье больше и не поместится. На первой и второй скамьях сидят лучшие ученики, на третьей и четвертой - хорошие, на пятой и шестой - средние, ну, а на последней, ослиной, - плохие. Зайдите в любую школу, подойдите к первому попавшемуся на глаза ребенку, положите ему на головку руку и спросите: - Ты, малыш, чей? Ребенок ответит, и вы сразу же поймете, почему он сидит именно на этой, а не на другой скамье. На первой сидит, конечно, сын господина министра, а рядом с ним сын подполковника Джокича. Затем идет сын господина Перы, торговца с главного базара, далее сын господина Томы, учителя, которого министр частенько назначает ревизором, рядом сын господина окружного кассира и тут же, в виде исключения, на первую скамью забрался какой-то оборвыш, но он сын журналиста. У его отца очень острое перо, и он иногда пописывает о школьных делах. Известно, кто сидит и на второй, и на третьей скамье: это сын господина протоиерея, сын начальника податного управления, сын Миты-трактирщика, сын коллеги учителя, сын господина Розенфельда, агента страхового общества. Этот мальчик учится довольно плохо, но из уважения к отцу-иностранцу посажен на хорошую скамью, чтобы не подумали, будто "мы, сербы, невоспитанны и грубы". Все сословия распределены по скамьям в строгом порядке: сын хозяина бакалейной лавки, сын мясника, сын члена управления общины, сын одной вдовы, сын другой вдовы и так - до ослиной скамьи. Стоит только войти в школу и положить руку на головку первому попавшемуся ребенку и спросить его: "Ты, малыш, чей?" - и по его ответу тут же можно определить, на какой скамье он сидит. А в жизни разве не так? Вникните в нашу жизнь, положите руку кому-нибудь на голову и спросите его: - Ты чей? И, выслушав ответ, вы будете точно знать, на какой скамье он сидит. Этому нас с детства научили в школе, с этой привычкой мы входим в жизнь. В жизни тоже есть первая, вторая, третья и четвертая скамьи. Есть, конечно, и скамья ослиная. Не надо спрашивать, кто сидит на ослиной скамье. Сидят именно те, на которых срывает свою злость учитель. Истощился, скажем, бюджет, израсходованы деньги на разные приемы и угощения, на всякие интриги и их распутывание. Как же поступает учитель? Он ударит по тем, которые сидят на ослиной скамье: - Снизить им жалование на сорок пять процентов! А сидящим на первой и второй скамьях? Э, это хорошие ученики, их надо наградить. - Пиши указ - повысить их по службе на два чина. Вникните, только вникните в жизнь, положите руку на голову какого-нибудь мальчугана, который сидит на первой скамье, и спросите его: - Чей ты, малыш? - Я сын Симы Янковича, народного депутата, - и мальчик поцелует вашу руку. - А ты, малыш, чей? - Я сын Томы Петровича, судьи, а мой дядя - господин министр. - A ты, малыш? - Моя мать вдова, но я зять господина министра. Пройдите дальше, пройдите, не поленитесь выслушать ответы. Подойдите и к ослиной скамье, спросите первого с краю, и он вам ответит: - У меня нет отца, он погиб на войне. Подойдите к другому, спросите его. Он скажет вам: - Мой отец умер. Бедняга долго сидел в тюрьме за свободу своей страны. Его били, пытали и в конце концов сломили. Он умер, а я остался. Спросите третьего, вон того на ослиной скамье, он ответит вам: - Я плохой ученик, вот меня и посадили на ослиную скамью. Все говорят, что в этой стране нет для меня места. - Почему ты плохой ученик, почему плохо учишься? Чем у тебя голова забита? Чем же ты занят, раз не думаешь о школе? - Я пишу стихи! - ответит вам третий и тяжело вздохнет. Ах, эти горемыки с ослиной скамьи, я жалел их в школе, Мне жаль их и в жизни! В КАЛЕМЕГДАНЕ Глубокая ночь. Сторож уже прогнал из парка последние парочки влюбленных, и только цикады в бесконечных песнях объясняются друг другу в любви. В парке дремлет памятник на своем постаменте, к которому прислонен какой-то высохший с выцветшими и обтрепанными лентами венок. Вдруг памятник очнулся от дремоты и, заслышав чьи-то шаги, посмотрел на дорогу. Он прислушался, протер глаза и стал внимательно всматриваться в темноту. Памятник. Кто там? Поэт (он каким-то образом встал из могилы, пришел в Калемегдан и бродит по дорожкам). Я! Памятник. Мне кажется, мы похожи друг на друга. Поэт. Верно, верно! А с кем имею честь? Памятник. Я памятник поэту X. Поэт. Вот как! Ну а я, выходит, ваш оригинал, потому что я и есть поэт X. Памятник. Да разве вы живы? Поэт. Я? Боже упаси! Кто же в Сербии ставит памятники живым поэтам? Нет, я умер, но сегодня вечером вышел из могилы немного прогуляться. Мне ужасно скучно в могиле. Тесная заплесневелая яма - вам известно, какой бывает могила, которую дарит поэту признательная община. Памятник. Могу себе представить! Поэт. Позвольте мне задать вам один вопрос? Памятник. Пожалуйста. Поэт. Когда вас открыли? Памятник. То есть... ах, да, понимаю. Торжество открытия памятника, речи, стихи, венки. Это произошло две недели тому назад, а до этого я целый год был закрыт каким-то полотном. Несколько раз назначалась церемония открытия, но откладывалась; несколько раз в честь открытия устраивались концерты, и все это время я стоял завернутый в полотно. Дети, игравшие в парке, стали меня бояться, особенно вечером, а в газетах меня называли "человеком в мешке". С грехом пополам сняли с меня покрывало, но, по-моему, и надевать его не следовало, потому что я, как видите, стою не в позе античного героя, а напротив, вполне пристойно одет. Посмотрите - на мне даже пальто. Поэт. То самое пальто, в котором меня похоронили. Памятник. Вот как? Теперь мне понятно, что произошло два дня тому назад. Поэт. Любопытно узнать. Памятник. Позавчера рано утром пришел сюда какой-то чахоточный портной с бутылкой сельтерской воды. Он встал передо мной, посмотрел на меня, и на губах у него появилась гадкая улыбка. Это показалось мне странным; и вдруг я заметил, что он смотрит на меня без капли уважения, с каким следовало бы смотреть на поэта, которого я представляю. Потом он стал хихикать, что-то пробормотал и принялся ругать меня, имея в виду, конечно, вас. И мне бросилось в глаза, что он, в сущности, смотрел не столько на ваше лицо, сколько на пальто, в которое я одет. Поэт. Это пальто я шил у него. Памятник. И, конечно, не заплатили? Поэт. Разумеется. Памятник. Я сразу же догадался об этом, когда портной, уходя, бросил злой взгляд на пальто и что-то пробормотал сквозь зубы, что никак нельзя было истолковать как "вечная ему память!" Поэт. Я думаю! Памятник. А кроме этого, с сельтерской водой, у вас были еще кредиторы? Поэт. Как же, не будь их, у нас вообще не было бы литературы. Наши кредиторы - единственные меценаты. Памятник. Другие, надеюсь, не станут меня беспокоить? Поэт. Меня в могиле они не беспокоят. Памятник. На установку памятника израсходована сумма, быть может, раз в пять-шесть больше, чем ваши долги. Ведь было бы лучше, если бы комитет по установке памятника рассчитался с кредиторами. Поэт. Если бы это сделали раньше, то комитет продлил бы мне жизнь. Я прожил бы по меньшей мере еще лет двадцать. Памятник. А большие у вас долги? Поэт. Девять тысяч динаров. Памятник. А вам известно, что только банкеты учредительного комитета по сооружению памятника стоили больше? Поэт. Верю. Что же вы хотите, не будь банкетов, не было бы случая прославиться некоторым ораторам. Для господ из учредительных комитетов смерть великого человека важнее его жизни. Труды поэта принадлежат всем, всему народу, а смерть принадлежит им - учредительному комитету. Памятник. Председатель комитета за открытие памятника получил награду. Поэт. Разумеется, а я - я ничего не получил. Занималась заря. Часы на соборной церкви пробили половину пятого. Поэт низко поклонился своему памятнику и поспешил до рассвета вернуться в могилу. МОЕ ПЕРВОЕ ИНТЕРВЬЮ Вчера вызвал меня к себе господин редактор и сказал: - Послушайте, Бен-Акиба, я не могу больше платить вам за пустую болтовню; вы должны иногда писать и обзоры по важным политическим вопросам. - Хорошо, буду писать обзоры, - скромно ответил я. - Не стану требовать от вас передовых статей, но вы, например, могли бы время от времени брать интервью у солидных людей по каким-нибудь важным вопросам и излагать эти разговоры в газете. - А о каком важном вопросе мне следует поговорить? - Ну, хотя бы о займе. Пойдите к господину Р., поговорите с ним и опубликуйте ваш разговор. Я сразу же взял в типографии четыре или пять листов бумаги, очинил карандаш и отправился к господину Р. Я застал его в комнате, где он кормил канарейку и что-то насвистывал. Про себя я подумал: вот и прекрасно, хозяин в хорошем настроении, и с ним можно перекинуться несколькими словами о займе. Я мгновенно достал бумагу и карандаш и приступил к делу: - Честь имею представиться - Бен-Акиба, корреспондент "Политики". Я пришел узнать, что вы думаете о займе? - О каком займе? - О нашем новом государственном займе! - Ничего не думаю, - решительно ответил государственный деятель Р., продолжая кормить канарейку. Точно записав весь разговор - и свой вопрос и ответ государственного деятеля, - я вернулся в редакцию, - Что это такое? - раскричался редактор. - Интервью. - Какое интервью, разве это интервью? Он же вам ничего, по существу, не сказал. - Позвольте, я точно записал все, что он мне сказал. Не могу же я вместо него придумывать ответы. - Никуда вы не годитесь, Бен-Акиба. Вы сами виноваты в том, что он ничего не сказал. - В чем же я виноват? - начал я оправдываться. - Не он меня, а я его интервьюировал. - Конечно. Но в том-то и заключается искусство интервью, чтобы ловко поставить вопросы и направить разговор. А чтобы достигнуть этого, надо поставить как можно больше вопросов, вопросы должны следовать один за другим, перекрещиваться, и пусть он на каждый ответит хотя бы одним словом. Из всего вы делаете выводы и составляете его ответы. - Что же вы мне сразу не сказали! Сейчас пойду и загоню его вопросами в угол. Я снова отправился к господину Р., по пути придумывая множество всяких вопросов. - Вы опять пришли? - начал он. - Извините, но я был недостаточно опытен и теперь должен поправить ошибку. Вы не будете сердиться? И тут я буквально засыпал его вопросами. Я. Сколько вам лет? Он. Шестьдесят два. Я. Давно живет у вас эта канарейка? Он. Уже три года. Я. Какой размер ваших воротничков? Он. Сорок второй. Я. Поедете ли вы летом на курорт? Он. Нет. Я. Кто ваш домашний врач? Он. Доктор Вукадинович. Я. Сколько вы платите за квартиру? Он. Девяносто динаров. Я. Любите ли вы клецки с сыром? Он. Люблю, только с земунским сыром. Я. Есть ли у вас билеты государственного займа? Он. Есть. Я. Вы отдаете гладить белье? Он. Да. Я. На какую сумму вы застрахованы? Он. На десять тысяч. Решив, что задал достаточно самых разнообразных вопросов, и точно записав все ответы, счастливый и довольный, я отправился к редактору. - Что это? - ужаснулся редактор и стал рвать на себе волосы. - Это? - сказал я совершенно спокойно, чувствуя, что и совесть моя спокойна. - Это перекрестные вопросы и ответы на них. - О, бог Саваоф! - Редактор в бешенстве заметался по редакции и уже было потянулся за чернильницей. - Постойте! - начал я решительнее. - Чего вы сердитесь, я все сделал точно по вашему указанию. - Да какое мне дело, ест государственный деятель Р. клецки с земунским сыром или нет! - продолжал орать редактор. - Мне тоже до этого нет никакого дела. - Зачем же тогда вы спрашивали? - Так... чтобы было больше вопросов. - Да, да, больше вопросов, но таких, чтобы из ответов можно было узнать его мнение о займе! Прочитайте, прочитайте все вопросы и ответы и скажите мне - можно по ним заключить, что он думает о займе? - И редактор сунул мне в нос мою рукопись. Я взял рукопись, прочитал ее два-три раза и убедился, что действительно невозможно узнать мнение господина Р. о займе. - А самое худшее, - продолжал редактор, - что вы сотрудник моей газеты, вы так ему и представились. Что же он подумает о моей газете, если к нему присылают таких людей? Сейчас же ступайте к нему извиняться и под этим предлогом задайте вот такие вопросы. На листке бумаги редактор написал двенадцать вопросов и добавил: - Выучите наизусть, не смейте читать по бумажке, понятно? - Понятно, - скромно ответил я и в третий раз пошел к государственному деятелю Р., повторяя дорогой вопросы, чтобы запомнить их наизусть. Когда я вошел, государственный деятель Р. встретил меня криком: - Как, опять вы?.. Вон, вон, сударь! Я никому не позволю над собой смеяться! - Но, сударь, я теперь выучил все вопросы. - Говорю вам, убирайтесь вон! Ошеломленный, я воротился в редакцию. - Что случилось? - еще у дверей спросил меня редактор. Я рассказал обо всем, что произошло. - Отлично, отлично, - начал редактор, радостно потирая руки. Я удивился. - Но, господин редактор, в чем же дело? Ведь меня выгнали из дома государственного деятеля, а мы так и не знаем его мнения о государственном займе. - Да, - говорит редактор с каким-то злорадством, - но у меня будет еще один фельетон. Садитесь, Бен-Акиба, и пишите этот фельетон, если хотите получить небольшой аванс. Вот я его и написал. ПЕРЕПИСЬ НАСЕЛЕНИЯ Подумайте только, я тоже участвую в переписи белградского населения, и вчера целый день мне пришлось разносить по домам переписные листы. Мне очень понравилось это занятие, так понравилось, что я согласился бы все время переписывать население. Чего только не услышишь и не увидишь, особенно если попадется подходящий квартал и интересная улица, какие достались мне. Захожу в дом номер семь. Пожилая сухощавая женщина чистит морковку, перед тем как опустить ее в суп. Я говорю ей, что пришел для переписи. Женщина вздрагивает, бледнеет, и морковка валится у нее из рук. - У нас нечего переписывать. Все вещи записаны на мое имя, я могу показать вам постановление суда. Все это имущество - мое приданое. - Но, сударыня, я говорю совсем о другом. Кто ваш муж? - начал я ласково. - Бывший чиновник, - отвечает женщина. - Отдайте ему, пожалуйста, вот этот переписной лист, а уж он, наверное, знает, что надо сделать, я же приду второго января. - Придете второго января, чтобы забрать вещи, я отлично знаю. Нет, не возьму лист. Я уже один раз взяла какую-то бумагу из общины, так муж чуть не убил меня... Не возьму! - Но, сударыня, вещи здесь ни при чем, это же перепись! - Перепись, конечно... - Да нет, подождите же... населения. Вот вы, например, должны записать и себя... - А за чьи долги? - Да не за долги! - Тогда для армии? - Да нет, сударыня, погодите, ей-богу, я вам все объясню... С большим трудом я растолковал ей, в чем дело, сунул в руку переписной лист и что есть духу помчался прочь. Дом номер девять. Опять женщина. Сильная, здоровая, рослая, кажется вот возьмет тебя, поднимет и опять поставит на землю, а ты и пикнуть не успеешь. Сразу было видно, что эта женщина имела дело с властями и хорошо разбирается в официальных делах. Как только я сказал о причине своего прихода, она все поняла, взяла лист и только добавила: - Заранее предупреждаю вас, сударь, что мужа я вписывать не стану. - Почему, скажите, пожалуйста? - Да так, не стану вписывать, и все. Я его и мужем-то больше не считаю. - Это другое дело, сударыня, по этому поводу вы в консистории 1 объясняйтесь. 1 Консистория - учреждение, осуществлявшее управление епархией; в ее ведение входили вопросы расторжения церковного брака. - Э, нет, мне консистория ничего плохого не сделала, чтобы с ней объясняться, а вот с ним-то я поговорю. - Но, сударыня, ведь он же глава дома. - Боже упаси, глава дома - я! - отвечает она решительно. - Но он здесь живет. - Да, - говорит она, - но его нет уже три дня. Где-то кутил, а теперь боится идти домой. Он знает, что я прибью его, как нашкодившего кота. - Прекрасно, ваше право отколотить мужа, но вписать его вы обязаны. Вот вам лист. Она взяла лист. - Хорошо, оставьте лист, но предупреждаю заранее, что его я вписывать не стану и где раньше писала о нем как о муже - вычеркну, сотру. Да и его самого не худо бы стереть с лица земли, пусть только вернется! Дом номер одиннадцать. Двери были заперты. Я постучал и услышал восклицание "ой", какую-то возню, затем дверь осторожно открыли. Передо мной стоит молодая красивая женщина, ну, просто пальчики оближешь. Она взволнована, очень взволнована. Комната, в которую она меня пригласила, соединяется с другой, и я слышу, как там что-то упало. На полу я замечаю офицерскую фуражку и сразу понимаю, в чем дело. Я усаживаюсь на стул, хотя хозяйка и не предлагает мне сесть. Такие ситуации мне особенно нравятся. Развернув переписной лист, не спеша объясняю госпоже, как его заполняют. - Обратите внимание, сударыня, здесь имеются два очень важных пункта. Первый - где находится член семьи, которого случайно в день переписи не оказалось дома. И другой - где проживает постоянно лицо, которое во время переписи случайно оказалось здесь. Хозяйка меняется в лице. - Итак, - продолжаю я объяснять с изысканной любезностью, - в ответ на первый вопрос вы, скажем, напишете, что вашего мужа нет дома. Его ведь нет здесь, не правда ли? - Да, мой муж в отъезде. - Именно так я и подумал. А в этой графе вы должны написать имя лица, которое в данный момент случайно оказалось в вашем доме. - О! - произнесла хозяйка и побледнела как смерть. - Вот, прочтите сами содержание пункта номер пятнадцать. - Знаю, но... он сейчас уйдет, - говорит перепуганная женщина и показывает рукой на комнату, в которой что-то упало. - Вот и прекрасно, - говорю я, прощаюсь и ухожу, чтобы дать возможность "тому, кто оказался случайно в доме в день переписи", удалиться. А второго января, сразу после Нового года, я пошел по домам, чтобы собрать заполненные листы. Я собрал двадцать один лист, и мне сразу бросился в глаза лист с порядковым номером четыре. В качестве главы семьи в нем была записана Маца Петровичка; в конце листа как лицо, заполнившее его и глава семьи, опять подписалась та же Маца. Между тем, под номером два был записан Йоца Петрович. В графе, кем он приходится главе семьи, написано муж, и в графе "профессия" также написано, что основное занятие Йоцы - муж. Иду к госпоже Маце, главе дома, объясняться. - Скажите, пожалуйста, вы замужем? - Да, сударь! - Тогда вы неправильно заполнили лист. - Почему? - выпятила грудь Маца. - Ваш муж как глава семьи должен быть записан первым. - Ну уж нет, - говорит Маца, - глава семьи - я. Я плачу за квартиру, я веду хозяйство, я зарабатываю, я содержу его. - Ладно, а чем занимается ваш муж? - Ничем, сударь, вот только этим, что я записала. Это у него и основное и побочное занятие. Напрасно я пытался убедить Мацу, главу семьи, изменить порядок в листе, она так и не согласилась переделать. Лист номер семь заполнила молодая женщина. Она недавно развелась с мужем. Она написала только имя и фамилию, а на все остальные вопросы не ответила. Я вынужден был пойти к ней. - Сударыня, вы не написали, сколько вам лет. - Хочу, чтобы вы сами заполнили эту графу, - сказала она кокетливо. - Хорошо, пожалуйста, я сделаю это с удовольствием. Сколько же вам лет? - Ха... а вы сами определите, - вызывающе отвечает она. - Сударыня, вы обязаны сказать мне. - Ну уж нет, - решительно возражает женщина, - я еще никогда не говорила официальным лицам, сколько мне лет. Меня не раз из-за всяких интриг допрашивали в участке, и то я не сказала свой возраст. Писаря сами определяли. Я и в консистории не сказала, там определили попы. - Но в данном случае нельзя, да я и не умею угадывать возраст. - Ах, повеса, накажи вас бог, думаете, я по глазам не вижу? Что мне после этого оставалось делать! Чтобы не уронить достоинства государственного переписчика, я зажмурил глаза и написал - двадцать один. В лист номер девять были записаны только мать и дочь, а в пункте "возраст" написано: матери Елене, вдове, двадцать шесть лет, а ее дочери Сойке - восемнадцать. - Сударыня, этого быть не может, - скромно заметил я. - Как не может? - с удивлением спросила вдова Елена. - Не может же быть вам двадцать шесть, если вашей дочери восемнадцать. - Вот тебе и на! - подбоченилась вдова Елена. - Уж я-то, наверное, лучше вашего знаю, когда я ее родила. В лист номер одиннадцать чиновник Мирко Сарич записал себя (двадцать четыре года) и свояченицу (девятнадцать лет). - Почему же в графе "семейное положение" не написали, что вы вдовец? - Зачем же писать, если я не вдовец. - Ага, значит, ваша жена жива? Почему тогда ее не записали? - Поймите меня, пожалуйста. Я холост и никогда не был женат. - Откуда же тогда у вас свояченица? - Да... так... оказалась тут, - оправдывается смутившийся господин Мирко. - Возьмите лист и исправьте. Напишите, что барышня - ваша племянница. - А, так. Спасибо. Он взял лист, стер "свояченица" и написал - "племянница". Лист номер тринадцать был заполнен красивым канцелярским почерком. Когда я приносил лист, госпожа Мица, вдова, пожаловалась на свое одиночество. - Не окажете ли вы мне маленькую услугу? - кокетливо обратилась она ко мне, когда я пришел за листом. - О, с удовольствием! - Дайте мне лист госпожи Станы, я посмотрю, сколько лет она себе записала? Я развернул лист номер восемь. - Госпожа Стана написала двадцать три года. - Ах, бесстыдница! - всплеснула руками госпожа Мица. - Да ей тридцать пять и никак не меньше. Она никогда не была молодой. Вы можете спокойно исправить. Исправьте, ответственность я беру на себя! В лист номер семнадцать были записаны муж, жена и еще какое-то лицо. Опять объяснения. Разумеется, как и везде, мужа я не застал дома, а объясняться с женщинами - настоящая пытка. - Кем вам приходится, сударыня, этот господин? - Никем, так просто, приятель! - Что он, квартирант? - Нет. - Родственник? - Нет. - Так кто же? - Знакомый. - А живет у вас? - Он большой друг моего мужа. Он сосватал нас, вот мы и держим его у себя из благодарности. - Сколько лет вашему мужу? - Пятьдесят. - А сколько лет вашему другу? - Двадцать восемь. - Понятно. Тогда в графу "занятие" следует записать - друг дома. Но больше всего хлопот задала мне одна особа, некая Нанчика Црвенчанинова. Я обнаружил ее сразу в трех листах. В листе номер три, в листе номер четырнадцать и в листе номер двадцать один. Разумеется, не могло быть трех женщин с одной и той же фамилией и возрастом. Пришел я в дом номер три. Слава богу, застал здесь хозяина. - Скажите, пожалуйста, сударь, живет ли у вас некая Нанчика Црвенчанинова? - Да, - сердито оборвал меня господин угрюмого вида, - было бы лучше, если бы не жила. - Это и для меня было бы лучше, я боюсь она мне запутает перепись. - Да она только и живет для того, чтобы всем все путать. - Объясните, пожалуйста? - Да и так все ясно, - отвечает господин, - она моя теща, тещей приходится и тому, из листа номер четырнадцать, и тому, из листа двадцать один. - Ясно, а где она проживает? - У всех трех. - Хорошо, у кого в доме она случайно оказалась в момент переписи? - Это трудно сказать, ведь она одновременно находится во всех трех домах. - Так, но когда вы заполняли лист? - Она была у меня. Когда заполнял свояк, была у свояка, когда же заполнял другой свояк, была у него. - Тогда я не знаю, что делать с этой бабой! - Что хотите, сударь. Мы, зятья, сами не знаем, что с ней делать, семь лет задаем себе этот вопрос. Лист номер двадцать один был ужасно измят и испачкан. Такой стыдно было нести в комиссию. Прихожу в дом и вижу женщину с мокрым полотенцем на голове. - Сударыня, ваш муж неверно заполнил лист и страшно его запачкал. - Не произносите при мне его имени! - Простите, но почему? - Вчера вечером он пришел как свинья пьяный, накричал на меня и отколотил. Да вы загляните в лист, посмотрите, куда он записал меня. Просматриваю лист и вижу, что она там вообще не записана. - Да он совсем вас не записал! - Нет, нет, посмотрите на обороте. Он назло туда меня поместил. Переворачиваю лист и действительно вижу, что в графе домашних животных, в пункте номер девять, где значились свиньи, написано: "моя жена Мария". Пришлось переписать и этот лист. ОБСТРУКЦИЯ Прочитав заглавие, женщины наверняка скажут: "Этот человек никак не может оставить нас в покое!" И хотя под таким заголовком действительно можно было бы написать о женщинах, я не намерен о них даже словом обмолвиться. Сегодня я думаю описать обструкцию, парламентскую обструкцию. Вам, конечно, известно, что на белом свете не только наша страна имеет конституцию и парламент. Есть это и во всех других передовых странах, например, в России, Черногории, Абиссинии, Иране и т. д. Итак, в Иране есть конституция, есть шах, есть правительство, есть парламент, а в парламенте, разумеется, есть буфет. Впрочем, в этом нет ничего специфически иранского: в парламенте каждого конституционного государства обязательно должен быть буфет, и в каждом конституционном государстве во время заседании и длинных речей народные депутаты забегают туда чего-нибудь хлебнуть. И вот не так давно в повестку дня иранского парламента был включен законопроект о палочных наказаниях. Внося такое предложение, правительство пожелало узаконить этот вопрос и требовало, чтобы для сторонников правительства, какова бы ни была их вина, число ударов палкой по пяткам не превышало двадцати пяти и после экзекуции их пятки смазывались бы жиром. Для оппозиционеров же допускалось пятьдесят ударов без последующего смазывания пяток. Само собой разумеется, все оппозиционные партии, несмотря на межпартийные разногласия, единодушно устроили обструкцию, выступая с бесконечными речами, так как у них не было легальных возможностей предотвратить намерение правительства. Запросы и длинные речи продолжались почти пятнадцать дней, пока наконец иранский шах не призвал к себе правительство и не выразил ему свое желание сделать какую-нибудь уступку оппозиции. Правительство стало совещаться. Министр юстиции Насреддин считал, что можно уменьшить число палочных ударов для оппозиционеров до сорока. - Мы тем самым показали бы нашу готовность пойти навстречу пожеланиям оппозиции, - добавил министр юстиции Насреддин и, довольный, что сказал столь красивую фразу, погладил себе бороду. - Это не годится, - возразил Музафареддин, министр просвещения, - я бы не делал таких уступок, хватит с них, если мы согласимся смазывать им пятки жиром после экзекуции. На это мы можем пойти, чтобы никто потом не говорил, будто мы отстали от современности. Это предложение поддержал премьер-министр, к нему присоединились и остальные. Так было решено сделать уступку оппозиции и внести соответствующее изменение в законопроект. Оба оппозиционных крыла, из которых одно, крайне левое, было совсем против палок, а другое, оппортунистическое, в принципе соглашаясь с палками, требовало одинакового количества ударов как для сторонников правительства, так и для оппозиции, продолжили обструкцию и с еще большим жаром стали оспаривать закон, произнося речи одна другой длиннее. Шах был обеспокоен, встревожилось правительство и его сторонники, заволновалось парламентское большинство, потеряли душевное равновесие чиновники, и только один-единственный человек во всем Иране беззаботно и довольно посмеивался. Это был владелец парламентского буфета. Он радостно потирал руки и про себя думал: "Не иначе как бог мне помогает. Еще четыре-пять таких заседаний по пяти-шести речей в день, и я стану богачом". Министры продолжали свои совещания, обдумывая, что предпринять, пока однажды министр полиции Нуреддин бен-Али не воскликнул весело: - Нашел! - Что, ради аллаха! - министры, как один, соскочили с дивана, полагая, что Нуреддин нашел какой-нибудь новый иностранный банк, у которого можно было бы взять еще один заем. - Я придумал, как нам расправиться с оппозицией. - Неужели? - удивился премьер-министр Насреддин бен-Вахир. - Да, эфенди, выслушайте меня. Все навострили уши. - Хозяин буфета сторонник правительства? - Разумеется, - ответил премьер-министр, - во всех конституционных государствах буфеты содержат только сторонники правительства. - Отлично. Я раздобыл шесть литров касторки, и их надо передать ему. - Зачем, ради аллаха? - с любопытством спросил министр юстиции Насреддин. - В шербет, который будут заказывать оппозиционеры, он станет подливать по пяти капель касторового масла. - И тогда? - поспешил узнать министр просвещения Музафареддин. - И тогда пусть-ка они попробуют выступать с длинными речами! - Ха-ха-ха! - разразился веселым смехом премьер-министр. - Пусть льет по десять капель, чтобы и вопросов не задавали! - Хи-хи-хи! - засмеялись министры и проголосовали за десять капель. На другой день перед заседанием все народные депутаты собрались в буфете, чтобы подкрепиться шербетом и лукумом. Наконец началось заседание. Первым на трибуну поднялся самый злобный оппозиционер Асреддин и сделал запрос правительству: - Я спрашиваю премьер-министра, верно ли, что у шаха насморк и это скрывают от народа? Не успел Асреддин закрыть рот, а премьер-министр уже поднялся со своего места, чтобы выступить с опровержением. Ведь во всех конституционных государствах премьер-министры опровергают все, о чем бы их ни запросили. Только он начал говорить, как самый злобный оппозиционер Асреддин покраснел, словно перец, и бросился бежать через зал, сбив с ног какого-то парламентского служителя. - Почему Асреддин-эфенди убегает, не выслушав ответа? - спрашивает премьер-министр и лукаво смотрит на министра полиции Нуреддина бен-Али. - Даю слово Хаки-эфенди, - звонит председательствующий. - Ладно, спасибо, после... - машет рукой Хаки-эфенди и мчится к выходу. - Слово предоставляется Шимахи бен-Мухаммеду, - объявляет председатель. - Он на дворе! - опять кричит большинство. - Слово имеет Бахри бен-Надир. - Он на дворе! - опять кричит большинство. - Даю слово Али бен-Али, - звонит председатель. Али бен-Али важно поднимается с места. - О-о-о! - пронеслось по собранию, потому что уже три дня ходили слухи, будто Али бен-Али собирается говорить дольше, чем Драгиша Лапчевич в сербской скупщине 1. 1 Лапчевич Драгиша - журналист и политический деятель, с 1905 по 1921 год постоянно избирался в скупщину. Али бен-Али поднялся на трибуну, откашлялся, а премьер-министр наклонился к министру юстиции и шепотом спросил: - Он принял? - Двадцать капель, - ответил министр. - Господа, - начал Али бен-Али, но вдруг заволновался, поспешно скатился с трибуны и еще в зале стал расстегивать шаровары. Через полчаса вся оппозиция сидела на корточках около парламента, а большинство проголосовало за закон о палочном наказании. Вот так в Тегеране справились с обструкцией. Но зачем я рассказал эту историю, чего доброго еще кто-нибудь ею воспользуется!.. И ЕЩЕ ОБ ОДНОМ УРОЖАЕ Богата земля наша! Обильно родит она всякие плоды и кормит нас. Основные культуры - пшеница, ячмень, кукуруза, яблоки, груши и ордена произрастают в таком количестве, что не только нам хватает, но мы их еще вывозим в другие страны. Все эти предметы, особенно если год урожайный, составляют значительную часть продукции, о которой обыкновенно объявляют в сербских газетах. Про кукурузу, ячмень, пшеницу, яблоки и груши можно прочитать на третьей странице газет, а про ордена - среди указов на первой странице. Но поскольку производство орденов и их сбор год от года растет, то никто не удивится, если эта культура перейдет и на третью страницу сербских газет. Вот тогда среди биржевых объявлений мы сможем прочитать и еще нечто, вроде: Спрос на ордена - 742 Предложение орденов - 262 Выдано орденов - 324 А самое главное, эта рубрика была бы постоянной среди биржевых объявлений, потому что у нас в Сербии может не уродиться и пшеница и кукуруза, могут подвести фрукты и бахчевые, а ордена никогда не подведут, и спрос на них всегда обеспечен. Во время одного такого сбора урожая орденов мне как-то бросилось в глаза имя награжденного, о котором я никогда в жизни не слышал. И решил я разузнать, кто этот человек и каковы его заслуги. Сказано - сделано. Только вы не подумайте, что в Сербии легко обнаружить заслуги награжденного! Я пошел к самому господину министру. Уж если он мне не скажет, так кто же еще может сделать это! - Господин министр, очень прошу вас дать мне одну маленькую справку. В последнем указе среди награжденных значится Сима Саватич. Не скажете ли вы мне, кто этот человек? - Сима Саватич? Впервые слышу это имя, сударь. - Он награжден по вашему представлению. - По моему представлению? - Да, посмотрите, вот официальное сообщение. - Действительно, по моему представлению! Видите ли, этот Саватич, вероятно, был в списке, который мне представил начальник канцелярии. Значит, он знает его и рекомендовал мне. Я простился с господином министром и пошел к господину начальнику. - Господин начальник... - и я повторил всю вышеприведенную фразу: такое-то и такое-то дело, пришел я узнать у вас, кто такой Сима Саватич? - Сима Саватич! - удивился господин начальник. - Первый раз слышу это имя. - Но он награжден по вашему представлению. - Представлял не я, а господин министр. - Да, но господин министр говорит, что вы подали ему список! - А, список! Да, да, припоминаю. Этот список мне представил господин секретарь. - Так мне, очевидно, лучше всего обратиться к нему? - Да, именно к нему. - Спасибо. Пошел к секретарю. Господин секретарь очень любезно меня принял и на вопрос, не он ли представил господину начальнику список для награждения, сказал: - Да, да, я. - Ну, а за что же, в самом деле, награжден Сима Саватич? - Первый раз слышу это имя! - удивился секретарь. - Но ведь вы же включили его в список. - А, список? - забеспокоился секретарь. - Да видите ли, список составлял не я, его готовили писаря, господин Сава-писарь... - Итак, значит, господин Сава-писарь? Пошел я к господину Саве-писарю, и тот сразу же признался, что список готовил он. - Отлично! - воскликнул я. - Уж вы-то, наверное, знаете, за что награжден Сима Саватич. - Не знаю, сударь. - Но вы же включили его в список. - Да, но мне велел господин секретарь. Иду к господину секретарю. Господин секретарь вспомнил, что так распорядился господин начальник. Иду к начальнику. Начальник тоже припомнил, что так приказал господин министр. Я пошел опять к министру. - Так в конце концов выходит, что я распорядился? - Да, господин министр. - Возможно, очень возможно. Помнится, я распорядился на основании какой-то частной рекомендации. Может быть, начальник получил какое-нибудь письмо. Начальник сказал: может быть, секретарь получил какое-нибудь письмо. И так без конца. Мне несколько дней пришлось ходить от министра к Саве-писарю, от Савы-писаря к господину министру, и все-таки я ничего не узнал. Поэтому я и выбрал самый короткий путь: решил пойти прямо к Симе Саватичу и спросить, знает ли он, за что его наградили. И хотя нелегко было найти Симу Саватича, я все-таки разыскал его через несколько дней. - Вы господин Сима Саватич? - Да. - Вы награжденный Сима Саватич? - Да. - Ага, отлично, вас-то я и ищу. Не будете ли так добры сказать мне, известно ли вам, за что вас наградили? - Да! - решительно подтвердил он. - Очень хорошо, - восторженно воскликнул я. - Скажите мне, пожалуйста, за что вас наградили? - По списку! - Как по списку? - Подошла моя очередь, вот и все. - Как же так, я вас что-то не понимаю. - Просто по книге записей рождения. - Но, господин Сима, объясните, пожалуйста, яснее. - По книге записей рождения два года тому назад меня взяли в солдаты, а теперь я награжден. - А, - хлопнул я себя по лбу, - значит, вы думаете, что в Сербии выдача орденов производится так же, как и набор в армию? - Конечно. - И вы полагаете, что у нас награждают по книге записей рождения, когда подойдет очередь?.. - Ну конечно же! - Очень хорошо! Спасибо вам за разъяснение. ПЕРВАЯ СЕРБСКАЯ КОМИССИЯ У каждого народа есть свои достоинства: например, гордость, самоотверженность, мужество и т. д., но есть и свои слабости. Слабость одного народа - лукавство, другого - тщеславие, третьего - то, четвертого это. Наша слабость - наши комиссии. Не знаю, попал ли я в самую точку, но готов утверждать и отстаивать эту мысль. Да вы и сами, наверное, заметили, что без комиссий мы не можем завершить ни одного дела. Приходится только удивляться, как мы еще не ввели комиссий при решении чисто личных вопросов. Можно было бы, например, при заключении брака высылать на место действия комиссии и со стороны жениха и со стороны невесты. Начиная с государства в целом и кончая общиной, укажите мне хоть одно дело, которое обошлось бы без комиссии. Если не укажете, не удивляйтесь, что эту область нашего отечества я называю страной комиссий; ведь я почти убежден что комиссии - наша национальная особенность! Придя к такой мысли, я сразу же стал искать причину болезни. Вы ведь знаете, что при заболеваниях ребенка врач всегда интересуется здоровьем родителей, чтобы узнать, не наследственная ли это болезнь. Я пошел тем же путем и принялся выяснять, не страдали ли и наши предки комиссионной болезнью? Несколько, дней я рылся во всех учебниках истории сербского народа - и одобренных Главным Советом просвещения, и никем не одобренных. Просмотрел издания, которые поддерживали Чупич, Коларац и Книжевна задруга 1, просмотрел и издания, которые никто не поддерживал. Я перерыл иностранных авторов и иностранные источники только для того, чтобы узнать, не вершили ли и наши деды свои дела через комиссии, Я рассуждал так: ведь если комиссии и в самом деле наша наследственная национальная болезнь, то вполне возможно, что Милутин учреждал комиссию по "приему Грачаницы", Стефан - комиссию по "приему Дечан", а Душан - комиссию по "выработке проекта законника", а затем и "по изучению условий Кантакузина" 2, для "выработки церемониала коронаций" и т. д. И мои труды увенчались успехом: я выяснил, когда была создана первая сербская комиссия. Оказалось, это произошло в глубокой древности, гораздо раньше, чем я предполагал... Впрочем, вам всем известна одна особенность сербской истории: всякий историк у нас может доказать все, что только пожелает. Вукашин убил Уроша, Вукашин не убивал Уроша; Вук предал, Вук не предавал на Косовом поле 3; у сербов были золотые деньги, у сербов не было золотых денег и т. д. У нас можно обосновать и многое другое, так почему бы и мне не доказать, что первая сербская комиссия существовала еще в VIII веке. 1 Чупич Никола (1836-1870) - меценат, завещавший свое имущество на издание научных книг. Коларац Илия (ок. 1800- 1878) - торговец, основавший в 1861 году фонд помощи нуждающимся писателям. В 1877 году все свое состояние завещал в пользу университета. Книжевна задруга - литературное общество. 2 Милутин - сербский король (1282-1321), правивший под именем Стефана Уроша II. Грачанида - церковь на Косовом поле, заложенная Милутином в 1321 году. Стефан Урош III - сербский король (1321-1326), прозванный Дечанским. В благодарность за свое чудесное исцеление от слепоты он, по преданию, основал монастырь, назвав его Дечаны. Душан - Стефан Душан Сильный, сербский царь (1331-1355), оставил после себя памятник своей законодательной деятельности - "Законник Стефана Душана". Кантакузин - Иоанн VI Кантакузин, византийский император (1341-1355). Здесь имеется в виду договор о союзе, заключенный им в 1342 году с Душаном. 3 Вукашин - сербский король (1366-1371). Вукашин захватил престол, лишив власти царя Уроша IV. ...Вук предал, Вук не предавал... - Имеется в виду историческое лицо Вук Бранкович (ум. в 1398 г.), который, по народному преданию, умышленно опоздал со своим отрядом на Косово поле, и сербское войско из-за этого потерпело тяжелое поражение от турок (1389). Впрочем, для большей убедительности я сошлюсь на подлинные исторические факты. Пойдите, пожалуйста, в библиотеку и разыщите там Acta sanctorum. October, IV, стр. 177 (Ev. Bolland, 1866 г.). Итак, произошло это около 780 года, когда славяне напали на Солунь. Тогда "один из них, весьма искусный в машинах, придумал хитро устроенную башню и заявил, что с нею славяне наверняка возьмут Солунь". До сих пор все идет хорошо, и нет тут ничего особенного, так как и любой другой народ мог бы изобрести башню. Но далее в этом историческом источнике говорится: "Когда же он построил машину, то показал князьям славянским, и они одобрили ее". Вот следы первой сербской комиссии и ее деятельности. Князья составили комиссию и одобрили изобретение. Но не подумайте, будто все, что делается с помощью комиссий, выходит шиворот-навыворот. Славяне, осаждавшие Солунь, были сербами. Следовательно, наши нынешние комиссии ведут свое происхождение от доисторических сербских комиссий, и совершенно ясно, что все хорошие и плохие стороны их унаследованы от предков. Упомянутый выше исторический источник гласит: "Тогда они с оной машиной напали на Солунь, но оная машина не функционировала". Теперь вы видите, что это была настоящая сербская комиссия. Машину осмотрели, приняли, а как до дела дошло, она "не функционировала". Болгарские историки утверждают, будто славяне, осаждавшие Солунь, были болгары. Нам не требуется более веского довода для доказательства, что под Солунем были сербы, ибо и неискушенный человек сразу же узнает работу первой сербской комиссии. Очень сожалею, что мне пока не удалось выяснить, каковы были суточные у членов первой сербской комиссии и в какую сумму обошлась ее деятельность. Если мне удастся обнаружить еще и это, то я решу великую историческую проблему и докажу, что наши комиссии - вполне закономерная болезнь. МИЛЛИОН Миллион динаров не может быть ни самым крупным выигрышем в лотерее, ни приданым невесты, ни жалованьем или подарком. Миллион динаров может быть суммой в руках кассира, сбежавшего в Америку с какого-нибудь денежного предприятия, сном практиканта 1, задремавшего натощак, или, наконец, дефицитом в бюджете малого государства, такого, как наше. 1 Практикант - низшая должность в чиновной иерархии королевской Сербии. Но миллион, о котором пойдет речь, - ни то, ни другое, ни третье. Я расскажу о миллионе, выделенном по решению итальянского парламента из государственного бюджета для распределения между оставшимися в живых ветеранами-гарибальдийцами в честь столетия Гарибальди. Старые, изнуренные в сражениях бойцы, которым и раньше помогала благодарная Италия, теперь получат солидные суммы и спокойно, в достатке проживут конец своей жизни. Прочитав такое сообщение, я сразу же подумал, как было бы хорошо и нам когда-нибудь вспомнить о своих добровольцах, и, если мы не можем одарить их миллионом, то выделить им хотя бы сотню тысяч. Я тут же уселся за стол и подсчитал, сколько бы из этой сотни тысяч досталось каждому добровольцу. Я исходил из предположения, что наше правительство уже выделило для распределения между добровольцами 100 000 динаров. Вот мой расчет. Прежде всего потребуется создать комиссию по составлению списков добровольцев и сбору необходимых о них сведений. Работа комиссии при соответствующем вознаграждении обойдется не дороже 20 000 динаров, а это значило бы, что для распределения между добровольцами все-таки останется 80 000 динаров. Как только эта комиссия закончит свою работу, будет образована другая. Новая комиссия займется классификацией добровольцев и разделит их на две, три или четыре категории, в соответствии с собранными данными, чтобы бедные получили большую помощь, а кто позажиточнее, - меньшую. Эта комиссия проработает два-три месяца и, разумеется, расходы на оплату ее труда обойдутся по крайней мере в 30 000 динаров. Но все-таки для распределения осталось бы 50 000 динаров. Как только вторая комиссия закончит свою работу, посыплются жалобы на ее деятельность. Одни станут доказывать, что их следует отнести к первой категории, а не к четвертой, другие захотят попасть во вторую к т. д. Чтобы разобрать все жалобы и убедиться в их справедливости, понадобится учредить третью комиссию. Этой комиссии придется долго работать, и деятельность ее обойдется по меньшей мере в 20 000 динаров, что, впрочем, не так уж и много, так как для распределения между добровольцами все-таки останется еще 30 000 динаров. Для ведения всех дел потребуется, конечно, специальный штат канцелярских служащих. Их труды обойдутся в 9500 динаров, и для распределения останется всего 20 500 динаров. После успешного завершения предварительной работы будет образована комиссия по распределению денег. Ее труды обойдутся, скажем, не более чем в 20 000 динаров, и все-таки для распределения между добровольцами останется 500 динаров. Тогда пригласят всех оставшихся в живых добровольцев, участников сербско-турецкой войны 1, а их примерно около тысячи человек. Каждому пошлют приглашение, на котором будет наклеена почтовая марка стоимостью в полдинара. 1 Имеется в виду сербско-турецкая война 1876 года, в результате которой Сербия получила независимость. Добровольцу в данном случае достанется полдинара - сумма вполне достаточная, если принять во внимание, что этими деньгами как раз будут покрыты его расходы на гербовую марку, которую каждый наклеит на прошение. Так было бы в Сербии! Мне неизвестно, почему итальянцы не спросили у нас, как следовало бы распределить этот миллион. Мы дали бы им дружеский совет. ОТВЕТ НА ПРИГЛАШЕНИЕ Товарищи и друзья! Я получил ваше приглашение встретиться после стольких лет разлуки и торжественно отметить двадцатипятилетие со дня нашего окончания университета. Я непременно приму участие в торжества и надеюсь, что оно напомнит мне те прекрасные времена, когда все мы, и я в том числе, верили, что в Сербии важно и нужно иметь университетское образование. Но за эти двадцать пять лет я, к сожалению, убедился, что матушке Сербии грамотные люди не нужны и что университетский диплом - излишняя роскошь, от которой человек уже никогда не может избавиться. Получая университетский диплом, я думал: мир теперь мой, ведь в руках у меня ключ, открывающий все, даже кованные железом двери, волшебная лампа Аладдина, перед которой расступаются стены. А что оказалось в жизни, в действительности? Я хотел стать военным, но когда упомянул, что у меня есть университетский диплом, меня стали расспрашивать, чей я сын. Я решил податься на государственную службу, но когда сказал, что обладаю дипломом, меня стали спрашивать, есть ли у меня акции и какого банка. Наконец, убедившись, что диплом - только лишняя обуза и помеха, я принял мудрое решение и начал всем говорить, будто нет у меня никакого диплома, никогда его не было, и я даже не помышлял когда-либо его получить. Почувствовав себя освобожденным, я снова предложил свои услуги государству, которое однажды их уже отклонило. Являюсь к главе одного министерства, и тот меня принимает в своем кабинете. - Господин начальник, - начинаю я очень серьезно и стараюсь ни единым словом не выдать, что окончил университет, - я пришел просить, чтобы вы взяли меня на службу. - А что ты окончил? - Пять классов гимназии, но экзамены не сдал. - А ты грамотный? - Да, немного, но я постараюсь подучиться. - Конечно! - отвечает глава. - Если будешь прилежным - научишься. Вот я окончил только два класса да земледельческую школу, и этого мне вполне хватает. Я получил место и сделал бы прекрасную карьеру, если бы мои коллеги каким-то образом не пронюхали, что я окончил университет, и не донесли на меня начальству. Начальство сразу же возымело против меня зуб, и я, понятно, потерял службу. Выждав некоторое время, чтобы в правительственных кругах забыли о том, что я окончил университет, я отправился к главе другого министерства. - Господин начальник, говорю, я пришел попросить вас взять меня на службу. - А кем ты был до сих пор? - Унтер-офицером. - Ты где-нибудь учился? - В унтер-офицерской школе. - Достаточно. Я был поручиком, и вот... слава богу. Я опять получил очень хорошее место и занимал бы его до сих пор, если бы против меня не началась целая кампания. Прежде всего министр стал получать анонимные письма, в которых сообщалось, что я окончил университет, затем появились статьи в газетах: "Что это значит? На государственной службе держат человека с университетским дипломом. Знает ли об этом господин министр, а если знает, то собирается ли он и дальше терпеть подобное безобразие?" Когда и этого оказалось мало, поступил запрос в скупщину: "Известно ли министру, что на государственную службу проник человек, окончивший университет, и как министр к этому относится?" После такого оборота дел, разумеется, я не мог больше оставаться на службе. С тех пор я уже и не пытался получить какую-либо должность. Диплом об окончании университета я тем временем вставил в рамку и повесил на стену рядом с дипломом, именующим меня почетным членом одного певческого общества. И от первого, и от второго прок один, вот и пускай висят рядом. И только я стал забывать о своем досадном жизненном промахе, о том, что и я когда-то окончил университет, как вы, мои дорогие товарищи и друзья, поспешили напомнить мне об этом своим приглашением. Непременно приму участие в торжестве. Почему бы и нет? Если есть люди, празднующие двадцатипятилетие супружеской жизни, то почему бы мне торжественно не отметить это меньшее зло, державшее меня двадцать пять лет в кабале у какого-то диплома и погубившее мою карьеру. КРАТЧАЙШИЙ ПУТЬ Какой-то дурак, возомнивший себя философом, изрек одну глупость, которую многие считают верхом мудрости. "Прямая дорога - дорога кратчайшая", - гласит эта мудрость, над которой смеялись и раньше, над которой хохочут теперь, а в будущем по поводу нее станут ядовито улыбаться. Кто бы ни поверил этой мудрости и ни отправился прямой дорогой, всегда прибывал к месту назначения последним или не попадал туда вовсе. Возьмите хотя бы такой случай. Вы знаете, что прямая дорога от Калемегдана до Славии проходит по Теразии; по ней проложена трамвайная линия. И вот кто-нибудь, скажем, Алекса, отправится по этой дороге к Славии, а кто-то другой, скажем, Борисав, пойдет от Калемегдана через Варош-капию по Абаджийской Чаршии 1. Разумеется, второй, то есть Борисав, окажется на Славии раньше, чем первый. 1 Названия различных улиц, площадей и парков Белграда. Но это не очень убедительный пример, я его выбрал не совсем удачно. Конечно, этот второй, Борисав, какой бы крюк он ни сделал, придет первым, поскольку на прямой дороге, по которой будет следовать Алекса, ходит белградский трамвай. Алекса, конечно, не захочет идти пешком и поедет на трамвае. Но если он так поступит, то, разумеется, прямая дорога вовсе не окажется кратчайшей, и наверняка второй путник - в обход и пешком доберется до Славии раньше. Итак, это неудачный случай, но есть и другие примеры, которые убеждают, что прямой путь - вовсе не кратчайший. Вот возьмите одно из самых обычных жизненных явлений - любовь, причем любовь серьезную, за которой следует брак. Допустим, господин Пера влюблен в барышню Анку и влюблен серьезно. Он, конечно, считает, что лучше всего прямо сказать ей об этом. Он ищет случай сегодня, ищет завтра и, наконец, на каком-то балу, а их только для этого и устраивают, подходит к ней, дрожит, бледнеет и заплетающимся языком шепчет: - Я вас люблю! Услышав признание, она ведет себя, как в таких случаях и подобает вести себя девушке. Она волнуется, краснеет, опускает глаза, у нее сильно бьется сердце, пересыхают губы. Он хочет знать только одно: "Да или нет?" Танцуют кадриль, а он шепчет ей: "Да или нет?" Танцуют вальс, а он ее спрашивает: "Да или нет?" Танцуют селянчицу, а он опять: "Да или нет?" Наконец у девушки вырывается: "Да!", и он, совершенно счастливый, мечтает о своем прекрасном будущем. Но пока господин Пера хранит ее "да" как ценный залог и предается мечтам о будущем, строя карточные домики, господин Сима, которому барышня Анка тоже очень нравится, вовсе не подходит к ней, чтобы объясниться в любви. Он знает, что прямой путь - не самый короткий. Он подходит к ее матери и развлекает ее разговором: - Ах, сударыня, какой прекрасный ребенок ваша дочь. Я никогда не встречал так хорошо воспитанных детей. А матушка сладко смеется, и что-то приятное щекочет ее душу. - И ведь как верно говорят в народе, - продолжает господин Сима, прежде посмотри на мать, а уж потом сватайся к дочери. Но люди часто ошибаются: собираясь жениться, и не взглянут, что представляет собою мать воспитанная ли она, порядочная ли. А ведь какова мать, такова будет и дочь. Вот, пожалуйста, на вашем примере это лучше всего видно. А мать слушает, и душа ее вздымается к небесам, будто тесто на дрожжах подходит, сердце ширится, как меха гармоники, и чувствует она, что ей уже не уместиться на одном стуле и нужно подставить второй. А господин Сима на этом не останавливается. Он ищет и находит тетку барышни Анки. С теткой он ведет совсем иной разговор: - Ах, сударыня, пусть люди говорят, что годы налагают на человека отпечаток. Но сколько бы ни было вам лет и как бы ни блистали юностью эти девушки на балу, вашей свежести и вашему виду может позавидовать любая молодость. А у госпожи тетки сверкают глаза, она чувствует, как тепло разливается по всему ее телу, и вдруг ей становится так жарко, что хочется убежать домой переодеться. Господин Сима не останавливается и на этом, он находит отца девушки, ее другую тетку и всех остальных родственников. И, как вы думаете, кто женится на барышне Анке? Господин Пера, вошедший в ее сердце прямым путем и уже добившийся ее "да", или господин Сима? И так не только в любви. Стоит лишь посмотреть вокруг. Возьмите государственную службу. Господин Янко честно и усердно служит, работает, трудится день и ночь, растет число его детей, растут долги, но он все надеется, и для этого есть все основания: "Вот дослужусь до хорошего жалованья - рассчитаюсь с долгами, дослужусь до лучшего, более почтенного места - займусь воспитанием детей". И у него есть все основания надеяться. Ведь в его руках верный залог честный труд, всеобщее признание, добрая слава. Но пока он надеется, господин Стева поступает совсем иначе. Он ходит от дома к дому, от двери к двери и узнает, в которые из них можно проникнуть; у него есть тетка, еще на школьной скамье дружившая с нынешней госпожой министершей; у него есть дядя - дальний родственник другой госпожи министерши; вторая его тетка состоит в родстве с госпожой Савкой, советницей, а госпожа советница была первой женой господина генерала, тогда как вторая генеральская жена находится в наилучших отношениях с господином министром. Как вы думаете, кто в Сербии первым сделает карьеру - несчастный Янко, считающий, что прямая дорога - кратчайшая, или господин Стева, окруженный всеми своими тетками, дядьями и знакомыми? Стоит только прочесть в "Сербских новостях" указы о назначении, а прочитав, расспросить, кто кому приходится родней, и загадка будет разгадана. Нет, нет, прямой путь в Сербии - это самый долгий путь, и речь идет не только о поездке трамваем от Калемегдана до Славии. Даже к богу вы не можете обратиться прямо. И если вы хотите, чтобы на вас низошла его благодать, незачем обращаться к нему с простой, усердной и честной молитвой; вам следует проведать о лазейках, через которые обходным путем скорее всего можно снискать божью милость. ОПЯТЬ КРИЗИС С каких уже пор помятые цилиндры валяются под кроватями, с каких уже пор у нас не было правительственного кризиса! А это так непривычно! Нет кризиса - и нам как-то не по себе, все кажется мертвым и однообразным. Вообразите, например, что какой-то кабинет министров существует у нас десять лет. Целых десять лет непрерывно существует и не уходит в отставку. Боже, как бы это выглядело? Думаю, это выглядело бы очень необычно. Наши дети вступили бы уже в министерский возраст, а министрами стать не могли бы, поскольку заняты все места. И дети наши, словно бедные сиротки, бродили бы по улицам, не зная, чем заняться. А мы, родители, были бы вынуждены устраивать целые демонстрации, скандируя: "Освободите министерские места, вас просят дети!" Далее, это могло бы иметь и более глубокие, более важные последствия и повлиять на все отношения в обществе. В последнее время наши дети не женятся, пока не станут министрами. И если так долго будут заняты все министерские портфели, начнут волноваться и девушки, во всяком случае те, у которых приданое более двадцати тысяч динаров и которые претендуют на звание министерши. Но, слава богу, такое у нас не может случиться. Десять лет наше правительство никак не продержится, месяцев десять протянет - и то ладно. Вот и на этот раз уже давненько не было министерского кризиса, и неотутюженные цилиндры претендентов залежались под кроватями. Но вчера цилиндры были извлечены из укромных мест, а сегодня уже сверкают, словно жиром намазанные, и висят в коридоре на вешалке, чтобы в любую минуту оказаться под рукой. А еще позавчера господин Тома, возвратившись домой позже обычного, заговорил, не успев войти в комнату: - А что, Савка, где бы это мог быть мой цилиндр? - Где ему быть, - ответила она равнодушно, - с тех пор как ты его надевал во время последнего министерского кризиса, так все и лежит в картонке. А почему ты спрашиваешь? - Так, просто в голову пришло. - Уж не хочешь ли ты подарить его Народному театру? - Нет, я хочу, чтобы ты отдала его завтра отутюжить. - Что?! - Чтобы ты отдала его отутюжить. - Ой, а нет ли случайно министерского кризиса? - Ну да, кабинет подал в отставку. - Боже, и ты так спокойно... Вместо того, чтобы уже в дверях крикнуть мне: "Радуйся!" - ты... - Я же сказал... - Так вот, я завтра же утром отдам переделать мое черное шелковое платье. Нужно убрать бархатные отвороты и перекроить рукава. Такие теперь не носят... - Ой, жена, погоди, ради бога. - И знай, завтра же, рано утром, ты мне закажешь визитные карточки. У меня нет ни одной визитной карточки. - Погоди ты, ради бога. - И еще хочу, чтобы ты мне... - Да погоди же, прошу тебя! - Ну конечно, ты всегда так - погоди, погоди, а сам никогда и не станешь министром. И в доме господина Томы наступает кризис, более опасный и тяжелый, чем кризис правительственный. Ибо если госпожа Савка начнет, она уже не может остановиться. Думаю, кризис этот не окончился до сих пор, тем более что господина Тому, как мне известно, никто и не собирался выдвигать кандидатом на министерский пост. ДИТЯ ОБЩИНЫ Несколько дней тому назад произошел необычайный случай. В скором поезде, идущем из города Ниш, неизвестная женщина родила ребенка. На следующей станции она вышла и исчезла, оставив младенца в поезде, который ночью прибывал в Белград. Как только поезд пришел, ребенка нашли и отнесли в железнодорожный полицейский участок. Тут был составлен протокол, устанавливающий следующие факты: а) ребенок действительно существует (на случай, если вдруг его матери взбредет в голову отрицать, что он вообще существует); б) ребенок женского пола; в) ребенок принадлежит королевству Сербии (на основании известного юридического принципа, утверждающего, что плоды принадлежат той земле, на которой произрастают). Руководствуясь перечисленными фактами, полицейский комиссар составил акт, приложил к нему ребенка и направил все это в Общую государственную больницу. Общая государственная больница прочитала акт, изучила приложение к акту и решила, что подобные дела находятся вне пределов ее компетенции. Перегнув акт пополам, она написала на обратной стороне бумаги: "В связи с возвращением данного акта и приложения к нему, Общая государственная больница имеет честь заявить, что она в отношении найденных детей неполномочна". И вот полицейский комиссар снова "принял в свое ведение" ребенка. Что ему делать, где искать выход? Вертел он его в руках, вертел, словно Дамьянова жена руку Дамьяна 1, и пришло ему в голову, что в больнице на Врачаре 2 существует гинекологическое отделение и акушерские курсы. Следовательно, никто так не "полномочен" в смысле приема детей, как врачарская больница. Сел комиссар за стол и написал великолепный вежливый акт, адресованный этой больнице, приложил к нему ребенка и направил пакет по назначению. 1 Имеется в виду народно-песенный сюжет о жене одного из героев сербского эпоса, которой птицы принесли руку убитого турками мужа Дамьяна, известив таким образом о гибели героя. 2 Врачар - район Белграда. Пока ребенок путешествовал в больницу, произошло еще одно событие. Едва у комиссара немного полегчало на душе при мысли, что вопрос с ребенком улажен, как вдруг входит к нему жандарм и отдает честь: - Господин комиссар!.. Появился... - Кто появился? - спрашивает комиссар официальным тоном. - Вот... - смутился жандарм, - появился ребенок. - Ох, опять этот? - Нет, не этот, другой! - Что?! - зарычал комиссар и принялся расшвыривать по канцелярии чернильницы и линейки. - И слышать не хочу, понятно вам? С меня довольно и этого, первого! Отнесите его в Земун, выбросьте его, подарите кому-нибудь, делайте с ним что хотите! Что это значит? Теперь, когда открыта граница, теперь, когда осуществляется экспорт, теперь... - Ах, нет, извините, - скромно вставляет жандарм, - у вас появился. - Что еще у меня появилось, говори! - У вас появился ребенок. Госпожа родила. Тут комиссар прижал к груди жандарма и помчался домой, обнимая по дороге всех встречных. Прибежав, он заключил свое дитя в объятия. И только он было оттаял в лучах первой отцовской радости, как из врачарской больницы прислали акт и с ним, разумеется, приложение! Больница на Врачаре тоже объявила себя "неполномочной". У комиссара сразу оказались полные руки детей, а значит, и полные руки забот. Что ему делать, куда деть ребенка? Оставалось только усыновить его, но это был бы плохой прецедент, так как в дальнейшем, где бы каких бы детей ни находили, непременно посылали бы ему. Тут с горя он вспомнил, что существует еще Ассоциация матерей, которой и поручено собирать подкидышей. Сел он опять за стол и написал акт, адресовав его этой ассоциации вместе с приложением - ребенком, чтобы скорее отдаться своей отцовской радости. А была она так велика, что он чуть не отослал, как приложение к акту, свое собственное дитя и не оставил себе подкидыша. Спустя некоторое время рассыльный приносит ответ, адресованный комиссару Ассоциацией матерей, а вместе с ответом и приложение. В письме ассоциация заявляет, что, во-первых, ее бюджет превышен и поэтому она не может принять приложенного к акту ребенка, во-вторых, она вообще не принимает детей, направленных к ней на основании акта, ибо в таком случае необходимо созывать совещание, на котором вопрос о принятии ребенка решается большинством голосов, а без такого решения ребенок не может быть принят, за исключением тех случаев, когда подкидыш найден на улице. Первую причину комиссар прекрасно понимал: превышен бюджет - и точка. В конце концов и мать, оставившая в поезде ребенка, поступила так потому, что превысила свой бюджет. Но второе объяснение никак не укладывалось у него в голове. Выходит, если ребенка вежливо и по форме вручить ассоциации вместе с официальным актом, его не примут, а если подкинуть, то примут. И комиссару больше ничего не оставалось, как подкинуть младенца, хотя сам он - власть. Добро бы еще хлопотать ради собственного ребенка, а то ведь какой-то найденыш, к появлению на свет которого он совершенно непричастен! И все-таки ему пришлось спрятать этого ребенка под шинель и тайком, чтобы не заметило начальство, положить его у дверей материнской ассоциации. Так окончились невиданные страдания несчастного представителя власти и двухдневные скитания ребенка, который был наконец взят материнской ассоциацией на попечение. Если бы роман под названием "Дитя общины" не был уже мною написан, этих фактов хватило бы для создания еще одного романа. СОБАЧИЙ ВОПРОС На вчерашнем вечернем заседании белградской общины было принято постановление о повышении на десять динаров налога на собак. Мы вынуждены серьезно задуматься над тем, чего хочет добиться община таким большим повышением налога. А она могла иметь в виду только две цели: либо увеличить свои доходы, либо уничтожить собачье сословие. Давайте рассмотрим поочередно оба эти предположения и их обоснованность. Допустим, община хочет как можно больше увеличить свои доходы и достигнет этого, повысив налог на собак. Возможно, денежные поступления по этой статье будут так велики, что она даже сможет за счет собачьего дохода платить жалованье одному из своих служащих. И все же я считаю, что общине не следовало бы в данном случае брать пример с государственной власти. Если наше правительство хочет несколько увеличить свои доходы, оно увеличивает их за счет чиновников-практикантов. Так неужели же весь государственный и городской бюджет ляжет на плечи практикантов и собак! Теперь перейдем к рассмотрению второго предположения, а именно, будто община поставила перед собой задачу уничтожить собачье сословие в Белграде. Если, в самом деле, наша община отважилась на нечто подобное, то пусть она ответит прямо: кто же тогда будет лаять в Белграде? Я должен сразу же заявить, что понимаю различие между облаиванием и лаем. Вот если бы нашей общине удалось обложить высоким налогом облаивание, я бы еще мог ее понять. В кратчайший срок она стала бы самой богатой общиной в мире и смогла бы произвести большие работы: выстроить великолепные школы, крытые рынки, богадельни, дома для гимнастических обществ и т. д. Вот какие большие доходы принесло бы это у нас в Белграде. Но лай нельзя обложить налогом, нельзя его и совсем запретить. Лай это, если хотите, наша общественная потребность. Сколько раз лай собаки спасал людям семейное счастье и честь! Сколько раз лай собаки спасал гражданам их имущество! О, я неоднократно размышлял о том, как было бы хорошо, если бы ночные сторожа лаяли ночи напролет, раз уж они иначе не способны уберечь наше имущество! Думаю, что таким путем они больше бы содействовали и безопасности белградских граждан. Именно это делают сейчас наши собаки. Но община объявила теперь собакам войну и угрожает совершенно их истребить. Прекрасно, но кто же тогда станет лаять в Белграде? Людям невыгодно будет держать собак, а лай - как я вам только что имел честь доложить - наша общественная потребность. Придется как-то изворачиваться. Думаю, что многие смогут воспользоваться граммофоном. Прежде чем расстаться с любимым псом из-за слишком высокого налога и отдать его живодеру, беднягу заставят налаять граммофонную пластинку. Пес в своем лае постарается излить все, что у него накипело на сердце; он пролает свое завещание и будет отдан живодеру. А его хозяин каждый вечер, заперев ворота, станет выносить граммофон и заводить его во дворе. А когда за каждыми воротами раздастся лай граммофонов, тут уж ни ворам, ни любовникам даже в голову не придет перелезать через чужие заборы. А если граммофоны слишком дороги, люди придумают что-нибудь другое. У нас, слава богу, всегда найдется достаточно людей без работы и без хлеба. Кто знает, может быть, таким образом возникнет новая профессия. В один прекрасный день мы станем читать такого рода объявления: порядочному семейству требуется молодой человек, умеющий лаять Разумеется, этот молодой человек стал бы исполнять в данном порядочном семействе только ночные обязанности, а лай приносил бы ему дополнительный доход. Впрочем, разве мало у нас молодых людей, исполняющих в наших порядочных семьях только ночные обязанности? Ну вот, им было бы очень кстати научиться еще и лаять. Кто знает, может быть, в результате новой потребности будут созданы специальные курсы в наших школах иностранных языков, и людей станут обучать лаю. Короче говоря, все сказанное здесь - это ответ на вопрос, как нам выйти из создавшегося положения. Но гораздо важнее, как выйдут из этого положения сами собаки. Поскольку община включила собачий вопрос в повестку дня, не думаю, чтобы они остались к этому равнодушны. Я даже слышал, что собаки уже провели конференцию в сравнительно узком составе (конечно, не в охотничьем зале отеля "Париж", а на Старом кладбище), где было решено созвать в ближайшие дни большой собачий митинг. И вот митинг состоялся. Он был организован в котловине на Таш-Майдане. Собрались представители всех собачьих прослоек - собаки, подкармливающиеся на бойне, комнатные собачонки, уличные псы, дворняги из сельской местности короче, собаки всех профессий и званий. Собрание было открыто ровно в три часа пополудни. Председателем единогласно избрали Мургу, собаку с акционерной бойни. Председатель поднялся на небольшой пригорок; обнюхав траву и лежавший тут же камень, он отчетливо и звонко пролаял благодарность присутствующим за доверие и сразу же представил им в качестве секретаря какую-то дворнягу, которая каждый день шныряет по Великой Пияце 1. 1 Великая Пияца - район Белграда, где расположен большой базар. Секретарь произвел на собравшихся не очень хорошее впечатление. Пронесся даже ропот недовольства, ибо эту дворнягу все знали как полицейского шпиона, побывавшего уже несколько раз в фургоне живодеров, но всегда умудрявшегося спастись благодаря заступничеству некоторых жандармов. В хорошо осведомленных собачьих кругах об этой дворняге было распространено мнение, что она не чиста на руку. Уже два или три раза ее застигали на месте преступления, когда на Великой Пияце она вытаскивала кусок мяса из корзинки у какой-нибудь влюбленной кухарки. Но сейчас, несмотря на все это, она была назначена секретарем, и собрание, хотя и скалило от недовольства зубы, все же вынуждено было терпеть. Первым на митинге взял слово некий бульдог. - Прошу вас, господин председатель, разрешите мне первому пролаять. - Пожалуйста, извольте. - Братья! - начал бульдог. - Вам известно, почему мы здесь собрались. Вы сами понимаете, что причина наших бедствий кроется не в экономических затруднениях. Наоборот, мы можем констатировать, что со времени разрыва отношений между Сербией и Австро-Венгрией наше положение даже улучшилось. Живой скот из Сербии теперь не вывозится, его режут здесь, на месте, и нам перепадает немало мясных отходов 1. Но наше социальное положение поставлено под угрозу. Налог, которым община обложила нас, так велик, что намерение общинного управления становится совершенно ясным. Оно хочет нас ликвидировать. Будем ли мы молчать, или выступим с протестом? Вот о чем надо сегодня обменяться мнениями. 1 Имеется в виду разрыв торговых отношений Сербии с Австро-Венгрией в 1905 году. Австро-Венгрия, которой не удалось навязать Сербии кабальный торговый договор, закрыла свою таможенную границу для вывоза сербского скота. Начались затяжные таможенные споры, получившие название "свиной войны", так как основную часть сербского экспорта составляли свиньи. - Протестовать, протестовать! - залаяли все хором. - Прошу слова! - взвизгнула маленькая кудрявая болонка. - Слово имеет болонка! - пролаял председатель. - Очень прошу президиум, - нежно заскулила болонка, - призвать к порядку эту палилулскую дворнягу; пусть этот пес не действует мне на нервы. Весь в репьях, на хвосте у него сплошной репейник, а еще вьется вокруг меня. - А что, - рявкнул палилулец, - я ведь тоже гражданин этой страны, даже если у меня хвост в репьях. - Успокойтесь! - взывает председатель. - Посмотрите только! - лает палилулец. - Выкупалась, надушилась одеколоном, а теперь никто не смеет даже сесть с ней рядом. Ишь, модная картинка! - Тише вы, ради бога! - успокаивает председатель. - Я просил бы с мест вопросов не задавать, иначе мы никак не сможем перейти к повестке дня, а мы ведь не депутаты скупщины, получающие деньги за каждый день заседаний и готовые заседать сколько угодно. Будьте добры говорить только о деле, ради которого мы здесь собрались. - Прошу слова! - рычит пес с Нового Селишта. - Я не понимаю намерения властей, - продолжает рычать оратор. - Я не знаю, мешаем ли мы властям как сословие, и они нас, как таковое, хотят уничтожить, или им мешает наш лай. Если только лай, то у властей есть средства это пресечь. Пусть издадут более строгие законы об ограничении печати, и мы будем лаять совсем иным тоном. Если же они и в самом деле думают уничтожить наше сословие, то следует прежде поставить вопрос: действительно ли мы самое ненужное сословие в столице? Я могу назвать целый ряд других совершенно ненужных в нашем обществе сословий, так почему бы тогда не разрешить живодерам вылавливать также и их, а не только нас? Но полиция наша на это не обращает внимания. - Позвольте, позвольте! - поднимается со своего места дворняга-секретарь. - Я запрещаю облаивать государственную власть. Решение принимало городское самоуправление, на него вы и лайте, а на правительство нельзя. - Эх, будем лаять, если понадобится, даже на господа бога, - хрипло тявкает палилулец с репьями на хвосте. - Успокойтесь! - рычит председатель. - Гав! - лает одноглазый пес с городской окраины. - Гав, гав! - присоединяются к нему еще несколько голосов. - Позвольте, вы это в адрес полиции? - спрашивает секретарь. - Тише, ради бога! - призывает председатель и встает на задние лапы, чтобы окинуть взглядом собрание. В этот момент возникает какая-то сутолока. Слышится лай, визг, собаки сплетаются в клубок, кусаются, царапаются, душат друг друга. - Что такое, в чем дело? - рычит председатель. - Что там происходит? - Безобразие! - зло отвечает хромая собака. - Ужасное безобразие: эта болонка принесла с собой кусок ветчины, и теперь из-за него все передрались. - Что же вы, это вам не обструкция в парламенте, чтобы приносить с собой еду. А где эта проклятая ветчина? - Ее проглотил пес с репьями на хвосте. - Ну и пусть, на здоровье! - лает оратор с Нового Селишта, хотя у самого слюна так и струится из пасти. - Прошу вас, господа, приступим к повестке дня! - призывает председатель. - К повестке дня, к повестке дня! - рычит собрание. Слово попросила хромая собака, но едва она начала свою речь, как вдруг на улице послышался треск, грохот и визг. В ряды собравшихся неожиданно ворвалась какая-то дворняжка, к хвосту которой была привязана жестянка из-под керосина. Болонки заголосили, словно вдовы, другие собаки завыли, началась всеобщая паника. Дворняжка с жестянкой на хвосте носилась среди участников собрания, жестянка отскакивала от земли и била присутствующих по головам. Сборище стало разбегаться. Первым удрал председатель, за ним секретарь, а потом и все остальные. На месте происшествия храбро остался только один палилулец с репьями на хвосте. Как военачальник разбитой армии, он осмотрелся по сторонам, оскалил зубы и произнес: - Отвратительно! К каким только средствам не прибегает наша полиция, чтобы разогнать собрание! Затем он поджал хвост и потрусил вдоль Крагуевацкой дороги. ЖАНДАРМЫ-КУРСАНТЫ 1 Итак, наши жандармы сдали экзамены, что вполне равноценно окончанию высших курсов, ибо самый низший курс наук каждый из них прошел прежде, чем стать жандармом. 1 По поводу учреждения жандармских курсов. (Прим. автора.) Подумайте, как это великолепно - иметь образованных жандармов! В конце концов вы и сами увидите существенное различие между тем жандармом, который совсем по-простецки помянет вашу мать, и тем, который обругает ваших мать и отца со знанием дела и грамматически правильно. Но это еще не все. В школе жандармов, как известно, были тренировки по боксу, и в первый же раз, когда они начнут расталкивать граждан кулаками, граждане почувствуют немалую разницу между жандармами образованными и необразованными. Так, например, неученый жандарм толкнет тебя кулаком куда попало, а образованный - прямо в селезенку, так что у тебя в глазах потемнеет и ты вынужден будешь признать, что он хорошо сдал экзамен. Позавчера я присутствовал у них на экзаменах и, право же, какое удовольствие было их слушать! Председательствующий учитель берет карандаш, сосредоточенно изучает список учеников - и вдруг: - Пусть выйдет номер семьсот тридцать четыре. А ученик № 734 как щелкнет перед ним каблуками, так все окна в школе задрожали. - Ответь мне... - раздумывает учитель, - ответь мне, что ты скажешь гражданину, если увидишь, что он выливает на улицу помои? Ученик № 734 отдает честь и начинает: - Я ему скажу... скажу ему... этому самому... я скажу гражданину: "Скотина ты этакая, что, другого места не нашел, что ли?" - Да, ты мог бы сказать и так, но ты должен также обратить внимание гражданина на исполнение предписаний и объяснить, что ему следует делать с помоями. - А, это... - чешет в затылке № 734, - я ему скажу: "Убери эту дрянь с улицы, не то я так сверну тебе шею, что ты вылижешь эти помои". - Ну хорошо! - продолжает учитель. - Ты, скажем, сделаешь гражданину замечание, а он не учтет его; какое ты сделаешь ему замечание во второй раз? - Я скажу ему: "Слушай, ты, не жди, чтобы я тебе дважды говорил одно и то же", и покажу ему кулак. После этого ответа учителя начали между собою о чем-то перешептываться и, решив, что № 734 задали очень трудный вопрос, предложили ему полегче: - Скажи нам, пожалуйста, как ты должен поступить, если увидишь, что на улице двое дерутся? - Дам затрещину и тому и другому. - Хорошо, это, так сказать, мимоходом. Но что ты скажешь им как представитель власти? - Ну... скажу им: "Мать вашу, нашли место, где драться". - Прекрасно, но скажи мне, каким образом ты узнаешь, кто из них виноват? - Не стану и узнавать! - отвечает № 734 решительно. - Как это не станешь узнавать? - А так. Отведу обоих в участок, и пусть там разбираются, кто виноват. Так приблизительно выглядел экзамен. Поэтому мы, жители столицы, можем быть спокойны: у нас теперь образованные жандармы. Сейчас, между прочим, ходят слухи, что и воры решили открыть свою школу, так как им не хочется отставать от жандармов. Не могут же они, необразованные, состязаться с образованными жандармами. ПОП-ОФИЦЕР Несколько дней тому назад вы, вероятно, читали, что последним приказом по армии некий поп был произведен в офицеры. Это поп Влада Джуркович из Лапова. Не подумайте, что я пишу вам об этом, поскольку мне тут что-то не по душе. Упаси боже! Напротив, я считаю, что многих, многих попов следовало бы произвести в офицеры, а очень многих офицеров разжаловать в попы. Итак, я ничуть не огорчен. Напротив, я думаю, что присвоением этому попу офицерского чина найден единственно верный способ насаждения в нашей церкви дисциплины. Только уж надо действовать последовательно. Митрополита, например, можно было бы произвести в генералы, епископы могли бы стать полковниками, а именно: епископ Мелентий - полковником пехоты, епископ Никанор - полковником кавалерии, епископ Савва - артиллерии, а епископ Сергий из Шабаца - главным интендантом. Протоиереи, разумеется, стали бы майорами различных родов войск. А некоего протопопа Божу с кладбища я назначил бы майором жандармерии. Попы превратились бы в капитанов и поручиков, дьяконы - в подпоручиков, пономарям были бы пожалованы нижние чины, а звонари стали бы горнистами. Боже мой, вот было бы славно, если бы в церковь удалось внести воинский дух. Представьте себе, например, капитан поп Пера отворяет алтарь, становится перед ним и громогласно командует собравшимся в церкви набожным прихожанам: - Смирно! Затем берет кадило, кадит христианам - а сам все поглядывает на них искоса - и начинает службу. - Благословен господь... Эй ты, грешник в заднем ряду, не вертись. Не вертись, я тебе говорю, а то как шарахну этим кадилом по башке! Грешник перекрестится, замолчит, не смея шелохнуться, и внимательно слушает дальнейшую службу. А поп-капитан продолжает: - Слава тебе господи, слава тебе... Во славу твою... ты, ты, четвертый с краю, что рот разинул, как ворона? Вот брякну Евангелием по голове, тогда успокоишься. Так продолжалась бы служба божья и дальше, любо-дорого послушать. И мы добились бы не только дисциплины, но и многого другого. Так, например, было бы полностью упорядочено положение духовенства. А вы знаете, что положение духовенства и учителей - это вопросы, десятилетиями причиняющие нам немалые заботы. Кроме того, если бы попы стали офицерами, им можно было бы вдвойне засчитывать и годы службы. А они очень любят все двойное. Любят, например, двойные карманы, двойную оплату; полюбили бы, разумеется, и удвоенную выслугу лет. Все это могло бы осуществиться, если бы присвоение попу Владе офицерского звания не осталось единичным фактом. А так, нет ничего удивительного, что поп Влада из Лапова испугался и примчался в Белград расспросить о своем новом положении. Не знаю, кто его надоумил обратиться ко мне за советом. В конце концов я ему искренне, как близкому человеку, высказал свое мнение и хочу передать вам наш разговор. Поп. Вы господин Бен-Акиба? Я. Да, батюшка, вы не ошиблись. Поп. Мне сказали, что вы и мужчинам и женщинам с готовностью даете искренние советы. Я. Да, и притом бесплатно, батюшка. Я давно уже ввел в свою практику давать людям бесплатные советы. Поп. Благослови вас бог! Я. Спасибо. А что бы вы, батюшка, хотели? Поп. Ах, знаете, со мной случилось такое, чего, наверное, не случалось ни с одним попом во всей Сербии. Я. Да? А что же с вами случилось? Поп. Согласно последнему приказу по армии, я назначен подпоручиком запаса. Я. Смотрите-ка!.. Ну, что ж, поздравляю вас. Поп. Спасибо. Но вы не представляете себе, как меня это встревожило. Я. Вы, наверное, боитесь, что вас пошлют в военную академию? Поп. Нет, не в том дело. Прежде всего, я боюсь, чтобы это не появилось в газетах. Знаете, какие бывают журналисты? Им только бы все разузнать да высмеять. Я. Нет, зачем же. Я вам даю слово, что в газетах ничего не появится. Поп. Вот спасибо! Я. Не за что. Поп. И еще, знаете, беспокоит меня, как мое новое звание воспримет наша матушка церковь? Я. Точнее, вас беспокоит, как это дело воспримет отец митрополит? Поп. Да, конечно. Я. Не волнуйтесь. У отца митрополита есть прямой расчет быть на дружеской ноге не только с матерью церковью, но и с матушкой властью. Поп. Так-то оно так, но люди... что скажут об этом люди? Я. Не беспокойтесь! Все будет очень хорошо принято. У нас люди привыкли, что таможенники становятся министрами, офицеры ведают экономикой, профессора превращаются в лесничих, а журналисты изготовляют сыр. У нас в Сербии вовсе не чудо, если какой-нибудь поп станет офицером. Поп. Ну хорошо, только я не знаю, как мне теперь следует одеваться? Я. Не знаете? Это совсем просто. Сначала наденьте на себя офицерский мундир, а поверх него рясу. Поп. Ой! Я. Уверяю вас, вы обнаружите тут и практические преимущества. Прежде всего попадья вас крепче полюбит. Днем вы будете ходить по улицам в рясе, а когда вернетесь вечером домой, снимете рясу и станете подпоручиком. А для попадьи гораздо важнее, чтобы днем вы были священником, а ночью офицером, чем наоборот. У нее фактически будет два мужа... Поп. Ой? Я. Да, конечно. Когда какой ей больше по душе. Она сможет их менять. Захочет иметь мужа-попа - поп тут как тут, захочет офицера - пожалуйста. Поп. Разрази вас господь на этом месте, вы сущий проказник! Я. Большое спасибо. А кроме того, двойная форма очень поможет вам и при исполнении обязанностей по службе. Представьте себе, что к вам на исповедь приходит некая молодая девица. Вы ее спрашиваете, не вкусила ли она запретного плода? А она смущается и не хочет сознаться. Тогда вы приподнимете рясу, и юная особа сразу же станет откровеннее. Поп. А ну вас, разрази вас гром, как это я стану перед молодой женщиной задирать рясу! Я. Ах, боже мой, только для того, чтобы показать, что под рясою вы подпоручик. Поверьте мне, молодые дамы охотней и откровенней исповедываются подпоручикам, чем священникам! Поп. Да, это так. Я. Ну, видите, значит, я вам все от души советую. Поп. Что ж, большое вам спасибо. Но только в газетах обо всем этом вы ничего не напишете, правда? Я. Ах, пустяки, не беспокойтесь. Что, собственно, тут можно написать? Это совсем неподходящий материал для газеты. И поп, довольный, ушел, а я теперь хочу сдержать свое обещание. Больше не напишу об этом ни слова. БОРЬБА С тех пор как началось увлечение борьбой, всех охватила какая-то лихорадка. Зайдешь в ресторан выпить пива - разговор только о борьбе; идешь по улице - о борьбе все вокруг говорят. - У Мурзика, сударь мой, и сила и опыт, - доказывает один. - Да, но позволь, у Аберга превосходная школа. И все в таком духе. Об этой борьбе говорят больше, чем о той, которую чуть ли не под бурные аплодисменты всего сербского народа вели в народной скупщине радикалы и независимые 1. Право же, это настоящая эпидемия. Зайдите в любое государственное учреждение, и вы увидите одно и то же: дел накопилась куча, а чиновники воткнули перья в чернильницы и стараются перекричать друг друга. Весь народ разделился на партии: одни образовали "негритянскую" партию, другие "русскую", а есть и желающие создать "турецкую" партию. Господин Сима, например, говорит: - Мне, братец мой, импонирует Кара-Абдула 2. 1 Радикалы и независимые - буржуазные партии в Сербии, боровшиеся за власть в скупщине. 2 Мурзик, Аберг, Кара-Абдула - борцы, выступавшие в Белграде в 1907 году. Позавчера я зашел в одну канцелярию. Мне нужно было закончить там кое-какие дела, но господин шеф пригласил меня выпить с ним чашку кофе. А пока мы пили кофе, между господином шефом и господином секретарем разгорелся ожесточеннейший спор. - Вы правы, господин секретарь, вы правы. Борец не должен хватать противника за ноги, и Мурзик его не хватал. - Да, но он перебросил его через голову. - В том-то и дело. Он его, видите ли, схватил вот так... скажем, вот так... Выйдите, пожалуйста, сюда! - Кто, я? - спрашивает секретарь. - Да, прошу вас, выйдите, я покажу вам, - продолжает шеф, все более входя в азарт. Лицо господина секретаря стало похоже на пустой кошелек, но он попытался улыбнуться. - Ах, извините, господин шеф, я ведь и пошевельнуться не могу, ужасно в боку колет. Жена даже привязала мне сюда заячью шкурку с перцем. Я оцепенел от страха, как бы господин шеф не обратился с той же просьбой ко мне. Ведь я был бы вынужден согласиться бороться с ним хотя бы ради того, чтобы он закончил мое дело. А господин шеф уже совсем воспламенился: он снимает манжеты, нажимает кнопку звонка и одновременно продолжает свои доказательства. - Между прочим, он его со спины захватил, согласно всем правилам, безукоризненно. В эту минуту появляется рассыльный. - Пусть придет сюда господин Лаза, практикант! - распоряжается шеф. - Слушаюсь! Рассыльный уходит, а господин шеф продолжает доказывать: - Противник никак не мог удержаться на ногах. Ему оставалось только сделать один сильный рывок... Тут входит господин Лаза, практикант. - Ах, очень хорошо. Вы ведь борец, господин Лаза, не так ли? - Нет, господин шеф, я тенор в певческом обществе. - Какой еще тенор? - Просто я хочу сказать, что занимаюсь пением, - робко отвечает Лаза. - Одно другому не мешает. Подойдите, пожалуйста, сюда; станьте вот здесь. Что мог поделать господин Лаза? Только что, утром, он попросил выдать ему к пасхе аванс, и господин шеф пообещал удовлетворить его просьбу. - Итак, смотрите, - объясняет шеф секретарю, - он его схватил вот так. Шеф хватает практиканта за спину и поднимает вверх. Несчастный господин Лаза, не ожидавший такого маневра, заголосил, как убитая горем вдова. - А дальше что? - спрашивает секретарь с любопытством. - А теперь, прошу вас, господии Лаза, перекувырнитесь через голову. - Ой, господин шеф! - отвечает из-под потолка практикант, - я не умею. - Кувыркайтесь, я вам говорю. Ничего не бойтесь. Бедный господин Лаза ради тридцати динаров аванса со стенаниями делает над головой шефа сальто. В этот миг шеф роняет его, и он, распластавшись во весь рост, с грохотом валится на пол. - Пардон! - говорит шеф. А горемычный практикант пытается подняться, проклиная себя и тот самый час, когда ему пришла в голову мысль попросить аванс. Если бы еще речь шла о повышении, тогда можно было бы и через голову перекувырнуться, а тут только зря разбился. Я хотел помочь ему подняться, но господин шеф остановил меня. - Нет, вы еще не должны вставать! - обратился он к господину Лазе. Ведь вы не упали на обе лопатки. Вы не побеждены до тех пор, пока не положены на обе лопатки. - Я положен на все четыре лопатки, - защищается практикант. - Нет, нет, - спорит шеф, все более распаляясь, и налетает на господина Лазу. Начинается невероятная возня на полу. То сверху оказывается шеф, а практикант внизу, то практикант наверху, а господин шеф под ним. Из карманов у них повылетали записные книжки, пенсне, заявление господина Лазы об авансе, мундштуки, портсигары, запонки, и кто знает, чем бы все это кончилось, если бы мы с секретарем не воскликнули: - Все! Он коснулся земли обеими лопатками! Только тогда господин шеф поднялся с пола, а за ним совсем истерзанный практикант. Затем они принялись подбирать свои вещи. - Вот видите, - с торжеством обратился шеф к секретарю, - это и есть тот самый прием. Потом он обернулся к практиканту, который уже подкрался к дверям, опасаясь, как бы шефу не пришло в голову продемонстрировать на нем еще какой-нибудь прием. - Спасибо, господин практикант, - сказал ему шеф. - Не за что! - ответил господин Лаза. - А о том деле, знаете, после. Все это произошло позавчера. А господин Пайя еще больше перестарался. Его тоже захлестнула страсть к борьбе и потребность объяснять всем ее приемы, но, не имея собеседника, он отправился домой и стал давать урок своей жене. - Иди ты к дьяволу! - закричала госпожа Ружа, но это не помогло. - Видишь, он схватил противника вот так, а согласно правилам, он не смеет захватывать противника за ноги, иначе... видишь, этот прием... - Отстань от меня, ты что, рехнулся! - взвизгнула госпожа Ружа. - А ты можешь защищаться. Вот попробуй. Что, не пошевельнуться? Как бы ты теперь стала защищаться? Но ты не побеждена до тех пор, пока я не положу тебя на обе лопатки. И тут началась борьба. Крик, визг. Госпожа Ружа так вцепилась супругу в волосы, что он застонал от боли: - Ай... ты запутала мне руки платьем... не щиплись... что ты царапаешься? Ой, ой... - Разрази тебя бог, зачем ты перевертываешь меня через голову, - визжит госпожа Ружа, - почему ты сразу не положишь меня на обе лопатки?.. От этой борьбы обезумел весь Белград. Право же, все заболели. Невозможно пройти спокойно по улице. Встречаю друга: - Добрый день! - Добрый день, - отвечает друг, одной рукой пожимая мне руку, а другой ощупывая мои мускулы. И не только друг, но и знакомые - все, все в эти последние дни ощупывают мои мускулы. Вот и меня захватила эта эпидемия, и я теперь в ужасном состоянии. Домой идти не смею: боюсь застать тещу и перебросить ее разок через голову, да и по улицам ходить опасно - как бы не пощупать мускулы у какой-нибудь дамы. Храни вас бог от этой болезни! СЛЕДСТВЕННАЯ КОМИССИЯ Возвращаются, возвращаются! Месяц тому назад я теплыми напутственными словами проводил первую партию отъезжавших на курорт женщин, а теперь, когда пришло время возвращения, говорю им "добро пожаловать!" И они уже едут, приезжают. Подойдите к отелю "Лондон" около четырех часов пополудни, когда прибывает местный поезд, и вы в любой день сможете увидеть несколько отъезжающих от вокзала фиакров. Рядом с кучером - большой чемодан и корзинка, на верхнем сиденье экипажа - теща и она, вернувшаяся с курорта. На нижнем сиденье - свояченица и он, муж. Он держит на коленях какой-то сверток и пальто жены, а сам уныло смотрит на проходящих по улице счастливцев. Так вот. На вокзале ее встретили муж с тещей и свояченицей. Она поцеловалась с мужем и коротко спросила: - Дома все в порядке? - Конечно! - ответил он. Затем она сунула ему в руку багажную квитанцию, носильщик поставил перед ней корзину, положил сверток, пальто, зонтик и другие мелочи, а она тем временем уже пустилась в длинный и пространный разговор с матерью и сестрой. Когда вещи были погружены и все уселись в карету, мужу на колени водрузили сверток и женино пальто. И вот они мимо "Лондона" едут домой. Когда подъезжают к дому, муж спешит вперед, отворяет двери и, едва вставив ключ в замочную скважину, уже чувствует в сердце какой-то холод. Не успевают они войти, как теща бросается к окну и распахивает его настежь: - Ох, господи, дайте немножко воздуху! Здесь душно, как в подвале! - Ах, боже мой, здесь совсем не проветрено! - вторит свояченица. Но вот внесены вещи, открыты все окна, и жена пробегает по комнатам, восклицая: - Господи боже, господи боже! Вот говорят: поезжай, лечись. Да лучше сидеть здесь и околевать, чем оставлять дом на такого балбеса. Она снимает блузку, надевает домашнюю кофту, сбрасывает башмаки и принимается искать домашние туфли. - Милош, где мои домашние туфли? - Наверное, здесь, - отвечает Милош, - где они еще могут быть? - Вот смотри, их же нет на месте, а я оставила их под кроватью. - Не знаю, - отвечает Милош, нагибаясь и начиная поиски, - не знаю; я твои туфли не украл, на что мне они. Наконец туфли найдены - одна за печкой, другая под ночным столиком. Тем временем свояченица уже поставила варить кофе, так как теща почувствовала себя дурно от скверного запаха в доме. Затем все они уселись поговорить. На самом деле это не разговор, а следствие, начатое против обвиняемого следственной комиссией в составе жены, тещи и свояченицы. Обвиняемый садится в угол, поджимает ноги под стул и устремляет пристальный взгляд в потолок. - Ну вот, Милош, разве я тебе не говорила, чтобы ты каждый день открывал окна? - Я открывал их. - Открывал, конечно, - добавляет теща, прижимая к носу платок, - а здесь дышать нечем! - Теперь посмотри сюда, - опять начинает жена, - это что такое? - Что? - спрашивает он. - Это не моя простыня на кровати. - Конечно, не твоя, - поддакивает теща. - Но чья же тогда? - спрашивает он голосом обвиняемого. - На всех наших простынях - монограммы, - добавляет свояченица. - Я не знаю, я ее не менял. - Она похожа на арестантскую простыню, - продолжает теща. - Ой, - удивляется свояченица, - я не смогла разглядеть монограмму из-за блох и этого желтого порошка. Затем наступает небольшой перерыв, так как свояченица подает кофе. Теща делает глоток, ставит чашку на стол и начинает: - Боже, бедный котенок, как он отощал, на него смотреть страшно! - Ой, бедняжечка! - всхлипывает свояченица и берет котенка на руки. - Ты, конечно, его не кормил? - Я кормил его каждый день. - Разве ты думал о доме и о котенке?! Кто знает, о чем ты думал и когда приходил домой... может быть, раз в три дня. - Я приходил каждый день. - Конечно, это видно по котенку. - Бедный котеночек! - вздыхает свояченица и нежно его гладит. Жена допивает кофе и снова идет осматривать квартиру. За ней, разумеется, отправляется и вся следственная комиссия. - Посмотри, посмотри, пожалуйста: под письменным столом лежит один носок. Как мог попасть носок под письменный стол? - Это, наверное, я сбросил его с кровати, когда раздевался, вот он и попал туда. - Ну хорошо, а где же второй? - Второй? - спрашивает несчастный Милош и засовывает голову под письменный стол. - Второй должен быть тоже тут. - А может быть, ты второй вообще не переменил, может быть, ты забыл? - Нет, нет, вот второй носок! - кричит свояченица из дальней, третьей комнаты. Теща, конечно, сразу же крестится. - Боже мой, боже мой, - причитает жена, - очевидно, ты плясал в доме канкан? - Вздор! - сердится Милош. - Но как же мог попасть второй носок в ту комнату? Где это видано, чтобы снимали один носок в спальне, а второй - через две комнаты. О, господи боже, как я все это переживу и что еще ждет меня в собственном доме! - Не надо, доченька, сердиться, - утешает ее мать, - какой же тогда прок от курорта? - Я и сама себя спрашиваю, какой мне прок от курорта? Такие деньги заплатила, старалась там изо всех сил, как настоящая мученица, а сюда приехала, чтобы помереть от огорчений. - А где же твоя фотография с этого стола? - вставляет свое слово теща. - И верно, где же моя фотография? - приходит в ярость жена. - Должна быть тут. - Зачем тебе понадобилось убирать мою фотографию? Ну и дела, изумительно! Муж остается в доме один и убирает фотографию жены. Что, она помешала кому-нибудь? - Вот она, здесь, она просто упала! - радостно кричит Милош, найдя фотографию. - Смотрите, смотрите, - говорит теща, продолжавшая разведку в комнатах, - смотрите, смотрите, а наш зять был очень бережливым. За целый месяц свеча у него и на вершок не сгорела. Услышав об этом открытии тещи, вся следственная комиссия склоняется над ночным столиком. - Да, конечно, он и пяти раз не зажигал свечу. Ты, наверное, возвращался домой на заре, и свеча тебе была не нужна? - Нет, я возвращался вовремя, - отвечает обвиняемый. - Почему же ты не зажигал свечу? - Не знаю... я ее зажигал, но не читал при ней, она горела, только пока я раздевался. - Погоди, погоди, вот здесь на столике все спички, я сейчас сосчитаю, сколько ты их истратил. Одна, две, три, четыре... всего одиннадцать спичек. Вот сколько раз ты зажигал свечу, а двенадцать ночей ты либо не ночевал дома, либо приходил на рассвете. - Нет, я зажигал свечу каждый вечер. - А где же спички? - Не знаю. - Как это не знаешь? - Не знаю, может быть, я их использовал. - Как это использовал? Как можно использовать горелые спички? - Ну... вместо зубочистки, например. - Эх, зятюшка, - перебивает его теща, - я не хочу вмешиваться в ваши семейные дела, они меня не касаются, но насчет зубочистки ты все придумал это совершенно очевидно. - Вообще, он какой-то смущенный, и ответы его вызывают подозрение. Вот, например, ты мне так и не сказал ни слова, почему мои домашние туфли оказались не на месте. Надевать их ты не мог, ведь это женские туфли, а, кроме того, у тебя есть свои. Так почему же одна моя туфля оказалась за печкой, а другая под ночным столиком? - Не знаю. - Слышишь, если их кто-нибудь надевал на ноги, они прогуляются по твоей голове. - Кто же их мог надевать? - скромно отвечает несчастный Милош. - Так почему же они не на месте? - Не знаю, вероятно, с ними играл котенок. - Ой! - ужасается жена, - разве котенок может до этого додуматься, и вообще разве такому тощему, голодному котенку пойдет на ум игра? В таком духе следствие продолжается и дальше, пока несчастный Милош еще в силах терпеть; потом он хватает шляпу, нахлобучивает ее на голову и убегает из дома. Но это для него не спасение. Вечером он все равно вернется домой, а следственная комиссия и без него будет продолжать работу; к тому времени она пересчитает белье и установит, что лучшие носовые платки потеряны, к тому времени она найдет, что разбита чашка, а кофта жены измята, будто кто-то ее надевал, к тому времени... ах, но и так уже хватит обвинений!.. РОМАН ОДНОГО ОСЛА Если несколько дней тому назад вы проходили рано утром мимо городского полицейского участка, то, наверное, заметили осла, привязанного во дворе. Впрочем, это не такого рода событие, на которое вы обратили бы особое внимание. Каждый подумал бы: осел как осел, натворил чего-нибудь, и теперь в полицейском участке его как следует проучат палкой. Но дело обстоит совсем иначе, у него есть целая история, которую полезно послушать. Я подождал в участке полицейского писаря, желая узнать, какое против осла будет предпринято следствие. И писарь, едва появившись, сразу во всем разобрался. - Это тот самый осел? - Так точно, господин писарь! - ответил жандарм. - Опять убежал? - Так точно, господин писарь! - И поймали его опять там? - Опять там! - Сообщите хозяину, пусть придет за ослом. - Есть! - ответил жандарм. Казалось бы, все очень просто. Осел убежал из дому, что, вероятно, с ним случается не впервые, - и оказался "там". А это "там", наверное, какая-нибудь славная лужайка, заросшая зеленым сочным клевером. Не правда ли, вы думаете, что все произошло именно так? Но на самом деле все было иначе. Где-то далеко, возле Палилулы, жил-был один пекарь. У него был осел. Они жили тихо и скромно, в стороне от суетного мира. Спокойствие и порядок в их патриархальном доме никогда не нарушались. Осел уважал своего хозяина, как и подобает порядочному ослу. Каждый день он получал разок-другой палкой, но подобные вещи случаются нередко во многих семействах, и такая мелочь (хотя палка у хозяина была отнюдь не маленькая) никогда не нарушала их добрых отношений. Осел каждый день отправлялся за водой, и в этом состояла вся его работа. Он не знал жизни, не знал людей. Он знал только свой двор и хлев, да еще дорогу от дома до колодца. Лишь однажды ему пришлось совершить путь до гостиницы "Три ключа", чтобы привезти с мельницы два мешка муки, и осел удивлялся, глядя по дороге на огромные здания, на фиакры с резиновыми шинами, на трамваи и удивительных лошадей в шляпах от солнца. И хотя эта дорога оставила глубокий след в его ослиной душе, он по-прежнему был скромным ослом, послушным своему хозяину, и все его желания сводились только к тому, чтобы получить побольше корма и поменьше ударов палкой. Так тихо и патриархально протекала его жизнь, не омрачаемая никакими волнениями. Как известно, во всех романах переломный момент в жизни героя начинается словами "но в один прекрасный день", поэтому и в романе нашего осла я вынужден употребить это выражение. Но в один прекрасный день к пекарю пришел незнакомец в цилиндре. Он представился служащим Народного театра и попросил дать ему осла. - Зачем вам мой осел? - удивился хозяин. - Он будет играть на сцене в "Паяцах". - Но он не умеет, он никогда не играл! - Не беспокойся. Ему нужно будет только выходить, только появляться на сцене. Слово за слово, господин из театра уговорил хозяина, и тот наконец согласился принести свою жертву на алтарь народного просвещения. С этого момента в жизни осла произошел перелом. Перед ним открылся совершенно новый мир, который ему раньше и не снился. Каждый день он отправлялся на репетицию и проходил по Теразии. В театре вокруг него собирались какие-то женщины и гладили его нежными ручками. Он увидел новый, волшебный мир. Незабываемый день премьеры был настоящей сказкой из "Тысячи и одной ночи". Море света, чарующая музыка, аплодисменты, а вокруг него множество ярких, нарядных красавиц. Ах! В нем пробудилось что-то новое, о чем он раньше и не подозревал. А когда всему этому пришел конец, когда завершились представления "Паяцев", его опять отвели в тот же маленький дворик возить воду и получать удары палкой. И стоит ли удивляться, что осел стал совсем другим! Его словно подменили. Он сделался сентиментальным и часто вздыхал. Везет бочку с водой, идет, идет по дороге и вдруг остановится и задумается. А из задумчивости его обычно выводила палка. Уши у него повисли, глаза ввалились, и он начал худеть. И если бы еще этим все кончилось. Но однажды осел сделал то, чего раньше никогда не делал, - он убежал из дому. Искал его бедный пекарь повсюду, искал и, знаете, где нашел? - перед театром. Конечно, получив по заслугам палкой, осел немного примирился со своей участью, но сердце постоянно влекло его "туда". И в следующий раз, когда он попробовал совершить побег, хозяин уже знал, где его искать. - Ну, погоди, вышибу я из тебя эту дурь! - закричал хозяин и стал бить его что есть силы, втаскивая на веревке в свой маленький дворик. Долгое время осел был спокоен. Театр на лето закрыли, и бунтарь, казалось, смирился. Но несколько дней тому назад, как только открылся сезон, он опять убежал из дома и направился прямо к театру. - Pourquoi quittez-vous la maison paternelle? Rentrez chez vous! 1 советовал ему Милош, старый сторож театра, начавший недавно заниматься французским языком. Но осел - всего лишь осел: он не сдвинулся с места, пока не пришел жандарм и не отвел его в участок. 1 Почему покидаете вы родной дом? Вернитесь! (франц.). Вот каким образом этот осел угодил в участок, и вот почему писарь заранее знал, что его нашли "там". А может быть, и среди ослов есть такие, что любят аплодисменты? ЮМОРИСТИЧЕСКИЕ РАССКАЗЫ РАССКАЗ о том, как я хотел осветить некоторые вопросы сербской истории и как меня за это выгнали из редакции газеты, где я поднял эту важную тему Кто-то сказал мне, что редакции газеты "Воскресенье" нужен сотрудник в отдел "Хозяйство и торговля". Я сразу же написал в редакцию письмо. Оно гласило: "Господин Редактор! Я хорошо осведомлен во всех отраслях хозяйства и торговли. Именно этому делу я посвятил себя, и если до сих пор еще недостаточно известен, то только потому, что уже несколько лет работаю над монументальным трудом, который будет называться "История борьбы человека с космосом", В своей книге я расскажу об усилиях, прилагаемых человечеством в этой борьбе от истоков истории до наших дней, когда люди сумели поставить природу себе на службу. Между тем я слышал, что Вам нужен сотрудник в отдел "Хозяйство и торговля". Если хотите, чтобы этот отдел редактировался квалифицированно, то честь имею предложить..." и т. д. Это письмо, очевидно, произвело необычайное впечатление на уважаемого редактора, так как я сразу же получил приглашение встретиться. Когда мы встретились, господин редактор, высокий сухопарый человек со злыми глазами, нашел нужным из тактических (в военном смысле этого слова) соображений немного меня припугнуть. Поэтому, прежде чем начать разговор, он сообщил, что работает над колоссальным трудом под названием "Политика в соотношении с культурой". Затем он сказал, что в отделе "Хозяйство и торговля" уже есть сотрудник. Он предполагал отстранить его, так как тот без стеснения переписывал заметки из экономической газеты "Земледелец". Однако в последнее время он исправился и крадет из каких-то заграничных газет, а с этим уже можно мириться. Затем редактор сообщил, что в его газете в настоящее время самым слабым является отдел "Наука", и ему хочется его улучшить. - Я мог бы взять этот отдел! - Да? Но о чем бы вы стали писать? Будет опять нечто хозяйственное, а мне нужна чистая наука; прежде всего я хотел бы что-нибудь из гиштории... - Вы хотите сказать - из истории. - Да! - Хорошо, я готов писать из истории! - Но, сударь, это ведь не ваша область. - Как не моя область? - уверенно возразил я. - На штудирование истории я потратил больше времени, чем на что-либо другое. - Да вы же сами говорите в письме, что посвятили себя экономике. - Да, да, говорю! Но как вы это понимаете? Посвятить себя чему-нибудь можно, ну и что же из этого? - Но... - Нет, нет, господии редактор, вы должны хорошо меня понять. Я в самом деле изучал историю, а между тем посвятил себя экономике. Вот видите, в чем дело. Как вы не можете понять! Редактор взглянул на меня с сомнением, но встретил столь решительный взгляд, что ему некуда было деваться, и он вынужден был поверить. - Хорошо, но... - опять начал он... - Я полагаю, что в этом отделе будут печататься не только исторические материалы. Напротив, необходимо возможно большее разнообразие. - Конечно, разнообразие. Это вы хорошо сказали. - Ладно, - согласился редактор, - я прошу вас приготовить перечень вопросов, которые вы намерены осветить в отделе "Наука" в этом году. - Охотно! На следующий же день я отправил редактору следующий список тем: 1. Действительно ли Душан - более значительное явление в сербской истории, чем Милутин. 2. Религия как необходимость в государстве и обществе. 3. Кормление грудных младенцев и практические советы матерям. 4. Роль электричества в XX веке. 5. Срок давности в международном праве. 6. Всё о морковке. 7. Какая грамматика нам нужна в средних школах, 8. Уход за телом и вопросы психологии. 9. Несколько слов о духовенстве, или есть ли необходимость в интересах общественной морали разрешать священникам-вдовцам жениться? 10. Есть ли душа у животных? Господину редактору очень понравился мой список. И вот я получаю место в газете с 200 динарами месячного вознаграждения и начинаю усердно и с огромным напряжением работать над поставленными проблемами. Надо сказать, что первое исследование я написал необыкновенно хорошо. Это было не простое исследование. Я изложил в нем не только свои мысли, но и привел бесчисленные доказательства, открыл множество новых фактов, осветил немало исторических событий, о которых до сих пор ничего не было известно. В моем труде была разработана оригинальная периодизация истории, вскрыты причины многих явлений и по-новому объяснены их последствия. Хотя и другие сербские ученые устанавливают новую периодизацию истории, у меня было больше оснований гордиться своим трудом. В моей работе было все, что требуется от любого исторического трактата. Всему миру известно, что при решении неясного в науке вопроса прежде всего нужны цитаты. Я это учел. Над каждым третьим словом у меня стояла звездочка *, а под строкой, словно бисер, нанизывались цитаты, одна лучше другой. В статье было 132 строчки моего текста, а цитат - 712. И какие были цитаты! Я приведу только некоторые из них, а вы уж судите сами. Например: * Annali XXXIV. 48. * См. Пут. Сар. Либ. II, стр. 172. * Monumenta Serbica. Стр. 1014. * Смотри мою статью "Душан", стр. 74-79. * Ф. Соп. гл. XXI: "Великоу бедоу творахоу" и т. д. * Из моих неопубликованных рукописей. * См. исследования Г. Петровича по этому вопросу, стр. 182-187. * См. об этом Byrd стр. 38. "Sicut vetus" и т. д. * Ib. * Ib. 164. * Акт 1. 144. 1522, см. 42. * Акт (ib.) II. 24, 1216, см. 34. * Письмо одного дубровчанина: "In loco dicto...", 1, 109. * Роп. II. 63. * Ay. гр. "Tria templa" 111, 74. * В своей триоди монах Евесений пишет: "Написана сия святая книга и т. д. в лето... в дни". L-XX-82. Следовательно, Евесений жил именно в то время, когда сделал эту приписку. * Народное предание гласит, что на вершине холма стояло когда-то огромное мотовило, которое до сего времени называют в народе "Царское мотовило". Из этого можно заключить, что границы государства Милутина доходили до этих мест, так как известно, что холм с мотовилом находился в пределах царства Милутина, и было бы нелогично, если бы мотовило оказалось в чужом государстве, то есть на холме, принадлежащем чужой державе. Итак, согласно новым доказательствам, границы государства Милутина необходимо исправить в этом смысле. * МССС XXIII. XV, Stephanus et... и т. д. Теперь пусть судят уважаемые читатели, хороши ли цитаты и разве нельзя на их основе очень многое доказать?! Да, но человеческая судьба зависит не только от хороших цитат. Я по крайней мере испытал это на себе. Когда ровно через неделю я пришел в редакцию, неся в кармане новый труд "Религия как необходимость в государстве и обществе" (а в ней, по сравнению с первой, цитат было в три раза больше), меня ожидал взбешенный редактор. Сначала он поднял над головой кулаки, потом схватил чернильницу и уже готов был запустить ее в мою голову, но удержался. От злобы и ненависти он не мог произнести ни слова. Первое, что пришло мне в голову, была мысль, что в счет своего жалованья я взял всего лишь 20 динаров. Затем я догадался попросить объяснения, разумеется, очень вежливо. - Скажите, пожалуйста, чем можно объяснить такой прием сотрудника, тем более сотрудника из отдела "Наука"? - Да, да, именно, сотрудника из отдела "Наука"! - в бешенстве проревел редактор и захлебнулся от злобы. - Прекрасно, раз такой обычай, я не имею ничего против, но зачем эти кулаки, чернильница? Да, да - зачем чернильница? - Зачем чернильница? - взревел редактор. - Да! - Чтобы разбить вам голову! - Но что за удовольствие разбить голову своему сотруднику из отдела "Наука"? - Вы, сударь, сумасшедший? - Кто, я? Сотрудник из отдела "Наука"? - Да, вы, вы! Вы читали свою статью, напечатанную в моей газете? - Нет, я своих статей никогда не читаю. - Я так и знал. А вот письмо знаменитого нашего историка. Он пишет, что в вашей статье утверждается, будто Душан жил на сто лет раньше Милутина. - Ну и что же? - Как ну и что же?! - Это ошибка Душана, но никак не моя. Если допускается, что мертвый Вукашин мог убить живого Уроша, то почему же, скажите, пожалуйста, нельзя допустить, что Душан жил на сто лет раньше своего деда? - Но, сударь, наш гишторик... - Вы хотите сказать - историк. - Хорошо... Наш историк утверждает, что вы болван, коли так пишете. - Конечно, ему легко говорить так, потому что я жив. Вот когда умру или, еще лучше, когда стану бессмертным, спросите его, что он тогда скажет. Но все мои столь убедительные доказательства нисколько не помогли, и господин редактор попросту вытолкал меня за дверь вместе с рукописью "Религия как необходимость в государстве и обществе". И все-таки я ему жестоко отомстил. Когда меня через три месяца избрали в действительные члены Академии наук, в одном своем исследовании я доказал, что Душан жил на самом деле не на сто, а на двести лет раньше Милутина. РАССКАЗ, составленный ножницами Этому рассказу я должен предпослать следующее предисловие. Всевозможные рассказы существуют, очевидно, потому, что есть самые разные писатели. Однако до сих пор не было рассказа, составленного ножницами, что подтвердят все портные и все критики. Правда, история нашей культуры знает случай, когда один рассеянный писарь подшил ножницы вместе с документами и тем самым окончательно запутал и без того спорное дело. Но это было в то счастливое время, когда министрам даже запятые мешали и искажали смысл документов, а тем более - ножницы. В нашем рассказе пойдет речь о простых канцелярских ножницах, как раз о тех, которые числятся в инвентарной книге под номером 43. В рабочее время я вскрываю с их помощью пакеты, в нерабочее - уничтожаю гусениц в своем огороде. Жена моя кроит ножницами свое шитье, а иногда дает их соседке подрезать крылья домашней птице. Вот этими-то ножницами, выполняющими столь разнообразную службу, я и составил рассказ, и сделал это, уверяю вас, совсем без претензии на создание особого литературного направления, что было бы и неоригинально: ведь у нас уже существует школа журналистов, пишущих только ножницами. Все сказанное выше является предисловием к рассказу, составленному мною из заметок, которые я вырезал из газет и расположил затем в хронологическом порядке. Так был создан рассказ. Объявление № 24 1884 г. Яничия Спасича, моего сына, настоящим объявляю совершеннолетним. Одновременно сообщаю, что он самостоятельно открыл в нашем городе бакалейно-мануфактурную лавку, которой будет управлять от своего имени, Аврам Спасич, местный торговец. Объявление № 28 1884 г, Долгов и обязательств, данных мною до совершеннолетия, не признаю. Есть у меня приятели, которые полагают, что я не откажусь возвратить деньги, взятые у них мною, когда я был несовершеннолетним. Настоящим, на основе действующего закона, предаю гласности, что я достиг совершеннолетия, и объявляю, что выплачивать долги отказываюсь. Яничие Спасич, владелец бакалейной лавки "Фортуна". Объявление № 106 1884 г, Сообщаю друзьям и знакомым, что в воскресенье, 8 октября сего года, венчаюсь в церкви с девицей Елисаветой (Цайкой), дочерью господина Животы Хаджи-Настича, владельца мелочной лавки. Нам будет очень приятно, если все друзья и знакомые посетят нас в этот день и присоединятся к нашей радости. Сообщаю об этом на тот случай, если кто-либо не получил личного приглашения. Яничие Спасич, владелец бакалейной лавки "Фортуна". Отрывок из сообщения об одном вечере, который 22 февраля 1885 года устроило певческое общество "Гусли" под руководством своего дирижера господина Ярослава Пацека: "Публика была в хорошем настроении и до зари танцевала коло. Единственная неприятность, состоявшая в том, что поссорились бакалейщик господин Яничие и подпоручик Радован, была быстро забыта, так как господин Яничие сразу же после этого инцидента ушел с вечера. Вечер принес 143 динара чистого дохода, который предназначается на покупку пианино для занятий певческого общества. При мысли о том, насколько благородна и гуманна эта цель, невольно хочется упрекнуть жителей города П. за то, что они в большем числе не посетили этот вечер. Мы ожидаем также, что и государство в лице министерства просвещения окажет молодому обществу помощь в приобретении пианино. Это все, что мы считали нужным сказать. В следующий раз скажем больше". "П + р = ч" Объявление № 28 28 февраля 1885 г. Моя жена Цайка, не имея на то каких-либо оснований, украла у меня все серебро и другие ценности и сбежала неизвестно куда. Это противоречит законам. Предлагаю ей в течение 15 дней возвратиться ко мне, чтобы мы, в соответствии с законом, могли мирно и счастливо продолжать брачную жизнь. В противном случае я вынужден буду через суд лишить ее положения моей супруги. Яничие Спасич, бакалейщик. Объявление № 93 11 марта 1885 г. Яничию Фортуне, так называемому бакалейщику, вот уже семь месяцев не вносившему арендную плату за магазин. Зятюшка! Голодранец! Никто не читает того, что ты пишешь в газетах. Думаешь, что я тебе отдал свою дочку для того, чтобы ты издевался над ней и разные злодейства чинил? Она выросла в хорошей и честной семье, воспитана на добром примере, не то что ты. За тобой гоняются люди, которым ты должен. А если кто-либо приходит в твой магазин, ты прячешься под прилавок и просишь: "Цая, умоляю, скажи, что меня нет дома!" Тогда тебе моя дочь хороша, голодранец. И тебе не стыдно, что в городе тебя прозвали Фортуной? И у тебя еще хватает совести вспоминать какое-то серебро! Это серебро мое. Я его честным трудом нажил и не прятался под прилавками. А когда ты говоришь о том, что как муж остался без брачной жизни, и хочешь, чтобы моя дочь вернулась к тебе в течение пятнадцати дней, ты что, думаешь запугать кого-нибудь? Медведя решетом не напугаешь. Изволь, Фортуна, подавай в суд. Только уплати сначала аренду за семь месяцев. Уплати Михаилу 47 динаров. Возврати долг Стошbчу и 92 динара Попичу. А потом уж иди в суд искать свою правду. Вот тебе мой ответ на объявление, в котором ты требуешь возвращения Цайки. Живота Хаджи-Настич, владелец мелочной лавки. Объявление № 302 14 июля 1885 г. В соответствии с законом о торговле сообщаю, что я, Елисавета Спасич, открыла в нашем городе бакалейно-мануфактурную лавку, которой буду управлять от своего имени. В качестве секретаря я наняла своего мужа Янbчия. Долги моего мужа не могут быть возмещены за счет этой лавки, равно как и он не имеет права брать в долг от имени вышеназванной фирмы. Нанимаюсь секретарем. Яничие Спасич. Выдержка из заметки, присланной провинциальным корреспондентом и напечатанной одной белградской газетой 14 сентября 1885 года: "А также, например, известно ли господину военному министру, какие насилия чинит подпоручик Радован над солдатами своего батальона? Было бы очень своевременно, если бы господин министр перевел подпоручика в другой гарнизон. Это все встретят с удовлетворением и благодарностью, так как с бесчинствами Радована мириться более невозможно". Объявление № 7 4 января 1886 г. Елисавете, дочери Животы Хаджи-Настича, бывшей моей жене. Цайка! Ты и твой отец, так сказать лавочник, набросились на меня, чтобы подорвать мою репутацию и лишить меня возможности существования. Если ты добивалась только этого, то зачем же возвращалась ко мне? Сначала было все: и "милый", и "хороший", и "мой Яничие". Отец твой не называл меня иначе, как "мой Фортунка", "зятек мой", до тех пор, пока я не переписал свое имущество и лавку на твое имя. Это все происки твоего отца. А в отношении того, что твой отец вообразил, будто он будет старостой, а ты хвасталась, будто не так воспитана, чтобы быть женой бакалейщика, то я хотел бы спросить: не рождена ли ты случайно, чтобы стать офицершей? Ты знаешь, Цайка, почему я так говорю. А раз знаешь, опомнись. Ты и твой отец оставили меня сейчас без корки хлеба, но не опозорили меня и не обесчестили перед людьми. Меня знают как негоцианта-бакалейщика, а не как какого-то лавочника. Есть еще консистория, слава богу. Там мы и встретимся. Твой бывший муж Яничие Спасич. Объявление № 69 14 апреля 1887 г. Настоящим сообщаю своим друзьям, что моя бывшая жена Цайка до сих пор не возвратилась ко мне для продолжения супружеской жизни, которую начала со мной по божьим законам. Вот уже больше года я в нарушение всех законов живу без жены, то есть вне брака. А виноват в этом ее отец, бывший мой тесть, всем известный владелец здешней мелочной лавки. Еще тогда, когда наши семейные отношения были самыми лучшими, он вдруг встал между нами, испортил все и разрушил наше согласие. Есть и еще одна причина, о которой я пока умолчу. Я подал жалобу в консисторию. Пусть суд либо заставит жену возвратиться ко мне, либо разведет нас по закону. Пусть станет наконец ясно, является она моей женой или нет, муж я ей или нет. Яничие Спасич, бывший бакалейщик и бывший Цайкин муж. Объявление № 74 25 апреля 1887 г. Со своим бывшим мужем Яничием Спасичем, не имеющим определенных занятий, продолжать брачную жизнь не могу, так как он не способен быть хорошим мужем и плохо обо мне заботится. А я к этому не привыкла и не могу привыкнуть. А что он в этом винит моего отца, то все здесь знают моего отца, да и Яничие Спасич тоже всем известен. А то, что он говорит, будто бы есть еще какая-то причина, но он не хочет ее называть, то пусть называет какую угодно причину, суд установит истину. Я тоже подала жалобу в суд и надеюсь, что выиграю процесс, так как все знают, на чьей стороне правда и кто виноват. Моя невиновность известна многим, да и суд сумеет правильно во всем разобраться. Поэтому я ожидаю от суда справедливого решения. А Яничие может что угодно писать в газетах. Цайка, дочь Животы Хаджи-Настича и бывшая жена Яничия. Объявление № 92 27 мая 1888 г, Сообщаю своим друзьям и знакомым, что бракоразводный процесс между мною и моей бывшей женой Цайкой, дочерью Животы Хаджи-Настича, окончен, и я получил право жениться. А она не имеет права выходить замуж, так как судебные материалы показывают, что она недостойна этого. Бог и справедливость должны победить. Пусть это знают все, в том числе и мой бывший тесть Живота-лавочник. Яничие Спасич, бывший бакалейщик. Объявление № 112 3 октября 1888 г. Сообщаю друзьям и знакомым, что моя дочь Цайка венчается 12 дня текущего месяца в здешней церкви с поручиком господином Радованом. Приглашаю принять участие в нашем веселье и тех, кто не получил личного приглашения. С уважением Живота Хаджи-Настич, торговец. Открытое письмо господину министру финансов в 24-м номере одной из газет от 29 января 1889 года: "Уже трижды я подавал заявление в управление табачной монополии и просил определить меня на службу сторожем. Я не какой-нибудь человек с улицы, я до вчерашнего дня был, так сказать, торговцем, а разорили меня злые люди, которые обманом отобрали мое имущество, а потом с моим имуществом вышли замуж за другого (к кому это относится и почему я об этом напоминаю, здесь говорить не буду, так как это не касается господина министра). Я прошу господина министра сказать, знает ли он, как наши люди, патриоты и бывшие торговцы, не принимаются, а... и т. д. Яничие Спасич, бывший бакалейщик". На этом, я думаю, и заканчивается рассказ. ДРАМАТУРГ Надо вас с ним познакомить. Он сухой и длинный, как монолог, тощий, как фабула, взгляд у него неопределенный, как экспозиция, и загадочный, как перипетия. Его, всем своим видом напоминающего трагедию, можно было бы представить и в действиях. Ноги, которыми он фактически и входит в литературу, можно считать первым действием, втянутый, приросший к позвоночнику живот можно бы рассматривать как второе действие, так как он дает представление о содержании всего произведения; третьим действием по пустоте своей могла бы считаться грудь, а четвертым действием, то есть финалом трагедии, - голова. Его внешность можно было бы сопоставить и с различными жанрами театрального искусства. Так, например, ноги его принадлежали балету, живот оперетте, грудь, всегда преисполненная бурей чувств и страстей, - драме, а голова... голова поистине была его трагедией. Ну, теперь вы с ним познакомились? Если еще не познакомились, тогда станьте как-нибудь на самом оживленном перекрестке Белграда и обратите внимание на людей с бумагами под мышкой. Первым пройдет человек с кипой бумаг в грязной коленкоровой папке - это разносчик судебных повесток, затем покажется человек с бумагами в папке из клеенки - это судебный исполнитель. Потом помощник адвоката с бумагами в кожаном портфеле с никелевым замком. И, наконец, появится фигура с толстой пачкой бумаг, перевязанных шпагатом, - это драматург. Он как одержимый бежит на охоту: ведь сегодня ему обязательно нужно кого-нибудь поймать, чтобы прочитать свою драму. Прошло пять месяцев, как он ее написал, и до сих пор не успел ее никому прочесть. Один экземпляр драмы все это время лежал в архиве театра, а другой находился у него под мышкой. Возлагая все надежды на свои ноги - именно они должны ввести его в литературу, - он с толстенной пачкой бумаг мечется от одного к другому и прилагает невероятные усилия, чтобы прочитать кому-нибудь свою рукопись, но это ему не удается. Среди его жертв были и такие, которые не могли устоять перед мольбами и заклинаниями и соглашались послушать; но как только он развязывал шпагат, их ужасал размер рукописи и они бежали без оглядки, словно спасались от пожара или наводнения. Очень тяжело избавиться от поэта, прозаика, драматурга, стремящихся прочесть вам свои произведения. Однако есть и какое-то различие между тем, что можно вытерпеть и что просто невыносимо. Если вас подстережет где-нибудь в засаде поэт, когда вы, например, пьете кофе, и вытащит листы бумаги из внутреннего кармана пальто, ваше лицо сразу становится таким, словно вы пьете не кофе, а принимаете хинин без капсулы: зажмуритесь, проглотите, запьете водой, и спустя немного горечь пройдет. Если же вас схватит прозаик, чтобы прочитать вам свой рассказ, ваше лицо становится таким, словно вы сидите в кресле у дантиста. Вы отдаетесь на волю судьбы, чувствуете легкую лихорадку, нервно ерзаете в кресле, но врач энергично лезет к вам в рот клещами и вырывает зуб. Но если вас схватит драматург и начнет читать свою драму, вы познаете, что такое адские муки. Вам кажется, что вы связаны по рукам и ногам и брошены на рельсы, где вас ждет неминуемая смерть. Стук колес слышен сначала издали, потом все ближе и ближе. Вот уже вдали в темноте видны два светлых глаза локомотива, вы чувствуете, как останавливается дыхание, перестает биться сердце, застывает в жилах кровь и дергается каждый нерв. А поезд неумолимо надвигается, проходит прямо по вашему телу, дробит и кромсает его, разрывает на мелкие кусочки. Вот примерно такое чувство охватывает вас, когда вы попадаете в руки драматурга и он начинает читать вам свою драму. А они, бедняги, знают это и преследуют вас. Они слетаются с разных концов Белграда, и хотя у них нет охотничьих билетов, охотятся на вас, как на дичь. Есть среди них и такие, которые промышляют в лесах. За поимку их власти устанавливают премии, но они продолжают разбойничать. Сидят в засаде, и как только попадается тихий и скромный прохожий, они выскакивают и наставляют на него рукопись: "Жизнь или слушай драму!" А что еще остается делать горемыкам драматургам? Вот и он уже пять месяцев бегает по белградским улицам со своими пятью действиями. И чего он только не предпринимал, чтобы как-нибудь завлечь слушателей! Однажды он пригласил двух своих друзей на ужин в день своих именин, заранее соблазнив их индюшкой с тушеной капустой, пирогом с мясом и смедеровским вином. Они обещали прийти. Да и как не прийти на такое угощение! Наступил вечер. Он ждет гостей, ждет с нетерпением, а их все нет. Наконец, в последнюю минуту, приходит письмо следующего содержания: "Мы чуть не попались на удочку и не пришли к тебе. Мы было уже отправились, но с полпути возвратились, догадавшись, что ты соблазнил нас этим ужином только для того, чтобы прочитать свою драму. Спасибо тебе, лучше мы поголодаем!" Так и не удалось драматургу заманить их. А должен же он кому-нибудь прочитать свою драму! Кому бы то ни было, но он должен обязательно прочитать. Однажды шел он по улице налегке - без рукописи под мышкой, что бывает с ним чрезвычайно редко. Он ходил по своему "личному" делу и сейчас, закончив его, возвращался за рукописью. На первом же углу встретился ему один знакомый, косматый поэт-лирик, которому он завидовал от всей души потому, что тот мог носить свои произведения в кармане. - Куда ты? - мрачно спросил драматург голосом своего героя, скажем, из четвертого действия. - Ox, - ответил поэт-лирик, - люди так немилосердны. С утра ищу, где бы занять динар, и ни одно сердце, ни одна душа не посочувствует. - Да, да, - согласился драматург, сам хорошо знавший, как жестоки люди. - Ах! - снова начал поэт-лирик. - Посмотри на меня, каким я стал. Весь зарос волосами, как дикарь. И надо бы побриться, да не на что. В голове драматурга мелькнула гадкая, отвратительная мысль. На его лице в этот момент появилось выражение интригана из второго действия его трагедии, из-за которого в конце пятого действия невинно погибают сразу семь человек. Он свирепым взглядом измерил голодного, заросшего, но ни в чем не провинившегося перед ним поэта-лирика и, подражая своему герою, нежно сказал ему: - Я помогу тебе. Лицо поэта-лирика сразу просветлело, как бывает в те счастливые минуты, когда на ум приходит идея стихотворения. Он раскрыл рот и протянул за динаром руку. - Денег у меня нет, но я мог бы тебя побрить. - Ты? - Конечно. Я всегда бреюсь сам, и получается неплохо. В армии я брил своих товарищей, у меня очень легкая рука. Пойдем ко мне, и я быстро тебя побрею. Лирик несколько разочаровался, так как ему нужны были не только деньги на бритье, но и сдача, которая осталась бы от динара. Однако, вспомнив одно свое замечательное лирическое стихотворение, оканчивавшееся словами: "Лучше что-нибудь, чем ничего", он махнул рукой и пошел к драматургу. И тут разыгралась настоящая драматическая сцена. Лирик сел на стул, трагик завязал ему вокруг шеи полотенце и стал намыливать лицо. Разумеется, во время этих приготовлений разговор шел исключительно на литературные темы. После того как поэт-лирик был достаточно намылен, драматург взмахнул бритвой так же кровожадно, как ревнивый муж в пятом действии его трагедии, и принялся скоблить щетину поэта. Одно, два, три, четыре движения, и под мыльной пеной появилась светлая кожа лирика. Драматург поднял бритву, отошел на два-три шага, зажмурил один глаз, точь-в-точь как художник, сделавший очередной мазок кистью и отступивший от картины, чтобы полюбоваться ею на расстоянии. Он остался доволен своей работой: левая щека поэта была выбрита. Тут-то драматург и решил, что наконец пробил его час. Он сложил бритву, отнес ее в другую комнату, а оттуда притащил большую связку бумаг. - Что это? - ужаснулся лирик. - Это... я, видишь ли, хотел бы прочитать тебе свою трагедию. - Нет, помилуй, братец, - заверещал поэт-лирик, - мне же некогда. - Да мы это сделаем быстро. Лирик решил было бежать. Он одним взглядом измерил расстояние до двери, заметил около печи кочергу, которая могла бы послужить ему орудием для обороны, но тут же вспомнил, что у него одна щека побрита, а другая только намылена, и бессильно опустился на стул. А драматург уже раскрыл рукопись и приступил к чтению первого действия. Лирик уныло сидел на стуле, глядя перед собой без всякого выражения, охваченный немым страхом, как человек, которого тащат на носилках в операционную. Монотонный голос драматурга звучал глухо, как погребальный колокол. Он читал, читал, читал и читал. Читал жадно и торопливо. Так набрасывается на еду изголодавшийся человек. Его лицо не теряло выражения злого, эгоистического удовольствия, глаза после каждой точки с жадностью устремлялись на жертву, ища хоть какого-нибудь знака одобрения. А жертва, наполовину побритая, наполовину только намыленная, беспомощно томилась на стуле и вращала глазами. Сначала поэт пытался следить за стрелкой стенных часов, но потом с отвращением отвернулся, ибо она своим бесконечно медленным ходом как будто помогала драматургу мучить его. Поэт то глядел тупо в потолок, внимательно провожая взглядом муху и следя за ее движениями, то, заметив дырку в стене, размышлял, отчего она получилась: от гвоздя или просто штукатурка сама отвалилась. Потом взгляд его остановился на рваных домашних туфлях под кроватью, и он начал думать о них. Боже мой, сколько же стоили эти туфли, когда были новыми? Похоже, что они были красного цвета... А драматург читал, читал, читал, читал... Наконец перед глазами жертвы стало появляться что-то белое. Зрачки его расширились, как у кошки ночью, и заволоклись слезами, веки опустились, дрогнули раз, другой, третий и остались сомкнутыми - он уснул. - О нет! Только не это! - воскликнул драматург, заметив, что поэт спит, и встряхнул его так, как встряхивают в армии рекрутов. - Ты прослушал самое интересное место. Я вынужден возвратиться и снова прочитать седьмое явление. - Да я все слышал! - Нет, нет, ты не слышал. Он снова отложил девять листов к непрочитанному, и несчастный понял, что о сне лучше и не думать. Лирик пошире раскрыл глаза и снова отдался на волю судьбе. А тот читал, читал, читал, читал беспрестанно, читал без отдыха, читал не переводя дыхания. Поэт снова пытался вертеться и рассматривать муху, дыру, туфли. Но уже больше ничего не видел и не слышал. Что-то неясное и неопределенное звенело и жужжало в ушах, то как поезд, несущийся с огромной скоростью, то как ливень, то как густая, клокочущая лава, то как буря, сметающая и сокрушающая все на своем пути. Его стали одолевать видения. Показался змей из детских сказок и принялся дуть на него сначала холодным ветром, а потом горячим. Появился дракон, из пасти которого извергалось пламя, и он чувствовал даже, как это пламя обжигает его. Привиделся, наконец, и змеиный царь. Поэт ощутил, как вонзаются в него ядовитые змеиные жала. Прошли час, два, три, четыре, пять, шесть часов чтения. Полных шесть часов чтения, еще немного - и пройдет день, а драматург все еще не кончил. Лирик посмотрел на кипу непрочитанных листов и тяжело вздохнул: конца не было видно. Он сделал какое-то отчаянное движение рукой, словно прося о милости, и случайно прикоснулся к своей щеке, к той щеке, которая была побрита. К своему удивлению он почувствовал, что на бритом месте снова выросла борода. Чтение продолжалось так долго, что бедняга снова зарос! Осознав в столь трудных обстоятельствах сей утешительный факт, лирик схватил полотенце, висевшее на его шее, стер остатки мыла с другой щеки и так стремительно бросился к дверям, словно спасался от наводнения... Больше уже никогда драматургу не удавалось заманить его к себе дочитать рукопись, хотя он и уверял, что осталось всего две сцены. КОМИТЕТ ПО ПЕРЕНЕСЕНИЮ ПРАХА Предков вообще следует уважать, а особенно заслуженных. Что касается лично меня, я предпочитаю быть потомком, а не предком. Возможно, я заблуждаюсь, но остаюсь при своем мнении. Я ни за что не хочу быть предком, тем более заслуженным. Ведь если ты заслуженный предок, то потомки прежде всего постараются забыть, где твоя могила. А если ты почему-либо и остался в их памяти, твоим именем станут называть всяких лошадей, собак и - что еще хуже - назовут какое-нибудь певческое общество или кабак. А когда твоя могила совсем затеряется и несколько поколений лошадей и собак будут носить твое имя, появится так называемый комитет по перенесению твоего праха. Вчера я нашел на столе пригласительный билет, в котором были подчеркнуты следующие слова: "Соблаговолите прийти к 9 часам вечера на заседание. Будет решаться очень важный вопрос общего значения". Так как в этот вечер не было ни театра, ни каких-либо других развлечений, я надел фрак, перчатки и отправился в указанное место, чтобы принять участие в решении вопроса "общего значения". В дверях меня поджидал председатель (его уже избрали председателем); он любезно поздоровался со мной и сжал руку, словно хотел сказать: "Ты будешь за меня, когда начнется голосование!" Этого председателя я знал и раньше. Он очень часто создавал различные комитеты, рассчитывая, что в тридцати из ста вновь созданных комитетов проберется в председатели. Этим комитетам совершенно нечего было делать. Их назначение сводилось лишь к тому, что его избирали председателем, о чем, он, разумеется, сразу же сообщал во всех газетах. Знал я его еще и по речам, которые он произносил на похоронах, свадьбах и собраниях. Все его речи начинались одинаково, расцвечивались пышными словами и совершенно истощали терпение слушателей. Кроме господина председателя, собралось еще человек пять-шесть. Кое-кого я даже знал. Один из них, длинный, с головой, склоненной на грудь, страдал той же самой болезнью, что и председатель. Он записывался во всевозможные общества в надежде быть избранным хотя бы в комитет, рассчитывая в глубине души и на место председателя. Однако ему не везло. Помню, в каком-то певческом обществе двое даже подали за него голоса, но развязка была трагической. На очередном заседании он ляпнул какую-то глупость, председатель поправил его, он стукнул кулаком по столу. Председатель сделал ему замечание, он оскалил зубы. Председатель позвонил, призывая к порядку, а это его так взбесило, что он схватил председателя за горло. Оппозиция, как и всегда раздраженная острыми дебатами, "всею силою слов" обрушилась на него. Он потребовал слова и взобрался было на стол, но тут меньшинство открыло двери, а большинство вышвырнуло его вон. Я не знаю, как шли его дела в других обществах. Известно, что нигде его не избирали даже членом комитета. Знал я и еще одного, вот этого с красиво зачесанными волосами и большим перстнем с алмазом на указательном пальце левой руки. Он непременный член всех комитетов, всюду его приглашают и избирают. На собраниях он никогда не говорит ни слова. Пока выступают ораторы, он катает шарики из хлеба, а при голосовании обычно воздерживается. После собрания подзывает официанта, долго с ним шепчется и обычно платит за всех. Знал я и того, низкорослого, хромого, с маленьким подбородком. Это был человек, ужасно любивший парады. "Я душу отдам за парады, и разве сама жизнь не является гигантским парадом!" - говорил он и, возможно, был прав. Остальных трех я не знал. По выражению их лиц было видно, что они приготовились решать важный вопрос "общего значения". Первым взял слово господин председатель. - Господа! - сказал он. - Люди рождаются, чтобы совершать какие-то дела. Дела могут быть большими, могут быть и малыми. Большие дела обычно вершатся для того, чтобы последующие поколения могли восхищаться ими и учиться. Я думаю, что наше поколение умеет ценить заслуги своих предков. А если это так, то надо доказать это на деле. Можно было бы устроить банкет, но на банкетах прославляют живых людей. Мы не будем прославлять живых титанов, потому что из-за разных интриг неизвестно, кто из живущих ныне великий человек, а кто нет. Поэтому лучше поговорить о покойниках. Самым убедительным доказательством признания заслуг покойного я считаю перенесение его праха! - Браво, браво! - закричали со всех сторон. И я крикнул: "Браво". В конце концов почему бы и нет. - Но позвольте мне, господин председатель, - попросил я слово. - Как вы считаете, будем ли мы переносить прах всех наших предков или только известной категории? Это очень важный вопрос, так как мы не смогли бы перенести сразу всех. Следует, очевидно, установить очередность. Ну, скажем, по алфавиту. Известно, что наши предки не умирали все в определенном порядке и в одном месте. Каждый умирал, как придется. - Позвольте, позвольте, - прервал мою речь любитель парадов. - Все это я уже продумал. Мы выберем только одного. - Извините, господа, - взял слово неизвестный мне член комитета. - Этот господин (и он указал пальцем на меня), этот господин будет сегодня очень много говорить, если ему не объяснить все точно. Я, господа, ненавижу долгие дебаты. Я хочу предложить, чтобы наше заседание проходило с несколько большим воодушевлением и чтобы, так сказать, быстрее закончилось. Об этом, господин председатель, поставьте, пожалуйста, в известность господина. Господин председатель дважды щелкнул ногтем о стол, повернулся ко мне и произнес: - Сударь! Вам известно, что у наших предков были заслуги. В какой области - в литературной или в политической - не имеет значения. Мы считаем своим долгом воздать предкам по заслугам и думаем, что лучше всего это сделать путем перенесения праха. Мы не ставим вопрос, чей именно прах будем переносить. Это легко решить, так как в конце концов, чей бы прах ни переносился, мы сделаем свое дело, то есть подтвердим, что являемся достойными потомками великих предков. У нас, сударь, уже состоялось несколько заседаний, где была утверждена программа, избран оратор, который по этому случаю произнесет речь на могиле или где-нибудь в другом месте. Сегодня мы созвали заседание, чтобы решить, чей прах будем переносить. - Но... - снова вмешался я. - Подождите! - перебил противник долгих дебатов и опять направил на меня указательный палец. - Я ведь сказал, что этот господин будет сегодня очень много говорить, если вы не ознакомите его с существом дела. Прошу вас, господин председатель, прочтите ему сначала вашу речь и программу. Господин председатель вытащил из кармана бумагу, встал, откашлялся и хотел уже начать, но ненавидящий долгие дебаты снова прервал его: - Прошу вас, господин председатель, не читать начала, так как в конце концов этот господин, наверное, достаточно знаком с речами, а начало есть начало. Следовательно, и читать его не следует. Читайте, пожалуйста, только конец. Все одобрили предложение, хотя господину председателю оно было не совсем приятно, так как он готов был еще раз с упоением произнести всю речь. - Вот, сударь, - начал председатель, повернувшись ко мне, - если тот, чей прах мы будем переносить, писатель, то конец речи такой: "О ты, священный пепел, который мог своим разумом проникнуть в каждое сербское сердце, в каждую душу, возвысить их (слово "возвысить" употребляется, если покойный был поэтом, а если ученым, тогда - "научить") и влить в них святость, ниспосланную тебе небом. О священный пепел, в этот день потомки воздают тебе должное! Слава тебе, слава!" - Какой дивный конец! - заметил хромой, любитель парадов. - А вот конец речи, - продолжал господин председатель, вытащив другой лист бумаги, - на случай, если тот, чей прах мы переносим, был героем: "О святыня, о немые мощи создавшего нашу историю, написавшего ее в книге вечности своей геройской кровью, прими благодарность своего свободного потомства, восклицающего: "Слава тебе, слава!" - И этот конец великолепен! - снова сказал любитель парадов. - Начало у них одно и то же, - добавил противник долгих дебатов. Председатель побарабанил ногтем по столу. - А сейчас заслушаем программу церемониала. Хромой вытащил из кармана бумагу. - Здесь, уважаемый господин, только основные пункты программы. Потом мы ее уточним. Этот проект составлен мною и уже утвержден. Никаких изменений быть не может. Слушайте. Впереди идет военный оркестр и играет что-нибудь печальное. Потом - школьники: сначала девочки, все в белом, за ними мальчики (одежда разная). Далее следуют певческие общества со своими дирижерами и знаменами. За певческими обществами несут подушечку. - Подушечку понесете вы, - прервал его председатель, обернувшись ко мне. - Мы избрали вас. Я обмер. - Ради бога! - начал я отбиваться. - Я никогда не носил по улицам подушек. Да и зачем на параде подушка? - Прошу вас, господин председатель, - вскочил снова противник долгих дебатов. - Я вам говорил, что этот господин (и он поднес указательный палец к самому моему носу) сегодня будет много говорить, пока ему все не объяснят. - Послушайте, - сказал господин председатель, поворачиваясь, как мне показалось - с некоторым раздражением, в мою сторону, - на подушечке будут книги, если мы будем переносить прах писателя. Если же будем переносить героя, то ордена. У него должны быть ордена. Какой же герой без орденов! - За несущим подушечку, - продолжал чтение хромой, - идет комитет по перенесению праха во главе с председателем. За комитетом движется торжественно украшенный катафалк с прахом. Следом идет министр просвещения, если переносим писателя, если же переносим героя - военный министр. За ними - семья и другие родственники, если они были у покойного. Потом движутся различные делегации, общества. Они несут свои знамена, если захватили их, если же не захватили, то не понесут ничего. Вот основные пункты программы. Примечание: 1) семья одета во все черное; 2) в соответствии с предложением комитета, народ, который будет идти за делегациями, может быть разделен на две группы: сначала - представители женского пола, потом - мужского; 3) певческие общества по пути могут что-либо петь, если будет необходимость, но при этом нужно следить, чтобы дирижеры не мешали друг другу; 4) важно также обратить внимание на то, чтобы школьные сторожа были одеты прилично; как правило, на парадах они идут впереди своих школ и бывают всегда в таком растрепанном виде, будто они вовсе и не сторожа, а директора гимназий. - Такова программа! - сказал председатель, когда хромой закончил чтение. - Эту программу мы, разумеется, уточним. Нужно, например, определить, по какой улице пойдет процессия, место, где я буду выступать, и тому подобное. - Кроме того, - перебил его хромой член комитета, - следует определить, какие ленты будут в тот день у членов комитета. - Да. И это, - продолжал председатель. - Но сначала мы решим, чей прах переносить. Пусть каждый из нас предложит по одному предку, прах которого следовало бы перенести, и назовет место нового захоронения. - Я думаю, господа, - еще раз взял слово тот, кто ненавидел долгие дебаты, - я думаю, что мы слишком затянем дело, если сейчас каждый будет называть любое имя, пришедшее ему в голову. Давайте поручим вот этому господину (и он снова указал пальцем на меня) подготовить к следующему заседанию список наших предков, которые заслуживают, чтобы их прах был перенесен. А мы из списка выберем одного. - Все согласны? - спросил председатель. - Согласны! - крикнули члены комитета. - На этом заканчиваем наше заседание. Прежде чем написать эти строки, я как раз закончил составлять список наших предков, чтобы представить его на следующем заседании. Но, перечитав список еще раз, я пришел в ужас из-за незначительного обстоятельства: ни об одном из предков нельзя было точно сказать, где он захоронен и где его могила. Поэтому я думаю, что свое сообщение на заседании завершу предложением преобразовать наш комитет в комитет по разысканию могил предков, скрывшихся от благодарного потомства. Если на следующем заседании мне удастся провести это предложение, то я, во всяком случае, избавлюсь от необходимости таскать по улицам какие-то подушки. БЕСПЛАТНЫЙ БИЛЕТ - Господин Пера, вы любите театр? - Конечно, люблю. - Ну, так я для вас могу кое-что сделать. Вот вам мой бесплатный билет на вечернее представление. Меня пригласили на ужин, и поэтому я не смогу пойти на спектакль. Сходите, вещь хорошая. - Смешная? - Умрете со смеху. Так однажды утром, сидя на своих кроватях и одеваясь, разговаривали господин Сима Савич, писарь, и господин Пера Турудич, практикант из местного суда. Они вместе снимали комнату, хотя и не были сверстниками: господин Пера был намного старше. В комнате, кроме двух кроватей, стояли стол, два стула, лампа и возле дверей, на старой табуретке, - таз для умывания. Писарь и практикант работали в одном кабинете канцелярии, подружились там и поселились вместе. Как только стало известно, что в наш город приезжает театральная труппа, господин Савич с воодушевлением стукнул кипой бумаг по столу и воскликнул: - Ну, слава богу, наконец-то мы немного воспрянем духом! Господин Сима Савич обрадовался приезду актеров потому, что и сам имел к театру некоторое отношение, будучи человеком, близким к искусству. Как член хорового общества, он часто организовывал любительские представления, в которых всегда был главным режиссером и играл главные роли. Говорят, что после одного из таких представлений ветеринарный врач даже сказал ему: "Вы, господин Сима, настоящий талант!" А ветеринарный врач считался образованным человеком: он говорил не только на родном, но еще и на немецком языке. И однажды, когда господин Сима играл трагедийную роль, сам господин протоиерей, говорят, заплакал. Господин Сима неспроста обрадовался приезду театральной труппы: ему самому хотелось приобщиться к ее деятельности. Поэтому он пошел в редакцию "Светлости", газеты, которая выходит в нашем городе раз в неделю, и предложил свои услуги в качестве бесплатного театрального критика. Писать он решил под псевдонимом "Илдирим", что по-турецки означает "молния". В турецкой истории так называют косовского Баязета. 1 1 Баязет - турецкий султан (1389-1402), командовавший турецкими войсками во время Косовской битвы. Сразу же после первого, очень успешного выступления труппы господин Сима почувствовал вдруг, что его авторитету режиссера и исполнителя главных ролей в любительских спектаклях нанесен удар и его престиж начинает быстро падать в глазах сограждан. Сам ветеринарный врач сказал ему: "Да, господин Сима, это не чета вашим любительским спектаклям!" У господина Симы пробудилось чувство зависти и злобы, без которых, впрочем, не мог бы обойтись ни один большой критик. Уже после второго представления "Отелло" Илдирим написал очень острую критическую статью, обрушив главный удар на артистов, игравших роли, которые он сам когда-то исполнял. Больше всех досталось исполнителю главной роли - Отелло. Господин Сима утверждал, между прочим, что этот актер не знает, что делать со своими руками. Критика пала на труппу, словно гром с ясного неба. Один артист, которого вечно "оттесняли", не давая ему первых ролей, воспринял критику вполне серьезно. "Я слышал, - утверждал он, - что эту статью написал какой-то профессор, которому предлагали место драматурга в Народном театре Белграда!" Комик ядовито заметил: "Критик не принял в расчет, что "Отелло" - костюмированное представление, а на костюмах нет карманов, поэтому артисту и некуда деть руки!" А артистка, игравшая Дездемону, добавила: "Если бы критик знал, что Отелло в последнем акте хватает меня за горло, как мясник, он бы не говорил, что тот не знает, куда девать руки!" Отелло выслушивал все эти ядовитые замечания и только кусал губы, как в первом явлении пятого акта. Он повсюду расспрашивал, кто автор критики, но никак не мог узнать. Этого ему не хотели сказать даже в редакции. Наконец он догадался спросить у кассира, продававшего билеты, на каком месте сидит критик из редакции "Светлости". - Второй ряд, место сорок два, - ответил кассир. Узнав это, Отелло еще до начала представления, когда зал был пуст, хорошенько рассмотрел место, а затем пошел за кулисы и пробыл там до последнего акта, хотя и не был занят в спектакле. Перед началом спектакля и после первого действия он долго смотрел сквозь дырочку в занавесе, фиксируя второй ряд, место номер сорок два. А между вторым и третьим действием вышел в зал, прошел через партер, остановился у кресла сорок два, вызывающе посмотрел на сидевшего в нем господина и презрительно покашлял. На этом месте сидел господин Пера, практикант, и с удовольствием смеялся, как и должен смеяться всякий зритель, получивший бесплатный билет. "Правду сказал господин Сима, - думал про себя Пера, - что я буду смеяться до слез". После окончания спектакля господин Пера вместе с остальной публикой стал пробираться к выходу, все еще думая про себя: "Правду сказал господин Сима, что вечером я буду смеяться до слез". И, выйдя на улицу, он продолжал бы свой путь с такими же мыслями, но вдруг перед ним предстал тот самый человек, который перед последним действием покашливал в партере. - Вы, значит, утверждаете, будто я не знаю, что делать со своими руками! - загремел неизвестный прямо ему в лицо. - Почему я? - заволновался господин Пера. - А я хочу вам доказать, - рявкнул тот снова, - я знаю, что делать со своими руками! И тотчас на бедного господина Перу посыпались хлесткие пощечины то с одной, то с другой стороны, сопровождаемые возгласом: - Извольте и дальше писать свои критики! Изумленный и ошеломленный господин Пера не смел и пошевельнуться, он стоял неподвижно, словно боялся повернуть голову, чтобы обидчик не промахнулся. Нельзя сказать, сколько именно было получено пощечин, так как он их, по-видимому, не считал. Но когда публика вырвала господина Перу из рук "мавра", он поплелся домой с распухшими щеками. В утешение он только и мог сказать себе: "Ну вот, а он мне говорил, что я вечером посмеюсь до слез". Придя домой, он не застал господина Симу, задержавшегося на ужине. Господин Пера не смог дождаться утра, взял лист бумаги и написал крупными буквами: "Я очень дорого заплатил за ваш бесплатный билет", и положил эту записку на подушку господина Симы. Затем лег в кровать и с головой завернулся в одеяло, словно хотел скрыться от пережитого публичного позора. На другой день утром господин Сима и господин Пера снова сидели на своих кроватях и одевались. Господин Пера, все еще с опухшими щеками, тяжело вздыхая, рассказывал господину Симе свое ночное приключение. - Уверяю вас, я совсем не знаю этого человека. Подходит ко мне и сообщает, что не знает, куда девать свои руки. А потом, чтобы занять их чем-то, бьет меня по щекам. Если только за то, что я смотрел спектакль по бесплатному билету, то вы должны были предупредить меня, и я бы не пошел. За удовольствие бесплатно посмеяться - получить побои! Нет, это никуда не годится! Господин Сима с живым участием слушал господина Перу и несколько раз прерывал его рассказ вопросами: - А он всерьез бил вас по щекам? - Конечно всерьез, как это пощечины могут быть не всерьез? - И вам, господин Пера, все это происшествие доставило некоторую неприятность? - Как это некоторую неприятность? Да я сегодня не могу идти в канцелярию. Я от стыда боюсь показаться на улице, ведь надо мной все будут смеяться! - Нет, не будут! - решительно воскликнул господин Сима и встал с кровати. - Как это не будут? Знаю я наш городок! - Уверяю вас, не будут, так как в действительности не вы получили эти пощечины. - А кто же их получил? - Я! - снова решительно ответил господин Сима. - Как же вы, когда вас там даже не было? - Это абсолютно не меняет дела: пощечины получил я. - А щеки распухли у меня? - То, что у вас распухли щеки, в данном случае совершенно второстепенная деталь. Эти пощечины имеют гораздо большее значение. Пощечины получил я, вас они совсем не касаются. Только я могу требовать удовлетворения, и я намерен сделать это. Вы же можете спокойно идти в канцелярию, и кто бы вас ни спрашивал о случившемся, решительно отвечать, что не получали никаких пощечин. Господину Симе кое-как удалось убедить господина Перу, будто тот в действительности не получал никаких пощечин. Господин Пера пошел в канцелярию, а господин Сима направился прямо в участок, чтобы подать жалобу на обидчика. Он попросил одного из своих друзей, работавшего в полиции, всыпать как следует наглому артисту. Очень уж хотелось господину Симе отомстить Отелло и получить удовлетворение. Господина Перу срочно вызвали в полицию. После первых обычных вопросов следователь задал ему и такой серьезный вопрос: - Действительно ли вчера, после спектакля, такой-то и такой-то артист дал вам на улице пощечину? Помня совет господина Симы, господин Пера ответил: - Нет! - Как нет! Ведь весь город говорит, что он бил вас по щекам. - Пусть говорят что угодно, но я не получал никаких пощечин! - Вы можете подтвердить это письменно? - Да! И господин Пера написал соответствующее заявление. Друг господина Симы пожал плечами, сложил бумагу и подшил ее в папку неподтвержденных жалоб. Через два дня господин Пера получил очень любезное письмо от того самого человека, который надавал ему пощечин. Как и все жители городка, он узнал, что свои пощечины направил не по тому адресу. Его мучила совесть, тем более что стало известно, как господин Пера отказался в полиции от обвинения. Письмо было необыкновенно красиво написано и содержало следующее: "Уважаемый господин! Я восхищаюсь Вами. Вы человек, которого нужно изучать. На улице Вы стоически принимаете пощечины, предназначенные вовсе не Вам, а в полиции, как истинный философ, Вы отказываетесь от полученных Вами пощечин. Предоставив в мое распоряжение обе щеки, Вы дословно следовали заповеди Христа: "Если тебя ударят по правой щеке, подставь левую". А здравую народную философию, которая гласит: "Пусть не знает правая рука того, что делает левая", Вы применили так: пусть не знает полиция того, что случилось на улице. Сударь, Вы меня восхищаете. Ни в одной драме со времен Шекспира я не встречал такого характера. В знак внимания и уважения посылаю Вам бесплатный билет на завтрашний спектакль, в котором буду играть главную роль. Уважающий Вас и т. д.". Господин Пера горько улыбнулся, на какое-то мгновение у него промелькнула мысль отнести бесплатный билет практиканту Спасою, которого он терпеть не мог за то, что тот опередил его по службе, но чувство христианского милосердия взяло верх. Он прошептал про себя: "Грешно, когда человек ни за что ни про что получает пощечины", и разорвал бесплатный билет. ПОКОЙНЫЙ СЕРАФИМ ПОПОВИЧ Вчера мы проводили в последний путь Серафима Поповича. На похоронах были: я, казначей господин Андрей, капитан Яков, инженер Еша и многие другие. После похорон мы зашли в трактир и очень долго говорили о покойном господине Серафиме. Каждый счел своим долгом что-нибудь о нем рассказать. Инженер Еша вспоминал даже такие случаи, в которые трудно поверить, но мы не принимали это всерьез, так как привыкли к тому, что Еша всегда немного перебарщивает. Между тем все, что являлось истиной, причем истиной вполне достоверной, можно изложить в нескольких словах. Покойный Серафим был чиновник сорока шести лет. Кем был до этого и как стал чиновником, наверное, он и сам уже не помнил. Тридцать два года он служил архивариусом в окружном управлении, вел протоколы, работал регистратором и одно время был даже кассиром. Дважды его хотели назначить в комиссию по подготовке проектов постановлений, но оставили эту затею, убедившись, что у него нет к этому никаких способностей. Он был чиновником до мозга костей. Каждый волосок на его голове был чиновником. Когда он шел, то был озабочен тем, чтобы идти по-чиновничьи; если ел, то старался есть по-чиновничьи, и даже когда был один в комнате, любую мысль, которая казалась ему недостойной чиновника, решительно отгонял от себя. На его могиле со спокойной совестью можно было написать: "Настоящий чиновник". Бедняга совсем разучился даже разговаривать по-человечески с людьми и говорил только языком официальных документов. Он позабыл все фразы обычного разговора и настолько сжился с канцелярским языком, что над ним часто подсмеивались. Встретишь его, бывало, на улице и спросишь: - Ну как, господин Серафим, поживаете? А он поднимет брови, сдвинет очки на лоб и отвечает: - В ответ на наш вопрос - благодарю, здоров. Потом немного подумает и продолжает: - В связи с предыдущим моим ответом на ваш вопрос могу вам сообщить, что меня несколько беспокоит насморк. Купит, например, что-нибудь на рынке, отдаст слуге, чтобы тот отнес домой, и обязательно скажет: - Поручаю тебе доставить эти покупки моей жене, с тем чтобы она по получении их надлежащим образом известила меня об этом. Так примерно рассказывал инженер Еша, и хотя он немного преувеличивал, все, в общем, соответствовало действительности. В этом я и сам имел случай убедиться. Я бывал в доме покойного. Он давно уже похоронил жену и жил вместе со своим сыном, практикантом окружной канцелярии, жили они тихо и мирно, как живут пенсионеры. Когда его перевели на пенсию, о чем он и сам просил, он все же очень опечалился. Ничего не было для него тяжелее, чем расстаться с канцелярией. Он настолько сжился с канцелярией и полюбил все, с чем имел в ней дело, что попросил господина начальника подарить ему на память линейку, которой пользовался ровно шестнадцать лет. Первые дни жизни на пенсии господин Серафим был очень удручен: вставал рано, как и прежде, одевался и с беспокойством поглядывал на часы, боясь опоздать, а когда выходил на улицу и вспоминал, что ему уже некуда идти и нечего делать, со слезами на глазах возвращался домой, вставал у окна и смотрел на улицу, смотрел, как идут в канцелярию чиновники, и думал: "Счастливые!" Наконец, когда тоска по канцелярии совсем извела его, он нашел лекарство: завел канцелярию у себя дома и стал управлять своим хозяйством совершенно по чиновничьи. В его спальне, кроме кровати, шкафа, вешалки и клетки с какой-то птицей между окнами, стояла длинная скамья, на которой лежали теперь три открытых конторских книги. На большом столе в комнате полно бумаг, чернильница, перья, линейки и тут же уже известная "шестнадцатилетняя" линейка. За столом сидел он, сухощавый, с зеленоватыми глазами, мерцающими сквозь толстые стекла очков, всегда гладко выбритый, в чистом белом жилете. В этой странной канцелярии каждому прежде всего бросался в глаза висящий на стене большой лист бумаги, на котором крупными буквами было написано: "Правила внутреннего распорядка". А вот несколько статей из этих правил: Ст. 1. В доме постоянно должны поддерживаться чистота и порядок. Ст. 2. Запрещаю в любой части дома плевать на пол. Ст. 3. Младшие не должны ссориться в доме и не смеют вступать в пререкания, если я делаю замечание. Ст. 4. Ворота надлежит закрывать каждый вечер в 8 часов, а открывать утром только по моему приказу. Ст. 5. Мой сын должен приходить домой не позже 9 часов вечера. Ст. 6. Служанка Ката должна представлять отчет о расходах на рынке каждый день в 9 часов утра. Ст. 7. Каждую субботу до полудня в доме должно быть все вычищено и убрано. Двор убирается так же, как и все остальные помещения. В этих правилах, насчитывавших тридцать две статьи, было много других указаний, а самим правилам был присвоен "входящий номер 19", и скреплены они были подписью: "Глава дома Серафим Попович". Помимо этих правил, господин Серафим ежедневно издавал особые приказы, требовал объяснений, составлял проекты, вел записи в журналах входящих и исходящих бумаг, так что всегда был по горло занят. Так, например, приходит служанка Ката и говорит: - Сударь, намедни ветром разбило на кухне два окна. - Хорошо, знаю, видел! - отвечает Серафим, берет лист бумаги и пишет следующее: "Сегодня пришла Ката и заявила, что на кухне ветром разбиты два окна. Так как я лично удостоверился в этом непосредственно на месте, как и в том, что здесь нет никакой вины Каты, и так как действительно необходимо застеклить эти два окна, ибо в противном случае Ката простудится, принимаю решение: сегодня же позвать стекольщика Мату, чтобы он в срок от двух до трех часов вставил на кухне стекла и затем представил мне счет к оплате. Решение сообщить Кате для исполнения". Затем открывает журнал входящих бумаг, записывает решение под номером 114, вносит в регистр и отдает распоряжение о выполнении решения. Или, например, приходит Ката и говорит: - Капуста сейчас дешевая, надо бы купить сразу сто кочанов и заготовить на зиму. Он, разумеется, тут же берет бумагу, принимает решение приобрести капусту и "засолить, как положено", присваивает номер и отмечает в регистре. Любопытно ознакомиться с этим регистром. Он выглядит примерно так: Капуста - смотри соления, копчения. Маринованный перец - смотри соления, копчения. Окна, ремонт - 114. Соления, копчения - 74, 92, 109, 126, 127, 128. Замки, ремонт - 12. Кутежи моего сына - 7, 9, 21, 43, 52, 62, 69, 71, 72, 73, 84, 102, 111, 129, 131. Окорок, купленный - 32. Лук репчатый - смотри соления, копчения. Кастрюля - смотри Ката. Платье Кате 49. Ката разбила горшок 37. Мыло - смотри Марица. Марица-прачка - смотри стирка СВ № 63. Долги моего сына - смотри кутежи. Из всех этих бумаг давайте рассмотрим дело под номером 131, зарегистрированное под рубрикой Кутежи моего сына. Постараемся проанализировать эти документы так же, как анализирует адвокат судебные протоколы: уж если мы вошли в канцелярию покойного Серафима, следует и нам вести себя по-канцелярски. Из акта номер 7 узнаем: 5 ноября Ката доложила господину Серафиму, что его сын Никола 3 ноября пришел домой в 2 часа ночи. На полях этого документа наложена резолюция: "Вызвать Николу и мягко, по-отечески посоветовать ему впредь так не поступать, а затем все отразить в документе". Из протокола номер 9 видно, что Никола через три дня после мягкого отцовского наставления "пришел домой в 3 часа ночи". На полях написано следующее: "В связи с этим я так отчитал Николу, что ему больше и в голову не придет шататься по ночам". В справке номер 21 читаем, что 17 ноября Ката доложила Серафиму: Никола около трех часов ночи прошел мимо дома в сопровождении музыкантов и лишь к четырем часам вернулся домой. На полях написано такое решение: "Снова попытаться отечески внушить вышепоименованному Николе, моему сыну, что подобный образ жизни опасен для здоровья. В то же время отобрать у него дубликат ключа от ворот!" Из номера 43 становится известно, что 24 ноября к Серафиму явился кабатчик Янко и потребовал уплатить за одиннадцать литров вина, выпитых его сыном в разное время, так как тот не платил и платить отказывается. На полях читаем: "Просителю Янко отказано на основании совершеннолетия моего сына. В то же время рекомендовано просителю не давать вина упомянутому в документе Николе, моему сыну". В документе номер 52 записано дословно следующее: "Утром Ката сообщила, что мой сын Никола пришел домой ночью в 3 часа 40 минут и, не имея дубликата ключа от ворот, перелез через оные и таким образом проник в дом! Учитывая, что: а) мой сын нарушил отцовские наставления, данные ему мною ранее, о чем свидетельствуют документы за номерами 7 и 21; б) на него не оказало воздействия мое строгое напоминание (смотри номер 9), в связи с чем он моим распоряжением лишен дубликата ключа от ворот; в) его новое преступление - проникновение в дом посредством перелезания через ворота - является доказательством того, что он продолжает кутить, - принимаю решение: произвести тщательное расследование его поведения". Запись под номером 62 подтверждает, что господин Серафим действительно побывал на месте преступления: лично осмотрел ворота и удостоверился, что "вышепоименованный Никола, перелезая через ворота, сломал верхнюю перекладину". Ниже целиком приводим протокол допроса "вышепоименованного Николы" о "перелезании через ворота", значащийся в деле под номером 69: "По специальному вызову явился сегодня мой сын Никола и в ответ на мои вопросы подтвердил, что зовут его Никола Попович, что он нигде не работает, так как недавно уволен со службы. Установлено также, что ему 24 года, холост и детей не имеет. На вопрос, действительно ли ночью 7 декабря он кутил и находился вне дома, сознался в этом, но утверждал, что все делал без злого со своей стороны умысла. На вопрос, действительно ли в ту ночь он возвратился домой в 3 часа 40 минут и, не имея при себе дубликата ключа от ворот, которого он лишен согласно моему приказу за номером 21, перелез через ворота и, как установлено актом осмотра за номером 62, сломал верхнюю перекладину, Никола заявил, что вынужден был избрать такой способ проникновения в дом, так как иного выхода не было. На предложение скрепить настоящий протокол собственноручной подписью Никола не только ответил отказом, но и долго смеялся". Вот что было записано в протоколе. В объяснительной записке номер 71 излагается история ремонта ворот, и в регистре значится: "ворот ремонт смотри кутежи моего сына". А в докладе за номером 72 указано, что "названный Никола, не имея дубликата ключа от ворот, продолжал и дальше перелезать через ворота". Под номером 73 зафиксировано решение Серафима попросить у соседа, портного Миты, на несколько ночей взаймы его сучку, самую злую в городе. Кате вменялось в обязанность предупредить Николу, что сучка Миты будет во дворе и что ему плохо придется, если он впредь по ночам станет перелезать через ворота. Акт номер 84 свидетельствует о том, что Никола и в дальнейшем продолжал перелезать через ворота, а сучка очень спокойно воспринимала это и, "более того, сдружилась с ним и тем самым в некоторой степени стала соучастницей преступления". В связи с этим Серафим принимает решение возвратить портному его сучку, как непригодную к употреблению. В бумаге номер 102 рассказывается, что кабатчик Янко снова явился к Серафиму и жаловался на Николу, который не только пил в кредит, но и стрелял в кабаке из револьвера, разбил лампу, три стакана, одну тарелку и изрезал на столе скатерть. На полях резолюция: "Отказано по причинам, изложенным в моей резолюции номер 43 от 24 ноября. Просителю рекомендовано обратиться с жалобой к надлежащим властям". В номере 111 говорится: "Сегодня пришла Ката и заявила, что вчера после полудня, пока она мыла окна, мой сын Никола зашел в кухню, вытащил стоявший под кроватью ее сундук, взломал его, изъял оттуда лотерейный билет, приобретенный Катой на свои сбережения, и продал его владельцу табачной лавки Авраму за восемь динаров". На полях акта начертано следующее: "Так как Ката не должна нести убытки из-за испорченности моего сына, выкупить лотерейный билет у владельца табачной лавки Аврама, с тем чтобы она передала его мне на сохранение, а не прятала в сундуках, которые так легко открываются!" Из записи номер 129 явствует, что "вышепоименованный Никола" украл с чердака шубу Серафима, продал ее, а деньги пропил. Под номером 131 запротоколировано сразу несколько преступлений "вышепоименованного Николы", и на полях акта, который одновременно является последним документом по этому делу, написано: "Отступиться навсегда от собственного сына и передать все документы в архив, так как предпринимать что-либо еще по сему делу не имеет смысла". Вот так выглядит связка бумаг, самая большая в архиве покойного Серафима Поповича. Последний номер, который он успел внести перед смертью в журнал входящих документов, - номер 196. Видно, что последние десять-пятнадцать номеров заносились в журнал все с большими и большими промежутками. Так, номер 191 занесен 4 марта, номер 192 - 11 марта, номер 193 - 27 марта, номер 194 - 3 апреля, номер 195-16 апреля, а номер 196 - 2 мая. Номер 193 гласит: "Утром явилась Ката и сообщила мне, что околела канарейка. Прости, господи, ее душу". На полях документа стоит решение: "Кате приказано не бросать мертвую канарейку на съедение кошкам, а зарыть в саду". Под номером 194 отмечено: "Так как сегодня я чувствую себя очень плохо, а все лекарства, которые до сих пор готовила Ката, не помогают, то по совету самой Каты я решил пригласить врача". На полях - резолюция: "Приобрести лекарство по рецепту врача и точно исполнять все его предписания". Под номером 195 - следующая запись: "Так как сегодня исполнилось ровно 7 лет с тех пор, как умерла моя дорогая жена Мария, выдать Кате 7 грошей, чтобы она зажгла свечку на ее могиле и пригласила священника отслужить панихиду". На полях написано: "Исполнено. В архив". А под номером 196 можно прочесть следующее: "Сегодня явилась Ката и сообщила, что моя болезнь ей не нравится, что надо созвать консилиум врачей, Я против этого, но доводы Каты до некоторой степени основательны, поэтому принял решение в 4 часа собрать консилиум врачей". Это последняя запись, сделанная Серафимом Поповичем. Номер 196 является последним и в журнале входящих документов. ФОТОГРАФИЯ I Сегодня утром по городку молнией пронеслась весть, будто господин Арса, начальник среза, 1 запретил Маце Майорше заниматься сватовством. Везде только и говорили об этом событии, шушукались, спорили, взвешивали все за и против, а газда 2 Анта, депутат общины, даже стукнул кулаком по столу, нахмурил брови, потом поднял их и сказал, обращаясь к парикмахеру Стеве, с которым каждое утро пил кофе в трактире "Белый орел": 1 Срез - административная единица в Сербии, уезд, район. 2 Газда - хозяин (почтительное обращение). - Постойте, постойте... я объясню это вам с юридической точки зрения. Портной газда Анта никогда не обращался на вы к парикмахеру Стеве и вообще ни к кому из жителей городка, даже к самому начальнику, но если он хотел как депутат общины объяснить что-нибудь с юридической точки зрения, то каждому говорил "вы". - Так вот, - продолжил газда Анта, - с юридической точки зрения, закрыть или запретить такое дело нельзя: сватовство не какое-либо заведение, как, скажем, лавка мясника или, например, парикмахерская. Поэтому его нельзя и запретить. - А разве можно закрыть парикмахерскую? - озабоченно перебил его Стева. - Можно, - авторитетно заявил газда Анта. - Это полноправное заведение, а раз полноправное, значит его можно и закрыть. - Нельзя, если вовремя уплачен налог, - возразил Стева. - Да ты послушай! - прервал газда Анта. - Ведь не о тебе речь. Ты парикмахер, как и всякий другой парикмахер, а я говорю с юридической точки зрения. Например, парикмахерская - это полноправное заведение, которое платит налог и имеет свою вывеску. Не так ли? - Да, так, - согласился Стева. - Ну, так слушай, братец, - с живостью продолжал газда Анта, - вот явится в эту полноправную парикмахерскую с вывеской власть, явится честь честью и скажет: позвольте-ка нам проверить чистоту. Газда Анта, депутат общины, позавчера брился у вас, и у него вскочили такие прыщи, как будто он сунул голову в улей... Позвольте-ка проверить у вас чистоту. - Ну, газда Анта, это уж похоже на оскорбление, - сказал Стева тоном обиженного парикмахера. - Нет, дорогой мой, - не унимался газда Анта, - я говорю тебе с юридической стороны. Из-за прыщика власть может закрыть любую парикмахерскую, вот как! - Ну это ты оставь, - обиделся Стева, - ты хочешь меня побрить без мыла. Не выйдет: я тоже кое-что смыслю, хоть и не депутат общины. А если у тебя и появились прыщи, так я в этом не виноват: я тебя по всем правилам квасцами прижег. - Да что ты, братец, - уступил газда Анта, - я твое заведение взял только для примера. А вот теперь перейдем к самому делу. Занятие сватовством не заведение, за него не платят налога. Маца Майорша не брала разрешения, у нее нет специальной конторы и нет вывески, У нее совсем другая работа. Все делается как бы мимоходом. Забежит в один дом, забежит в другой, тут солжет, там обманет: двое сойдутся, а она получит на платье, и все в порядке. Ни начальник, ни министр запретить этого не могут. Так газда Анта и Стева продолжали свой разговор в трактире "Белый орел", то ссорясь из-за прыщиков, то снова объясняя происшедший случай "с юридической точки зрения". Впрочем, весь их разговор не имел никакого смысла, так как начальник вовсе не запрещал Маце Майорше заниматься сватовством, да и не мог он как умный человек сделать что-нибудь в этом роде. Но нет дыма без огня, без причин не возник бы этот слух. Начальник среза господин Арса издавна считался политическим мучеником. Ни в одном из срезов он не держался больше года: его перемещали из одного конца Сербии в другой. За пять лет службы начальником он менял уже шестой срез. Правда, ни одна из партий так и не могла установить, за чьи интересы он страдает, но все были уверены, что к нему относятся несправедливо, и считали его политическим мучеником. А кто с ним был знаком поближе, те хорошо знали, что в действительности он вовсе не политический мученик. Больше всего мучений принесли ему родственники. Пять лет тому назад, получив место начальника среза, он тотчас женился. Взял, правда, девушку немолодую, на несколько лет старше себя, но зато, как говорили свахи, женщину зрелую и хорошую хозяйку, да кроме того, ему пообещали выделить после смерти тестя некоторую сумму. Тесть не только сдержал свое обещание, но, заботясь о счастье детей, умер в первый же год после свадьбы Арсы. Арса получил "некоторую сумму", составлявшую десять тысяч динаров, а в дополнение к ней - четырех своячениц, которые в качестве сирот перебрались под его кров и вверили ему свою судьбу. Теперь главной заботой господина Арсы было сохранить эти десять тысяч динаров и возможно быстрее избавиться от четырех своячениц, то есть выдать их замуж. Он был очень мудрым и, как только в каком-нибудь городке выдавал замуж одну из своячениц, сразу же просил перевести его в другое место, так как знал, что вторую в том же городе ему не пристроить. Вот так и разбросал он трех своячениц по разным концам Сербии, а с четвертой и с репутацией политического мученика прибыл в наш городок. Теперь ясно, что господин Арса должен был иметь дело с Мацей Майоршей. Маца Майорша, после многочисленных попыток снять с его шеи последнюю свояченицу, вчера вместо благодарности была еще и выругана: она пришла с предложением выдать свояченицу за господина Трифуна Радича, практиканта. - И как вы только смеете говорить об этом! - рявкнул капитан. - Разве я выдам свою сестру за практиканта? И за кого - за Трифуна? закричала капитанша. - Да бог с вами, - защищалась Маца, - говорят, он хороший человек. - Он - Трифун, - снова рявкнул капитан, - он - Трифун, и больше ничего! Вот после этой-то ссоры и пронесся утром слух, будто капитан запретил Маце Майорше заниматься сватовством. II Детство и юность Трифуна для всех являются тайной: об этом он никогда не говорит. Вспоминает только, что читать и писать он научился в ранней молодости, но не в школе. Если иногда заходила речь о грамотности, он бил себя в грудь и гордо восклицал: - До всего, что я знаю, своим умом дошел. Сам научился читать и писать. Единственным достоверным фактом биографии Трифуна было его добровольное участие в войне. Это дало ему право после войны просить место практиканта. Его заявление, поданное тогда на имя министра, заканчивалось восклицанием: "Если мы отечеству отдавали свою жизнь, так и отечество может дать нам службу, хотя бы за сорок динаров в месяц". Отечество тронули искренние слова Трифуна, и еще тогда оно предоставило ему службу за сорок динаров в месяц. С тех пор прошло пятнадцать лет. Правда, за эти пятнадцать лет Трифун продвинулся до шестидесяти динаров, но дальше дело не пошло. Куда бы он ни жаловался, кого бы ни просил о повышении, ответ был один и тот же: "Нет бюджета". - Не понимаю, - воскликнул как-то бедняга, - почему в Сербии уже пятнадцать лет все нет и нет бюджета! Однажды он не удержался, ударил себя в грудь и закричал на писаря: - Нет бюджета, нет бюджета! А у нас была кровь, когда ее нужно было проливать? Когда нас родина позвала на смерть, мы не сказали: "Извини, родина-мать, у нас нет крови!" Позднее писарь установил, что Трифун во время войны служил интендантом. Когда эта тайна стала известна, Трифун перестал бить себя в грудь и уже не говорил о своих военных заслугах. В конце концов Трифун пришел к выводу, что в Сербии никогда не будет бюджета, а значит, ему никогда не получить повышения. И он решил жениться, хотя и не рассчитывал получить вместе с женой какие-то деньги или что-нибудь подобное. Но жена ведь и поштопает, и поесть приготовит, да и поухаживает за ним, если он, не дай бог, захворает. Это и привело Трифуна к Маце Майорше, а Мацу Майоршу к капитану, где вчера именно из-за Трифуна ей и досталось. Разумеется, слух о ссоре между капитаном и Мацей Майоршей дошел до ушей Трифуна и поразил его в самое сердце. Рано утром он уже стучался в дверь к Маце. - Добрый день, барышня. Трифун, разумеется, не просто из вежливости называл Мацу барышней. Ей было шестьдесят лет, и хотя весь город звал ее теткой Мацей, она в действительности до сего времени была девушкой. Когда пришло время выходить замуж, она поклялась: "Или выйду за майора, или за сыру землю!" А так как в то время, то есть сорок лет назад, в Сербии было очень мало майоров и очень много девушек, то Маца так и осталась девушкой, и у нас прозвали ее Майоршей. Конечно, в глаза ее так никто не называл, и, обращаясь к ней, говорили "тетушка Маца". - Добрый день, барышня, - поздоровался Трифун, входя в дом, чтобы узнать свою судьбу. Что могла она сказать ему? Не скажешь же прямо, что ее выругали при одном упоминании его имени. И она принялась всячески изворачиваться. - Знаете, господин Трифун, они не сказали ничего плохого, наоборот, отозвались о вас очень похвально. Даже сам капитан сказал: "Господин Трифун - это Трифун, знаю я его, хороший человек!". - Но почему же они не согласились и почему вы поссорились, как говорят в городе? - Не согласились, знаете ли, потому, что это любимая свояченица, им жаль с нею расставаться. Господин Арса, человек с необыкновенно мягким сердцем, заплакал при мне и сказал: "Было у меня четыре души, и растерял я их по белу свету, осталась мне только самая младшая. Куда мне торопиться". - Я знаю, - говорит Трифун, - но самой младшей уже двадцать четыре года. - Э, поэтому-то я и осерчала, говорю им: не держите девицу, отпустите ее. Уж больно случай хороший. Но куда там, разве уговоришь! - Что же теперь будем делать, барышня? - Как что делать? Разве мало на свете девушек? Я найду вам такую, что только пальчики оближешь. - Найдите, пожалуйста! - взмолился Трифун. Маца подумала, подумала и хлопнула в ладоши. - Есть такая, - кинулась она к шкафу за старым альбомом и принялась переворачивать страницы, пока не остановилась на одной фотографии. Посмотрите, нравится вам эта девушка? Трифун посмотрел на фотографию, и его рот растянулся в блаженной улыбке голодного человека, увидевшего на витрине хорошо зажаренную голову поросенка. - Очень нравится, - ответил он, с трудом отрывая глаза от фотографии. - Ну вот, видите. Двоюродная сестра этой девушки до сих пор не замужем. - А она похожа на эту? - Нет, не очень, но кровь-то одна, - А она здесь? - Нет. Она в Чуприи. У вас есть ваша фотография? - Нет, нету. - Как же так? - воскликнула Маца. - Хотите жениться, а фотографии нет. Сейчас же идите сфотографируйтесь, только не откладывайте на завтра, а сделайте как можно скорее, понимаете, как можно скорее. Потом принесите одну фотокарточку мне, а там уж моя забота. Спокойно спите, пока я вам не скажу: "В дорогу! Поезжайте в Чуприю!" Восхищенный Трифун прямо от Мацы отправился договариваться с фотографом. III Если бы двадцать лет назад в С. появился какой-нибудь иностранец, он бы удивился, как мы отстали от культурного мира. Но благодаря исключительным условиям городок С. за это время заметно вырос и в области культуры. Сейчас в С. есть уже две настоящие водоколонки с железными трубами, магазин с большим зеркальным стеклом в витрине, цыганский оркестр, умеющий играть по нотам, бильярд в трактире "Белый орел" и, наконец, фотография. Великолепные доказательства культурного роста. Наша фотография находится около Большого базара, сразу же за лавкой мясника Тасы. Это как раз тот дом, в котором раньше была школа рукоделия портнихи Перки. Когда же из-за этой школы общинные власти выгнали ее из городка, дом опустел. Потом его исполу сняли портной Сима и фотограф Жика. В одной половине дома работал Сима со своими учениками, а в другой - фотограф Жика. Честно говоря, Жике большего помещения и не требовалось, так как в нем он только договаривался с клиентами, а ателье его находилось во дворе. Это было не ателье, а просто кусок полотна, натянутый на рейки. Клиент садился около полотна, а Жика с аппаратом мог передвигаться по двору, как ему нравилось. Заведение не имело вывески. На одной створке двери висели брюки, заменявшие вывеску портного Симы, а на второй створке - карточки в рамке: витрина фотографа Жики. В витрине были выдающиеся снимки. Например, окружной писарь в форме полицейского сидит на стуле и держит в руке книгу "Гражданский кодекс". Он очень строго смотрит на граждан, которые подходят полюбоваться витриной. Рядом улыбается галантерейщик Мика: усы под носом, словно две тросточки, идеальный пробор, виден каждый волосок. Потом господин аптекарь и его невеста, заснятые в модной позе: головы наклонены, как у козлят, собирающихся бодаться. А вот и барышня Кая с распущенными волосами и печальным взглядом, устремленным в небо. Господин Йова, увидев эту фотографию, говорил всем: "Она всегда такая меланхоличная!" Здесь же учительница Сойка: снята до колен, в руке учебник для первого класса начальной школы, а на столе перед ней разложена географическая карта. Сборщик налогов Пера в форме держит голову, как его коллеги в "Полицейском вестнике", а вместо глаз - точки, словно две мухи сговорились и подретушировали фотографию. Но это не так - сам фотограф Жика "подправил" фотографию. Фотография сборщика налогов Перы находится рядом с фотографией господина Йовы, хотя прежде она была совсем в другом месте. Раньше здесь висела фотография всегда меланхоличной барышни Каи. Но из-за этого в городке разыгралась целая комедия, и фотографа Жику чуть не поколотили. Первой фотографировалась барышня Кая. Как только ее портрет появился в витрине, прибежал фотографироваться господин Йова - писарь, с тем чтобы его карточку поместили в витрине рядом с барышней Каей. Йова делал предложение Кае, но получил отказ и теперь назло ей хотел быть рядом, хотя бы в витрине. Фотограф Жика согласился и повесил фотографию Йовы, как тот и просил. Разумеется, об этом в городке сразу же пошли всякие разговоры. Бакалейщик Еврем, отец Каи, ворвался в заведение Жики и начал свой разговор с "Ах, ты!..", а уж если разговор начался с "ах, ты!..", можете себе представить, как он закончился. Бакалейщик наплевал на искусство Жики, наплевал на его заведение и еще сказал ему такое, что Жика сразу же убрал фотографию Каи и наклеил на ее место, рядом с господином Йовой, карточку сборщика налогов. В это заведение и пришел господин Трифун. Он застал фотографа Жику за ретушированием. - Вы работаете? - спросил Трифун. - Да, - ответил Жика, поднимаясь со стула со свойственной ему артистической легкостью, - я заканчиваю одну прекрасную фотографию. Вы только посмотрите. Видите - группа, - и он поднес негатив к свету. Господин аптекарь и казначей играют в шахматы, а писарь окружного гарнизона болеет за них. Видите, как здесь запечатлена каждая черта, каждое движение. Хотел бы я видеть какого-нибудь белградского фотографа, который смог бы сделать такую фотографию. Трифун посмотрел на негатив, но ничего не увидел. - А вы с чем пожаловали? - спросил фотограф Трифуна. - Да я... это, знаете ли... я бы хотел сняться. - О, пожалуйста, - ответил фотограф с любезной улыбкой. - Знаете ли, - продолжил Трифун, - я должен сказать вам... Я, видите ли, женюсь и прошу вас посоветовать, как мне лучше сняться. - Для женитьбы во всем мире фотографируются на "визитку". От вас зависит, хотите ли вы анфас или в профиль. - Но я не знаю, что значит то и другое! - скромно ответил Трифун, напуганный этими иностранными словами. - Да вот, если хотите, можно так, - фотограф взял альбом и указал на одну из фотокарточек, - или так, - и он показал другую. - Я думаю, лучше вот так, чтобы все лицо было видно. Тогда человек больше сам на себя похож. - Как вам угодно. - А когда можно будет прийти? - Пожалуйста, завтра, часов так в одиннадцать. Довольный Трифун поспешил в канцелярию. Первой заботой, разумеется, было одолжить у кого-нибудь костюм. Носил он какой-то короткий желтый пиджачок с перекошенным воротом. Если его сватовство счастливо закончится, тогда уж он справит новый костюм, а для фотографирования можно и занять. Трифун попросил у архивариуса (у того был черный костюм), но он, оказывается, отдал его в перелицовку. Трифуну пришлось обратиться к самому писарю - господину Йове, и, разумеется, рассказать ему, в чем дело. Господин Йова одолжил ему костюм, как раз тот, в котором когда-то влюбился в меланхоличную барышню Каю. Затем надо было идти к начальнику, отпрашиваться на завтра и уверять, что для этого есть весьма серьезные причины. Наутро Трифун встал очень рано, оделся, пошел в парикмахерскую, постригся, побрился; парикмахер нафабрил ему усы и даже надушил. В десять часов Трифун уже был у фотографа, и можете себе представить его разочарование, когда он узнал, что Жика не может его сфотографировать. - Извините, но я не знал, что хозяйка будет именно сегодня сушить во дворе белье. Сегодня не могу, приходите в воскресенье. Ничего не оставалось делать, как возвратиться домой и в воскресенье проделать все сначала: занять костюм у господина Йовы-писаря, потратиться на парикмахерскую и опять идти в фотографию. И вот наконец приступили к делу. Трифун встал под полотно. Фотограф разогнал гусей, скопившихся во дворе, принес какой-то железный предмет и пристроил его так, чтобы голова Трифуна стояла прямо, потом передвинул его руку, отошел, прищурил сначала один глаз, потом другой, снова подбежал и поправил у него галстук. Опять отошел, пощурился, подбежал, поправил прическу, снова отошел, присмотрелся и повернул ему голову налево. Подумав немного, повернул направо. После этого сбегал в сад, принес гвоздику и вставил ее в петличку. Снова отошел, потом подбежал, поднял ему руку и положил ее на грудь. Опять отошел и удовлетворенно произнес: - Так. Теперь чуть-чуть улыбнитесь, как будто вас немного рассмешили. Подумайте о чем-нибудь приятном. Трифун представил себе указ о повышении по службе и улыбнулся, как кошка при виде сала. Фотограф убежал, принес аппарат и поставил его посреди двора. Залез головой под черную тряпку, потом вылез, подбежал и поднял голову Трифуна чуть выше. Снова залез под тряпку, опять подбежал и наклонил голову Трифуна чуть ниже. Мучил он так его еще полчаса и наконец сказал: - Так! Теперь прошу вас стоять спокойно. Улыбнитесь, улыбнитесь. Трифун снова представил себе указ и улыбнулся. Фотограф взялся рукой за колпачок и закричал. - Тс-с-с! Сейчас... раз, два, три, четыре... готово. Будьте здоровы. Несчастный Трифун прежде всего выпрямил шею, потом расправил руки и ноги и вздохнул полной грудью, так как во время счета не дышал. - А когда, скажите пожалуйста, можно прийти посмотреть карточку? - Пожалуйте через пять дней. Счастливый и довольный, Трифун уплатил задаток, пошел домой, возвратил костюм господину Йове и сообщил Маце Майорше, что сфотографировался. Через пять дней он, конечно, побежал к фотографу посмотреть на свою первую в жизни фотографию. Несчастный был страшно огорчен, когда узнал, что снимок не получился и нужно снова фотографироваться. - Я не виноват, - заявил фотограф, - я приложил все свои способности, вы видели, но вы шевельнулись. - Да я даже не дышал! - в отчаянии возразил Трифун. - Это ничего не значит, - ответил фотограф, - человек может не дышать, но в то же время шевелиться. Пожалуйста, я покажу вам. Фотограф принес негатив, положил его на черное полотно, и Трифун действительно увидел на стекле две головы и двадцать два пальца на правой руке. - Когда же можно теперь сняться? - с отчаянием спросил Трифун. - Пожалуйста, в следующее воскресенье, в следующее воскресенье. Что оставалось делать? В следующее воскресенье он опять занял костюм и претерпел муки, пережитые в прошлое воскресенье, снова не дышал и снова улыбался воображаемому указу о повышении. А через пять дней, как ему было сказано, он с великим страхом открывал двери фотографии, так как очень боялся, что и на сей раз ничего не получилось. Он больше не смог бы фотографироваться, так как господин Йова отказался еще раз дать ему костюм. - Вы так можете целый год фотографироваться, - заявил господин Йова. Закажите себе костюм и можете фотографироваться, пока не износите. Но фотограф сказал, что карточка получилась очень хорошая. Глаза Трифуна засияли от радости и счастья. С большим нетерпением он ждал, когда ее можно будет увидеть. - Вот, извольте. Хотел бы я посмотреть, сумеет ли так сделать хоть один белградский фотограф. Трифун взял карточку, смотрел, смотрел, смотрел, смотрел, смотрел на нее, потом поднял глаза: - Но послушайте, разве это я? - Что такое? - спросил фотограф. - Тут совсем молодой, значительно моложе меня, потом усы маленькие и тонкие, и... - Пожалуйста, не говорите мне таких вещей. Я фотограф, и мне лучше знать, что к чему. Вы в этом не разбираетесь. Он убедил Трифуна, что на фотографии действительно он. Счастливый Трифун поспешил с карточкой к Маце Майорше, и она в этот же день написала письмо в Чуприю. Сообщила в письме все, что говорят свахи о женихах, вложила фотографию в конверт и побежала на почту. IV Теперь несчастный Трифун слонялся вокруг Мацы, с нетерпением ожидая ответа. И ответа долго ждать не пришлось. Не прошло и десяти дней, как Маца приняла Трифуна и весело сказала: - Беги, проси отпуск и отправляйся в Чуприю. - Это правда? - в восхищении спросил Трифун и чуть не прослезился. Обрадованный Трифун сначала обнял Майоршу, потом побежал в город и обнял фотографа, потом обнял господина Йову-писаря и, если бы встретил по дороге капитана, наверное обнял бы и его. Но капитан был в канцелярии. Трифун попросил отпуск и откровенно признался ему, что хочет жениться. Капитан отпустил его. Трифун помчался домой, быстро собрался, забежал к Майорше, расспросил, как найти дом невесты, и в тот же день на поезде отправился в Чуприю. V В Чуприи он сначала зашел в трактир умыться, почиститься и заодно расспросить, где дом госпожи Станы, матери невесты. Потом направился к ним. У него было приятное настроение, и, к своему удивлению, он не чувствовал страха, так как считал, что дело уже сделано. Госпожу Стану он застал во дворе, и она пригласила его войти в комнату, как, впрочем, пригласила бы и всякого прохожего. Он вошел и тотчас начал разговор. - Да я... сударыня, я, видите ли, пришел по тому самому делу, которое касается вашей дочери. Вы знаете об этом, вам писала тетка Маца. - Ах да, - припомнила госпожа Стана, - а почему с вами не пришел господин Трифун? - Что вы говорите? - заволновался Трифун. - Вы, наверное, его отец? - продолжала госпожа Стана. Трифун побледнел и облился потом. В это время в комнату вошла Дара, которую Майорша сватала за Трифуна. Госпожа Стана представила его: - Отец господина Трифуна... - Очень приятно, - ответила та и поцеловала у Трифуна руку. Он не смел рта раскрыть. Все это окончательно сбило его с толку, и он не знал, говорить ему или молчать. Ему вдруг захотелось вскочить и убежать без оглядки. Госпожа Стана прервала молчание. Взяв со стола фотокарточку Трифуна, которую ей прислала Майорша, она смотрела то на нее, то на Трифуна. - А он похож на вас? - Да... похож... - пробормотал Трифун. - Ну, не совсем похож, а есть что-то общее, - добавила невеста. - Разница и должна быть, - поддержала мать. - Этот же молодой, а господин уже в годах. Вы еще хорошо выглядите для своих лет. Иметь такого сына! Трифуну стало не по себе, он проклинал в душе всех фотографов и все фотоаппараты. Он бледнел, краснел, его бросало то в холод, то в жар, наконец и хозяйка заметила, что с ним творится что-то неладное. - Что с вами? Вам как будто нездоровится? - Не знаю... Что-то вдруг плохо стало. Вы извините меня, но... я должен идти... как только будет лучше, я приду. Он поднялся. Обеспокоенная хозяйка проводила его до ворот, а он, выйдя на улицу, как сумасшедший бросился бежать. В трактире он снял комнату, закрылся, разделся и бросился на кровать, У несчастного действительно началась лихорадка. Здесь в кровати, под одеялом, он поклялся никогда в жизни больше не фотографироваться и по приезде в С. разбить голову фотографу Жике его же фотоаппаратом. Говорят, что он исполнил обе клятвы. НЕВЗГОДЫ АРКАДИЯ ЯКОВЛЕВИЧА Хорошо и беззаботно жил в провинции со своей женушкой Лепосавой помощник сборщика налогов Аркадий Яковлевич. Конечно, и там послевоенная дороговизна опустошала карманы чиновников, но в провинции легче купить и легче достать что-нибудь у крестьян, поэтому он был всем обеспечен и жил в довольстве. Был у него приличный дом, окрашенный в желтый цвет, и хорошенький садик, за которым он ухаживал вместе с женой. Всякий мог позавидовать их жизни. Но вот однажды Аркадий Яковлевич прочитал в белградской газете объявление, в котором предлагалась должность в солидном страховом обществе с жалованьем в два раза большим, чем получал он, и с выплатой процентов от сумм заключенных договоров. В объявлении, кроме того, говорилось, что предпочтение будет оказано финансовым и налоговым чиновникам, и это заинтересовало Аркадия. Он купил газету, принес ее домой и положил жене на стол. - Хватит, - начал он, - достаточно я был государственным служащим. Больше, чем положено, не получишь, а другие в это время загребают денежки. Вот читай: двойное жалованье да еще проценты: Жена с интересом прочитала объявление. Ей давно хотелось пожить в Белграде, где она провела детство. Столичный город вообще привлекателен для провинциалов, а у нее в Белграде жили мать и старшая сестра. - Я бы сразу же согласилась! - подзадорила она мужа. А так как сам Аркадий уже принял такое решение и только ожидал согласия жены, он в тот же день обратился в страховое общество с предложением своих услуг. Не прошло и двух недель, как из Белграда сообщили, что предложение Аркадия принято и ему следует явиться на работу. Тотчас же телеграммой он запросил отставку со старого места службы и немедленно начал собираться в дорогу, а госпожа Лепосава села писать письма матери и сестре, спеша сообщить им приятную новость. - Только, - говорит ей Аркадий, - знай заранее, ни за что не будем жить у твоей матери. На такое я никогда не соглашусь. - Ну, конечно! Если бы ты и захотел, все равно это было бы невозможно, - продолжая писать, ответила госпожа Лепосава. Теща у Аркадия Яковлевича была особенная. Он поссорился с нею еще до свадьбы, и вот уже три года они сражаются, как два лютых змея. Достаточно было получить Лепосаве самое обычное письмо от матери, Аркадий сердился и целый день не мог даже есть. Теща всего один раз приезжала к ним в гости, да и то во время ее визита Аркадий был в отъезде, и встреча их не состоялась. Под стать теще была и старшая сестра Лепосавы, здоровенная усатая девица в черном, издали похожая на послушника монастыря. Она была просто невыносима, дико ненавидела мужчин и своего зятя Аркадия не могла терпеть уже только потому, что он мужчина. Если принять во внимание эти обстоятельства, то ничего необычного не было в заявлении Аркадия: "Жить у твоей матери не будем". Естественно было и то, что госпожа Лепосава ответила: "Если бы ты и захотел, все равно это было бы невозможно", так как ее мать и сестра жили на окраине Белграда в комнате, где раньше помещалась ванная и которую хозяин ради прибыли переделал в жилое помещение. Всю комнату занимали кровать, столик и еще кой-какие вещи, так что в ней едва-едва могли разойтись двое. Приехав в Белград, Аркадий и Лепосава остановились в гостинице и стали подыскивать квартиру. Разумеется, в первую очередь они подали заявление в жилищный комитет, а потом и сами взялись за усиленные поиски, бродя по улицам Белграда с раннего утра до позднего вечера. Они и не предвидели таких затруднений, когда оставляли свой желтый домик с красивым садиком, за которым вместе ухаживали. Исходили они Белград вдоль и поперек, от Соборной церкви до Смедеревского Джерма, от Малого Калемегдана до Топчидера, но так ничего и не нашли. Если и попадалась им подходящая квартира, то плата за нее в несколько раз превышала новое жалованье Аркадия вместе с процентами. Так, например, на Топличком Венце понравились им две комнатки, но хозяин дома запросил четыре тысячи динаров. - Боже мой, почему так дорого? - удивился Аркадий. - Потому что в центре города, - ответил хозяин. Они побывали даже в Банице и нашли там две комнатки. Хозяин потребовал две тысячи пятьсот динаров. - Боже мой, почему так дорого? - поразился Аркадий. - Потому что отсюда самый лучший вид на Белград! На пустыре около Дуная хозяин за две комнаты просил две тысячи динаров, "так как в будущем столица переместится к Дунаю"; выше Тркалишта 1 за две комнаты цена была тоже две тысячи, "потому что согласно новому плану реконструкции здесь будет центр столицы". 1 Тркалиште - ипподром в Белграде. Блуждая по Белграду, Аркадий, разумеется, каждый день заходил в жилищный комитет, но там только обещали. День шел за днем, и счет в гостинице стремительно рос. Миновал месяц, и Аркадий вынужден был заплатить за этот срок свое двухмесячное жалованье, а еще надо было платить за вещи, которые лежали в камере хранения на вокзале; долг за них вырос тоже порядочный. Оплачивая гостиничный счет, бедный Аркадий застонал, и вспомнился ему желтый домик с красивым садиком, за которым он и госпожа Лепосава ухаживали с такой любовью. Но стонами делу не поможешь, приходилось думать, что делать дальше, так как жить в гостинице было не по карману. Самым естественным выходом было бы, конечно, поселиться у тещи, но, во-первых, у нее не было места, во-вторых, Аркадий попал бы прямо в тещину пасть и, в-третьих, усатая свояченица ни за что не согласилась бы жить в одной комнате с мужчиной. А если мужчина станет раздеваться, чтобы лечь спать! Не приведи бог, у свояченицы начнутся желудочные колики, сердечный приступ и кто знает, какие еще напасти. Этот вариант, следовательно, отпадал, а так как других не было, то госпожа Лепосава решительно заявила мужу: - Я пойду к маме. Хоть и очень тесно будет, но перебьемся. А ты как-нибудь устраивайся, пока не подыщем квартиру. Аркадий и сам видел, что другого выхода нет, поэтому Лепосава в тот же день отправилась в коробку с сардинами, в которой и без нее уже было тесно. А Аркадий отказался от комнаты в гостинице и побежал в жилищный комитет, где получил новую порцию обещаний. Бедный Аркадий, оставшись без жены и без крова, первую ночь до утра просидел с какой-то компанией в кабаке. Он не пил, не веселился, а просто сидел, положив локти на стол, и дремал. На другой день Аркадий уже не смог повторить это: он чувствовал себя разбитым и утомленным и решил попросить в гостинице комнату с одной кроватью. "Это наилучший выход, - размышлял Аркадий, - одну ночь просижу, а в другую хорошенько высплюсь: так и буду снимать номер всего пятнадцать дней в месяц - получится большая экономия". Но, приняв такое решение, он натолкнулся еще на одну неприятность. В гостиницах не было мест. До часу ночи ходил он из гостиницы в гостиницу и наконец, смертельно усталый, снова вернулся в кабак и продремал до утра на стуле среди веселой компании! Утром третьего дня Аркадий решил позаботиться о ночлеге и подыскать комнату в гостинице, но в Белграде начались какие-то съезды, какие-то торжества и партийные совещания. Мест не было. Он поделился своими невзгодами со знакомыми, и те посоветовали пойти утром в баню, взять номер и поспать на топчане. Так он и решил сделать. До полуночи ему пришлось пробыть в Калемегдане, а до утра продремать около тех, кто весело проводил время. Аркадий даже не задумывался, знакомы или незнакомы ему люди, сидящие рядом. Он ходил из кабака в кабак и, увидев компанию, которая, по его мнению, должна была кутить до зари, подсаживался к столику и, никому не мешая, дремал на стуле. Иногда его обливали вином, иногда будили и силой заставляли выпить под аккомпанемент туша, иногда сонному подносили к носу нюхательный табак, и чего только не было, но несчастный Аркадий переносил все, лишь бы где-нибудь скоротать ночь. На четвертый день, рано утром, он пошел в баню, взял номер, не раздеваясь лег на кушетку и сладко захрапел. Но и тут ему не повезло. Не проспал он и трех часов, как его разбудили. Банщикам показалось подозрительным долгое пребывание Аркадия в номере, и они созвали целую комиссию: жандарма, хозяина бани, уборщицу и нескольких клиентов - и вся эта толпа ворвалась в его номер. Увидев спящего клиента, хозяин, разумеется, заорал на него: - Это вам, господин хороший, не гостиница. Извольте убираться домой, там и спите. Когда хозяин бани произнес слово "домой", несчастный Аркадий глубоко вздохнул, невольно вспомнив желтый домик и садик, за которым он ухаживал вместе с женой. Смертельно усталый и разбитый вышел Аркадий из бани, шатаясь от недосыпа. Он побывал в жилищном комитете, обошел все гостиницы в надежде найти где-нибудь место и завалиться на кровать. Но и в этот день ему не повезло: он нигде ничего не нашел. Последние силы покидали Аркадия. Он уже было решился просто сесть на тротуар, прислониться к какому-нибудь дому и уснуть, как вдруг в его голове мелькнула очень простая мысль. Он пошел на Саву, купил билет до Радуеваца и обратно в каюте со спальным местом. Войдя в каюту, Аркадий бросился в постель и спал от Белграда до Радуеваца и обратно, то есть две ночи в один день. Почувствовав себя окрепшим после такого основательного отдыха, Аркадий сходил в первую очередь в жилищный комитет, а потом сел и написал жене, с которой не виделся уже десять дней, нежное письмо. Жена ответила, что встретиться с ним может разве только на улице. Если ей даже и удастся выпроводить из дома мать и сестру, принять его все равно нельзя: ее сестра (та, усатая) обязательно учует, что в доме побывал мужчина, ведь она терпеть не может мужчин. Аркадию снова предстояло проводить ночи за кабацкими столиками. Он отлично поспал на пароходе, но билет стоил в три раза дороже гостиничного номера, а это ему было совсем не по карману. Прошло еще четырнадцать злополучных ночей. За это время ему удалось одну ночь провести в гостинице в Земуне, ночь в зале ожидания на железнодорожном вокзале и ночь на скамейке в Калемегдане. В конце концов совершенно обессилевший и обалдевший от недосыпания Аркадий предпринял отчаянную попытку обеспечить себе ночлег. Около полуночи он подошел к ювелирному магазину и принялся возиться с железным ставнем, которым была закрыта витрина, в надежде, что его увидит жандарм и арестует. В участке он бы выспался, а утром рассказал следователю, почему так поступил. До трех ночи возился несчастный Аркадий с замком, но ему опять не повезло: жандарм не появлялся, и, потеряв всякую надежду на успех, Аркадий оставил свою затею. Однажды ночью, чуть не со слезами на глазах, Аркадий рассказал о своих злоключениях незнакомому человеку из пьяной компании, к которой он пристроился, чтобы немного вздремнуть. Добродушный пьяница пожалел его и пригласил к себе ночевать, но предупредил: - Только на сегодня, а как встанешь - иди куда хочешь. У меня нет места. Уже светало, когда Аркадий Яковлевич шел по улице с незнакомым пьяным человеком, выслушивая его советы: - Если ты нигде не можешь найти квартиру, притворись сумасшедшим. Так мы, братец мой, и сделаем. Ты прикинешься сумасшедшим, и я отведу тебя к врачу, пусть недельку подержат, а когда увидят, что здоров, выгонят. Зато на целую неделю ты будешь обеспечен жильем. Аркадий сначала посмеялся над советом пьяницы, но потом задумался: может быть, действительно так и сделать?.. Эта ночь прошла ужасно. В дверях дома, куда привел его новый знакомый, их подкараулила разгневанная хозяйка и так принялась браниться, что несчастный Аркадий не знал, как ему быть. - Мало тебе, что явился домой пьяный как свинья, - кричала она на мужа, - так ты привел с собой еще и этого! - Цыц, не гавкай! - отвечал ей муж за себя и за Аркадия. - Это мой гость! Но жена ничего не хотела слышать. Она визжала, пищала, ругалась, а потом стала бросать в них туфли, веники, кочергу - словом, все, что ей попадалось под руку. В своего мужа, имевшего большой опыт по части таких переделок, она, конечно, не попала, но зато хорошо огрела кочергой несчастного Аркадия. Наконец она кое-как утихомирилась, провела их в комнату, разбудила ребенка, взяла его с дивана. Повернувшись к незнакомому гостю, показала на мокрый диван: - Вот тебе, ложись и дрыхни! Можете себе представить положение несчастного Аркадия! Но желание поспать было сильнее, и он бросился на маленький детский диванчик, великодушно простив продолжавшей бубнить и брюзжать хозяйке столь грубое отношение. Этой ночью в мокрой детской постели Аркадию приснился страшный сон. Как будто он прикинулся сумасшедшим и его повели на осмотр. - Как тебя зовут и чем ты занимаешься? - спрашивает доктор. - Меня зовут Белым Пароходом, - ответил он, подделываясь под сумасшедшего, - а по занятию я - Аркадий. - Слушай, что я тебя спрашиваю: чем ты занимаешься? - Дую в божью дыру, - ответил Аркадий, продолжая изображать сумасшедшего, чтобы доктор оставил его на несколько дней для наблюдения. - А когда ты сошел с ума? - строго спрашивает его доктор и смотрит прямо в глаза. Аркадий чуть не сбился и не сказал: "С тех пор как оставил свой желтый домик с садиком и приехал в Белград", но спохватился, что этим он выдал бы себя, и, ничего не придумав, взял и укусил доктора. Доктор повернулся и приказал санитарам: - Он буйный! Свяжите его хорошенько веревками и посадите в карцер. Распоряжение доктора так перепугало Аркадия, что он сразу же проснулся. Хозяйка все еще ворчала, хозяин храпел в кровати. Аркадий наспех оделся и пошел в город. Разумеется, как и прежде, в первую очередь он отправился в жилищный комитет, размышляя по дороге о минувшей ночи и о страшном сне, который казался ему дурным предзнаменованием. Но при входе в жилищный комитет ему сразу же сообщили хорошую новость: для него найдена квартира. Радости Аркадия не было границ. Все еще чувствуя боль от удара кочергой, которой его угостила ночью хозяйка, ощущая на себе мокрое белье, впитавшее влагу с детской постели, он весело помчался к жене, как сумасшедший ворвался в коробку с сардинами и со слезами радости на глазах обнял госпожу Лепосаву, не обращая внимания на усатую свояченицу, у которой из-за безнравственного поступка зятя начался припадок истерии и колики в животе. На следующий день Аркадий и госпожа Лепосава въехали в новую квартиру, уплатив на вокзале несколько тысяч динаров за хранение багажа. С большой радостью размещали они свои вещи, с которыми были разлучены два месяца. - Конец моим мучениям! - воскликнул Аркадий, обнимая свою жену после месячной разлуки. Несчастный и не предполагал, что это вовсе не конец, далеко еще не конец его невзгодам. Новая квартира оказалась очень хорошей и удобной. У владельца дома было семь комнат, и жилищный комитет полтора года бился с ним, пока не занял две эти комнаты. Домовладелец, разумеется, был недоволен и решил во что бы то ни стало выжить Аркадия. В первый же день, как только появились постояльцы, хозяин пришел к ним и сообщил: - Квартира хорошая, только должен вас предупредить, что у нас водятся привидения, поэтому я и не решался сдавать эти комнаты. Госпожа Лепосава задрожала от слов хозяина, но Аркадий, которому в прошлые ночи и кочергой перепадало, был храбрее. Однако и в новой квартире он не мог заснуть спокойно: за стеной все время что-то шуршало, кто-то щелкал замком, а госпожа Лепосава повизгивала в кровати. - Давай съедем отсюда! - приставала она к мужу, но Аркадий, вспоминая месяц бессонных ночей, мучений и невзгод, скорее согласился бы спать с привидениями, чем вернуться к прежней жизни. На другую ночь привидения вели себя еще нахальнее. Они стучали в стены, в двери; на третью ночь в коридоре гремели какие-то сковороды, звенело разбиваемое стекло. Это невозможно было выдержать. Госпожа Лепосава дрожала от страха и нервничала, а Аркадий совсем изнемог от недосыпания. - Разве вы не боитесь привидений? - спросил их хозяин. - Боимся, как не бояться, но приходится терпеть. Не можем же мы из-за привидений оставить комнаты. "Ага, значит, они уже привыкли и сжились с привидениями", - про себя рассудил хозяин и стал думать, что бы еще такое сделать. Получив приглашение на первое собрание домовладельцев, он пошел туда посоветоваться со своими коллегами о способах и приемах избавления от неугодных постояльцев. Но, разумеется, и Аркадий не сидел сложа руки. Он отправился на собрание квартиросъемщиков и там рассказал историю с привидениями. На собрании ему в один голос объяснили, что это старый трюк домовладельцев, и посоветовали никак не реагировать, а спокойно и равнодушно относиться ко всем провокациям, так как это единственный способ выстоять и одержать победу над хозяином. Хозяин и Аркадий, вооруженные советами, начали долгую и отчаянную борьбу. Домовладелец вкладывал много сил и энергии, а Аркадий парировал его атаки терпением. Однажды, когда у Аркадия ужинал гость, хозяин оборвал электропровод. Все магазины уже закрылись, и купить свечи было невозможно. В другой раз, когда прачка пришла стирать белье, водопровод оказался перекрытым. Потом хозяин заложил кирпичом дымоход, и на кухне у Аркадия стало так дымно, что госпожа Лепосава не могла готовить дома. Обедать пришлось в трактире. Наконец, хозяин снял черепицу над комнатой, в которой спал Аркадий. При первом же дожде с потолка прямо на кровать Аркадия полилась вода. Штукатурка отсырела и начала падать, так что спать стало опасно. Увидев, что Аркадий все это спокойно переносит, хозяин, следуя советам, полученным на собрании домовладельцев, пустил в ход более сильные меры воздействия. На несколько дней он уехал вместе с женой, а дома оставил своего слугу, разрешив ему кутить по ночам с цыганами в общем коридоре. Три ночи бил бубен, три ночи ворочался в постели и стонал Аркадий, три ночи рыдала несчастная госпожа Лепосава. Когда возвратившийся хозяин увидел, что и это не помогло, он притащил из лавки ларь и перегородил им коридор. Сам хозяин и его семья пользовались черным ходом. Аркадию же приходилось четыре раза в день перелезать через ларь. Но и эти муки он перенес стоически. Хозяина стало раздражать терпение Аркадия. Все способы, рекомендованные на собрании домовладельцев, были исчерпаны, и он обратился к одному из адвокатов, специализировавшихся после войны на выселении квартиросъемщиков, посулив хорошо заплатить ему, если удастся избавиться от докучливого постояльца. По просьбе адвоката хозяин рассказал о предпринятых им мерах. - И он все выдержал? - удивился адвокат. - Все! - ответил хозяин. - Он доведет меня до того, что я сломаю дом, только бы выгнать его. Адвокат попросил два-три дня для наведения нужных справок об Аркадии Яковлевиче. Через несколько дней он сообщил хозяину, что дело на мази, но придется временно пожертвовать еще одной из пяти комнат. - А коридор действительно общий для всех семи комнат? - спросил адвокат. - Ну, тогда не беспокойтесь. И адвокат начал доверительно шептать на ухо хозяину свой план. У того глаза засияли от удовольствия. Через несколько дней план был осуществлен. Хозяин выделил еще комнату, как раз смежную с комнатой Аркадия, и в одно прекрасное утро в ней поселилась теща Аркадия с усатой свояченицей. Все было сделано в глубокой тайне. Какая-то женщина, доверенная адвоката, побывала у тещи и спросила, сколько она платит за бывшую ванную. Узнав, что платят триста динаров, женщина всплеснула руками: - Ой, господи! Я за сотню найду вам комнату, да еще какую! Два окна, изразцовая печь. Потом женщина сообщила, где находится комната, и попросила скорее закончить дело и ни слова не говорить зятю, "так как он может оболгать вас перед хозяином". - Конечно, он все испортит! - согласилась теща. - Разве придет ему что-нибудь хорошее на ум, когда дело касается меня. Аркадий оказался в ужасном положении. Ночи, проведенные на стульях и на калемегданских скамейках, привидения, падающая штукатурка и лазание через ларь - все было пустяком по сравнению с тещей и усатой свояченицей. Сломя голову помчался он в союз квартиросъемщиков и заявил о выходе из него, "так как союз не в состоянии защитить своих членов". Потом отправился в министерство финансов и подал заявление с просьбой назначить его снова помощником сборщика налогов в провинции, ибо он готов поехать даже в Пишкопею, на албанскую границу. ПОВЫШЕНИЕ Произошло это в те счастливые времена, когда мы были совсем маленькими, а железная дорога не проходила еще через наши нивы и карманы. Начальники были отцами для своих подчиненных. Адвокаты мирили поссорившихся, стараясь не доводить дело до суда, а глубокие карманы священников существовали для того, чтобы поддерживать и подкармливать нуждающихся прихожан. Тяжело было тогда чиновнику решиться на поездку в Белград. Путь был очень долог: два-три дня в возке по бесконечным, неоглядным дорогам. За это время тратилось двух- трехмесячное жалованье. Если человек задумывал ехать в Белград, то еще в начале года говорил своей жене и друзьям: "В нынешнем году, бог даст, отправлюсь в Белград". А потом откладывал каждый месяц по пять дукатов и заранее, за полгода, просил у начальства позволения на поездку. И об этом знали все в городе. Когда он шел по улице, каждый встречный спрашивал: "Правда, что вы нынче думаете поехать в Белград?", "Когда намерены отправиться?" Потом, за целый месяц до отъезда, начиналось паломничество знакомых, у которых в Белграде живут родственники: одни приносили посылки, другие письма, третьи слали приветы. А в день отъезда все друзья и знакомые выходили за город, на дорогу, и провожали. Так было когда-то. В то счастливое время господин Стоян, начальник, заявил как-то своей жене, госпоже Персе: - В этом году, бог даст, возьму отпуск и отправлюсь в Белград. Слова господина Стояна сразу стали известны соседям, потом соседям соседей, и в тот же день о них узнал весь городок. И если кто-нибудь заходил в магазин, чтобы за прилавком у своего приятеля выпить чашку кофе и обменяться несколькими словами, разговор начинался обычно так: - Ты слышал, что говорят?.. Господин Стоян думает нынче отправиться в Белград. Чиновники только и говорили, что об этой поездке. Господин начальник пришел в канцелярию. Подрезал ногти, почистил мундштук, свернул сигарету, заказал кофе и задумался - начинать работу или нет. В этот момент потихоньку вошел господин помощник и поздоровался. - Доброе утро, господин Лаза. - Это правда, господин начальник? Неужели это правда? - с умилением спросил помощник. - Что, господин Лаза? - Вы нынче собираетесь в Белград? - Да... - протянул господин начальник, - собираюсь, собираюсь, господин Лаза. Я ведь давно уже не был в Белграде. Вообще-то дел никаких нет, но хочется повидаться с господином министром; есть у меня в Белграде и родственники, да и для дома кое-что надо купить. - Ну конечно, надо съездить, господин начальник. Помощник ушел к себе в кабинет и проделал то же самое, что и его начальник, - то есть подрезал ногти, прочистил мундштук, свернул сигарету, заказал кофе, и только было решился приступить к работе и уже обмакнул перо в чернила, как в кабинет потихоньку вошел секретарь. - Добрый день, господин помощник. - О, господин Сима, добрый день! - Правда ли, господин помощник, что господин начальник собирается нынче в Белград? - с любопытством спросил секретарь. - Да, да, - важно ответил господин помощник, - он поедет. Мы только что говорили с ним, он поедет. - Да, поехать надо, конечно, надо! - поддакнул секретарь и возвратился в свой кабинет. Там он занялся тем же самым делом, которое уже закончили начальник и помощник, но только отпил первый глоток кофе, как вошел писарь с кипой бумаг под мышкой. - А, господин Пера, что это за бумаги? - Не очень срочные, - ответил господин Пера. - Можно подождать, я и позднее зайду. - Ну хорошо, хорошо... зайдите позднее. - А вот... позвольте узнать... правда ли, что нынче господин начальник собирается в Белград? - Да, господин Пера, мне только что говорил господин помощник. Начальник действительно собирается. Писарь вместе с бумагами ушел в свой кабинет, сел за стол и задумался. Он так задумался, что не заметил, как сигарета догорела до пальцев. Почувствовав ожог, он очнулся и увидел у дверей практиканта Срету. Господин Пера не слыхал, когда Срета открыл дверь и вошел. - Что вам, господин Срета? - Да так, ничего. Я пришел спросить, нет ли какой-нибудь работы? - Да, да, работа будет... я вас позову. - Хорошо, - ответил Срета и направился к выходу, открыл двери, переступил порог, но вдруг остановился. - Чего еще? - спросил писарь. - Вы хотите что-то сказать? - Да, если позволите. - Пожалуйста, говорите. Срета закрыл дверь и подошел к столу писаря. - Говорят, что господин начальник собирается нынче в Белград. - Ну? - Так я хотел спросить, правда ли это? - Правда, господин Срета. - Спасибо, большое вам спасибо, извините, что побеспокоил вас. Получив нужные сведения, Срета ушел в свой кабинет и, разумеется, сразу же обо всем рассказал стражникам. Готовя в тот вечер кофе в своей комнате, практикант Срета размышлял: "Боже мой, вот господин начальник отправится в Белград и будет говорить с самим господином министром. Конечно, будет говорить... Какой он счастливый! У него есть деньги, ему дают отпуск, а кроме того, он знаком и с господином министром... Хорошо ему. Господи, если бы он и за меня замолвил словечко. Если бы он только захотел..." В это время кофе закипел, и он принялся дуть в джезву 1, быстро помешивая, а потом снял ее с огня, долил холодной воды и закрыл крышкой, чтобы гуща осела. Проделав это, Срета сел за стол и подпер голову руками. 1 Джезва - медный сосуд, подобие ковша, для приготовления кофе. "Я уже тринадцать лет работаю практикантом. У меня не было ни одного замечания. Пора бы получить и повышение. Разве я не лучше многих других?! Разве не меня столько раз благодарили за службу, разве не сказал как-то господин начальник при всех, что я самый добросовестный чиновник?!" Так размышлял господин Срета, пока не вспомнил о своем кофе, который уже настолько остыл, что пришлось снова ставить его на огонь. А на другой день господин Срета взял документы, переписанные им накануне, и понес писарю для сверки. Сверяли, читали, исправляли, работали и наконец закончили. А когда закончили, Срета начал разговор, задуманный еще вчера вечером во время приготовления кофе. - Хотелось бы мне спросить вас, господин Пера, если позволите. Писарь откинулся в кресле и исподлобья уставился на господина Срету. - О чем? - Очень вас прошу, скажите мне откровенно, довольны ли вы мной? Честно и добросовестно я служу или нет? - Я доволен вами, господин Срета. - Хорошо. Но справедливо ли, что я вот так, всю свою жизнь, буду практикантом?! - Нет, не справедливо. Но... знаете как... судьба... - Нет, не судьба, а случай. Нужно ждать, чтобы подвернулся подходящий случай. И я думаю, что лучшего случая никогда не будет. - Какой же это случай? - Да вот, господин начальник едет в Белград. Он будет разговаривать с господином министром, не так ли? - Да, будет. - Видите, если бы вы захотели сделать для меня... - Я? Что бы я мог для вас сделать?! - удивленно спросил писарь. - Могли бы, многое могли бы, если бы захотели. Замолвите за меня словечко перед господином секретарем. Писарь на мгновение задумался, затем весело кивнул головой. - Замолвлю, господин Срета, замолвлю. Пора вам получить повышение, давно пора. Я сейчас же поговорю с ним, и вы убедитесь, что я забочусь о вас, как о самом себе. Срета с благодарностью пожал писарю руку, и тот сразу же направился прямо к секретарю. Довольный и счастливый Срета возвратился в свой кабинет, а писарь уже говорил с секретарем. - Я бы хотел вас попросить, господин секретарь! - Пожалуйста. Что вы хотите? - Да так, одно дело, в котором вы могли бы мне помочь, если бы захотели. - С удовольствием, если это в моих силах. - Господин начальник едет в Белград, - продолжил писарь. - Там он встретится с господином министром и, конечно, будет говорить о своих чиновниках. - Конечно, конечно, - согласился секретарь. - Да... а нельзя ли... не сможете ли вы поговорить обо мне? Я уже шесть лет не получал повышения по службе, а... думаю, что заслуживаю. Ведь я ничем себя не опорочил. - Конечно, ничем, - поспешно согласился секретарь. - Что касается вашей просьбы, то это вы хорошо придумали, действительно, поездка господина начальника очень удобный случай. Я бы сам не догадался. Только... я не могу говорить с господином начальником! - Так и не нужно с ним. Поговорите с господином помощником. - С ним - да. С ним я поговорю. - Прошу вас, сделайте это. - Хорошо, сделаю. Секретарь крепко пожал руку писарю. - Вот у меня как раз есть несколько документов на подпись. Сейчас пойду к нему и, будьте спокойны, сразу же поговорю. - И секретарь поднялся с документами в руках. - О, благодарю вас от всего сердца. Писарь, с довольной улыбкой, удалился в свой кабинет, а секретарь с документами вошел к помощнику. - Что-нибудь на подпись? - спросил помощник, и по всему было видно, что ему не хотелось брать пера в руки. - Да есть две-три бумаги. Могут и подождать, не срочные. - Ну и пусть подождут, пока не перепишут все остальные. - Я их вместе и принесу. Но... я хотел бы вас попросить, есть тут дельце, которое вы можете, если захотите... - Что же это такое? - с любопытством спросил господин помощник. - Если бы вы захотели поговорить обо мне с господином начальником: он ведь едет в Белград и мог бы поговорить с господином министром. Вы сами знаете, что мне бы уже давно следовало получить должность помощника. - Но... - начал помощник. - Прошу вас, поймите меня правильно, - поспешно добавил секретарь. - Я не думаю быть помощником здесь, на вашем месте, боже сохрани! Я могу перейти в любой другой округ. А почему бы нет? Округ есть округ. - Да, верно вы говорите, - согласился помощник, и лицо его просветлело. - Действительно, вам следовало бы получить повышение. Человек вы способный, добросовестный и исполнительный. Хорошо, господин секретарь, я обязательно поговорю с господином начальником. И почему бы ему этого не сделать? Едет в Белград, будет говорить с господином министром, может поговорить и о вас. Вы заслужили, вполне заслужили, чтобы за вас похлопотать. - О, спасибо, большое вам спасибо. Вы так хорошо обо мне думаете. Я так благодарен вам и буду считать вас своим благодетелем. - Пожалуйста, пожалуйста, господин Сима. Вы заслужили. Помощник сразу же поднялся и - к начальнику. - Входите, входите. Садитесь, господин Лаза, садитесь. Поговорим немножко, - приветливо встретил его начальник. - Я как раз и шел к вам, чтобы поговорить по-дружески, попросить вас. - Э?.. О чем, господин Лаза? - Да... как бы вам сказать? Знаете, что мне сейчас пришло в голову. Ведь вы едете в Белград и встретитесь с господином министром. И, я думаю... не могли, бы вы поговорить с ним обо мне. Я думаю, что будет справедливо и благородно, если мне доверят округ. Не могу же я всю жизнь быть помощником. Вы и сами знаете, что я одиннадцать лет состою в этой должности. Вы, кажется, не так долго ожидали... - Да, - равнодушно ответил господии начальник. - Я был помощником только семь лет. - Семь! Вот видите, а я - одиннадцать. - Да, да. Давно ждете. Пора бы и вам получить округ. - Так почему бы вам не поговорить, если представится благоприятный случай. - Да! - Благоприятный случай! - повторил помощник. - Хорошо, хорошо, господин Лаза, обязательно поговорю! А почему бы мне и не поговорить с господином министром? Пришло время отъезда. За два дня до этого господин начальник обошел подряд все дома, зашел во все магазины попрощаться. Многие обещали проводить его. А когда наступило это утро, перед канцелярией стояла запряженная коляска, стражники подкладывали в нее сена, расстилали ковры, взбивали подушки. К коновязи у канцелярии были привязаны две оседланные лошади (стражники должны проводить господина начальника немножко подальше); перед входом в канцелярию собрались друзья, кое-кто уже ушел пешком до первого кабачка на окраине города. Многие отправились провожать в колясках. Они тоже держат путь к кабачку, чтобы там дождаться начальника и проститься с ним. Сначала проехала коляска протопопа (на ней потом возвратится вместе с протопопом госпожа начальница), затем в одной коляске - помощник, секретарь и писарь (Срета ушел пешком), за ними казначей и госпожа казначейша, лавочник господин Михаил со свояком и многие другие. Наконец к кабачку подъехала коляска начальника. Он вышел. Все выпили по чашке кофе, и наступила минута прощания. Перед отъездом господин начальник еще раз пожал руку господину помощнику и шепнул на ухо: - Я не забуду. Помощник отвел в сторону секретаря и шепнул на ухо: - Он сказал, что не забудет! Секретарь отвел в сторону писаря и шепнул на ухо: - Господин начальник сказал, что вас не забудет. Писарь отвел в сторону практиканта Срету и шепнул на ухо: - Господин начальник сказал, что вас не забудет. Повозка господина начальника двинулась в клубах пыли по дороге, а практикант Срета, счастливый и довольный, полный надежд на будущее повышение, пешком возвратился в город. Прошел день, другой, третий после отъезда господина начальника. Прошла неделя, другая. И вот в один прекрасный день госпоже Персе принесли от начальника из Белграда телеграмму следующего содержания: "Получил повышение в чине. Сообщи друзьям и моим чиновникам". Госпожа Перса в тот же день разнесла эту новость по городу и по всем канцеляриям. Не прошло и недели после этого известия, как господин начальник, получивший повышение, уведомил о своем приезде. Встреча была такой же, как и проводы. И господин протопоп в коляске, и казначей с казначейшей в коляске, и помощник с секретарем и писарем в коляске, и стражники на лошадях, и практикант Срета пешком. Подъехала повозка господина начальника. Он расцеловался с госпожой Персой и остальными, принял от друзей и чиновников поздравления с новым чином, а потом отозвал в сторону помощника, дружески пожал его руку и шепнул на ухо: - Говорил о вас. Господин министр записал. Помощник поблагодарил начальника, отозвал в сторону секретаря, пожал ему руку и шепнул на ухо: - Господин начальник говорил о вас, и господин министр записал. Секретарь поблагодарил, отозвал в сторону писаря и шепнул ему на ухо: - Господин начальник говорил о вас, и господин министр записал. Писарь поблагодарил, отозвал в сторону практикант та Срету и прошептал ему на ухо: - Господин начальник говорил о вас, и господин министр записал. Срета смиренно поблагодарил благодетеля, на глаза у него навернулись слезы, и он пешком направился в город, размышляя по пути: "Как хорошо, что я вовремя догадался и не упустил такой благоприятный случай". ЗУБ Господин Стева ужинал вчера с большим аппетитом и весело разговаривал с женою. На ужин была солонина с макаронами, поэтому он не смог утолить жажду тремя бокалами вина, выпитыми до последней капли. Ему принесли в запотевшем стакане холодной воды, и он выпил ее залпом. Вдруг лицо его перекосилось, он стукнул по столу пустым стаканом и мучительно застонал. - Что с тобой? - забеспокоилась супруга. - Зуб! - в отчаянии произнес он, вскочил со стула в, как раненый зверь, стал метаться по комнате. Супруга пробовала его утешить, но боль усиливалась, он мычал, стонал, на лбу выступила испарина. - Прими аспирин, - посоветовала супруга и высыпала на стол белые таблетки. Стева Яковлевич с жадностью проглотил таблетку. Продолжая стонать, походил по комнате, схватил вторую. И хотя это была большая доза, они ему не помогли. - Может быть, положить в дупло немного хинина? Говорят, помогает, предложила жена. Проделали и это, но господин Яковлевич убедился, что боль не только не уменьшилась, а, наоборот, усилилась. Вспомнили, разумеется, о согревающем компрессе. Господин Яковлевич лег на диван, приложив к щеке осколок горячей черепицы, но облегчения не было: он метался и рычал от боли. На помощь хозяйке явилась кухарка. По ее совету госпожа посолила хлебный мякиш, засунула в дупло, потом вытащила и положила туда немного чеснока. Затем заложила дупло комочком ладана. Господин Яковлевич терпеливо переносил все пытки, однако боль нарастала. Ему дали выпить рому, потом чистого спирта. Но никакие средства не помогали. Госпожа устала от переживаний за мужа, и заботы о господине Стеве Яковлевиче взяла на себя кухарка, которая принялась выискивать новые лекарства. Сначала она принесла ключ от ворот и приложила к голым плечам больного, потом налила ему в ухо камфары и растерла спиртом шею, наконец насыпала в свой чулок горячей золы и приложила к его щеке. Однако и это не помогало: страдания становились невыносимыми. Кухарка положила ему на щеку горчичник, и боль как будто уменьшилась. Но стоило только снять горчичник, оставивший на щеке большое сине-красное пятно, как господин Яковлевич зарычал громче прежнего и, потеряв от боли всякое самообладание, принялся швырять на пол и бить все, что попадалось под руку. С большим трудом удалось его утихомирить, раздеть и уложить в постель. - Лучше всего спокойно лежать и не думать о зубе, - посоветовала кухарка. - А еще лучше постараться заснуть! - поддержала ее супруга. Но все их советы и пожелания были напрасны: не думать о зубе он не мог, а о сне и говорить не приходилось. Господин Стева Яковлевич провел ужасную ночь: он никак не мог найти в кровати такое положение, при котором боль хотя бы немного утихла. Так и промучился до самой зари. Еще не рассвело, а он уже разбудил весь дом и сразу же стал одеваться, хотя совершенно ясно было, что ни один зубной врач так рано не принимает. Господин Яковлевич был похож на средневекового мученика, только что подвергнутого пыткам: сожженные ромом и спиртом губы оттопырились, язык распух, и он едва им ворочал, щека обожжена, лицо после бессонницы бледное и испитое. Трудно было удержаться от слез при взгляде на него. В семь часов он был уже одет, шляпа на голове - можно отправляться. Но куда пойдешь, если зубные врачи начинают принимать только в девять. Господин Яковлевич метался по комнате и злобно поглядывал на стенные часы, большая стрелка которых двигалась как никогда мучительно медленно. "Ровно в восемь буду в приемной у врача, чтобы оказаться первым, а то вдруг соберется человек десять, и прождешь до полудня", - думал господин Яковлевич, втайне надеясь, как это часто бывает с людьми, страдающими зубной болью, что зуб перестанет болеть сразу же, как только он переступит порог приемной. Между тем большая стрелка часов двигалась все медленнее. Не владея собой, господин Яковлевич в раздражении схватил стул, вскочил на него и перевел стрелку на целых пятнадцать минут вперед. Когда часы таким образом показали три четверти восьмого, он схватил шляпу и, ни с кем не попрощавшись, пулей вылетел из дома. Он бежал по улицам, словно спасался от жандарма: ничего не видел, ни на кого не смотрел, ни с кем не здоровался. Воображение его уже рисовало клещи, а в них червем извивался и каялся во всех грехах этой ночи ненавистный зуб. В конце одной тихой улочки, через которую проходил его путь, Яковлевич встретил своего старого учителя господина Милошевича. Хотя в этот момент ему ни до чего не было дела и он ненавидел весь мир, чувство почтения к учителю, известному философу, которого все уважали, оказалось сильнее боли. Он снял шляпу и поздоровался. - Ах это вы, господин Яковлевич! - воскликнул учитель, отвечая на приветствие. - Как приятно, что я вас встретил! - Да, да! - пробормотал господин Яковлевич заплетающимся языком и хотел было бежать дальше, но учитель загородил дорогу и ухватил его за пуговицу пальто. - Как я рад, что встретился с вами, - продолжал учитель, крепко держа его за пуговицу. - Скажите, пожалуйста, вы не читали критику Станиславлевича на мою книгу "Взаимосвязь явлений и причин"? - Нет, не читал... Я прошу вас, господин учитель, извинить меня, но я спешу к зубному врачу, у меня ужасные боли, всю ночь меня мучил зуб... - Не думайте об этом, - ответил учитель и еще крепче ухватился за пуговицу его пальто. - Лучшее средство вылечить больной зуб - не думать о нем. - Да, но... - попытался вырваться господин Яковлевич. - Он оспаривает, - перебил его учитель, - самую основную и неопровержимую истину, известную даже дилетантам. Он просто-напросто утверждает, что в природе могут быть явления без причин, в то время как причинность, отношение между причиной и явлениями является основным всеобщим законом, что... Господин Яковлевич попытался освободиться ценою своей пуговицы, но учитель, увлекшийся спором, выпустил пуговицу, крепко ухватил его за лацкан пальто и продолжал: - Таким образом, если бы явления имели какое-то начало, будь то во времени или в пространстве, тогда бы, предположим, первое из них, из которого произошли все остальные, могло бы быть и без причины. Но такое положение можно признать только в том случае, если была бы установлена обособленность данного явления. Известно, между тем, что так не бывает. Явления представляют единую непрерывную цепь, в которой каждое связано с предыдущим. Следовательно, они происходят одно из другого, и установить начало и конец этого процесса невозможно. А что все это значит? Это значит, что причина возникновения явлений заключается в их взаимосвязи, или, другими словами... У господина Яковлевича закружилась голова и потемнело в глазах. Он смотрел на учителя, но уже плохо различал его: казалось, что перед ним какая-то безликая вращающаяся масса. Он видел то цилиндр, то руку, то ногу, потом все это исчезало, кружась в каком-то диком вихре. Он слышал его голос, но этот голос походил скорее на визг и скрежет какого-то огромного сверла, которое вгрызается в глубину его зуба. И он действительно вдруг почувствовал невероятную боль. - Во времени и пространстве явления не имеют и не могут иметь ни внутренних, ни внешних границ, а если бы таковые были, это значило бы... доносился голос учителя. Но в этот момент как будто пронесся вихрь: цилиндр учителя полетел в канаву, полную воды после вчерашнего дождя, а учитель вскрикнул, словно у него вырвали коренной зуб. Отвесив почтенному учителю затрещину, господин Яковлевич понесся по улице, как заяц, преследуемый собаками. Он не понимал, что произошло, не помнил ни одного своего движения, не знал даже, куда бежит. Господин Яковлевич не помнил, как оказался в приемной врача, в которую ворвался сломя голову. Пришел он в себя лишь в тот миг, когда почувствовал огромное облегчение, словно с груди его сбросили тяжеленную бочку, и он чуть не обнял доктора, того самого доктора, мать, отца и других родственников которого поминал ночью недобрыми словами. Возвращаясь от врача в хорошем настроении и с легким сердцем, он припомнил дорогой все, что пережил вчера. Вспомнил он и про камфару в ушах, и чулок кухарки, вспомнил горчичник, оставивший на лице внушительный синяк, и подушки, которыми жонглировал всю ночь. Среди этих воспоминаний вдруг представился ему и почтенный учитель. Только сейчас сообразив, что дал ему пощечину, господин Яковлевич вздрогнул. Ему стало очень неприятно и стыдно за себя. Домой господин Яковлевич возвратился без зуба, но с угрызениями совести, которые мучили его так же, как раньше мучил зуб. Дождавшись вечера, он лег в постель с намерением хорошенько выспаться после такой мучительной ночи. Но уснуть долго не мог. Он ворочался в постели, обеспокоенный думами об учителе, пощечине и цилиндре, который, как он хорошо теперь помнил, упал в канаву и вымок в грязной дождевой воде. Утром, когда он проснулся и вышел из дома, метрах в двухстах показался жандарм. При виде блюстителя порядка у Яковлевича дрогнуло сердце, хотя раньше он много раз встречал жандармов и равнодушно проходил мимо них. Предчувствие не обмануло его: жандарм остановился перед ним, козырнул и вручил повестку с приглашением явиться в полицию завтра в девять часов утра. Господину Яковлевичу предстояла еще одна тяжелая ночь. Такая же, какую он провел перед тем, как расстаться с зубом. Ничего не сказав жене об "авантюре", как он мысленно назвал свой поступок, он лег в тот вечер раньше обычного, но опять долго не мог заснуть. "Ну вот, - думал он про себя, - и зубной врач принимает в девять часов, и следователь принимает в девять. Конечно... учитель прав: каждое явление имеет свою причину, и все явления причинно связаны одно с другим и вытекают одно из другого. Если бы я не поел позавчера солонины, я бы не захотел пить; если бы меня не мучила жажда, я не стал бы пить холодную воду; если бы я не пил холодной воды, у меня бы не заболел зуб; если бы у меня не заболел зуб, я не дал бы пощечину учителю, не было бы повестки и не пришлось бы утром идти в полицию..." - целая цепь всевозможных причин и следствий представилась господину Яковлевичу. Бессонница совершенно измучила его, и он едва дождался восхода солнца. Встав, как и позавчера, очень рано, он испытывал такое же волнение и нетерпение, так же взобрался на стул и передвинул часовую стрелку на пятнадцать минут вперед, затем нахлобучил на голову шляпу и, ни с кем не попрощавшись, пулей вылетел из дома. В приемной полиции ждать пришлось недолго. Следователь тотчас же принял его. В кабинете следователя господин Яковлевич чувствовал себя значительно хуже, чем в кресле зубного врача. На небольшом диванчике в простенке между окнами сидел учитель, тот самый почтенный и достойный учитель, которому позавчера он дал пощечину. Яковлевичу стало так стыдно, что он опустил голову, не смея взглянуть в глаза своей жертве. Наступившую неприятную паузу прервал учитель, обращаясь к следователю, который тоже был его учеником и так же уважал учителя, как и господин Яковлевич. - Я знаю, что мне здесь не место, - начал учитель. - Здесь не суд, а только следствие, но я хотел бы услышать, что скажет в моем присутствии этот господин в свое оправдание. Господин Яковлевич почувствовал, что обливается потом, и еще ниже опустил голову. - Итак, сударь, - обратился следователь к Яковлевичу, - признаете ли вы, что двадцать первого числа сего месяца в восемь часов утра вы публично нанесли оскорбление действием почтенному господину учителю? - Признаю! - краснея ответил Яковлевич. - Чем вы можете объяснить свой поступок? - Я... это... так сказать... - начал извиваться бедный Яковлевич. - В то утро и ночью у меня ужасно болел зуб... Это довело меня до сумасшествия... я в то время не мог отвечать за свои поступки. Я каюсь, я стыжусь своего поступка, я умоляю о прощении, я вижу и сам... - И все же из всего этого я не вижу, что вам дало повод для таких действий, - сказал следователь. - Ведь вы не можете на том основании, что у вас болит зуб, бить на улице по щекам первого встречного? - Да... конечно, - согласился несчастный Яковлевич. - Дело было так: уважаемый господин учитель встретил меня на улице в то время, когда я, измученный ужасной болью, торопился попасть в кресло зубного врача и освободиться от этой напасти. Господин учитель остановил меня и стал говорить о критике некоего Станиславлевича на его книгу "Взаимосвязь явлений и причин". Я понимаю негодование господина учителя и его желание с кем-то поделиться мыслями, так как этот идиот критик оспаривает непоколебимую истину, которая каждому известна, в том числе и нам - дилетантам. - Да, господа, - вступил в разговор учитель. - Он попросту утверждает, что в природе могут быть явления без причин, в то время как причинность, в то время как взаимосвязь между причиной и явлением - основной всеобщий закон... - И все-таки мне непонятна причина вашего поступка, - прервал учителя следователь, обращаясь к господину Яковлевичу. - Я согласен, что причины не было, если вы не примете за смягчающее обстоятельство зубную боль. Я придерживаюсь совершенно того же мнения, которое защищает господин учитель... Нет в природе явлений без причин, и... - Как? - воскликнул учитель, обращаясь к Яковлевичу, и лицо его озарилось восторгом. - Вы, значит, разделяете мои взгляды?.. Господин Яковлевич, услышав слова учителя, быстро оценил обстановку и тотчас сообразил, как ему действовать дальше. - Разумеется, господин учитель, я согласен с вашими утверждениями. Если позволите, они логичны и подтверждены самой жизнью. А этот осел критик... - Так вы... - воскликнул учитель с еще большим восхищением и протянул Яковлевичу руку. - Тогда совсем другое дело. А я думал, что вы ударили меня из-за несогласия с моим мнением... - Ну как вы могли это подумать? - Тогда совсем другое дело. Тогда моя жалоба совершенно беспредметна, и я беру ее обратно. Видите ли, господа, - и тут учитель ухватился левой рукой за пуговицу пиджака следователя, а правой за пуговицу господина Яковлевича. - Видите ли, господа, если бы явления имели известное начало, будь то во времени или пространстве... И учитель говорил, говорил бесконечно. Часы пробили десять, одиннадцать, а учитель все говорил. Следователь и Яковлевич поглядывали на него исподлобья и ободряли друг друга взглядами. Когда наступил полдень, у следователя потемнело в глазах и появилось страстное желание дать учителю затрещину. Он даже поднял руку, но вовремя остановился. Наконец миновал и полдень. Чиновники ушли из канцелярии, жандармы выпроводили всех из приемной, в полиции наступила мертвая тишина. Только в кабинете следователя продолжал раздаваться голос учителя: - Явления не имеют и не могут иметь во времени и пространстве ни внутренних, ни внешних границ, так как если бы они были, то это значило бы... ТАРАКАН С давних пор ходят слухи, будто господин Петар Илич при столкновении поездов, в суматохе и панике, подсунул кому-то свою жену и втихомолку избавился от брачных уз. Однако это не совсем верно, хотя подобные разговоры и сплетни небезосновательны. Вот как все происходило в действительности. Господин Петар Илич родился с хорошим вкусом. Собственно говоря, автор этого рассказа затрудняется утверждать с достоверностью, что он родился с хорошим вкусом, можно, однако, сказать, что господин Петар Илич родился с чувством хорошего вкуса. Это проявилось уже в первые дни его жизни, когда мать заболела и ему привели здоровую и крепкую, но очень некрасивую кормилицу: маленький Петар Илич с отвращением и ужасным криком отвергал все ее попытки приблизиться к нему. Зато, когда нашли молодую, крепкую и красивую кормилицу, маленький Петар Илич жадно, присосался к ней, не обращая внимания на то, что присутствие красивой кормилицы постоянно вызывало неприятные сцены между отцом и матерью. Он не выпускал изо рта источник питания, даже когда был совершенно сыт и молоко текло по его подбородку. Много мучений было и с игрушками, которые ему покупали. Его нельзя было обмануть куклой, сделанной из тряпок, с нарисованными чернилами глазами и бровями; его удовлетворяли только искусно сделанные и хорошо одетые куклы из магазина и никелированные погремушки. Позднее, когда маленький Петар Илич вырос, он полюбил хорошие книги, хорошие галстуки, хорошие ботинки, хорошие носовые платки, а когда еще больше подрос, полюбил и красивых женщин. С этого времени красота в его глазах стала единственным достоинством женщин. Вы могли сколько угодно говорить ему об интеллигентности, благородстве, нежности или другом каком-нибудь качестве той или иной девушки, - для него красота оставалась единственным мерилом. В этом он зашел так далеко, что даже богатство, хотя бы оно и составляло баснословную сумму, не мешало ему отдавать предпочтение красоте. Когда прошел слух, будто бы господин Петар Илич намерен жениться, все сказали: "Любопытно, это должно быть нечто замечательное!" Действительно, когда наконец стало известно, что он обручился и с кем обручился, все убедились в его тонком вкусе. Он сделал предложение сироте, необычайно красивой девушке, чью красоту можно было бы воспеть только в песне. - Это не девушка, это мадонна! - воскликнул учитель рисования, услышав про обручение господина Илича. - Она и херувим и серафим вместе! - сказал молодой, пышущий здоровьем дьякон, о котором вообще поговаривали, что он любит мирских херувимов и серафимов. - Она, милостивые государи, - добавил молодой галантерейщик, - она товар экстра или, лучше сказать, образец. И господин Петар Илич, до ушей которого доходили подобного рода комплименты его вкусу, гордо похаживал и смотрел каждому в глаза, как бы говоря: "Вот на что я способен". Состоялась свадьба, а после свадьбы медовый месяц, когда Иличу все время казалось, что окружающие смотрят на него с завистью. И было чему завидовать. Мадонна, херувим и образец, госпожа Илич действительно услаждала своей красотой медовый месяц господина Илича. Весь этот месяц ее уста расточали только сладкие слова и бессчетные поцелуи. Знай об этом пышущий здоровьем дьякон, он, несомненно, назвал бы дни брака господина Илича земным раем. Но этот земной рай продолжался только в течение медового месяца. Как будто по какому-то вексельному обязательству супруга должна была ровно месяц услаждать господина Илича, а в первый же день после окончания медового месяца жизнь его наполнилась горечью. Он возвратился из канцелярии полумертвый от усталости, так как с утра вел протокол какого-то судебного процесса, где были допрошены семьдесят два свидетеля. Дома он застал супругу одетой, в шляпе; она изъявила желание пойти погулять, а затем выпить пива. Он очень деликатно отказался сопутствовать ей и, усталый, повалился в кресло. И вдруг из дивных уст экстра товара хлынул поток отвратительной брани, сопровождаемой грубыми жестами. Господин Петар Илич был изумлен такой неожиданностью. Ему показалось, что в яркий солнечный день вдруг потемнело небо и завыл жестокий ураган. Он пожалел, что не выполнил ее просьбу, и поднялся с кресла, готовый идти гулять, но было поздно; очевидно, ей хватило уже того, что она сдерживала себя целый месяц, весь медовый месяц. Она продолжала визжать, пищать, сыпать бранными словами, затем принялась срывать с себя новое платье и топтать ногами новехонькую шляпку. Господин Илич пробовал утешить себя тем, что это лишь порыв налетевшей бури и небо снова прояснится. Как горько он ошибся! Начав в первый после окончания медового месяца день, его супруга продолжала все в таком же роде. Из-за любой мелочи, из-за каждого слова в доме летели тарелки, бились окна, рвались туфли и платья, потоками лились слезы и скверные слова. Раньше, во время медового месяца, жена будила его утром и усыпляла вечером поцелуем, перед обедом поцелуем желала ему приятною аппетита, а после обеда поцелуем говорила ему "на здоровье". Теперь все изменилось: бранью и насмешками она будила его по утрам и не давала заснуть вечером; перед обедом ссорами портила аппетит, а во время обеда из-за ее брани кусок застревал у него в горле. Дом превратился в ад. Он едва мог дождаться часа, когда можно было идти в канцелярию, - лишь бы убежать из дома. А в полдень или под вечер он возвращался домой, как на казнь. И пока люди, ничего не подозревавшие обо всем этом, по-прежнему дивились красоте госпожи Илич и завидовали счастью господина Илича, сам он уже пришел к выводу, что на самом деле она некрасива. У нее прекрасные глаза и губы, дивная голова, густые и роскошные волосы, русалочий стан, пикантные руки и ноги, но все же господин Илич с отчаянием признавался самому себе, что она некрасива и он может без нее обойтись. Но как это сделать? Уйди она от него, он был бы только счастлив, но выгнать ее он считал невозможным, потому что за пределами дома никто не знал, как он страдает, каждый думал, что он счастлив, и, конечно, все стали бы винить его. Несчастный господин Петар Илич в отчаянии рвал волосы, не зная, что предпринять. Он подумывал даже о самоубийстве, но не мог решиться, так как ожидал повышения, а самоубийство помешало бы этому. Продолжать такую жизнь становилось невыносимо: красавица день ото дня бесилась все больше. Она обрушила на бедного господина Илича, человека с тонким вкусом, целый зоологический словарь: начав с клопа, она постепенно дошла до слона. Он терпеливо переносил все, не понимая, за что на него свалилась такая напасть, и не в силах найти выхода. Однажды, разъяренная до предела, не зная, как его еще изругать - весь словарь был уже исчерпан, - она сказала ему: - Ты таракан! Тьфу, у меня волосы встают дыбом, когда я тебя вижу. Таракан! Таракан! Это прозвище, к великому ее удивлению, разозлило его. Он, терпеливо сносивший клопа и ящерицу, змею и борова, осла, вола и слона, теперь вдруг почувствовал глубокую обиду из-за таракана. Она же, перебрав весь словарь в поисках язвительной клички, пришла в восторг, когда почувствовала, как глубоко он задет, и отныне стала звать его Тараканом. Она тут же забросила все клички и во всех случаях пользовалась только этой. Дальше терпеть было невозможно, и господин Петар Илич перестал являться домой. Попробовал он как-то не прийти к обеду, в другой раз провел вечер в кафе с приятелями. И уж можете себе представить, что выпало на долю этого Таракана после подобных попыток! Поздней ночью, возвратившись домой, он обнаружил свою постель во дворе. Госпожа Илич попросту выбросила ее из дома, точно хлам; когда же он вошел в комнату, то был встречен не просто руганью, а целыми ушатами словесных помоев. Чего только не перечувствовал несчастный Таракан! Тогда ему пришло в голову изменить тактику. Он стал приглашать к себе приятелей - поболтать после ужина. И это подействовало. В их присутствии госпожа Илич становилась необычайно любезной и милой, и приятели уходили, завидуя счастью господина Илича. Часто при гостях она даже обращалась к своему Таракану со словами "любимый мой" и "голубчик". О том, что происходило после ухода приятелей, лучше умолчать. И все-таки господин Петар Илич был счастлив получить в доме два-три часа перемирия, и проводил их с удовольствием. Не было вечера, чтобы за их столом не присутствовал кто-нибудь посторонний. Особенно часто бывал молодой служащий налогового ведомства, господин Чеда Краинич. Он приходил каждый вечер, если не к ужину, то после ужина, и был чрезвычайно внимателен к госпоже Илич. Да и как молодому человеку не быть внимательным к такой красивой женщине! Вначале все это не выходило за пределы обычного. Подобную дань любой гость из учтивости отдал бы хозяйке. Но со временем его внимание стало особенно подчеркнутым. Приходя к ужину, господин Краинич непременно приносил прекрасной хозяйке букет цветов; он выполнял все ее желания, не отходил от нее и в беседе неизменно одобрял все, что говорила прекрасная хозяйка. Разумеется, такого внимания не мог не заметить и Петар Илич. У него тотчас возникла коварная мысль: ночью, притворяясь спящим, он воспользовался единственным временем, когда жена не бранила его, и наметил целый план, который решил осуществить в будущем. Следуя этому плану, он близко подружился с господином Краиничем, и они стали неразлучны. Выйдя из канцелярии, он шел к Краиничу, с ним обычно гулял, с ним возвращался к себе домой. Первое время Краинич приходил ужинать, потом зачастил и к обеду. Во время прогулок, о чем бы ни заговорил господин Краинич, Петар Илич всегда переводил разговор на свою жену. - Что ж, прогуляемся немного, - обычно говорил господин Краинич, сегодня у меня было много работы, даже голова заболела. - Со мной тоже так иногда случается, - поддерживал господин Илич, - мою жену это очень беспокоит. - Да, разумеется... - быстро начинал господин Краинич какую-то новую фразу, но господин Илич прерывал его, опасаясь, что он переведет разговор на другое, и поспешно добавлял: - Вы не знаете, как моя жена в таких случаях беспокоится обо мне. Вообще я могу сказать, что мою жену многие не ценят. - Ну, что вы!.. - смущается господин Краинич. - Да, именно так. Многие ценят ее только за красоту. Вот и вы, скажем, цените ее за красоту. - Ну, что вы! - снова смущается Краинич. - Что же из того! - продолжает Петар Илич. - Что же из того! Что правда, то правда, ее нельзя скрыть. Она действительно красива, необычайно красива. Если бы она жила где-нибудь в Европе, из-за нее бы дрались, убивали друг друга, кончали жизнь самоубийством. У нас, к сожалению, нет культурных людей, которые сумели бы оценить ее красоту. - Ну, что вы! - пытается в третий раз протестовать господин Краинич. - Видите ли, главным ее достоинством, - продолжает Петар Илич, является не красота, а кротость. Вы не поверите, какая это нежная, кроткая и ласковая душа. Каждое слово, которое сходит с ее уст, - это сахар, милостивый государь, и сахар пиленый, а не грязный сахарный песок. Знаете ли вы, какое это богатство, какой это капитал иметь ее под своим кровом? Она приносит счастье, я уверяю вас, она приносит счастье! Такие разговоры Петар Илич повторял очень часто, гуляя с господином Краиничем. Он старался во что бы то ни стало убедить его, что не красота является главной чертой его жены, а нежность, кротость и душевная доброта. Поведение супруги в присутствии гостей как нельзя лучше подтверждало его слова, тем более что в это время она называла мужа "любимым" и "голубчиком". Однажды на прогулке, когда господин Краинич подробно излагал господину Иличу отрицательные стороны новой налоговой системы, господин Петар Илич вдруг и без всякой связи прервал его: - И тем не менее многие думают, что я счастлив в браке, но, поверьте мне, это не так. - Простите, как... не может быть? - удивленно спросил Краинич, совершенно позабыв про налоговую систему. - Да, сударь, я несчастлив. Действительно, моя жена красива и очень добра; действительно добра, нежна, идеально красива, и при всем том я не чувствую себя таким счастливым, каким мог бы быть при настоящих условиях. - Я вас просто не понимаю! - еще больше изумился господин Краинич. - Скажу вам по секрету. До сих пор я никогда не сознавался в этом и думаю, что вы не злоупотребите моим доверием. Видите ли, мне не нравится, что я так просто, так буднично просто, банально женился. Мне это кажется ужасно глупым - так может жениться любой лавочник. Увидел девушку, она тебе понравилась, понравился и ты ей, ты объяснился, она согласилась, и свадьба сыграна. Ужасно глупо, не правда ли? - А как бы вы хотели? - Такое сокровище, такую драгоценность, как моя жена, нужно заслужить, нужно добыть ее с опасностью для жизни, и только тогда получить право наслаждаться жизнью. Люди, простите, задыхаются и гибнут под землей, пока найдут и выкопают брильянт. А что такое брильянт? - несколько тысяч динаров! Представьте теперь, какую ценность, и по красоте и по доброте, представляет собой, например, моя жена? Что же, так просто увидеть ее и посватать? Чепуха! - Простите, а как может быть иначе? - с любопытством спросил господин Краинич, теперь уже заинтересованный заявлением господина Илича. - Как? - сказал Петар Илич, делая вид, что говорит с полной убежденностью. - Мой идеал состоит в том, чтобы моя жена была бы сначала чужой женой, которую я должен похитить с опасностью для жизни. - Но, извините... - открыл было рот совершенно потрясенный господин Краинич. - Да, сударь, - решительно продолжал Петар Илич, - похитить ее, выкрасть, добыть ее вопреки всем преградам - только это может принести полное счастье. Считать ее пленной принцессой и вызволить ее из плена - вот что даст человеку удовлетворение. - Но... - опять открыл рот господин Краинич. - Ну, скажите мне, пожалуйста, что дороже: дареная тысяча динаров или заработанная своим трудом; или еще пример - какое яблоко слаще; то, которое вам дали, или украденное, отнятое вами? - Ну да, конечно! - подтверждает господин Краинич. В другой раз, когда они опять беседовали на эту тему, - а Петар Илич все время сводил к ней, - господин Краинич отважился заметить: - Ну да, конечно, теоретически это верно, но, знаете, на практике... - Как на практике? - Ну так, например, - продолжал, немного стесняясь, господин Краинич, если бы, скажем, это случилось с вами... - Как со мной? - спросил, словно удивившись, господин Илич, в действительности довольный, что господин Краинич поддержал этот разговор. - Конечно, я понимаю, этого не может произойти, - извиняющимся тоном начал господин Краинич, - но как пример... - Ну, ну, говорите! - Ну, это... если бы, например, у вас кто-нибудь похитил жену... - Такого никогда не может произойти, но я согласен это взять как пример. Что же? Вызвать его на дуэль, не правда ли? Он стреляет в меня, я стреляю в него. Паф - он попадает в меня, и мы протягиваем друг другу руки. Не так ли? - Да! - Вот то-то и оно! Я люблю свою жену, он любит мою жену. Он стреляет лучше: паф - отнимает у меня жену, что же я могу поделать? Ничего. Я должен примириться с судьбой и ничего больше! Однажды, прогуливаясь как обычно, господин Петар Илич держал в руке какую-то книгу и нарочно размахивал рукой, чтобы господин Краинич обратил внимание на книгу. - Что это у вас? - спросил Краинич. - Только что купил жене и, по совести сказать, раздумываю, стоит ли нести ей эту книгу. Я, видите ли, люблю давать книги жене после того, как сам их прочитаю. А сейчас у меня нет времени на чтение. - Не разрешите ли мне? - Ну, конечно, очень вас прошу. Вы окажете мне услугу. Прочтите, и, если найдете, что это хорошая вещь, я дам ее жене. В тот же вечер господин Краинич, возвратившись домой после ужина у господина Илича, не отрываясь прочитал книгу. Это был роман о том, как некий молодой человек полюбил необыкновенно красивую замужнюю женщину. Подробно описывались душевные страдания молодого человека и наконец его счастливое решение похитить красавицу. Это ему удалось, и началась радостная, восхитительная жизнь. Господин Краинич, после долгих и странных разговоров с господином Иличем, прочитал эту книгу с необычайным волнением. Следует сказать, что взаимное внимание господина Краинича и госпожи Илич переросло к тому времени в настоящую любовь, конечно замеченную господином Иличем, но не принесшую пока ощутимых результатов. Петар Илич тщательно заботился о том, чтобы они никогда не оставались долго наедине. Он покидал их только на время, достаточное для обмена несколькими любезными словами. Он все обдумал и хорошо рассчитал. Господину Краиничу не создавалась возможность чего-либо достичь: он должен был всегда оставаться страстно желающим. Ему подносили чашу к губам, но не позволяли отхлебнуть. Именно потому эта книга так взволновала господина Краинича: в ней давался точный рецепт похищения чужой жены... Когда он встретился с господином Иличем и тот осведомился о содержании книги, господин Краинич ответил: - Вещь очень невинна, романтична, можете свободно дать прочесть супруге. И супруга прочитала эту книгу с наслаждением. В конце концов произошло то, что должно было произойти. Как же удалось господину Иличу осуществить намеченный план? Опасно рассказывать все подробно, так как пример может стать заразительным, В общем, случилось то, что должно было случиться, прямо по рецепту, изложенному в невинном романе. Однажды в полдень Петар Илич решил, как обычно, навестить господина Краинича в его канцелярии и пригласить его к обеду, но ему сказали, что Краинич получил месячный отпуск и утром уехал. У Илича от волнения забилось сердце, в его душе блеснул робкий луч надежды. Он поспешил домой и - о радость - не обнаружил жены. На клочке бумаге было написано карандашом: "Прощай навек". Господин Петар Илич заплакал от радости, облегченно вздохнул и зажег лампадку перед иконой святого покровителя своего дома. Разумеется, к вечеру о позоре знали все и с сочувствием пожимали руку господину Иличу, уверенные, что он глубоко потрясен этой тяжелой трагедией, разрушившей его счастливую жизнь. Потрясенный господин Илич принимал соболезнования, но в душе посмеивался, стараясь только не выдать своего хорошего настроения. Быстро миновал месяц отпуска господина Краинича. В один прекрасный день он вернулся на службу и, разумеется, привез с собой бывшую жену господина Илича, Все ожидали какого-нибудь столкновения между Иличем и его соперником, но ничего не произошло. Господин Краинич избегал встречаться с господином Иличем, чувствуя угрызения совести перед своим приятелем, у которого он отнял жену, а господин Илич избегал встреч с господином Краиничем, чувствуя угрызения совести перед этим молодым человеком, которого он сделал несчастным. Так они избегали друг друга месяц, и два, и три, но вечно так продолжаться не могло. Они должны были когда-нибудь встретиться, и эта встреча произошла и, конечно, была очень неприятной, тем более неприятной, что они встретились на узкой улице, где, невозможно было разойтись. Господин Краинич опустил голову, не зная, здороваться или нет, а господин Петар Илич, напротив, пошел ему прямо навстречу. - Добрый день! - обратился он к нему. - Здравствуйте! - пробормотал явно взволнованный господин Краинич. Он поднял голову, и его взгляд встретился со взглядом господина Илича. Господин Петар Илич долго смотрел на него, а затем с отвращением произнес: - Тьфу, таракан! - Послушайте... Откуда вы знаете? - удивился господин Краинич. - Что? - Что она меня так называет! - наивно ответил господин Краинич. Господин Петар Илич разразился громким, торжествующим смехом. Они разошлись, не сказав больше ни слова. Господин Петар Илич, продолжая путь, не переставал смеяться так радостно, что люди на него оборачивались. В этот день от непрерывного смеха он ничем не мог заниматься в канцелярии. Даже вечером, когда он был уже в постели, его одеяло сотрясалось от непрестанного смеха. С той поры и поговаривают, будто бы господин Петар Илич при столкновении поездов, в суматохе и панике, подсунул свою жену другому, а сам втихомолку освободился от брачных уз. ВОЛОС В этот день госпожа Ленка, провожая господина Симу в канцелярию, ласково сказала ему: - В обеденный перерыв никуда не заходи, прямо из канцелярии спеши домой - я испеку пирог со шпинатом, он не так хорош, когда остынет. У господина Симы тут же потекли слюнки; стоило только упомянуть при нем о пироге со шпинатом, как все его существо охватывало томление и блаженство; когда же он оказывался у пирога, в нем тотчас пробуждался волчий аппетит и он начинал глотать кусок за куском, как рыба приманку. - О, спасибо тебе, Ленка, - просиял он. - Я и сам хотел попросить тебя испечь пирог со шпинатом, но заметил, что несколько дней у тебя болит голова, и подумал... - Прошла у меня голова! Довольный господин Сима ушел в канцелярию и уже с десяти утра начал то и дело поглядывать на часы, нетерпеливо дожидаясь полудня. Как хорошо господин Сима представляет себе этот долгожданный полдень! Голова у жены не болит, и она весело болтает за столом, а он тем временем поглощает пирог со шпинатом, отпуская одну за другой дырочки на ремне; после обеда он с набитым желудком ляжет на оттоманку и будет насвистывать, как хомяк, до тех пор, пока не переварится тяжелый груз. Подлинная идиллия, повторяющаяся каждый раз, когда за обедом бывает пирог со шпинатом и когда у госпожи Ленки не болит голова. В обеденный перерыв он пулей вылетел из канцелярии, не дождавшись, пока большая часовая стрелка закроет малую. Равнодушно проскочил он мимо "Золотого бокала", куда обычно заворачивал выпить рюмочку горькой для аппетита. Запах пирога со шпинатом приятно защекотал ему ноздри, едва он вошел в дом. Он сел за стол и только ради проформы стал есть обед, не сводя глаз с двери, откуда должен был появиться пирог со шпинатом. Дверь наконец отворилась, и перед его расширенными зрачками появилась госпожа Ленка с блюдом хорошо испеченного слоеного пирога, от которого еще поднимался пар. Он нетерпеливо ткнул вилкой в первый кусок, сбросил его на свою тарелку и разрезал на четыре части, чтобы немного остудить. Еще минута-другая, и он сможет приняться за пирог, но тут госпожа Ленка, сидевшая напротив, внимательно присмотрелась к чему-то, затем привстала, протянула два сложенных пальца, словно собиралась опустить их в табакерку, и сняла длинный волос с его плеча. - Сима, что это? - взвизгнула она. - Что? - Это женский волос. - Возможно, - ответил господин Сима, дуя на пирог, чтобы он поскорее остыл. - Откуда на твоем плече женский волос? - тоном следователя продолжала госпожа Ленка. - Почем я знаю, - отмахнулся господин Сима. - Кто к тебе приходил сегодня утром в канцелярию? - Оставь, ради бога, чепуху... - попытался добродушно возразить господин Сима. - А я хочу знать, кто был у тебя в канцелярии. Сегодня утром я своими руками вычистила пиджак, и ни одной пылинки на нем не оставалось. Кто приходил к тебе? - Кто?.. Никого не было... зашел господин Милисав. - У писаря Милисава нет женских волос. - Конечно, нет. Приходил еще господин Савва, адвокат. - Что ты мне твердишь о писаре Милисаве и Савве адвокате. Это женский волос. - А! - обрадованно воскликнул господин Сима. - Еще приходил поп Фома. - Поп Фома коротко стрижется, тут ты меня не обманешь! - повысила голос госпожа Ленка, которой уже начинает казаться, что господин Сима изворачивается; она раздражена и решительно требует: - Отвечай, если я тебя спрашиваю! - Ради бога! Оставь меня! - возражает он уже несколько сердито, так как чувствует, что пирог достаточно остыл и пора приступать к делу. - Нет уж, извини, я не оставлю тебя в покое до тех пор, пока не скажешь, чей это волос. - Да откуда я знаю, чей он? - Я, несчастная, готовлю пирог со шпинатом, хочу доставить ему удовольствие, а он приносит женские волосы на пиджаке! - начинает плакать госпожа Ленка. - Бога ради, жена, оставь эти глупости! - Нет, не оставлю, не оставлю, пока не скажешь, чей это волос. - Ну, хорошо, если не хочешь, - не оставляй в покое. Говори, болтай, а я буду есть. Вот тебе! Господин Сима сказал "вот тебе" и потянулся за первым куском, но госпожа Ленка, взвизгнув, схватила его тарелку и блюдо, на котором лежал пирог. - Ни куска ты не съешь, пока не скажешь, чей это волос! Лучше было бы вылить на голову господину Симе полный таз горячей воды, влепить ему пощечину или вытащить из-под него стул, чтобы он шлепнулся на пол, - все, все можно было бы сделать, и все выглядело бы в его глазах не так ужасно, как исчезновение пирога со шпинатом. - Хватит! - раздраженно вскричал он и свирепо уставился на госпожу Ленку. - Перестань, или... - Что "или"? - взвизгнула она. - Ладно, пусть будет "или"! Вот тебе! И госпожа Ленка вышвырнула одну за другой обе тарелки в открытое окно; пирог со шпинатом рассыпался по грязному двору. У господина Симы мелькнула мысль убить ее; он был уверен, что сможет оправдаться перед судом, сославшись на то, что совершил преступление в состоянии аффекта или вынужденной обороны. Но он подавил эту внезапную мысль, схватил шляпу и пулей ринулся из дома, как совсем недавно мчался из канцелярии домой. Он обошел все рестораны, тщетно расспрашивая, нет ли где-нибудь в меню пирога со шпинатом и наконец вынужден был утолить голод шестью кусками пирога с мясом, но это его никак не удовлетворило. Разумеется, после этой истории положение сделалось напряженным. У госпожи Ленки голова болела сильнее, чем когда-либо до сих пор. Она не хотела разговаривать с мужем, и не только разговаривать, даже смотреть не желала на "скота". Мало того, и на обед и на ужин она стряпала только те кушанья, которые он не любил. Варила ему кольраби, айву с говядиной, соус из хрена к говядине, суп с вермишелью - решительно все, чего он в другое время никогда бы и в рот не взял. Когда же он обнаружил, что за шесть дней потерял четыре с половиной кило, ибо от каждого обеда у него темнело на душе, он решил наконец, что ему не остается ничего другого, как покончить с собой или уступить. Он предпочел второе и однажды ласково сказал жене: - Ленка, прошу тебя, выслушай меня. Дело очень серьезное. Я потерял уже четыре с половиной кило из-за всяких кольраби. Если ты хочешь постепенно убить меня, убивай чем-нибудь другим, но не кольраби. Умоляю тебя, свари что-нибудь по моему вкусу. Пусть это будет один только суп, я удовольствуюсь и этим, лишь бы это был суп, который я люблю. - Хорошо, - спокойно ответила она, - завтра я сварю тебе суп, который ты любишь. И в самом деле, назавтра был подан на стол любимый суп господина Симы с фрикадельками из печенки. Госпожа Ленка не только подала суп, но - чего она до сих пор никогда не делала - своей рукой налила ему в тарелку. Господин Сима, усмотрев в этом счастливую разрядку напряженного положения в его семейной жизни, нагнулся над тарелкой и с огромным удовольствием и жадностью приготовился хлебать суп. Но едва он взял в рот первую ложку, едва почувствовал на языке первую фрикадельку, как поперхнулся и принялся ужасно кашлять. Он выплюнул суп на пол, сунул палец в рот и извлек оттуда длинный женский волос. - Это уже слишком! - закричал он и стукнул кулаком по столу с такой силой, что в миске запрыгали фрикадельки. - Не ори! - взвизгнула жена. - Я поклялась, что ты съешь этот волос если не сегодня, то уж, наверное, завтра. Так и знай! Ты его съешь, дружок, раз она тебе так мила! - Слушай, это уже чересчур! - крикнул он. - Сегодня я больше ничего не возьму в рот! - Не возьмешь? Ну, если не возьмешь, так вот тебе! - И госпожа Ленка схватила миску и вылила суп в то же самое окно, куда несколько дней назад был выброшен пирог со шпинатом. С того дня обстановка в доме стала еще напряженнее. Господин Сима уже не приходил ни к обеду, ни к ужину, хотя предусмотрительно накрутил волос на палец и сунул под крышку карманных часов, чтобы устранить всякую возможность съесть его. Он возвращался только ночевать, молча ложился в постель и вставал, не говоря ни слова. Однажды вечером, придя домой, он не застал жены; на столике около постели лежала записка: "Так больше жить нельзя. Я уехала к маме и не вернусь до тех пор, пока ты не съешь волос". Господина Симу обуял праведный гнев. Сперва он выбросил в то же самое окно, куда вылетел пирог со шпинатом, фотографию жены, висевшую над его кроватью, затем выпил две рюмки откуда-то взявшегося рома и, расхрабрившись, сел за стол и написал в консисторию такую жалобу: "Высокочтимая консистория. Я убедился, что моя семейная жизнь висела на одном волоске. Прилагая этот волосок к данной жалобе, имею честь заявить, что только благодаря счастливой случайности я до сих пор не съел этого доказательства. Этот волос следующим образом разбил мою семейную жизнь: я любил пирог со шпинатом..." Далее господин Сима привел и другие биографические данные, а завершил жалобу поэтически: "До тех пор, пока волос находится между нами, нет мира между мною и моей женой!" Эта жалоба, с приложенным к ней волосом, в настоящее время находится на рассмотрении консистории. Посмотрим, захочет ли консистория оборвать волос, на котором висит супружеское счастье господина Симы. ПАЛАЧ Говорят, что бог никогда не дает человеку полного счастья. Подобно мясникам на рынке, норовящим к любому куску мяса подложить довесок, бог добавляет к счастью какое-нибудь несчастье. Вот, например, Пайя Шотрич, дамский портной, как будто и не мог бы пожаловаться на свою судьбу: его мастерская работала хорошо, всё остальное тоже было в порядке. Он не шил роскошных туалетов важным дамам, которые много требуют и плохо платят; он переделывал старые дамские пальто, подшивал новые подкладки, лицевал, укорачивал рукава, кроил блузки, удлинял или укорачивал юбки; впрочем, иногда случалось ему сшить и новый костюм какой-нибудь бедной чиновнице или горничной. Так что работы у него всегда было столько, сколько нужно для себя и для семьи. В общем, у Пайи все обстояло благополучно, однако и у этого благополучия, оказывается, был довесок - его брак. Он познакомился со своей женой Спасэнией, когда кроил ей платье. То ли он тогда плохо снял мерку, и брак стал ему теперь тесен, или позднее что-то изменилось, - неизвестно; ясно лишь то, что их семейная жизнь скрипит, словно немазаная телега. Да и как может быть иначе, если поглядеть на них и сравнить. Он сухой, прозрачный, кроткий, как и подобает людям его профессии, а Спасэния мужеподобна, очень похожа на жандармского фельдфебеля, переодетого в женское платье. Прости ее бог, но она и в доме вела себя, как настоящий фельдфебель, считая мужа в семейной жизни обычным рядовым, одним из тех, кого ставят на левый фланг. Не сходились они и во вкусах. Пайя, например, всегда ценил "линию", между тем как Спасэния ценила соседа, мясника Марко; дело часто доходило до объяснений между супругами, причем Спасэния пускала в ход не только кухонную посуду, но также весь инструмент Пайиной мастерской. Терпеливый - ведь женские портные терпеливы уже по своему призванию, Пайя все перенес бы, но единственно, чего он не мог вынести, это постоянного пренебрежительного отношения к его личности. Спасэния унижала Пайю так, словно перед ней был его подмастерье. Едва только он пытался открыть рот и возразить, как она кричала ему: "Молчи, твое дело слушать, а не говорить!" Сколько ни пытался он завоевать положение в доме, его жестоко высмеивали. Однажды он даже воскликнул: - Ей-богу, Спасэния, ты заставишь меня отказаться от мастерской, выбросить утюг на улицу и уйти в гайдуки! - Ох, пентюх! - расхохоталась она. - Тебе идти в гайдуки? Разве что и я пойду в горы стирать твое белье! При таких обстоятельствах стоит ли удивляться, что Пайя Шотрич, дамский портной, напал однажды на поразительную мысль и, не долго думая, ухватился за нее. Он прочитал в газете, что государственный палач, приводящий в исполнение смертные приговоры, умер и на вакантное место объявлен конкурс. Никакой особой квалификации не требуется. Не требуется, скажем, аттестата зрелости или знания иностранного языка; кандидат не обязан также уметь играть на каком-нибудь музыкальном инструменте. Прочитав сообщение в газете, Пайя тотчас решил принять участие в этом конкурсе. У него не было никакой особой квалификации, впрочем, конкурс этого и не требовал. Одно лишь говорило против него: дамский портной из всех смертоносных орудий умел пользоваться только иголкой. А потому он мог быть уверен, что его не изберут, и это его вполне устраивало. Пайя и не думал быть избранным, ему хотелось только, чтобы о нем напечатали в газетах и об этом услышал Марко-мясник, чтобы об этом узнала его жена, в чьих глазах он вдруг приобрел бы авторитет. Не шутка быть человеком, у которого хватает характера стать палачом. "Ох, Пайя, неужели у тебя в самом деле хватит характера убивать людей?" - подумал он и представил себе, как вскрикнет Спасэния и тут же увидит, что Марко-мясник действительно создан без линии. Эта мысль так увлекла Пайю, что он немедленно пошел в писчебумажный магазин, купил лист бумаги и написал прошение, в котором особо подчеркнул род своих занятий - "дамский портной", - это бросится в глаза тем, кто станет решать его дело, и ему откажут. Он отнес письмо на почту и не без волнения отправил его заказным. Возвращаясь домой, он с некоторым страхом и тревогой спросил себя: - А вдруг меня все же изберут? Эта мысль - "а вдруг меня все же изберут?" - начала его страшно мучить и терзать, не давая ему покоя даже ночью. В первую ночь после отправки письма ему приснилась виселица, и стоял под нею в качестве осужденного Марко-мясник собственной персоной; но едва он собрался свернуть ему шею, как откуда-то налетела Спасэния и стала колоть его, палача, иглой, которой обшивают матрацы. На следующую ночь он снова видел Марко около виселицы, но на этот раз Марко ему сказал: "Тебе ли, тряпка, быть палачом; ступай в свою мастерскую юбки гладить!" Подобные сны он видел теперь каждую ночь. Три недели спустя из полицейского участка пришла повестка с тремя полосками. Он оцепенел от ужаса, ноги у него задрожали. Он никому не должен, никого не оскорбил, следовательно, никто не вправе на него жаловаться. Его не вызывают в качестве свидетеля, так как в повестке ясно написано: "для известного уведомления". А что, если это "известное уведомление" будет гласить: "Согласно вашей просьбе вы назначены палачом!" Ему не останется ничего другого, как вернуться в мастерскую отпустить подмастерье домой, закрыть дверь заведения и утюгом разбить себе голову. Когда ноги донесли его до участка и поставили перед писарем, он почувствовал себя человеком, которому сейчас огласят смертный приговор. Писарь взял дело и тут же громко расхохотался. Пайя пришел в отчаяние; он обвел блуждающим взглядом канцелярию и уставился на муху, которая в этот момент ставила точку на одном из документов. - Ты, газда Пайя, подал прошение на должность палача? - разворачивая документ и давясь от смеха, спросил писарь. В этот миг Пайя подумал было отказаться от своего прошения, солгать, сказать, что прошение подала жена без его ведома, но увидел перед писарем бумагу со своей подписью и смог только пролепетать: - Да! - Ага, вот видишь, прошение вернулось обратно, надо сообщить более точные сведения, - заявил писарь, продолжая давиться от смеха. Высшие власти требовали, чтобы проситель дополнил прошение, то есть сообщил возраст, вероисповедание, семейное положение и другие подробности. Пайя ответил на заданные вопросы шепотом и, подписав бумагу, пулей вылетел из участка. Добро бы на этом и кончилось, да только слух о его прошении тоже пулей вылетел вслед за ним и моментально распространился среди обывателей. Он почувствовал это по улыбкам, какими его встречали и приветствовали; он почувствовал это по детям, которые при его появлении собирались группами и о чем-то шептались, показывая на него пальцами. Он знал, что слухи, конечно, дошли до его дома и Спасэнии уже известна эта сенсация. Его мучило неведение - как она восприняла слух о том, что он решил стать палачом: поднялся его авторитет в ее глазах или же его поступок привел жену в ярость. Его душевное состояние было таково, что он решил пока не возвращаться домой, а пойти в кафе и предаться возлияниям, хотя до сих пор никогда не пил. В кафе, разумеется, его встретили свистом и насмешками. - Ты что, пришел, должно быть, снимать мерку с наших шей? - Не собираешься ли ты, Пайя, иглой протыкать осужденного, прежде чем повесить его? - Не думаешь ли ты гладить повешенных? Пайя все это перенес терпеливо, подошел к столу своего кума, сапожника Йовы, заказал пол-литра вина и стал пить. Он поверил куму все тайные побуждения, заставившие его покинуть дамскую портняжную мастерскую и посвятить себя ремеслу палача. - Ну хорошо, - сказал ему на это кум, - а что говорит по этому поводу кума Спасэния? - Не знаю. Я не смею возвращаться домой, пока не услышу, как она это приняла. Я хотел просить тебя, кум: пойди к ней, посмотри, как она к этому отнеслась. Если она, чего доброго, станет злиться, то успокой ее, скажи, что для нее это большая честь называться госпожой палачихой. Скажи, что она поедет со мной в те города, где я должен буду казнить. Скажи, что там нас будут встречать с великими почестями, что ей отведут почетное место на банкетах, которые община устроит по поводу казни своего гражданина; что при отъезде она будет получать на вокзале букеты от горожан. Скажи ей, пожалуйста, что это занятие прибыльное, - ведь за то, что снимешь голову человеку, платят гораздо больше, чем за шитье туалета какой-нибудь даме. Скажи ей еще, что вешают не в кредит, а всегда за наличные. Пожалуйста, скажи ей все это и еще, что придет тебе в голову, только приведи ее в хорошее расположение духа - пусть не сердится. Кум отправился к нему домой, а он заказал еще поллитра вина, как это сделал бы всякий палач. Не успел он допить эти пол-литра, как возвратился кум, очевидно выполнив свою миссию. - Что она сказала? - спросил палач. - Велела немедленно идти домой. - Хорошо, я пойду. Но что она сказала? - Выслушала, но не сказала ничего. Велела тебе сразу идти домой, иначе, говорит, она сама придет сюда. Пайя-палач сообразил, что будет гораздо хуже, если Спасэния придет сюда. Он поднялся, расплатился и отправился домой. По дороге ему все мерещилось, что его ведут на виселицу, он даже два-три раза поглядел на небо, ища утешения. Если бы по дороге он встретил какого-нибудь священника, то, несомненно, попросил бы исповедовать его. Что произошло с Пайей дома, сказать нельзя за недостаточностью данных. Великие битвы народов лишь позднее освещаются историей в истинном свете. Можно все же упомянуть, что все вещи в доме были разбиты, инструменты в мастерской сломаны, окна выбиты. Мастерская стояла закрытой целую неделю, а Пайя целую неделю лежал в постели. Кажется, он потерпел от жены такое поражение, какого со времен Ганнибала до наших дней не помнит история. Спустя неделю, когда синяки немного прошли, Пайя заявил в участок, что снимает свою кандидатуру на должность палача. ИСТОРИЯ ОДНОЙ АФЕРЫ Злая судьба - прожить молодость в те времена, когда юбки волочились по земле, когда девушки едва осмеливались выглянуть из калитки, а по улице ходили всегда в сопровождении тетушки, скромно потупив глаза, - и состариться и выжить из ума, когда девичьи юбки до колен, а декольте доходит до пояса, когда мужчины и женщины купаются вместе в одинаково смелых костюмах. Такая злая судьба постигла господина Арсу Томича, старого, но всегда чисто выбритого и надушенного господина, в отутюженных брюках и белых гетрах, с цветком в петлице пиджака. Господин Томич уже достиг того возраста, когда мог бы примириться со старостью, но судорожно цеплялся за прошлое, и все то, что происходило бог знает когда, все, что давно его покинуло, казалось ему здесь, рядом с ним. Гуляя по улицам, он всегда засматривался на девушек, глядел на них таким же страстным взглядом, как некогда, и удивлялся, что они не оборачиваются, не приветствуют его улыбкой; молодым дамам на вечерах он всегда рассказывал "озорные вещи", а здороваясь, пожимал им руки и удивлялся, что они принимают это равнодушно. Только иногда, оставаясь наедине с самим собою, он отваживался посмотреть правде в глаза и горько восклицал: "Господи боже, справедливо ли, что теперь, когда я состарился, ты придумал короткие юбки и прозрачные чулки? Справедливо ли, господи, что теперь, когда я одряхлел, ты выдумал какие-то конкурсы, футболы, шимми, ревю и купальные костюмы? Разве твоя милость не простирается в равной степени на всех людей и на все поколенья? Где справедливость твоя и милосердие твое, если человеку, который всю свою жизнь жрал фасоль и испортил желудок кислым вином, человеку, дожившему до того, чтобы существовать на простокваше и яйцах всмятку, ты подсовываешь поросеночка с маринованными огурцами и бургундское вино? Справедливо ли это, господи?" Так как господь бог обычно не отвечал на подобные вопросы, господин Томич принимался сам себя утешать: "Впрочем, я не считаю себя в самом деле таким старым. И выгляжу я довольно свежим". Действительно, зеркало ему об этом говорило, но какая польза была в суждении зеркала, если никто другой этого не хотел признавать. А сколько раз он делал попытки вырвать подобное признание, и, ей-богу, он не так много требовал. Он даже ничего не требовал, кроме того, чтобы ему верили и чтобы о нем думали как двадцать лет тому назад, чтобы женщины продолжали его опасаться. Вот и все, чего он хотел, а это в самом деле немного и очень скромно. Тем не менее даже в этом ему отказывали. Однажды за чаем у госпожи Маркович, где было много и других дам, хозяйка спросила его: - Вы недавно были у госпожи Янкевич? - Нет, - ответил он, прихлебывая чай. - По правде сказать, я избегаю, насколько возможно, бывать у нее. - Ах, почему? - Мне кажется, что ее муж немного ревнив! Сказав это, он обвел глазами общество, чтобы убедиться, какое впечатление произвели его слова; в это время дамы, едва сдерживая смех, толкали друг друга ногами под столом и прикрывали лица веерами, обмениваясь насмешливыми взглядами. В другой раз, когда он был в гостях у госпожи Савич и провел с ней наедине целый час, он сказал ей между прочим: - Видно, что вы молоды и неопытны. Вас нисколько не смущает, что вы целый час сидите наедине с мужчиной? - Ax! - весело рассмеялась она. - Я не смутилась бы, даже проведя с вами целый час в кровати. Его глубоко задела эта озорная выходка, но еще больше его задело то, что госпожа Савич позднее громко пересказывала этот разговор на всех вечерах, и все очень смеялись над стариком. Тем не менее он продолжал попытки уверить окружающих в том, во что ни одна живая душа больше не хотела верить. Однажды он даже написал, изменив почерк, анонимное письмо самому себе. Письмо гласило: "Милостивый государь! Советую вам отстать от молодой дамы с красной розой на груди, в противном случае вас ждет столкновение, которое может стоить вам жизни!" Подпись: "Умирающий от любви". Это письмо он прочел сначала в мужском обществе, чтобы посмотреть, как это будет принято, затем принялся читать его и на вечерах, стремясь вызвать сочувствие дам. - Хотел бы я вас попросить, господа, посоветовать мне, что делать в таком случае? - начинал он обычно разговор, а затем вынимал письмо и читал. Разумеется, раздавался смех, самые искренние среди присутствующих говорили ему. - Будьте совершенно спокойны, господин Томич. Тот, кто это писал, или совершеннейший осел, а ослы не умирают от любви, или, что вероятнее, нагло издевается над вами, не считаясь даже с вашей глубокой старостью, к которой мы обязаны относиться с уважением. После таких ошеломляющих утешений удрученный господин Томич отправился домой, разорвал анонимное письмо, давшее только новый повод для насмешек, и в отчаянии бросился в кресло. - Никто мне не верит. А что бы им стоило поверить мне? Ничего! Как свет жесток! Он попытался утешить себя, но не мог найти утешения, и разбитый, словно после тяжелой болезни, лег в постель. Но если свет не милостив, то милостив бог. Утром, когда господин Томич проснулся, вошла, по обыкновению, его старая экономка, неся чашку кофе, чтобы заодно рассказать и все свежие сплетни. Дом, в котором жил господин Томич, был переполнен жильцами и представлял собой целый поселок, целый мирок, так что ни одного дня не проходило без событий. Экономка господина Томича собирала все события за день, редактировала их и утром, подобно утренней газете, сообщала за кофе господину Томичу. Сегодня она, между прочим, сказала ему: - Помните маленькую девчонку, что служит наверху у Станичевых? - Ну, помню, - небрежно сказал господин Томич, прихлебывая кофе. - Ну... с ней приключилось. - Что приключилось? - Представьте, ей только шестнадцать, а уже на седьмом месяце. - Смотри-ка, смотри-ка, пожалуйста! - рассеянно отозвался господин Томич и снова повторил: - Смотри-ка, смотри-ка, пожалуйста! Эта девчонка так запала ему в голову, что он не обратил внимания на другие новости, которые перечисляла домоправительница, и время от времени только восклицал: - Смотри-ка, смотри-ка, пожалуйста! В этот момент у него возникла отдаленная, еще неясная мысль; она неотступно его преследовала, почти целый день эта девчонка не шла у него из головы. На другое утро, когда экономка принесла ему кофе, первым его словом было: - Что с этой девчонкой? - Плачет, - сказала экономка. "Ну конечно! - подумал про себя господин Томич. - Что ей еще остается, как не плакать". Он помолчал и немного погодя предложил: - Послушайте, скажите этой девчонке, пускай придет ко мне: я научу ее, что делать. Экономка удивилась, но пошла, и вскоре маленькая перепуганная девчонка, вся в пятнах, словно индюшачье яйцо, вошла в комнату. - Входи, входи, пожалуйста, я хочу научить тебя, что делать. Девушка приободрилась и подошла ближе. - Давно ли это случилось? - спросил господин Томич. - Семь месяцев тому назад! - ответила девушка, будто на суде. - Кто он? - Студент. - Как его зовут? - Не знаю. - Что же теперь ты будешь делать? - Не знаю, домой я не могу возвратиться. - А хозяева тебя прогонят; куда же тебе с ребенком деваться? На улицу? Девушка расплакалась, а господин Томич начал утешать ее. - Я научу тебя, что делать, и спасу тебя. Поднимись на второй этаж, в этом же доме, к адвокату Николичу и расскажи все, что с тобой случилось, но не говори о студенте, а скажи, что это я тебя обманул. Я богат и могу платить тебе на содержание ребенка. Господин Томич хорошо придумал. Его план был тем более хитер, что с адвокатом Николичем он не разговаривал около тридцати лет. Некогда господин Томич оказался виновником развода адвоката с женой, с тех пор адвокат все еще искал возможность отомстить разрушителю своей семейной жизни. Господин Томич не ошибся. Он знал, что по закону отец внебрачного ребенка не может преследоваться, но он знал также, что адвокат Николич не преминет устроить публичный скандал; этого он и хотел. Далее все развивалось именно так, как предполагал господин Томич. На следующий день он получил от адвоката письмо со штампом адвокатской канцелярии, в письме запрашивали его согласия закончить дело мирным путем и избежать судебного разбирательства и всех связанных с ним последствий. Господин Томич ответил, что как честный человек он не может не признать себя отцом и согласен принять на себя обязательство содержать ребенка. Когда письмо попало в руки адвокату, тот, конечно, не успокоился; вскоре в одной из газет появилась сенсационная статья, называвшаяся "Постыдное дело". Разумеется, ее подхватили другие газеты: пошли пересуды в кафе, на вечерах повсюду, где встречались хотя бы двое. Господин Томич чувствовал себя почти удовлетворенным за все прежние обиды, за пренебрежительное к себе отношение; он принялся разгуливать по улицам с гордо поднятой головою и с удовольствием слушал, как за его спиной люди шепчутся: "Это тот негодник". - Как это с вами случилось? - спрашивал его иногда кто-нибудь из знакомых, а он пожимал плечами и отвечал: - Что делать, бывают моменты, когда человек забывается. Больше всего ему льстило, что в дамском обществе только об этом и говорилось, что все дамские разговоры заканчивались восклицанием: "Ах, кто бы мог подумать!" При встречах с госпожой Савич, которая считала, что может спокойно лечь с ним в кровать, ему очень хотелось сказать: "Нуте-ка, нуте-ка, повторите ваши слова!" Ребенок был здоров, хорошо развивался и наслаждался приличным содержанием, получаемым от господина Томича. Девчонка была довольна и не могла надивиться своему счастью, а господин Томич был горд тем, что о нем все вокруг сплетничают и называют его соблазнителем. Это было ему очень приятно! Итак, все было в порядке, и этот порядок продолжался бы долго, если бы однажды господин Томич не получил такое письмо: "Милостивый государь. Вас сейчас называют отцом, но заслуга эта принадлежит мне. Справедливо ли в таком случае, если я не получу вознаграждения за оказанную Вам любезность? У меня нет зимнего пальто, и я просил бы Вас дать две тысячи динаров подателю настоящего письма. С уважением отец Вашего ребенка". Когда господин Томич прочитал это письмо, перед ним раскрылась совсем новая перспектива. Он увидел, что ужасающий случай может разрушить всё созданное им с таким трудом, а его самого сделать предметом жестоких насмешек всего света. И - он послал две тысячи динаров. Разумеется, студент, счастливо обнаружив золотую жилу, не ограничился одним только зимним пальто. У него оказались и другие потребности, а господин Томич понял, что он должен их удовлетворить в интересах собственной репутации. Господин Томич стал часто получать письма от незнакомого студента, и однажды получил следующее: "Глубокоуважаемый господин Томич! Я бедный студент и очень нуждаюсь. Правда, Вы мне помогаете, но, я думаю, в моих и в Ваших интересах, было бы лучше усыновить меня; этим мы окончательно упорядочили бы вопрос о наших взаимоотношениях. Этому усыновлению я мог бы придать особый характер, заявив, что я Ваш сын, плод одного из Ваших былых увлечений. Таким образом, я и мой ребенок, которого Вы содержите, стали бы братом и сестрой, а Вы нашим благородным отцом. Тем самым воссоединилась бы под одним кровом вся семья, и никто не узнал бы, что Вы являетесь отцом чужого ребенка. Подумайте обо всем этом. С уважением отец Вашего ребенка". Господин Томич опустился в кресло и задумался. Оставим его в покое пусть он думает и пусть придумает, что ему делать и как поступать. БЛАГОТВОРИТЕЛЬ В нашем городе умер самый богатый человек, Иосиф Стоич, и это всех глубоко огорчило. Редко рождаются люди, подобные покойному Иосифу Стоичу. Он регулярно посещал церковь, был членом общины, был церковным старостой и членом ревизионного комитета Ссудного банка. Вообще это был чрезвычайно благородный человек: однажды, когда стояла необычайно лютая зима, он дал двадцать динаров на покупку дров для бедных, общинному служителю пожертвовал свои старые брюки, а одной бедной вдове с шестью детьми подарил три кило картошки. Он ни разу никого не обидел, ни на кого косо не посмотрел, а если и тянул кого-нибудь в суд за долги, то лично никогда не вмешивался, а передавал такие дела адвокатам. Каким великим гражданином нашего города был Иосиф Стоич, насколько он достоин долгой памяти и как благороден он был, лучше всего показывает сделанное им перед смертью распределение имущества. Он оставил все, что полагается, и своей жене, и братьям и их детям, и сестрам и их детям, и даже одному дальнему родственнику, бедняку, завещал два дуката, дабы и тот не был забыт. Большое богатство имел Иосиф Стоич к мудро разделил его, так что и в данном случае подтвердилось, что бог знает, кому дает. Похоронили его пышно, как и подобает хоронить такого исключительного человека. Вдова после похорон хорошо угостила нас на поминках, как и подобает такой исключительной вдове, но это не успокоило нас и не утешило. Господин Яков Янкович, уездный писарь (который, кстати сказать, остался должен покойнику семьдесят динаров), все время упорно твердил: - Мы еще в долгу перед покойным. А господин Риста, бывший жандармский подпоручик, добавил: - Если бы покойному посчастливилось умереть в какой-нибудь другой стране, там не стали бы дожидаться, пока он остынет; а сразу же поставили ему памятник. Эти суждения взволновали нас, и мы стали размышлять, каким образом увековечить имя такого редкостного человека, как покойный Иосиф Стоич. Мы не могли решиться поставить ему памятник. Во-первых, это стоило бы дорого, а, во-вторых, мы никому не могли доверить сбор добровольных пожертвований. Мы отказались также от внесенного предложения назвать одну из улиц его именем, - подобный способ увековечения памяти ни в коем случае не мог бы удержаться в нашем городе. У нас была и улица Царя Душана, и улица Марко Кралевича и еще какие-то красиво написанные жестяные таблички в начале улиц. Но уже через несколько дней эти таблички обычно исчезали и спустя два-три месяца, перекрашенные и с другой надписью, появлялись на какой-нибудь лавчонке. Любому жителю, например, известно, что табличка "Улица Царя Душана" теперь перекрашена в "Бакалейную лавку "У сальной свечи""; точно так же "Царь Лазарь" ныне стал "Карпом", а "Марко Кралевич" 1 - "Верблюдом". Раз уж горожане не стеснялись закрашивать даже имена царствующей династии, то общине пришлось отказаться от этого вида увековечения памяти, и он вымер у нас вовсе. 1 Марко Кралевич - герой сербского эпоса, мстивший туркам. Царь Лазарь - сербский князь (1371-1389), герой народного эпоса. Он возглавлял во время битвы на Косовом поле сербское войско, был разбит турками, взят в плен и казнен. В связи со всем этим трудно было решить, каким же способом можно воздать должное памяти такого редкостного человека, каким был покойный Иосиф Стоич. Откровенно говоря, поступило несколько предложений, среди них были и хорошие, но осуществить их оказалось невозможно. Так, например, поп Пера предлагал, чтобы вдова покойного приобрела для церкви большой колокол, который назывался бы "Иосиф Стоич"; когда колокол звонил бы, каждый мог сказать: "Это звонит Иосиф Стоич". Таким образом, слава покойного сохранилась бы во веки веков. Это предложение могло бы пройти, если бы его пожелала принять вдова; однако она не пожелала - то ли потому, что колокол стоил дорого, то ли не хотела, чтобы покойник звонил и после смерти. В свою очередь, трактирщик Таса предложил горожанам устроить покойнику банкет и даже составил меню; банкет, разумеется, должен был состояться у него в трактире. Но и это предложение отвергли, потому что неудобно устраивать банкет мертвому человеку, тем более что покойник не смог бы отвечать на тосты. Пока мы соображали, что нам предпринять, господин Риста, бывший жандармский подпоручик, а теперь уездный писарь, превзошел нас всех своей мудростью. Господин Риста, как бывший подпоручик, является секретарем комитета Стрелковой команды. Эта команда существует у нас уже несколько лет, и ее инвентарь составляют: один председатель, один секретарь и два ружья. Нет ни тира, ни членов команды, ни патронов, ни тренировок, тем не менее по случаю любого торжества в Сербии комитет усердно посылает телеграммы: "Мы, отличные стрелки, тренирующие свой глаз, чтобы быть готовыми служить отечеству..." и т. д. Конечно, в таком обществе господину Ристе было легко выступить со своим предложением и получить большинство голосов. На первом же заседании, состоявшемся на улице, где случайно встретились он и председатель, господин Риста выступил с предложением: стрелковая команда рекомендует покойного Иосифа Стоича в члены-благотворители Дамского союза, со вкладом в 50 динаров. Тотчас же он написал письмо подкомиссии Дамского союза, повторив торжественный зачин телеграмм: "Мы, отличные стрелки, тренирующие свой глаз, чтобы быть готовыми служить отечеству..." и т. д. Так как у команды не было пятидесяти динаров, господин Риста открыл общинную кассу, изъял оттуда полсотни и вложил в синий конверт. Наш Дамский союз тоже старое учреждение. Во время войны дамы щипали корпию, а в мирное время стали судачить между собой. Председательница имеет шапочку, украшенную жемчугом, вице-председательница - вдова, а секретарша учительница, у которой необычайно красивый почерк (хороший почерк она отработала еще в молодые годы, а потому не закончила и пятого класса женской школы). Дамский союз ежегодно и очень успешно устраивает бал; на доход от девяти таких балов союз купил швейную машину; на ней были бесплатно подшиты городские знамена по случаю торжества королевского миропомазания, на ней же председательница, вице-председательница и секретарша теперь шьют себе белье. Этот союз делал и другие полезные вещи, о чем записано хорошим почерком в протоколы заседаний, которые потомки прочитают в свое время. Итак, Дамский союз получил письмо, начинавшееся словами: "Мы, отличные стрелки...", с приложением пятидесяти динаров в синем конверте. Сразу же созвали заседание для приема денег. Председательница надела шапочку, украшенную жемчугом, секретарша распустила учеников, разложила бумагу для протокола, и заседание началось. Председательница, огласив послание Стрелковой команды, тотчас высказала комитету свое мнение, что Дамский союз некоторым образом обязан воздать должное памяти великого покойника, и предложила, чтобы союз, сделав вклад в 50 динаров, рекомендовал покойника в члены-благотворители Певческого общества. Был составлен и подписан протокол; вслед за тем Певческому обществу написали и отправили письмо с пятьюдесятью динарами в том же синем конверте. Мы гордимся своим Певческим обществом, оно, в самом деле, единственный представитель культурной жизни в нашем городе. Правда, последнее время в нем нет тенора и регента, но все же каждое воскресенье оно поет в церкви на три голоса. Это общество тоже устраивает ежегодно один очень удачный вечер, упорно соблюдая при этом строгое постоянство, как и подобает такому культурному обществу. В течение тринадцати лет программа этих вечеров не меняется, и напечатанные программы, оставшиеся от одного вечера, всегда могут быть использованы для следующего. Есть хорошая сторона и в том, что вся публика уже наизусть выучила песни, - этим общество осуществляет еще один пункт своего устава: распространение музыкального искусства в народе. Получив письмо с пятьюдесятью динарами в синем конверте, общество тотчас же созвало заседание и с благодарностью вписало покойного Иосифа Стоича в ряды своих благотворителей. Один из певцов предложил каким-нибудь способом воздать должное памяти великого покойника Иосифа Стоича; это предложение подхватили и баритоны и басы. Было вынесено решение, чтобы Певческое общество, приложив 50 динаров, рекомендовало покойника в члены-благотворители Духовного объединения; в тот же день было отправлено соответствующее письмо с пятьюдесятью динарами в том же синем конверте. Духовное объединение создано у нас совсем недавно. Поэтому оно охотно принимает вклады, после чего "во всех церквах отечества возносятся теплые молитвы богу за здоровье и долгую жизнь жертвователя". Конечно, в такое общество и приличествует сделать вклад. Но и Духовное объединение имело свои обязательства перед покойным Иосифом Стоичем: он регулярно посещал церковь и два года был церковным старостой. Как же этому обществу не поступить подобно всем остальным? Немедленно, как только на заседании было прочитано постановление Певческого общества, Духовное объединение решило рекомендовать покойного Иосифа Стоича в члены Стрелковой команды. Было написано постановление, а вместе с постановлением послан и вклад в сумме пятидесяти динаров - в том же самом синем конверте. Господин Риста, секретарь Стрелковой команды, получил вклад, узнал синий конверт, куда он впервые положил деньги, и с ехидством усмехнулся своей прекрасной идее. Затем направился в общину, открыл кассу и положил взнос на свое место. Таким образом, покойный Иосиф Стоич стал членом-благотворителем очень многих обществ, и в газетах благодарность следовала за благодарностью. Одна из них начиналась с "Мы, отличные стрелки, тренирующие свой глаз, чтобы быть готовыми служить отечеству и т. д.", а другая кончалась так: "Во всех церквах отечества будут возноситься теплые молитвы богу за здоровье и долгую жизнь жертвователя". МИСС МАЧКОВАЦ Во время первой мировой войны Видойе эмигрировал во Францию. Он прожил там целых три года и выучил три слова - "уй", "мерси", "бонжур". После возвращения на родину он отслужил свой срок в армии, но жить в деревне не захотел, так как уже привык к "светской жизни", и остался в Белграде. Целый год он занимался болтовней "об албанских ужасах", 1 - то было время, когда эти "ужасы" были единственной темой разговоров за ресторанными столиками. Только Видойе умел как-то использовать эти "ужасы". Он не рассказывал о них тем, кто сам все пережил, а пристраивался к какой-нибудь "тепленькой" компании и вызывал у собеседников сочувствие, которое они же и оплачивали. Когда Албания сошла с повестки дня, Видойе увидел, что ему нужно подыскать какое-нибудь другое занятие, и подал на конкурс. Это был конкурс, объявленный каким-то новым столичным клубом, которому требовались лакеи со знанием французского языка. Обладая этой "квалификацией", Видойе поступил на службу, и ему сшили смокинг. На новой службе слово "бонжур" приносило ему очень мало пользы, слово "мерси" он употреблял только при получении чаевых, так что в его распоряжении оставалось только слово "уй"; пользуясь этим словом, он всякий раз создавал такую путаницу, что его пришлось прогнать со службы. Однако за два-три месяца службы в клубе он усвоил манеры и привычки изысканного общества, что в дальнейшем ему очень пригодилось. 1 Имеются в виду огромные потери, которые понесли сербская армия и гражданское население при отступлении через горы Албании и Черногории к Адриатическому побережью в 1915 году. Непосредственную пользу клубного воспитания Видойе ощутил, когда уехал в село. И хотя ему вовсе не нравилась деревенская жизнь, так как там не было "светского общества", к которому он привык, однако он счел необходимым соскучиться по родному селу, когда в столице началось преследование лиц, не имеющих определенных занятий. На односельчан Видойе произвел чрезвычайно благоприятное впечатление и не потому, что каждое воскресенье, отправляясь в церковь, надевал смокинг, а скорее тем, что знал по-французски. Впечатление было тем более сильным, что некий Миладин уже успел надоесть в селе своим знанием французского языка. Этот Миладин был вестовым какого-то артиллерийского полковника, который принимал во Франции оружие и пробыл там целых два года. Уверенный, что никто в селе не знает ни одного иностранного слова, он пользовался каждым удобным случаем, чтобы показать свое знание французского языка; ссорясь с кем-нибудь, Миладин не ругался, как раньше и как ругаются все порядочные люди, а обычно произносил: "Сакрамент де дио!" и пояснял, что это значит крепко выругаться по-французски. Играя в карты, он также пользовался только французскими выражениями. Покупая взятку, он обычно восклицал "Армба!" Карты называл совсем не так, как простые крестьяне. Например, десятку называл "Сенкант сенк", короля "Вив ле роа", даму "Мадам", валета "Жан Дарк", а туза - "Аца" и пояснял, что так они называются на чистейшем французском языке. А когда в село прибыл Видойе и разнесся слух, что он тоже говорит по-французски, крестьяне сказали Миладину: - Вот видишь, Миладин, и на царя управа найдется! Случилось как-то так, что в воскресенье после церковной службы крестьяне собрались в трактире; тут же оказались Миладин и Видойе. Одни пригласили Видойе выпить кружку пива, другие - Миладина и не сказали, что сводят их на страшный поединок. А когда они оказались нос к носу, их окружили все, кто был в трактире. - Ну-ка, ну-ка, поговорите по-французски; посмотрим, кто из вас лучше! - Э, нет! Что же это я буду говорить по-французски при своем-то родном языке! - защищается Миладин, боясь, что противник осрамит его перед односельчанами. - Иностранный язык, братцы, - говорит Видойе, также опасаясь, что противник опозорит его перед соседями, - иностранный язык знают не для того, чтобы болтать в трактирах, а для пользы дела, на случай нужды, не дай бог. - Э, нет, - шумят односельчане, - мы хотим посмотреть, кто лучше знает! Случилось именно то, чего старательно избегали и Видойе и Миладин. Каждый боялся знаний своего противника и собственного незнания, которое будет разоблачено и испортит репутацию. Но крестьяне просят, требуют, кричат, угрожают, подзадоривают, и в конце концов дуэлянты увидели, что деваться им некуда, и Видойе начал первым: - Бонжур!- сказал он Миладину. - Бонжур! - ответил ему Миладин. - Мерси! - продолжал разговор Видойе. - Мерси! - ответил ему Миладин. - Уй! - подтвердил Видойе. - Уй! - подтвердил и Миладин. Выговорившись таким образом, они хотели уклониться от дальнейшего разговора, но односельчане снова столкнули их. - Что же это, только по одному слову! - завопили недовольные. - Столько-то и я знаю! - заметил Радойе Пантович. - Вот я знаю слово "канон"; стоит только произнести подряд: канон, канон, канон, да и будет как бы по-французски. Увидели противники, что деваться им некуда, а так как они уже померились силами и перестали друг друга бояться, то и решили болтать, что бог на душу положит. Нужно было во что бы то ни стало спасать приобретенный среди крестьян авторитет, повисший теперь на волоске. Видойе мобилизовал все свои познания в области клубных меню и напряг силы: - Потаж де шуфлер, аньо роти, филе де беф, салад вер, мармелад! Миладин на это возразил: - Уй сенкант сенк, жандарк, мерси, вив ле роа! Поговорив таким образом по-французски, они не хотели больше произнести ни слова, хотя крестьяне и продолжали на них наседать. Сражение осталось незаконченным, но и Миладин и Видойе сохранили добрую славу знатоков французского языка. И все же слава и авторитет Видойе были выше: кроме знания французского языка, он обладал еще и смокингом, умел отлично держаться, а это импонировало даже Миладину, который охотно бывал с ним. Так мало-помалу Видойе занял первое место в селе, все его уважали, особенно молодые люди, охотно ему подражавшие. Однажды вечером несколько молодых людей и с ними Видойе стояли на углу около суда и беседовали, вероятно, о сельских делах. - Эх, если бы с божьей помощью я стал председателем общины, я все повел бы по-иному. Где у вас, братцы, водопровод, где электричество, где трамвай? Правда, для всего этого нужен бюджет, но какой же ты председатель общины, если не способен изобрести бюджет! Ну, а без всего этого, братцы, какая в деревне жизнь? О, незабвенная Франция, как я ее вспоминаю! - Ну конечно, там все по-другому, - поддакнул кто-то. - Конечно, по-другому. Вот я и смотрю, у вас в селе нет даже жюри. - Какой жюри? - Жюри для выбора Мисс. Почему до сих пор наше село Мачковац не избрало свою Мисс? Все замолчали, не понимая вопроса. - Стыд и срам! Что о нас скажут в Европе, если мы не доросли до выборов своей Мисс? Хотя они и не знали, что такое Мисс, все же после этих слов забеспокоились: как откликнется Европа, узнав, что село Мачковац еще не избрало свою Мисс? И Видойе взял на себя заботу спасти честь села Мачковаца перед Европой. Для этого он уже в следующее воскресенье созвал после обеда закрытую конференцию, предварительно уговорившись с учителем, молодым и бритым горожанин ном, который учительствовал первый год. Правда, учитель сначала выразил сомнение в успехе, сказав: - Минувшей зимою я попытался открыть школу танцев. Правда, у нас нет музыки, но я думал воспользоваться граммофоном старосты Илии. Однако ничего у меня не получилось. Вообще всякое культурное начинание наталкивается в здешнем селе на полное непонимание. Видойе все же надеялся на успех, и в воскресенье после обеда закрытая конференция собралась. На конференции присутствовали Видойе, как организатор, Миладин, поскольку и он был за границей, учитель, староста Илия - обладатель граммофона, и некий Спас, который в молодости был интернирован австрийскими властями и любил рассказывать о своих обширных знакомствах с разными австрийскими графинями и баронессами. Видойе в короткой речи высказался за необходимость избрать Мисс Мачковац и тут же предложил составить будущее жюри из участников настоящей конференции. Илия с граммофоном не мог сразу уразуметь суть дела, и Видойе объяснил ему, что народ, давший в прошлой войне столько героев, должен выдвинуть и самую красивую девушку, а если не сделать этого, то может случиться, что наряду с могилой Неизвестного солдата у нас будет и Неизвестная красавица, на голову которой станут возлагать венки. Мы должны, сказал Видойе, победить на всех фронтах, если хотим, чтобы с нами считались европейские народы. Потом перешли к вопросу о красавицах, поговорили об одной, о другой, каждый сообразуясь со своим вкусом; внезапно учитель задал вопрос: будут ли участвовать в конкурсе замужние женщины. - Я охватил бы и женщин, - добавил он, аргументируя свое предложение, ведь жаль пропустить, например, попадью, у которой исключительно красивые линии тела. - Этак вы и мою жену охватите? - спросил Илия с граммофоном, недоверчиво покачивая головой. - Да, - подхватил учитель, - я как раз ее на прошлой неделе со всех сторон рассматривал... Учитель не успел закончить фразы, так как Илия заскрипел зубами и замахнулся на него кулаком: - Кого ты, несчастный, со всех сторон рассматривал? Ей-богу, дошло бы до драки, и все бы пропало в самом начале, если бы не удалось успокоить Илию; учитель перед ним извинился, объяснив, что он рассматривал старостиху с эстетической точки зрения. - Ну ладно, пусть участвует и моя жена, - сказал Илия, успокоившись, но скажите на милость, что будет, если ее изберут? - Ничего особенного, братец, - объяснил Видойе, - она поедет в Америку. - Кто? Неужели моя Сока? - Да! - А потом? - А потом она голая станет фотографироваться для открыток. - Кто же станет фотографировать голую? - Илию снова охватило бешенство. - Подожди, братец, подожди, не лезь на рожон, пока не дослушаешь до конца, - успокаивал его Видойе. - Эти открытки станут продаваться, а она получит десять процентов. Что поделаешь, братец, сейчас и Земельный банк не получает больше шести процентов на свой капитал, а твой капитал принесет десять процентов. Несмотря на яркость и убедительность объяснения, Илия с граммофоном снова вспылил, обругал последними словами всю подготовительную конференцию и жюри и ушел взбешенный, яростно хлопнув за собой дверью. Разочарованные члены конференции пожали плечами и переглянулись. - Ей-богу, я думал, - первым высказался учитель, - если Илия завел в доме граммофон, значит он культурный человек. А тут вот что получается! Видойе не смутило это происшествие, и он спокойно продолжал работу. Дело, несомненно, было бы доведено до конца, если бы через некоторое время в класс, где происходила конференция, не ворвался поп. Он даже не ворвался, а влетел, сначала ударив ногою дверь и широко распахнув ее перед собой. Илия с граммофоном встретил дорогой попа и рассказал ему все по порядку, упирая на то, что думает учитель о его жене. Поп даже не поздоровался, а, еще стоя в дверях, загремел: - Где это ты видел, учитель, линию моей жены? - Да я так, вообще, с эстетической точки зрения... - начал было изворачиваться учитель, полагая, что эстетическая точка зрения успокоит и попа, как успокоила незадолго перед тем Илию с граммофоном. Но оказалось, что попа не так-то легко убедить эстетической точкой зрения; он вплотную приблизился к учителю и, глядя на него в упор, снова загремел: - Где это ты видел у нее линию, я тебя спрашиваю? - Раздалась звонкая пощечина; пустой класс начальной школы отозвался эхом, учитель схватился за щеку. Миладин соскочил с места и, пытаясь защитить учителя, толкнул попа, а взбешенный поп ударил Миладина палкой по голове. Теперь все жюри вскочило на ноги, пощечины раздавались без всякого уважения к эстетической точке зрения, или, иначе говоря, к культурной миссии, которую жюри взяло на себя, - спасти в глазах Европы честь и авторитет села Мачковаца. Над перевернутыми школьными партами и опрокинутым столом учителя летали школьные тетради и чернильницы, звенели разбитые стекла; на полу валялась картина с изображением святого Саввы, перед тем висевшая над стулом учителя, и вообще творились такие чудеса, каких еще не бывало ни в одном просветительном учреждении. Каким-то образом в ходе драки распахнулась дверь, и поп, под воздействием дружных пинков членов жюри, вылетел вон. В том, что поп вылетел таким образом, в конце концов еще не было ничего дурного, но, вылетев из школы, он, как был, - растрепанный и исцарапанный - влетел в трактир. Можете себе представить, какой шум поднялся в трактире, где староста Илия с граммофоном уже подготовил общественное мнение. Он рассказал всем, что в школе собрались бездельники, которые разглядывают чужих жен, выбирают по линии, чью жену раздеть догола и отправить в Америку за десять процентов чистого дохода. В этот огонь и поп подлил лампадного масла; народ в трактире, и без того возбужденный, заволновался, и все как один ринулись в поход на подготовительную конференцию, которая заседала в школе. К счастью, кто-то прибежал раньше и предупредил конференцию, члены которой тотчас рассеялись, не приняв никакого окончательного решения. Однако возбужденная толпа не ограничилась походом на школу, а отправилась по селу искать членов конференции. В эту ночь произошло побоище, какого не помнит история сербского народа со времен Косовской битвы. И когда занялась заря, учитель с перевязанной головой лежал в постели, весь обернутый луком, и размышлял о том, как любое культурное мероприятие сталкивается с непониманием в селе Мачковац. Рассказывают, будто Миладин даже признался, что не знает французского языка, лишь бы умилостивить толпу; все же ему сломали ногу и на телеге отвезли в окружную больницу. Легче всех отделался Спас, у которого были обширные знакомства среди баронесс и графинь: ему лишь слегка поранили голову и посадили несколько синяков на спине, так как он догадался залезть на шелковицу и целую ночь просидел на суку, боясь спуститься вниз. Вообще говоря, никогда ни одно жюри на свете не было так избито, как это. Видойе на заре покинул село, где его не поняли, и увез с собою смокинг, а вместе с ним и инициативу избрать Мисс Мачковац, чтобы спасти в глазах Европы честь и авторитет села Мачковаца. Вот почему Мисс Мачковац отсутствовала на Всемирном конкурсе. АМПУТАЦИЯ В один из теплых весенних вечеров, когда солнце уже собиралось в свою опочивальню, по направлению к столице шел трамвай, наполненный белградцами, которые провели послеполуденное время в Топчидерском парке. Немного раньше с Теразии отправился закрытый наемный экипаж с дамой и господином. На повороте, где Топчидерская дорога отходит от берега Савы и сворачивает в Топчидерский парк, трамвай и экипаж неожиданно столкнулись под неизбежные в таких случаях крики и визг пассажиров трамвая. Одна лошадь лежала со сломанной ногой, другая порвала хомут и тем избежала смерти, кучер успел вовремя соскочить, а экипаж перевернулся на обочину, придавив своей тяжестью ехавших в нем даму и господина. Пассажиры быстро выскочили из трамвая, подняли экипаж, извлекли из-под него стонавшую от боли пару, а затем, как это обычно бывает, трамвай продолжил свой путь; санитарная карета отвезла пострадавших в больницу; экипаж остался на шоссе, и на место происшествия прибыла полиция, чтобы произвести следствие и дать заодно материал для газеты. Все обошлось бы благополучно, если не считать незначительных ушибов у господина и дамы да ущерба, причиненного кучеру, но среди пассажиров трамвая, помогавших поднять экипаж, оказались люди, которые с удивлением узнали в придавленном господине Савву Мильковича, начальника железнодорожной дирекции, а в придавленной даме - Лилику Рокничеву, машинистку из той же самой дирекции. Всем стало совершенно ясно, что господин Савва, человек женатый, предусмотрительно нанимая закрытую карету, не предвидел столкновения с трамваем и раскрытия того, что должно было остаться тайной закрытого экипажа. Господин Савва был человеком интеллигентным и занимал притом высокое положение в государственной иерархии. Он сумел превозмочь физическую боль, которой поддался бы любой другой, менее интеллигентный человек, и, пока его везли в санитарной карете, отчетливо оценил всю незавидность своего положения как в глазах государства, так и в глазах жены. Приехав в больницу и нечеловеческими усилиями превозмогая боль, он неотрывно глядел в глаза врачу, пока шел осмотр. Он ждал врачебного заключения, и ему казалось, что в этот момент только слово "ампутация" было бы для него спасительным. "Пусть ампутация! - думал он про себя, лежа на больничной кушетке. Только бы дали мне сразу наркоз, а затем, когда его действие пройдет, я стану делать вид, будто все еще под наркозом. Приходит государство к моему ложу и спрашивает: "Как же это вы, господин начальник, прокатились в Топчидер с машинисткой?" Я делаю вид, что еще не очнулся от наркоза и молчу. Приходит к моей постели жена и говорит мне: "Значит, Лилика тебе нужна, старый негодяй!" А я делаю вид, что нахожусь под наркозом, и ничего не отвечаю. Посмотрит государство в таз около моей кровати, увидит отрезанную ногу и пожалеет меня. Посмотрит жена в таз возле моей кровати, увидит отрезанную ногу и пожалеет меня!" Врач, между тем, закончил осмотр, но слова "ампутация" не произнес, а только улыбнулся и сказал: - Ушиб, небольшой ушиб. Нужно прикладывать к ноге буровскую жидкость, вот и все. Вызовите коляску, пусть отвезут господина домой. Последние слова подкосили господина Савву; он почувствовал, как экипаж всей массой своей снова навалился на него; только сейчас испытал он всю тяжесть боли, которую до сих пор преодолевал неимоверным усилием. Он принялся реветь, как осел, что, собственно, и не приличествовало положению, занимаемому им в государственной иерархии. Попытка врача успокоить его не имела успеха, врач даже смутился, когда разобрал, что кричит больной. - Ах, боже мой, боже мой, я ожидал ампутации! Чтобы успокоить больного, врачу ничего не оставалось, как присесть к нему на постель и сердечно, ласково спросить, что с ним и почему он ревет, как осел. Господин начальник, тронутый этим вниманием, приостановил демонстрацию невыносимых страданий и стал исповедоваться перед врачом. Он сказал, что для него ампутация была бы единственным спасением, а если этого нельзя сделать, то пусть по крайней мере его не посылают домой. Пусть его задержат хотя бы на сегодняшнюю ночь, пока пройдет первая вспышка. Грешный господин начальник полагал, что, оставшись в больнице, он спасется от того, от чего спастись было невозможно. Не прошло и двадцати минут после осмотра, едва ему приложили компресс из буровской жидкости, как в комнату, где он лежал, вошел молодой человек. Господин Савва подумал, что это кто-нибудь из врачебного персонала, и очень охотно стал отвечать на его вопросы. - Не будете ли вы так любезны рассказать мне, как все произошло? спросил молодой человек. - Разумеется, расскажу! - с готовностью ответил господин Савва и подробно описал всю сцену столкновения трамвая с экипажем. - А не будете ли вы добры объяснить мне, кто такая мадемуазель Лилика? - Лили?.. - смутился господин начальник. - Вы имеете в виду эту, в экипаже? Она, как вам сказать... она - моя сестра. - Но у нее другая фамилия. - В самом деле, другая, но это потому, что в действительности она сестра моей жены или, если хотите, могу вам сказать - она машинистка. Впрочем, эти подробности не так существенны. - И все же их можно использовать, - добавил юноша и, вынув из кармана блокнот, принялся записывать. У господина Саввы сразу заколотилось сердце в груди и кровь отлила от щек. - А... это... зачем вы это записываете? - пробормотал он. - Для газеты, я - журналист. - Да? - сказал господин Савва и почувствовал, как экипаж снова падает на него и плотно прижимает к земле. Когда он пришел в себя и открыл глаза, чтобы продолжить разговор, журналиста уже не было, а возле кровати стояла санитарка. Она сообщила, что его дожидаются две дамы. Комната завертелась перед глазами господина Саввы; висевшая под потолком электрическая лампочка вдруг оказалась на полу, а санитарка - как ни уверен он был, что она стояла возле кровати, благополучно переместилась на потолок. Он ничуть не сомневался, кто эти две дамы - там, за дверью. При мысли о жене и теще им овладело такое же чувство ужаса, как в тот момент, когда он увидел трамвай и отчетливо понял, что произойдет столкновение. Теперь жена представилась ему похожей на моторный трамвайный вагон, а теща - на прицепной, и он ясно увидел, как оба вагона быстро приближаются, и ощутил неизбежность катастрофического столкновения, которое уничтожит его. На этот раз он не смог придумать ничего лучшего, как снова завопить, будто все еще лежал под экипажем. Жена и теща вошли в палату, но в ответ на все их попытки заговорить с ним, он вопил так отчаянно, словно ему в этот момент отнимали ногу. Убедившись, что впервые в жизни он не дает ей слова вымолвить, жена плюнула на него; теща проделала то же самое; и они ушли, хлопнув дверью. Так закончился этот невероятно бурный день. Наступила ночь, полная кошмаров. За ночь господин Савва пять раз потел и видел странный сон: будто директор государственных железных дорог щекочет ему подошву одной ноги, а его жена - подошву другой; Лилика предлагает пить за ее здоровье буровскую жидкость, а теща, вооруженная кузнечными клещами, собирается извлечь у него пупок, уверяя, что тот провалился. Господин Савва проспал тяжелым сном до половины десятого утра, а едва пробудился, ему уже принесли теплый чай и утренние газеты, в которых, как полагали, его будут интересовать известия о вчерашних событиях. С некоторым страхом он развернул одну, другую, третью газету и увидел, что повсюду подробно описан вчерашний случай. Одна газета поместила статью под громким названием со множеством подзаголовков, которые сами по себе были столь многозначительны, что у господина Саввы мороз подрал по спине и перехватило дыхание. Подзаголовки гласили: "Экипаж со спущенными шторами", "Фатальное столкновение", "Таинственная история с экипажем", "Два факта, придавленные экипажем", "Невозможно установить, является Лили сестрой мужа или жены". Господин Савва, прочитав все это, снова ощутил боль в ногах, хотя с утра чувствовал, что она как будто немного утихла. Но он взял себя в руки, считая, что пришло время посмотреть правде в глаза. Он устремил взгляд в потолок, где тотчас появился большой вопросительный знак, от которого он уже не в силах был оторваться. Около десяти часов утра в палату больного вошел некий господин, секретарь министерства путей сообщения. Осведомившись о самочувствии господина Саввы, он перешел к делу: - Господин министр шлет вам привет и приказал мне выяснить, желаете ли вы сами подать в отставку, или... - Тут он извлек из кармана уже написанное прошение об уходе с государственной службы "по состоянию здоровья". Господин Савва взял бумагу, просмотрел ее и обнаружил, что она отпечатана на той же самой портативной машинке "Корона", на которой до вчерашнего дня печатала мадемуазель Лилика. Господин Савва поглядел еще раз в потолок на вопросительный знак, затем, безропотно покорившись неизбежному, протянул руку, взял перо из рук секретаря и подписал прошение об отставке. Но в тот же миг он опустил перо и страшно вскрикнул. - Ради бога, что с вами? - испуганно спросил секретарь. - Ничего, ничего. Мне показалось, будто мне сию минуту ампутировали ногу. Я почувствовал страшную боль! Через полчаса после ухода секретаря в палату вошел еще один господин, совершенно неизвестный господину Савве. - Я пришел сообщить вам, что домой вы можете не возвращаться. Только что, как адвокат вашей бывшей жены, я подал прошение о расторжении брака. Господин Савва отчаянно вскрикнул, так, что даже адвокату стало жаль несчастного. - Ради бога, что с вами? - Ничего, ничего. Мне показалось, что мне ампутировали вторую ногу. И господин Савва принялся ощупывать под одеялом свои ноги, так как ему действительно казалось, будто их только что отрезали и в самом деле сбылось желание, высказанное им накануне. Спустя несколько дней господин Савва вышел из больницы, но ощущение, будто у него отрезаны ноги, не проходило. С тех пор его передергивает всякий раз, когда он встречает трамвай или экипаж. И он терпеть не может пишущих машинок "Корона". ПОШЛИНА В купе нас было четверо: один по виду провинциальный купец, другой священник, потом я и молодая дама, красивая и изящная блондинка. Когда поезд отошел от белградского вокзала и кондуктор явился проверить билеты, я понял, что дама - иностранка: она не могла договориться с кондуктором, и я был вынужден помочь ей. Как выяснилось, она направлялась в Салоники и, узнав, что я буду ее спутником до самых Салоник, очень обрадовалась. Она призналась, что впервые едет на Восток, не знает языков и боится дороги. Наш спутник священник озабоченно осведомился у проверявшего билеты кондуктора, нет ли в поезде свободного купе. Кондуктор ответил ему не слишком любезно, и священник сам пошел искать по вагонам; немного спустя он возвратился, забрал свои мешки и сказал нам извиняющимся тоном: - Мне придется ехать всю ночь, а я не могу заснуть, если не вытянусь. И он ушел куда-то, оставив нас втроем. Наступила полночь, и каждый из нас устроился в своем углу, пытаясь немного подремать, насколько это вообще возможно при невероятной тряске вагона. На станции в Нише, куда мы прибыли на рассвете, мне удалось оказать прекрасной иностранке кое-какие услуги. Я раздобыл ей свежей воды для умывания, принес теплый кофе из ресторана и достал несколько иностранных газет. Тут, на станции Ниш, покинул нас и купец; мы остались в купе вдвоем с иностранкой. Беседуя со мной, спутница рассказала, что едет в Салоники навестить замужнюю сестру, с которой уже два года не виделась. Она с трудом упросила мужа отпустить ее: муж очень занят и не мог сопровождать ее в такую даль, а с тем, чтобы отпустить ее одну, он никак не хотел примириться. Он опасался также, что на Востоке люди недостаточно внимательны к дамам, и это больше всего мешало ему дать согласие на поездку жены. - Когда вы, сударыня, возвратитесь, скажите вашему супругу, что на Востоке люди так же внимательны, как и на Западе. Молодая женщина обрадовалась, услышав, что я знаком с ее зятем, управляющим одной иностранной торговой фирмой в Салониках, и попросила у меня визитную карточку, чтобы иметь возможность похвастать, кто за ней ухаживал в пути. Очевидно, ей было приятно прочитать на визитной карточке, что я высокий консульский чиновник; с этого момента дама стала еще любезнее. Это не значит, что до того она была нелюбезна, но, возможно, в глубине души стеснялась случайного знакомства и опасалась быть скомпрометированной в Салониках. После того как выяснилось, кто я, в ее обращении, кроме любезности, прозвучала нотка доверия. Спутница рассказала о своем браке и о муже, который так внимателен к ней, о себе и о том, как она любит мужа, любит так же, как в первый день брака. - Вы давно замужем? - Два года и пять месяцев. - Ого! - сказал я. - Что, собственно, вас поражает? - спросила она удивленно. - Я полагаю, времени достаточно, чтобы первая любовь немного остыла. - Вы думаете? - сказала она, слегка обиженная, и надула розовые губки. - Да! Но не судите меня слишком строго, у меня особый взгляд на брак. - Особый? Неужели существуют различные взгляды на брак? - Ну конечно. Я, например, полагаю, что мужу и жене достаточно год быть любовниками, во второй, третий, четвертый год и дальше - они друзья, в седьмой, восьмой и дальше - они приятели. А когда брак перевалит за двадцать лет, они станут родственниками. - Вы так думаете? - поразилась молодая женщина. - А я считаю - всегда будет так, как сейчас. По крайней мере я никогда не собираюсь изменять своих чувств. Мое отношение к мужу мне нравится, зачем же менять его? - Ах, сударыня, вы молоды. Вы еще не знаете жизни и потому говорите так уверенно. Вы не знаете, как мелочь, незначительная, непредвиденная мелочь способна изменить жизнь. Представьте себе экипаж, едущий по дороге. Экипаж крепкий, сильные кони, ровное шоссе, и пассажиры в экипаже беспечны и совершенно уверены - подобно вам сейчас, - что без всяких происшествий прибудут на место назначения. Один маленький камешек - шина лопается, колесо рассыпается, экипаж перевертывается... О, таких непредвиденных случаев много, очень много бывает в жизни. Произнося свою речь, я жестикулировал, и она, заметив у меня на пальце обручальное кольцо, тотчас же меня прервала: - Вы женаты? - Да! Следовательно, я говорю на основании собственного опыта. - Ваша супруга тоже в Салониках? - Да. Я по служебным делам провел несколько дней в Белграде. Затем мы беседовали о Салониках, о Востоке вообще. Поезд шел мимо станций, мимо скошенных лугов, по живописным ущельям, спеша к границе, которая в то время проходила около города Вране. - Еще одна станция, и мы на границе, - сказал я своей спутнице. - На границе? - спросила она с легкой тревогой в голосе. - Да! - Там производится таможенный досмотр? - Да, на турецкой стороне. - И строго осматривают? - Видите ли, я не имел возможности этого испытать, так как у меня дипломатический паспорт. Но, по моим наблюдениям, строго, очень строго. Молодая женщина умолкла и глубоко задумалась, ее лицо омрачилось тенью заботы. Мне не удалось продолжить беседу. Она отвечала лишь "да" и "нет", и чем ближе поезд подходил к границе, тем озабоченнее становилась она, не в силах скрыть тревогу. - Вы как будто чем-то обеспокоены? - попытался я вовлечь ее в разговор. - Действительно... я беспокоюсь... Не знаю, могу ли я вам открыться? - Почему же нет, сударыня? Она собралась что-то рассказать мне, но ее голос задрожал, дыхание стало прерывистым, и на глаза навернулись слезы. - Это нехорошо, я знаю, что это нехорошо, но... - она пыталась продолжать и снова запнулась. - Неужели это так страшно? - Нет, только мне действительно неловко перед вами. Я не соглашалась, я говорила мужу, что несогласна, но что поделаешь, если он страстный коммерсант и готов использовать любую возможность. Вы видите эти чемоданы?.. - она указала взглядом на свой многочисленный багаж. - В них ваши туалеты? - Нет, сударь, в них товары, они полны товаров. Мой муж посылает все это зятю для продажи, чтобы таким образом покрыть расходы по моей поездке. - Значит, это контрабанда? Она потупилась и покраснела. - Как же вы пересекли нашу границу? - Не знаю. Приятель моего мужа из Земуна переправил меня; он обо всем заботился, а не я. - А теперь? - Мне очень страшно. Строго ли здесь осматривают? - Вероятно! В Турции сейчас очень оживились четники, со всех сторон и разными способами для них перебрасывается оружие. Не удивительно, что таможенники с особенной строгостью проверяют чемоданы пассажиров. - Что же делать? - воскликнула она в отчаянии. Я пожал плечами, хотя очень сочувствовал этой хорошенькой женщине, попавшей в такое неприятное положение. - Я заявлю обо всем в таможне, пусть взыщут пошлину сполна. Это будет наукой моему мужу, чтобы в другой раз так не поступал. - Возможно, только... это все не так просто. Вы должны будете задержаться на границе в течение целого дня, пока багаж будет перегружаться, а вы - заполнять таможенные декларации. Лишь после этого товар отправят в салоникскую таможню, куда он прибудет неведомо когда и неизвестно в каком виде. Вопрос - прибудет ли вообще все это. - Какой ужас! - воскликнула женщина и снова задрожала. - Помогите мне! - Охотно, сударыня, очень охотно, но как? Если бы дело шло о наших властях, я, может быть, и смог бы вмешаться, но перед турецкими... - Посмотрите, как меня лихорадит! - Она протянула свою мягкую и горячую руку. - Сударыня! - решился я наконец, полный сочувствия. - Я сделаю то, что, вообще говоря, никогда бы не сделал. Ее глаза просияли, она глядела с мольбой. - То, что я сделаю, нехорошо, но я беру грех на свою совесть, чтобы спасти вас. - О, сударь! - благодарно воскликнула она. - В мой паспорт вписана моя жена 1. 1 Тогда на паспортах не было фотографий. (Прим. автора.) - Да?.. - Вы спрячете свой паспорт, и я представлю вас как свою жену. - Не понимаю? - Видите ли, я дипломатический чиновник. Мои вещи и вещи моей семьи не подлежат досмотру. Перед турецкими властями вы в течение этих сорока минут пребывания на пограничной станции будете считаться моей женой, а весь багаж - нашим общим багажом. Лицо молодой женщины просияло; она с благодарностью протянула мне руку. - Замечательно, великолепно! Муж будет весело смеяться, когда я расскажу ему, как, силою обстоятельств, в течение сорока минут формально была женой другого. - Довольны ли вы? - О сударь, как мне вас благодарить! Паровоз уже дал свисток, обозначавший приближение к границе. Мы проехали мимо сербского, потом мимо турецкого пограничного поста; затем поезд подошел к турецкой пограничной станции Жбевче. Мне сразу бросилась в глаза необычайность происходившего. Поезд окружили солдаты, никому не разрешая сойти. Немного спустя в вагон вошли представители полицейских и таможенных властей, и с ними врач. Я сообщил им, кто я, и представил свою спутницу как жену, а багаж - как багаж нашей семьи. Ее лицо по-прежнему было озабоченным, а глаза выдавали страх. Она вздохнула с облегчением, когда таможенный чиновник и полицейский учтиво приветствовали нас; но вслед за тем пришел врач и сообщил, что из-за некоторых инфекционных заболеваний в пограничной зоне (вероятно, имелись в виду отдельные случаи холеры) турецкой стороной введен трехдневный карантин на границе. Разумеется, ничего нельзя было поделать - приказу следовало подчиниться. Моя спутница очень огорчилась, услыхав об этом. Сестра будет ждать ее, так как предупреждена о дне приезда; она же три дня, целых три дня просидит здесь, в глуши. Я успокоил ее, сказав, что приказу мы должны покориться, как бы неприятен он ни был. Пассажиров отправили в большой барак, а меня и мою "жену" в отдельную комнату, желая этим выразить уважение к моему рангу. - Это для вас и для вашей супруги! - сказал врач, проводив нас лично. Моя спутница побледнела и едва не лишилась чувств, - Как... мы вместе... в одной комнате? - Молчите, пожалуйста, не выдавайте себя. Разумеется, вместе, не могут же они поместить мою жену отдельно. - Но... - продолжала она возмущаться. - Нет, нет, боже сохрани. Три дня в одной комнате... - И три ночи! - добавил я, чтобы ее утешить. Ее растерянность, разумеется, усилилась, когда мы вошли в комнату и в ней оказалась только одна кровать. Дама не могла сдержаться и расплакалась. - Сударыня плохо себя чувствует? - спросил врач, приведший нас в комнату. - Да, она оставила больную мать и все три дня, пока мы будем находиться в карантине, не получит известий о ней. Знаете, как это бывает?.. - Да, да, понимаю! - подтвердил добродушный доктор и удалился, пожелав нам приятного пребывания в этом необычном жилище. Едва только доктор перешагнул порог, она перестала сдерживаться и истерически расплакалась. Прерывающимся голосом, сквозь слезы, она пролепетала. - Я не хочу провести три ночи в кровати с чужим человеком; я не хочу изменить своему мужу; я не хочу, чтобы меня мучила совесть... понимаете, не хочу, хотя бы это стоило мне жизни! Я пойду и расскажу доктору, что я вовсе не ваша жена, что это преступление так обращаться со мной! Я дал ей немного выплакаться и принялся объяснять. - Что касается вашего мужа, то он прежде всего и заслуживает кары. Отпустить молодую красивую женщину, да еще с таким рискованным поручением это заслуживает наказания. Что же касается угрызений совести, то, как вам известно, сударыня, я тоже женат и также должен терзаться угрызениями совести, притом не по своей, а по вашей вине. - По моей вине? Разве я придумала назваться мужем и женой? - Не вы, но контрабанду придумали вы, и спасать нужно было вас. - Хорошо же вы спасли меня! Нет, нет, не хочу, я пойду и обо всем расскажу властям. - Пожалуйста, сударыня, я не могу вам запретить, однако прошу сначала подумать о следующем: недавно в вагоне, когда вы находились в отчаянном, безвыходном положении, я, чтобы спасти вас, совершил проступок, недостойный занимаемой мною должности. Если мой проступок станет известен, я лишусь службы, а вас объявят контрабандисткой, и вы, кроме того, будете отвечать по закону за обман властей. - Но это ужасно! - сказала она. - Значит, я должна покориться судьбе. - И вы и я. - Сударь, можете ли вы по крайней мере дать мне честное слово... - Единственное честное слово, которое я могу вам дать, ограничивается тем, что я никогда и никому не расскажу об этой... так сказать... об этой ситуации. - Не только это. Можете ли вы дать мне честное слово, что не злоупотребите этой ситуацией? - Сударыня, я даю вам слово до границ возможного, а эти границы не выходят за пределы кровати, на которую мы должны вечером лечь вместе. - Это ужасно, это ужасно! - продолжала она всхлипывать, но я больше ее не утешал. Позднее она немного успокоилась. На следующее утро она была уже гораздо спокойнее, на второй день еще спокойнее, после третьей ночи совсем успокоилась и не мучилась угрызениями совести. В вагоне, продолжая путь до Салоник, мы уже мило и непринужденно беседовали. Я напомнил ей о нашем разговоре перед границей. - Помните ли вы мои слова о том, что мелочь, незначительная, непредвиденная мелочь, способна изменить все в жизни? Представьте себе экипаж, едущий по дороге. Экипаж крепкий, кони сильные, шоссе ровное, и беззаботные путешественники уверены, что без всяких приключений прибудут туда, куда направляются. И вдруг маленький камешек - шина лопается, колесо ломается, и экипаж переворачивается. - Действительно, - ответила она, улыбаясь, - в нашем случае экипаж совсем перевернулся. - Но вы должны признать, что ваши чемоданы сохранились в целости, в них никто не заглядывал, и вы не платили пошлины. - Вы так думаете? На вокзале в Салониках нас встретила ее сестра, которой она писала из карантина. Вероятно, в письмах она расхваливала мои дорожные услуги, потому что сестра, когда я был ей представлен, тепло поблагодарила меня за любезность и внимание: - Благодарю вас, сударь, вы так помогли моей сестре! - Я сделал все, что мог! - ответил я, и наши взгляды еще раз встретились. ТРАГЕДИЯ МОЛОДОСТИ I Трудно поверить, что у господина Стояновича такая длинная биография. Он, которого в белградском обществе считают молодым, уже имеет такую биографию! В прошлом году на вечере в честь святого Саввы госпожа Петрович в беседе со своей близкой приятельницей так охарактеризовала господина Стояновича: - Это вечнозеленый барвинок среди красавиц, цветущих на белградских вечерах и балах. И хотя это сравнение в некоторой степени было точным, с ним трудно полностью согласиться, потому что именно господина Стояновича нельзя назвать вечнозеленым. Напротив, история прожитой им жизни как бы утверждает, что он был вечно зрелым. Эту историю очень трудно рассказать. Если бы господин Стоянович стал вдруг знаменитым человеком, биограф, начав описание его жизненного пути, оказался бы в чрезвычайно затруднительном положении. Жизнь его состоит из множества очень маленьких событий, из вереницы мелких явлений, которые раскрываются через чужие биографии. Семь лет тому назад вышла замуж молодая госпожа Янковичка, и день ее свадьбы был сенсацией. Он весь был заполнен догадками, предположениями, перешептыванием как в церкви во время венчания, так и на танцах во время свадьбы. А о чем шептались? О чем говорили?.. До этого дня всем было известно, что Милка (теперь госпожа Янковичка) смертельно влюблена в господина Стояновича, а он - в нее. И почему вдруг она выходит за другого? Или она ему изменила, или виноват сам господин Стоянович? Так маленький случай из биографии госпожи Янковички раскрывает некоторые тайны жизни господина Стояновича. И госпожа Симичка в день своей свадьбы была "героиней дня", если вообще можно так сказать о девушке в день ее венчания. Всем было известно, что она любила господина Стояновича, а он ее. Стоило только приподнять завесу над биографией госпожи Симички, как мы узнали кое-что и о жизни господина Стояновича. А когда господин Джордже Неделькович прогнал из дома свою жену и на белградских приемах этот случай целый месяц являлся пищей для разговоров, снова во всех версиях и догадках о причинах ссоры супругов упоминалось имя господина Стояновича. Несколько лет назад расстроилась свадьба барышни Марковичевой (перед самым алтарем она сказала "кет"); об этом опять много говорили, и снова упоминалось имя господина Стояновича. Кто мог бы сейчас собрать все эти рассказы и отметить в них то, что непосредственно касается биографии господина Стояновича? Может быть, это бы и удалось, если бы кто-нибудь сумел заглянуть в его личный архив. А его архив, пожалуй, богаче нашего государственного архива. Он занимает два вместительных глубоких ящика громоздкого письменного стола, за которым никогда ничего не пишут, и он больше служит в качестве подставки для бесчисленных фотографий. Однажды в зимний вечер господином Стояновичем овладела какая-то тоска, он покинул компанию, сел около хорошо вытопленной печи и, чтобы скоротать время, начал составлять реестр своего архива. Этот реестр выглядел примерно так: 1. Фотография Лены (сидит на диване с альбомом в руках). 2. Фотография Лены (снята со спины). 3. Связка любовных писем за 1896 год. 4. Четыре любовных письма госпожи Янковички. (Следовало бы возвратить их, так как она вышла замуж.) 5. Связка моих писем, возвращенных мне Ольгой после ее замужества. 6. Фотография женщины. Когда-то я любил ее, но не могу вспомнить имени. 7. Цветок. Его дала мне со своей груди госпожа Джорджевичка, назвав его "свидетелем греха". 8. Письмо какой-то Ани, тоже никак не могу ее вспомнить. 9. Фотография Елены. 10. Фотография Персы. 11. Фотография певицы Адели (анфас). 12. Фотография певицы Адели (лежит в рубашке на шкуре медведя). И так далее. Он не стал продолжать реестр - наскучило; устал и хотел было лечь, но на дне ящика обнаружил маленькое письмецо, еще хранившее запах духов. "От кого же это?" - спросил он себя, пододвинул лампу, протянул ноги к печи и начал читать. Это было письмо молодой девушки. Ей исполнилось только шестнадцать лет, и она нежно объяснялась ему в любви, хотя хорошо знала, что он человек в годах, значительно старше ее и она по сравнению с ним ребенок. Но так хотелось, чтобы и в нее влюбился лев белградских салонов, герой многочисленных романтических историй, в которого подряд влюблялись и девушки, и вдовушки, и замужние женщины. Это было единственное письмо, прочитанное им в тот вечер. Прочитал он его с удовольствием, потому что оно было написано с детской непосредственностью, как может написать только девушка, впервые признающаяся в любви. "И я тогда не обратил внимания на это невинное существо! Чем-то был очень занят, - размышлял про себя господин Стоянович. - Какая ошибка! Если я еще хоть раз в жизни влюблюсь, то непременно в молодую девушку. Чтобы ей было не больше шестнадцати лет, только в эти годы любят искренне". Занятый такими мыслями, он готовился ко сну, но прежде чем лечь, пододвинул к лампе зеркало и проделал то, что каждую неделю хоть раз, но обязательно делал. Он выдергивал седые волосы, которых с каждым днем становилось на висках все больше и больше. Да и неудивительно. История его приключений и побед над женскими сердцами длилась уже без малого двадцать пять лет. Учитель господин Апостол довольно точно сказал о нем: "Три поколения девушек прошли через его сердце". Разумеется, в словах Апостола есть и известное филологическое ехидство, так как человек, знающий о сердце только то, что это существительное среднего рода, и для которого все воспоминания жизни ограничиваются списками учеников, не может говорить без ехидства. И все же в этих словах есть и доля истины. Действительно, через сердце господина Стояновича прошли три поколения девушек. Первое поколение - двадцать с лишним лет назад. Тогда любовь была тяжелым и серьезным делом, и в песне пелось: "Нет на свете ничего печальнее любви". Потом - второе поколение: на каждом балу влюблялось пар десять, а после поста пар шесть из них венчалось. И, наконец, - третье поколение, нынешнее. Любовь стала приятной забавой, и влюбляются лишь для того, чтобы скоротать время: в первой фигуре кадрили объясняются в любви, а в шестой - уже изменяют. Господин Стоянович пережил все эти три поколения, и они прошли через его сердце, как через школу, чтобы позднее каждая девушка могла выйти замуж достаточно подготовленной к жизни. И все же он и сейчас остается самым заметным, "вечно молодым", как барвинок среди цветов, которые распускаются, цветут и увядают возле него. II В прошлом году на вечере университетской молодежи господин Стоянович танцевал первую кадриль с Лепосавой Нешичевой. - Кто эта девушка? - спрашивали матери, прежние знакомые господина Стояновича. - Кто эта девушка? - допытывались молодые дамы и взрослые девушки, нынешние поклонницы господина Стояновича. - Кто эта девушка? - интересовались молодые люди, думающие, что имеют полный список белградских девиц. А Лепосава действительно была новым именем в этом сезоне. Это был ее первый бал. Целых сорок дней в доме шла борьба: отец считал, что еще не настало время вывозить ее в свет. - Рано еще, она и юбку-то короткую носит. Лучше годок подождать. Мать была за то, чтобы вывезти в свет сейчас. Разумеется, дочка поддержала мать. Наконец было сшито белое платье чуть подлиннее, чем она обычно носила, и приглашена парикмахерша, чтобы из косы, длиной ниже пояса, сделать прическу, "подобающую девице в этом возрасте". С белым ландышем в волосах, с сердцем, преисполненным страха, впервые в этот вечер вступила Лепосава в жизнь. И первым, кто подал ей руку, был господин Стоянович. Никогда не были так близко друг около друга начало и конец жизни двух сердец, как в это мгновение. Он, вырвавший из своих волос белые цветы, которыми украсила его природа, и она, украсившая свои волосы белыми весенними цветами. Господин Стоянович сразу же подошел к ней и оказал всяческое внимание. Он заметил ее в углу за толпой девушек, которые, как на выставке, выстроились в передних рядах. Это была скромная, тихая, испуганная девушка, и, подойдя к ней, он протянул руку, чтобы вести по жизненному пути, на который ей самой трудно было отважиться ступить. И она с радостью приняла эту руку, именно его руку, а не чью-либо другую. Господин Стоянович был известен и ей; это имя вспоминали в их доме: рассказы о Стояновиче живут и переходят из поколения в поколение. Однажды она даже слышала, что отец назвал это имя в какой-то ссоре с матерью. И вот теперь она с радостью оперлась на руку господина Стояновича и, сделав это, почувствовала, что страх прошел. Она хорошо знала, что сейчас по залу ветром промчится вопрос: - Кто эта девушка? Выходя из дома, она не надеялась на большее, чем познакомиться с каким-нибудь студентом, и уже упросила своего дядю танцевать с нею первую кадриль. А тут вдруг такое, о чем она не могла и грезить. Как она благодарна господину Стояновичу, как быстро она приобретет много знакомых, и дядя сейчас ей совершенно не нужен даже для второй кадрили, тем более для первой. Она танцует с господином Стояновичем. - Интересно знать, о чем он может разговаривать с такой девчушкой? спрашивает госпожа Павловичка соседку с веером из страусовых перьев. - У господина Стояновича никогда не оскудевают темы для разговоров с женщинами, - ответила госпожа с веером из страусовых перьев. - Да... с женщинами, - согласилась госпожа Павловичка, - с женщинами... с девушками наконец, но... не с ребенком... А ребенок между тем вел очень приятные разговоры с господином Стояновичем. Она спрашивала его о том, о другом, и он ей все объяснял, очень внимательно выбирая слова, с нежностью предвосхищая каждый ее вопрос, с такой же нежностью, с какой подносят к губам первый весенний бутон. А когда первая кадриль закончилась, она уже настолько доверяла, так свободно себя чувствовала и так искренне к нему относилась, что посмела обратиться с такой просьбой, на которую не решилась бы ни одна из девушек даже постарше ее. - Не оставляйте меня. Я так счастлива, что именно вы мой первый кавалер в танцах. Не сердитесь, но я была бы очень довольна, если бы вы пригласили меня на вторую кадриль, и на лансье, и на вальс. - Я ваш на весь вечер, - ответил он нежно. Родители увели домой Лепосаву в два часа ночи. - На первый раз достаточно, - заявил отец. - И меня в сон клонит, - сказала мать. Она следовала правилу, по которому матери на вечерах никогда не дремлют, пока у них не подрастет дочь, а как только первый раз привезут ее на бал, тогда и дремлют в свое удовольствие. Лепосава, довольная балом, легла в постель и закрылась с головой одеялом, чтобы подольше полюбоваться сном наяву. Ей представлялся уже следующий вечер, на котором она обойдется без господина Стояновича: он, такой взрослый человек, не станет все время ею заниматься и, конечно, будет в своей компании. Но благодаря его услуге ее теперь все знают, все интересовались ею и на следующем вечере будут приглашать ее на каждый танец. Она уже приметила одного молодого подпоручика, только что окончившего академию, который все время смотрел на нее. Она хорошо видела, что его взгляд красноречиво говорил: "На следующем балу я не отойду от вас". А господин Стоянович? И он ушел с вечера сразу же, как только родители увели Лепосаву. Он думал побыть еще, но его ничего больше не занимало, даже стало скучно. Он поднялся, пошел домой, лег в постель и попробовал заснуть, но не смог. Снова поднялся, выдвинул ящик стола и взял то самое письмо, которое несколько лет назад получил от влюбленной в него девушки. Снова прочел его, прочел второй раз, осторожно, свернул и положил в ящик. - Только в эти годы любят искренне! - прошептал он и погасил лампу. III Разумеется, в доме Лепосавы снова шла борьба. Отец согласился на то, чтобы Лепосава побывала на одном балу, и все. Мать между тем поддерживала желание Лепосавы побывать хотя бы еще на одном вечере. Вот скоро будет вечер женского клуба, а это такие хорошие вечера, и говорят, что на них многие ходят. Лепосава представляла уже себе этот второй вечер и того подпоручика. Наконец ей сшили новое платье, розовое, так как в первый раз на ней было белое. И в волосы вплели другие цветы, в тон платью, и в зал она вошла свободнее, чем в первый раз, и даже не попросила дядю, чтобы он был под рукой, если вдруг случайно ее никто не пригласит. И, можете себе представить, насколько она была удивлена, когда к ней снова подошел господин Стоянович. На этот раз она его ни о чем не просила, он сам поспешил заявить: - Я ваш на целый вечер. И он был с нею, как и в первый вечер, только теперь разговор между ними шел значительно живее. - Прежде всего вы должны сказать мне, что вы видели во сне после первого вечера? - начал он. - Я? Мне снился... второй вечер. Я представляла себе, как будет выглядеть нынешний вечер. И так разговор шел, шел и шел. Она рассказывала ему о себе, о своих подругах, о своих желаниях и надеждах, обо всем, что ее занимало. А он ей?.. Он попросил о встрече. Он бы хотел с ней встретиться наедине. - А зачем? - наивно спросила девушка. - Я бы хотел откровенно кое-что сказать вам. - Так скажите сейчас, прямо здесь и скажите... - Нет... я хотел обстоятельно, очень обстоятельно поговорить. Она не знала, можно ли пообещать, не была уверена, правильно ли поступит. Между тем в этой просьбе она не видела ничего страшного и опасного; и ей даже не приходило на ум того, что, конечно, пришло бы каждой другой девушке чуть постарше. Когда он несколько раз повторил свою просьбу, она согласилась. А почему бы не согласиться? Тем более что ей было очень интересно узнать, о чем он с ней хочет поговорить; наверное, это будут какие-нибудь советы: он как старший хочет, очевидно, посоветовать, как ей держать себя на балах. Она согласилась на встречу, но не смела встречаться вне дома. Пусть он приходит к ним. - Да, но я хотел бы говорить только с вами, и непременно наедине. - Я... я не знаю... Но это можно устроить. - Как? - А вот. Завтра отец и мать около десяти часов должны идти на панихиду. Я буду дома одна. Вы могли бы прийти к нам с визитом. - Благодарю вас. Я так и сделаю. IV После вечера господин Стоянович еще два часа провел дома на ногах. Он расхаживал взад и вперед по хорошо протопленной комнате, мысленно вспоминая всю свою жизнь, пустую и бесцельную. "Воспоминания, одни воспоминания. Разве может быть более пустой жизнь, чем жизнь, состоящая из одних воспоминаний? Человек может жить воспоминаниями, если они близки, если он с ними, так сказать, встречается. Но чем дальше в прошлое уходят они, тем ощутимее становится окружающая пустота. Вот госпожа Янковичка... Зачем мне это воспоминание? Я знал ее молодой и красивой, с гибким станом, легкую как серна. Помню с голубыми цветами в волосах, с гордым взглядом. А сейчас... она окружена четырьмя детьми, утомлена жизнью, каждый день на базаре покупает для дома баклажаны и огурцы, ее лоб избороздили морщины. Какая польза мне от этого воспоминания? И почему ни с одной из них я не связал свою судьбу, не связал на всю жизнь?.." После этих мрачных мыслей он сел, затем встал, продолжая размышления: "Пойду и скажу ей откровенно: милая, я тебя люблю. Наверное, и она меня любит, я пробудил в ней любовь. Это будет ее первая любовь, которая не превратится потом в воспоминания". И наутро, около десяти часов, господин Стоянович, светский лев, герой многочисленных любовных историй, повелитель стольких женских сердец, направился к дому Лепосавы с точно таким же чувством страха в сердце, с каким она отправлялась на свой первый бал. "Скажу ей прямо и смело: я люблю тебя". С этими словами он переступил порог своей комнаты, с этими мыслями он постучал в ее дверь. А когда отозвался ее детский, звонкий голосок, он вспыхнул, будто в душе его зажглось пламя. Он медленно вошел в комнату, а она радостно пошла навстречу, взяла его руку и сердечно поцеловала. Господин Стоянович побледнел. - Что вы сделали? - прошептал он. - А что? - спросила она. - Почему вы поцеловали мою руку? - Как почему? Я не хотела быть неучтивой по отношению к пожилому человеку. Он тяжело вздохнул, в груди его будто что-то перевернулось, и на глазах показались слезы. - Что с вами? Вы плачете? - наивно спросила его девушка. - Только что я схоронил свою молодость. - Сейчас? - Да. Извините меня, я не могу остаться. Я... я должен немедленно идти домой. - Почему, что случилось? А разве вы ничего не хотите сказать мне? Вы же хотели о чем-то обстоятельно поговорить со мной... - Нет, мне нечего больше сказать... нечего. И он тотчас направился домой, оставив удивленную девушку. Возвратившись домой, он горько заплакал. Наверное, первый раз в жизни. "Итак, все прошло. Прошла молодость. А я и не заметил, я и не заметил! Я думал, что все еще молод". Потом он открыл стол и стал швырять в печь подряд связки писем. Письма, цветы, фотографии - все это огонь пожирал точно так же, как он сам когда-то пожирал взглядом свои жертвы. И только одно письмо, письмо той девушки, письмо, которое ввело его в заблуждение, он прочел еще раз, прежде чем бросить в огонь. С тех пор ящики его стола пусты. Он не ходит на вечера, не выдергивает седых волос, и они теперь инеем осыпали его голову. И больше о нем уже не говорят на вечерах, на танцах и на приемах. Барвинок перестал быть зеленым. Вечной молодости нет. DIVINA COMMEDIA 1 ГЛАВА ПЕРВАЯ Трижды ударил колокол, потом зазвонили сразу все четыре, и бабы зашептались: - Мужчина. Прости господи его душу! Этим мужчиной был я. 1 Божественная комедия (итал.). Умер я сегодня утром, около семи часов. А уже в половине восьмого вокруг меня собралось пять или шесть соседских старух, и у каждой в костлявой руке был пучок базилика. Торговец Петрович, мой долголетний кредитор, был первым мужчиной, пришедшим выразить свое соболезнование. Но, убедившись в том, что было бы гораздо лучше, если бы он выразил соболезнование самому себе, он богобоязненно покашлял и заспешил в канцелярию навести справки о моем жалованье. К девяти часам явился столяр Мата. Я заметил, как он усмехается, довольный тем, что пришло наконец время строить и для меня жилище. Мы с Матой были в ссоре из-за жен, но что поделаешь, если кроме него во всем городе нет другого столяра. Я хорошо видел, как он укорачивает мерку, чтобы и в могиле мне было тесно. Бабы говорят ему: - Прибавь, мастер! Тесно будет! А он: - Если гости не буянят, дом им тесен не бывает! Потом принесли длинный стол и положили меня на него. У стола одна ножка была немного короче, так они не нашли ничего другого подложить под нее, как колоду моих карт. Когда проносили карты, видно было, что сверху лежал трефовый король. И как только я заметил его, сразу же вспомнил бакалейщика Яничия, таможенника Стеву и других добрых приятелей, которые потеряли в моем лице не только хорошего друга и товарища, но и партнера. Около десяти часов на цыпочках вошел наш новый господин начальник. Он сказал моей жене несколько прочувствованных слов о том, какой большой утратой для нее является моя смерть, как искренне сожалеет он обо мне таком хорошем чиновнике и т. д. Затем он долго рассказывал что-то о пособии, причитающемся жене после моей смерти: дескать, начальство сейчас в замешательстве, так как казначей, старый и рассеянный человек, составил акт, будто я умер еще три года назад и уже тогда было выдано пособие на мои похороны. Но, сказал господин начальник, он постарается все это дело как можно скорее уладить, поскольку в действительности я умер не три года назад, а только сегодня. И утешал ее, говоря, что она ни о чем не должна беспокоиться. Сказал, что специально распустил канцелярию и дал указание всем чиновникам присутствовать на моих похоронах. А четырем практикантам приказал все время быть здесь, возле меня. Мне хорошо знакома эта четверка. Знаю я, с каким удовольствием услышали они весть о моей смерти. В предвкушении поминок они поглаживают свои животы и радуются так искренне, будто бы я только ради них и умер. Господин начальник сообщил моей жене и о том, что он разрешил одному практиканту произнести речь на моей могиле. Известен мне этот оратор. Не скажи о нем начальник, я бы и так знал, что практикант обязательно будет выступать с речью. Это Стева Ёксич. Нашему старому начальнику в День Славы 1 он сочинил стихи. Хорошо помню эти стихи: мы их тогда все заучили наизусть. 1 Слава - семейный праздник у сербов в честь святого - покровителя рода. Дай бог, чтобы мудро ты управлял, И бед никаких и несчастий не знал. О, надежда всей Сербии, Господин начальник, наш праведный защитник! Будь здесь теперь старый начальник, не пришлось бы Стеве Ёксичу произносить речи! Помню, три года назад умер Ачим Пивлякович. Вот уж был почтенный человек и примерный чиновник. Многое можно было бы о нем сказать, но старый начальник не разрешил даже слова промолвить. Моим чиновникам, говорит, не пристало драть глотку на кладбище! Э, совсем другой человек был наш старый начальник. Как сейчас вижу его. Только появится он в канцелярии, всем ясно, что пришел начальник: первого встретившегося ему служащего изругает последними словами, а потом кроет всех по порядку. И так до полудня. Заслушаешься! Сразу почувствуешь, что это начальник. А этот, новый, и ходит-то все на цыпочках, мухи не обидит: с каждым старается обойтись по-хорошему, как будто все мы братья. Вот даже разрешил надгробную речь сказать и жену утешает. Что я ему родственник, что ли? После господина начальника приходили еще какие-то люди, и много было сказано разных слов. Все были необычайно потрясены случившимся и говорили обо мне только хорошее. Потом они обедали в соседней комнате, а от меня в это время какой-то мальчуган отгонял мух пучком базилика. И за обедом обо мне было сказано много хороших слов. После полудня зазвонили колокола. Комнату, в которой я лежал, окурили ладаном. Запели попы, кто в лес, кто по дрова. Потом вдруг все почему-то засуетились, зашушукались. Если я правильно понял, искали лимон, чтобы дать понюхать моей жене, но не нашли. Окропили меня красным вином, поставили полный графинчик у моего изголовья, и гроб плотно закрыли. Четыре специально назначенные практиканта подхватили гроб на плечи, и мы пошли. Шли долго. Где-то отдыхали. Очевидно, в церкви, потому что я слышал, как пели попы, а пономарь дрожащим голосом вымогал у моей жены деньги. Потом снова шли. Наконец опустили меня на землю. Топтались, топтались около гроба - кто знает, что это было. Только вдруг слышу где-то над моей головой раздался голос Стевана Ёксича. И чего только этот человек не наговорил! Сколько добрых слов я услыхал о себе - всего просто не упомнишь. Оказывается, я был человеком благородным, добросердечным, честным, уважаемым, скромным, способным, порядочным, добрым, душевным, искренним, общительным, трудолюбивым, великодушным, остроумным, щедрым, мудрым, человеколюбивым, осмотрительным, сдержанным и бог знает еще каким. Слушая все это, я и сам начал подумывать о том, каким действительно печальным событием и огромной утратой является смерть такого человека, как я! Между прочим оратор особенно долго говорил о том, что во мне был дух предприимчивости, что я был самым ревностным членом комитета по сбору пожертвований на памятник покойному Ачиму Пивляковичу. А уж если говорить честно (мертвому человеку это, во всяком случае, прощается), то за деньги, собранные на памятник, и мне, конечно, довелось попить винца, но ведь этот наглец, который сейчас лжет над моей головой, просто пропил весь памятник дорогого покойника Ачима. Я не знаю, зачем он сейчас снова ворошит это дело и заставляет меня, мертвого, ругаться. Ну хорошо. Я был членом этого комитета, но разве я единственный человек в Сербии, который состоит в каком-либо комитете по установлению памятников? И разве это единственный памятник в Сербии, который проели и пропили члены комитета? Я убежден, что он, этот самый Стева Ёксич, как только возвратится с моих похорон, сразу же предложит создать комитет для сбора добровольных пожертвований мне на памятник. Долго еще говорил он над моей головой. Очень долго! А когда закончил, я вдруг почувствовал, что меня подняли и снова опустили. А затем услышал, как застучали комья земли по моему гробу: бум... бум... бум... Меня закопали... И все замерло... Покой, тишина и могильный мрак! Но что это опять! Слышу какой-то шум и возню около могилы. Как будто меня откапывают. Начали уже поднимать крышку гроба. Что же это, господи? Не пришел ли кто-нибудь из моих родственников, чтобы еще раз увидеть меня и поцеловать?.. Нет. Это могильщики забыли проститься со мной. Поцеловали меня в лоб, сняли с пальца кольцо, выпили вино из графинчика, что стоял в изголовье, перекрестились и пожелали, чтобы земля мне была пухом! Прежде чем снова закопать меня, они внимательно рассмотрели кольцо и, убедившись, что оно действительно золотое, еще раз богобоязненно перекрестились и прошептали: - Пусть земля тебе будет пухом! ГЛАВА ВТОРАЯ Святой архангел Михаил извлек из меня душу и весьма учтиво предложил ей сесть в двуколку. Конь, запряженный в двуколку, был таким тощим, что я уж просто отчаивался, подумывая о том, сколько мучений придется перенести нам на пути до неба. У него, правда, были крылья, но они больше походили на тряпки, развешанные для просушки. Все-таки мы двинулись, и после обычного обмена любезностями архангел предложил мне сигарету. Меня необычайно поразило, что табак в ней был наш, земной. Заметив мое удивление, архангел доверительно склонился к моему уху и сказал: - Я, знаете, частенько бываю на земле и... закупаю. Наш наверху, монопольный, никуда не годится. - Монопольный?! - ужаснулся я. - Разве и у вас на небе есть монополия? - Конечно, есть, - печально ответил архангел. - Раньше ее не было, но явилась на небо душа какого-то бывшего министра финансов. Разумеется, ее отправили в пекло. Так эта душа, чтобы вывернуться оттуда, из пекла, представила святому Петру проект закона о введении монополии на табак. - Ах, вот как? - воскликнул я. Новость эта меня так огорчила, что я уже почти решил возвратиться к себе домой. Однако архангел разъяснил мне, что это невозможно. Мы продолжили свой путь, и, чтобы скоротать время, я упросил архангела рассказать мне хотя бы в самых общих чертах что-нибудь о небе и о положении на нем. Архангел Михаил оказался очень словоохотливым. Он поведал мне о многом. Рассказал он и о том, что там, на небесах, есть вполне приличное общество. Объединены в специальном клубе и охотно бывают вместе апостол Онисим, мученик Памфил, Григорий Двоеслов, Алексей - человек божий, мученик Терентий, многострадальный Иоанн, мученики Акакий, Евлампий, Гурий и Фалалей, чудотворец Тихон и преподобный Потапий. Архангел рекомендовал мне с ними познакомиться. - Да, - усомнился я, - но ведь я не чудотворец, не мученик, не преподобный, и даже не двоеслов. Примут ли они меня в свою компанию? - Ну, тогда, может быть, вам пришлось много страдать? - О да! - воскликнул я, вспоминая о том, как там, внизу, на земле, меня четыре раза выгоняли со службы. Рассказывал святой Михаил и о небесных женщинах, особенно выделил мучениц Пелагею, Гликерию, Акилину, Февронию и попутно неодобрительно отозвался о мученице Татьяне и преподобном Герасиме. В связи с этим разговорились мы и о моей жене. Наша беседа дала мне удобный повод укорить архангела за то, что он у меня, такого молодого, взял душу. Уж если ему не жалко меня, так пожалел бы хоть молодость моей жены. Вспомнив о молодости моей жены, завели разговор вообще о вдовицах. И на земле я о них всегда охотно разговаривал. Воспользовавшись случаем, я рассказал архангелу Михаилу известную историю о Юце-капитанше, которая, похоронив мужа, днем ходила в трауре, а по ночам спала, разумеется, в белых ночных рубашках. Она тогда жаловалась дьякону Илье: "Боже мой! Как смешно все устроено! Днем хожу в трауре, а ночью сплю в белом, как будто жалею мужа только днем. А я охотнее бы спала в трауре!" Архангел Михаил от души посмеялся над моим рассказом, похлопал по плечу и сказал: - Как только приедем на небо, расскажи об этом Григорию Двоеслову. Так, разговаривая обо всем понемногу, въехали мы наконец в густые облака. Значит, мы уже приближались к небу. Точно так же во время путешествия на земле, подъезжая к какому-нибудь нашему уездному городу, попадаешь в густую грязь. Конь, запряженный в двуколку, затрусил чуть-чуть побыстрее, почувствовав, что мы уже близко от дома. Еще немножко, и показались большие ворота, украшенные так, будто заказывали их в самой лучшей кондитерской. На воротах было написано большими красными буквами: "Entree" 1. Архангел Михаил разъяснил мне, что когда-то эта надпись была сделана на еврейском языке, потом ее сменила надпись на греческом, на латинском, а сейчас - с начала этого века - на французском. Святой доверительно высказал свое мнение, что, судя по всему, скоро эта надпись будет написана по-русски. - Что поделаешь, - сказал он, - времена меняются. - Да, а вместе с ними и вывески, - ответил я в тон ему, чтобы закончить известное латинское речение 2. Мы въехали в ворота. Архангел остановил коня: бедняга изрядно запыхался. Я осторожно сошел с двуколки; какие-то сухие длинные руки схватили меня и втащили в небольшую комнату. Архангел объяснил мне, что это чудотворец Тихон, который исполняет обязанности таможенника у небесных врат. Это меня, между прочим, нисколько не удивило, так как и у нас на земле таможенники обычно чудотворцы. Чудотворец привлек мою душу к себе и обнюхал ее. В ответ на мои недоуменные, вопросительные взгляды, архангел, смеясь, объяснил: - Это он проверяет, не читал ли ты Пелагича 3 или каких-нибудь других божьих оппозиционеров. 1 Вход (франц.). 2 Omnia mutantur, nos et mutamur in illis - всё изменяют года, и мы изменяемся с ними (лат.). 3 Пелагич Baca (1838-1899) - революционный демократ и социалист, проповедовал атеистические идеи. Умер на каторге. - Нет, - заявил я, - не читал. - Тогда входи! - разрешил чудотворец Тихон. И душе стало легче, словно свалилась с нее какая-то тяжесть. Такое чувство испытывают у нас на земле, когда возвращаются из Земуна и удачно проходят через белградскую таможню. ГЛАВА ТРЕТЬЯ Приемная святого Петра ничем не отличается от любой приемной на земле. По разнообразию лиц, сидящих там, она напоминает приемную министра внутренних дел, причем как раз в тот день, когда пало старое и пришло новое правительство. Я вошел, осмотрелся, и мне вдруг показалось, прости меня, господи, что я пришел просить не доступа в рай, а повышения по службе. Мешанина в этой приемной была тем более занимательной, что здесь находились представители всех вер и народностей, только говорили они на одном языке. На небе говорят по-французски, хотя англичане и стараются всеми силами, чтобы их язык, раз уж он не стал мировым, стал хотя бы небесным. И кого только нет в приемной! Вот какая-то старая генеральша, пропахшая ладаном и базиликом, но в молодости от нее, конечно, веяло всеми духами мира и ароматом шампанского. Она принесла с собой письменное подтверждение архиепископа о том, что регулярно посещала церковь, делала пожертвования, помогала бедным, но, разумеется, забыла дома справку мужа о том, что в молодости слишком ревностно выполняла заповедь о любви к ближнему. Сидит тут и ростовщик. Он все время что-то шепчет, и стоит ему сложить персты для крестного знамения, как один палец начинает дергаться, будто отсчитывает деньги. Так и не может никак перекреститься. Он и на небо пришел со счетом. Два епископа были должны ему некоторые суммы с двенадцатью процентами годовых, да умерли, не выплатив долга. Ростовщик согласен получить с них только долг, проценты же прощает, при условии, если они ему выхлопочут место в раю. Тут и поп, который кажется мне очень знакомым. Знаю даже, что у него хороший голос. Но я готов побиться об заклад, что познакомились мы не в церкви. Здесь же и госпожа С., артистка, которая думает, что имеет право быть в раю, потому что на сцене всегда играла роли набожных, добрых матерей и кормилиц. Разумеется, она тщательно скрывает, что и в жизни иногда играла эту роль. Тут же еще какие-то высокопоставленные лица, епископы, монахи, старые набожные женщины и молодые бабенки, которые, если бы им предоставилось право выбирать между адом и раем, охотнее бы возвратились на землю. Здесь тьма разных лиц - просто яблоку упасть негде. И все это толкается, гудит, теснится и напирает. Все с нетерпением ожидают, что будут приняты святым Петром и попадут в рай. Протиснулся я кое-как через все это общество и вышел в первый ряд, к дверям канцелярии святого Петра. На дверях большими буквами написано: "Св. Петр принимает по понедельникам, средам и пятницам с 10 до 12 часов по среднеевропейскому времени". - Сегодня вторник! И меня все равно не примут, - подумал я, - так надо использовать время, чтобы немножко лучше познакомиться и подружиться с парнем, стоящим у входа в канцелярию. Хоть это и душа, но она такая же безобразная и надутая, как и души служащих земного министерства". И действительно, пришлось трижды спросить его, и только после четвертого вопроса он смилостивился и сам спросил меня: - Что тебе надо у святого Петра? - Хочу попроситься в рай, - ответил я с земной учтивостью. - Не можем мы тебя пустить, - мрачно заявила противная холуйская душонка. - В рай пускают не всякого, кто захочет. - Если это так, то у меня есть и рекомендации. Пожалуйста. Помню я наизусть и речь, произнесенную над моей могилой. В ней обо мне сказано много хорошего... Парень щелкнул языком и махнул рукой, как будто хотел сказать: "Брось, это ничего не значит!" А когда я снова попросил у него совета, что мне делать, он показал на одну из канцелярских дверей и сказал: - Иди ты, братец мой, вон туда, в архив, и посмотри, есть ли ты в райских списках, а больше тебе ничто не поможет. Пошел я в канцелярию. Там встретил седоватого человека, то есть душу, с длинными расчесанными усами и красным носом. Как только я вошел, сразу почувствовал, что от этой души разит чересчур земным запахом, непохожим ни на запах ладана, ни на запах базилика. Не успел я и поздороваться, как он заорал: - Фамилия? Я назвал фамилию. Он поплевал на пальцы и принялся листать какую-то толстую книгу, шепча: "А, а, а... б, б, б..." и т. д. Когда же случалось ему переворачивать 2-3 листа вместе, он вслух поминал мать или отца, но таким нежным, небесным голосом, каким может ругаться только райская душа. Слушать его было одно удовольствие. Перелистав книгу, он поднял голову и решительно сказал: - В списках райских душ тебя нет. Посмотрим вторую книгу, не направили ли тебя в ад. - "Только этого мне и не хватало!" - подумал я. Он снова принялся плевать на пальцы и переворачивать листы, и снова зазвучала нежная, как пение херувима, ругань. Я чувствовал себя как на иголках и пристально смотрел на архивариуса, пока тот не закрыл книгу и не произнес равнодушно: - И здесь нет. У меня отлегло от сердца. - Но... что же теперь делать? - задумчиво спросила душа-архивариус. - Знаете что? - решил я предложить. - Посмотрите еще раз первую книгу. - Незачем, - ответила душа, - я все просмотрел очень внимательно. Нет тебя нигде. - Скажите, пожалуйста, - осмелился я вмешаться еще раз, - а где вы брали сведения для этих списков? - Для Сербии мы брали из окружных гарнизонов, налоговых списков и метрических записей. - Что вы говорите! - хлопнул я себя по лбу. - Тогда нет ничего удивительного в том, что меня нет в списках. - Как так? - Я принадлежу к числу тех счастливых граждан моего отечества, у которых во время войны сгорели метрические записи, у которых дядя староста, и поэтому они не внесены в списки окружных гарнизонов. Не могут они попасть и в налоговые списки из-за частых перемещений. Я и до сих пор не уплатил налоги. - Хм! - произнесла душа-архивариус и глубоко задумалась. - И что же теперь будет со мной? Может быть, мне вернуться на землю? - Это невозможно. Будем считать тебя сверхкомплектным. - Сверхкомплектным? - спросил я. - Хорошо, но куда же я пойду сверх комплекта, в рай или в ад? - Этого я не знаю. Придется тебе пойти к самому святому Петру, а он уж определит - куда. Вышел я из архива. В среду, то есть в приемный день, кое-как протиснулся вперед, и наконец меня принял святой Петр. Как я упросил святого Петра направить меня в рай, не буду рассказывать. Пусть это останется тайной, Хотя и "клялась земля раю, что все тайны знает". Главное то, что святой Петр принял меня в рай. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ И вот я в раю. Здесь уж не достанет меня ни господин окружной начальник, ни казначей, ни Мита-столяр. Стоит ли вам говорить, что в раю я сразу же почувствовал себя как дома. У нас внизу, в Сербии, государственные служащие уже привыкли к дармоедству. То же самое и здесь. Похоже было, прости меня, господи, что меня будто бы переместили по службе в какой-то очень хороший округ, так как, ей-богу, у нас, внизу, есть округа с молочными реками и кисельными берегами, только не каждый умеет пользоваться этим. Сначала я со всеми, с кем встречался, заводил знакомство. И, разумеется, не нашел в раю очень многих, о которых мы внизу, на земле, думали, что они, несомненно, пребывают в раю. Позднее я уже избрал для себя круг друзей, с которыми и проводил большую часть времени. Это был Алексей человек божий, мученики Фалалей и Гурий и апостол Онисим. Из женщин я ближе всего был знаком с мученицей Февронией. Все для меня было ново и интересно, и время проходило в приятных развлечениях. Встретимся, бывало, я, Алексей человек божий и мученик Гурий, прогуливаемся взад-вперед, судачим понемногу о небе и апостолах. Мученик Гурий был особенно ехидным. Алексей, напротив, был очень тихим и скромным. Так, например, мученик Гурий всегда злился из-за того, что женщин тоже причисляют к лику мучеников. - Женщины не могут быть мученицами, они могут быть только мучительницами, - говорит Гурий, как будто сам был женат. Обернется ко мне и спросит: - А ты как думаешь? - Что касается меня, - отвечаю я, а сам думаю о своей жене, - я думаю, что женщины могут быть мученицами, а могут быть и мучительницами. Это зависит от того, красивые они или нет. Тихий и скромный Алексей лишь философски-значительно улыбается этим словам. Как я уже говорил, сначала все шло хорошо и приятно, и мы с удовольствием развлекались. Но прошло некоторое время, и мне стало скучно. Чтобы скоротать время, я начал понемножку сплетничать, а когда и это надоело, пришла мне на память забава, которой мы, полицейские чиновники в Сербии, охотнее всего развлекались. Чтобы я мог таким образом провести время, мне нужны были сторонники, поэтому я и обратился прежде всего к многострадальному Иоанну. Гуляем мы однажды вечером у реки, в которой течет сливовица и на берегах растут дивные огурчики. Когда бы я сюда ни приходил, я приносил в кулаке немного соли и всегда отлично проводил время. Итак, гуляем мы как-то раз с многострадальным Иоанном, разговариваем о том, о сем, а я ему возьми и скажи: - Никак не пойму, почему мы должны терпеть, чтобы председателем райской святой общины все время был святой Петр. Мне кажется, что преподобный Потапий был бы лучше на этом месте. Многострадальный сначала удивленно посмотрел на меня, а потом начал мотать головой. - Разве не так? - продолжал я. - Я говорю это беспристрастно. Мне преподобный Потапий не шурин, да и не дядя. Спроси его сам, он подтвердит, что мы не родственники. - Да, я знаю это. - Ну вот. Так почему бы нам не посмотреть хоть разок, как другой будет управлять раем. Я уважаю святого Петра, как святого, но все-таки надо бы посмотреть, как бы стал управлять другой. - Да, - сказал Многострадальный после долгого размышления, - это неплохая мысль. Каждый день мы продолжали наш разговор и потихоньку-полегоньку втянули в наш круг и других обитателей рая. Посвятили мы в это дело прежде всего апостола Онисима, потом и других. Когда же про нашу затею узнали многие, нам отступать было некуда, и мы начали действовать энергичнее. Эх, видели бы вы только Алексея человека божьего! Каким он оказался хорошим агитатором. Как он разошелся! А мученик Евлампий! А мученица Феврония! Она тоже присоединилась к нам и досаждала нашим противникам не столько агитацией, сколько сплетнями. В противной стороне - чудотворец Тихон и Григорий Двоеслов. Впрочем, чудотворец Тихон как чиновник не особенно выделялся: он работал только по указке сверху. Зато Григорий Двоеслов досаждал нам больше всех. Все извращал и заводил интриги. Мне скажет одно, апостолу Онисиму - другое, третьему третье. Наверное поэтому его и зовут Двоесловом. Когда мы увидели, что наша идея уже созрела настолько, что предприятие должно получить иные формы, мы собрались и решили издавать газету. Назвали ее "Райские ведомости". Редактором избрали одного из мучеников - Акакия, учитывая, что и на земле редакторы обычно мученики. Мать моя, как мы разукрасили номер! Передовую статью написал я сам под заголовком: "Кого только среди нас нет". А дальше шли райские известия, смесь, анекдоты и ответы редакции. Ах, это было бы полезно почитать. Можете себе представить, каким был этот первый номер, если полиция его сразу же запретила и в тот же день вышел закон о свободе печати. Закон содержал всего две статьи. Ст. первая: "Печать в раю является полностью свободной". Ст. вторая: "Никто в раю не имеет права издавать газет". Когда нам таким образом подрезали крылья, мы организовали и пустили в действие ту силу, которую многие на земле не умеют использовать, а именно мы вместо газет использовали женщин, то есть всех райских мучениц. И многие вопросы, которые в газетах были бы, очевидно, высказаны осторожнее, в подобной форме ставились и обсуждались очень остро. Так энергично мы продолжили свою деятельность. ГЛАВА ПЯТАЯ В конце концов началась такая небесная сутолока и путаница, которая может происходить только в высших сферах. Мы так раздули это дело, что власти вынуждены были созвать собрание. Пришел назначенный день, и тут вам, смертным, было бы на что посмотреть! Армии, целые армии здесь столкнулись. К нам присоединились сорок младенцев, потом дружина в семьдесят апостолов и сверх того семь отроков эфесских. Потом мученик Парамон и его 370 мучеников. Имея столько сторонников, мы полагали, что у нас большинство. Но чудотворец Тихон спокойно взял святцы и начал вызывать всех святых по месяцам и дням, угрожая каждому, что "в интересах государственной службы будет исключен из святцев всякий, кто не будет голосовать за правительство". Сначала нас это не так испугало. Но когда дошло до 28 декабря, а это день 20 тысяч никомидийских мучеников, о которых мы и забыли, а потом 29 декабря, день 14 тысяч мучеников - невинных детей... Э-э, это было слишком! Увидели мы, что большинство на их стороне и что нам уже ничто не может помочь, и решили тогда начать скандал и беспорядки в надежде, что нам удастся сорвать собрание. Встаю, значит, я и объясняю, что 14 тысяч мучеников (те, от 29 декабря) не имеют права присутствовать на собрании, так как все они невинные дети, то есть несовершеннолетние. Вы можете себе представить, какого жара я поддал. Началась такая давка и толкотня, что не приведи господи. Поднялся крик, шум и стоны, и уже дошло до того, что души начали хватать друг друга за горло, и бог знает, что бы произошло дальше, если бы не случилось нечто, чего никто не ожидал. По небу разлилось какое-то необычайное сияние. Затрубили трубы архангелов, херувимы умильно запели "Осанна", а сверху, из сияния послышался святой глас, которому ничто не может противостоять, глас, которому все покоряется. - Дети! Дети мои! Неужели и на небе вам тесно? Мы опустили головы от страха и уставились в землю (то есть не в землю мы не могли смотреть на нее, - а перед собой). И никто ничего не мог ответить. - Смиритесь, - снова загремел святой глас, которому ничто не может противостоять. Мы молчим, как немые, и не двигаемся. И снова раздался глас. - Нет ли среди вас кого-либо из Сербии? Все показали пальцами на меня. - Кем он там был? - Писарем в полиции, - ответил я, дрожа. - Выбросьте его из рая, чтобы вы могли спокойно жить, как приличествует райским душам на небесах. Не могу подробно описать, кто именно схватил меня за плечи, кто распахнул райские врата, кто опустил мне на спину два увесистых кулака, которым совсем не место в раю. Знаю только, что райские души после этого помирились и расцеловались друг с другом, а я, выброшенный из рая в интересах райского мира, лечу до сих пор в небесном пространстве. Куда лечу, не знаю. И что мне на этом пути не нравится, так это то, что я никак не могу сосчитать, сколько я уже километров пролетел, чтобы потом можно было предъявить счет за прогонные. РАССКАЗЫ КАПРАЛА О СЕРБСКО-БОЛГАРСКОЙ ВОЙНЕ 1885 ГОДА Дорогие родители, это мои воспоминания о событиях, стоивших вам стольких слез. Вам и посвящаются эти строки. Бранислав Белград, 1885 МОБИЛИЗАЦИЯ Стояла первая половина сентября. Было тепло, и лишь иногда, по утрам, дул резкий и холодный ветер, напоминая о приближающейся осени. Однажды белградские газеты крупными буквами напечатали тревожные телеграммы. Сначала они вызвали тихие, осторожные толки, перешептывания, но общее беспокойство постепенно росло, поползли всевозможные слухи, и наконец дело дошло до громких разговоров. Перед трактирами, возле столиков, словно мухи у капли меда, толпятся люди. Свободных мест нет. Здесь читают и обсуждают телеграммы. А телеграммы день ото дня печатаются все более и более крупными буквами. Как раз в это время проходили учения очередного года резервистов. Стали поговаривать, что после двадцатидневного сбора домой никого не отпустят. Прошло в неизвестности еще несколько дней, и вот, на седьмой день стало ясно, что с нами будет. В то утро на стенах запестрели большие объявления, а на них - черным по белому: мобилизуется очередной призывной возраст и все военнообязанные. Здесь же перечислялось, сколько каждый должен взять с собой сала, портянок, какую обувь и т. п. Одним словом, стало ясно, что призывник, кроме всякого снаряжения, должен захватить с собой еще и голову, но не было никаких гарантий, что ему удастся вернуться с нею домой. Все это было написано в печальном, трогательном стиле наших окружных команд. Вот тут-то и началась настоящая суматоха. С утра до вечера у плакатов толпились люди, читали, переговаривались. Возле каждого трактирного столика собиралась своя группа, и всюду высказывались различные мнения. Вот стоит у мраморного столика студент. Вокруг него толпятся мелкие торговцы, бакалейщики и другой бедный люд, собирающий здесь крохи политических новостей. Студент медленно, с расстановкой, читает будапештскую газету, чертит карандашом на столике берлинскую и сан-стефанскую границы 1 разъясняет слова "офанзива" и "дефанзива" 2. За другим столиком - седой господин, чиновник из министерства, около него учителя, канцеляристы, торговцы. А он им толкует международный статут Румелии и сообщает последние новости о временном пловдивском правительстве и об угрозе сербским интересам со стороны соперницы, ставшей более сильной благодаря Румелии. А там, за третьим столиком, - портной Фердинанд с классическим лицом, поднятым правым плечом и прищуренными глазами. Здесь же мясник Марко в забрызганном кровью фартуке, с ласковыми добродушными глазами; а вот практикант Люба из консистории, у него робкие монашеские жесты и блудливые мирские глаза. Около них толпится множество знакомых и незнакомых. Все говорят в один голос, все стучат кулаками по столику, и все уверены, что в конце концов русские будут в Царьграде. 1 Имеются в виду границы Сербии и Болгарии, определенные договором, заключенным в Сан-Стефано, предместье Константинополя, в результате победоносного окончания русско-турецкой войны 1878 года. Однако договор, подписанный Россией и Турцией в Сан-Стефано, вызвал недовольство европейских государств, потребовавших его пересмотра. С этой целью в том же году в Берлине был созван конгресс. В соответствии с Берлинским трактатом Болгария была разделена на две части, одна из которых, названная Восточной Румелией, с центром в городе Пловдиве, отдавалась под власть Турции, Сербия и Черногория получили некоторые приращения своей территории. 2 Офанзива - наступление, дефанзива - оборона. Так было в трактирах. А на улице то и дело попадались группы из двух, трех, четырех человек. Одни озабоченно шептались, другие громко разговаривали, третьи спорили, четвертые шутили. Были и такие шутки, которые, переходя из уст в уста, облетали весь город. Так, например, говорили, что какого-то учителя назначили трубачом, а почтальона барабанщиком. Кругом музыка. Воинственные песни гремели во всех кабаках и трактирах. Тут же собирались сторонники войны и те, которые не очень-то ей радовались и изо всех сил доказывали, что они не подлежат мобилизации. Здесь были и слишком широко понимавшие обращение правительства и совсем не понимавшие его, несмотря на все разъяснения. Кругом одно и то же. По пути домой видишь, как женщины у ворот или прямо через дорогу переругиваются из-за мужей, дети из-за отцов, отцы из-за детей, А малыши, бессознательно предвещая беду, уже нацепили вместо сабель палочки, трубят марши, ходят строем и играют в войну. Возвращаясь домой, я встретил господина Якова, пенсионера. Шляпа у него сбилась на затылок, высокий лоб покрылся потом. Он увлеченно размахивал руками, доказывая что-то самому себе. Господин Яков спешил домой, чтобы сообщить жене новости о мобилизации. У них нет ни родных, ни близких, им некого снаряжать, некого провожать, не о ком плакать. И все-таки он озабочен, торопится домой, а заметив меня, машет тросточкой, чтобы я перешел к нему через дорогу. - Ты читал? - Да, - ответил я. Он вздохнул, большим голубым платком вытер со лба пот, потом снял запотевшие очки, протер их и продолжал: - И я прочитал. Разумеется, прочитал: ведь это меня касается больше, чем кого-либо другого. Вам, молодым, легко. А что?.. Ранец, сухари, сало, портянки, винтовку и - шагай себе с песней! Ни тебе из кармана, ни тебе в карман, а?! Разве не так? А я, милый человек? Я - и телеги и лошадей: целый обоз, братец мой. Обоз из двух повозок. Удивляюсь только, почему не из трех или, скажем, не из четырех? Все это хорошо. Сколько бы там ни было, но откуда я все это возьму, откуда, братец?.. (Здесь господин Яков стукнул тросточкой о землю, растерянно посмотрел на меня, перевел дух и продолжал.) Они и не спросят, можешь ли ты, есть ли у тебя, откуда ты это все возьмешь, а так прямо, с налета: "Господин Яков, снаряди обоз, обоз из двух лошадей!" (Эти слова он произнес не своим голосом, подражая, очевидно, кому-то из окружной команды.) И знаете, что всего хуже в этой стране? (Здесь он повысил голос и начал раздельно произносить слово за словом.) Хуже всего то, сударь, что и в верхах думают так же, как эти наши внизу! Я был у самого господина министра. Говорю ему: "Так и так, две лошади, господин министр. Одна еще куда ни шло, а то - две..." И знаете, сударь, что мне сказал господин министр? (Тут господин Яков заговорил таинственным голосом, ухватил меня за пальто и принялся засовывать палец в петлю.) Министр, казалось бы, ученый человек, генерал, у него самое большое звание в стране, а знаете, что он мне сказал: "Можете, можете! Вы, господин Яков, можете!.." (Эти слова господин Яков произнес измененным голосом. Потом продолжал уже своим, но громче.) И это мне министр говорит! А теперь я спрашиваю вас, может ли подобное произойти еще в какой-либо стране, а? Нет, ей богу, не может. В другой стране, где есть порядок, министр сказал бы: "Вы, господин Яков, не можете выставить двух лошадей? Ну хорошо, дайте одну". (Эту фразу он произнес так, словно говорил за министра другого государства, в котором "царствует порядок". А затем снова стал кричать.) Если так говорит министр, то что же нам остается делать? Последние слова господин Яков выкрикнул фальцетом и поперхнулся, а я, улучив момент, пока он кашлял, сказал "до свидания" и пошел домой. Но не успел я сделать и десяти шагов, как столкнулся с выглядывавшей из ворот госпожой Юцей; на ней была темно-зеленая шаль и красный с черными горошками фартук. Она жила за пять домов от нашего. - Вы не видели где-нибудь моего Перу? - Нет, сударыня. - А как вы думаете, и моего Перу возьмут по этому набору? - Все там будем. - Ах, что вы! Легко вам говорить: все там будем. Мой сынок уже три месяца кашляет. Этого не может быть, насильно ничего не могут сделать! У него, знаете, есть справка от врача. - Я думаю, это не поможет... Кашлять ему и на войне никто не запретит. И кто меня потянул за язык! Госпожа Юца, в темно-зеленой шали и в красном с черными горошками фартуке, подбоченившись, преградила мне путь. - Что вы сказали, что вы сказали? - повторила она несколько раз. - Все вы на один лад. И вы, и окружное начальство, и майор, и комиссар, и министр - все вы одинаковы. Зачем же тогда доктора в Сербии, если их справки ничего не значат, а? Разве можно больного человека тащить на границу, когда есть столько здоровых... (Она хотела было произнести какое-то бранное слово, но придержала язык за зубами.) Ну, проходите же вы, чего стали? - Да я и хочу идти. - Хотите идти, так... и т. д. и т. д. Я попрощался с ней и быстро удалился. Госпожа Юца захлопнула ворота, скрывшись за ними вместе с темно-зеленой шалью и красным в черную горошинку фартуком; но и во дворе все еще слышался ее бурный протест против того, что ее Пера должен идти в армию, когда все знают, что у него кашель. По пути мне встретился подмастерье; он нес чьи-то сапоги, чтобы отремонтировать их на дорогу. Встретился мне и Благое, мой сосед и приятель. С ним придется завтра стоять в строю... Мы все любили добродушного Благое. Из родных у него была только мать. Сначала он воодушевился: мобилизация открыла ему дорогу на фронт, к славе. А теперь стоял перед домом и боялся войти. На его лице отражались внутренняя борьба и нерешительность. - Неужели боишься, Благое? Что с тобой? - Да нет. А вот домой идти страшно. - Почему? - Не знаю, как сказать матери. Он, бедняга, был единственным сыном, а мать уже стара и очень плоха. Она берегла его, как зеницу ока, не давала на него и пылинке упасть. В нужде и лишениях кормила сына, пока не вырастила. А теперь он кормит ее, борясь с нуждой и бедностью. Они никогда не расставались, теперь им предстояла первая разлука. - Скажи матери, что мы идем вместе и будем беречь друг друга. - Это не поможет, - ответил Благое и уже взялся было за дверную скобу, но снова опустил руку. Перед тем как войти во двор, я опять увидел господина Якова: он шел по улице и что-то объяснял самому себе; увидел госпожу Юцу, выглянувшую из ворот, и Благое, который все еще стоял перед своим домом и не решался открыть дверь... ПРОЩАНИЕ Я осмотрел сапоги и ранец, проверил снаряжение. Все в порядке, можно хоть сейчас трубить сбор. Мне разрешили сегодня побыть дома, а завтра утром, как только заиграет рожок, - на Баницу и - на фронт. Этот вечер нужно провести со своими близкими, утешить тех, с кем расстаюсь, проститься, а на рассвете - ранец за плечи и в дорогу. Время летело необычайно быстро. Пока уложил ранец, начистил сапоги, пока то, другое, вот уже и вечер наступил. Словно и солнце в тот день куда-то спешило. Вечер тихий, ясный. В небе - большая, круглая луна. Немного похолодало, и какая-то щекочущая дрожь временами пробегает по телу. Посреди нашей низкой комнатки стоит маленький стол. Мерцает пламя свечи, и тени сидящих за столом пляшут по стенам. На столе очищенные яблоки, печеные каштаны и другие лакомства, - все, все, что я люблю, - как будто я могу съесть это сразу. Во главе стола - отец. Седой, нахмуренный, он молча барабанит пальцами по табакерке и что-то вычерчивает на ней ногтем. Около него - мать. Она угощает меня то тем, то другим; голос у нее дрожит, и она старается сдержаться, чтобы глаза и рот не выдали волнующих ее чувств. Тут же сидит сестра, глаза ее полны слез. Рядом с ней младший брат, веселый и любопытный мальчуган. В то время как старшие сосредоточенно молчат или говорят о вещах, не имеющих отношения ни ко мне, ни к моему отъезду, ему не терпится расспросить о самом страшном. - А что, на войне каждый должен погибнуть, да? А как вы стреляете? Лежа? А правда, что убитых хоронят с почестями? Напрасно его одергивают, просят помолчать, напрасно пытаются отвлечь разговорами на другую тему, он, не получив ответа на свои вопросы, повторяет их снова и снова. Но страшнее всего, когда все вдруг замолкают. По пяти минут длится жуткая тишина, нарушаемая лишь частым, прерывистым дыханием матери. Отец торопливо затягивается и пускает дым; мать делает вид, что увлечена каким-то делом: чистит яблоко или снимает нагар со свечи; часы в соседней комнате размеренно отсчитывают время; на озабоченных лицах играют бледно-желтые отблески пламени; на стенах вздрагивают неясные тени. Иногда вдруг на оконной занавеске мелькнет какая-то тень, и у самого дома послышатся тяжелые шаги прохожего. Странно, что при таких обстоятельствах никому не удается найти тему для беседы. Разговаривают сердца и души, а когда разговаривают они - нужна тишина. - Ты будешь нам писать? - спрашивает сестра и берет мою руку. - Буду! Конечно, буду! - Пиши! - поддерживает ее маленький братишка. - Пиши! Если кого-нибудь убьют, ты обязательно сообщи, куда угодила пуля: в грудь, в руку, в ногу, в голову, в лоб, в рот или... И он продолжает перечислять все страшные возможности, а у меня в душе все холодеет. - Помолчи, когда разговаривают старшие, - перебивает его отец, но по тону видно, что замечание сделано вовсе не с целью воспитания, а только для того, чтобы прекратить легкомысленные предположения, от которых у старика волосы встают дыбом. И опять наступает тишина. В углу застонала деревянная кровать, потом что-то затрещало, как сухие ветки под ногами, затрепетал огонек свечи, и длинный язычок пламени начал судорожно извиваться. Все обернулись; мать вздрогнула и побледнела, принялась быстро креститься, бросая взгляды на икону, и воскликнула: - Господи, боже мой! Господи, боже мой! Возложи грехи на стариков, прости детей! - Мать поднялась, зажгла лампадку (нынче она забыла сделать это раньше) и еще пять или шесть раз перекрестилась на икону покровителя нашего дома святого Георгия. Чем дальше по кругу двигалась стрелка часов, тем заметнее менялись лица моих родных. Все явственнее выражали они внутренние переживания. Мать не сводила с меня мокрых от слез глаз и никак не могла насмотреться. Мне становилось не по себе от этого пристального взгляда, постоянно обращенного в мою сторону. Надо было прилечь, хотя бы на часок. Когда я проснулся, на улице еще стояла темная ночь. На столе догорала свеча, а за столом сидел отец, так и не встававший с места. Перед ним возвышалась гора окурков и пепла. Дым, заполнивший комнатку, колыхался в воздухе, словно облако. Утренняя заря теснила ночь, пламя свечи становилось все бледнее и бледнее. Между занавесками с улицы пробился тонкий луч света; лампадка под иконой начала потрескивать, и в нее подлили масла. Пришла соседка с детьми, через некоторое время - другая, и скоро гостей набился полный дом. Пришел и дядя Сретен - он еще вечером передавал, что придет проститься. Четыре месяца назад у него умер сын, мой ровесник, который вместе со мной пошел служить в армию, но после одного марша захворал и вскоре скончался на руках отца. С тех пор дядя Сретен забросил торговлю, друзей, и целыми днями, запершись, сидит у себя дома. Лишь по воскресеньям он идет на кладбище и часами сидит у могилы. Сидит и разговаривает с сыном. Иногда приносит книги и читает ему вслух. И он бы тоже сейчас провожал своего сына, да, видно, не было на то божьей воли. Я собирался. Мать и сестра стояли в углу с заплаканными глазами; брат трогал на мне то одну, то другую вещь и переступал с ноги на ногу; отец сосредоточенно и спокойно курил; соседки громко переговаривались, а дядя Сретен сидел в углу и молчал, молчал как немой. Когда настало время уходить, у отца вдруг задрожал подбородок. Он хотел мне что-то сказать, но не смог. Я почувствовал, как он прикоснулся холодными губами к моему лбу, к щекам... Это как первый укол ножа, когда его вонзают в тело: сначала больно, а потом режь, сколько хочешь. Дальше я уже не помнил, кто меня целовал и обнимал, кто лил слезы на мои щеки. И все-таки еще один поцелуй, очень крепкий поцелуй я запомнил. Он ожег мое лицо, словно холодный ветер. Бедный дядя Сретен! Он провожал на войну своего сына! Его руки охватили меня, как руки утопающего, а его поцелуй был долгим, точно последний привет уходящему в могилу. До сих пор чувствую его поцелуй на своем лице. Он поцеловал меня вот сюда, в лоб, и вот сюда, в правую щеку... ...Больше я ничего не помню!.. Знаю только, что брат помог мне надеть ранец. С трудом я вырвался из объятий матери и, не оглядываясь, пошел быстро-быстро... В ПАЛАТКЕ Уже в Медошеваце, на широком и просторном поле около Ниша, мы вступили в бой. Сражаться пришлось со многими невзгодами и скверной погодой. Затяжные дожди часто заливали нас по ночам и вынуждали покидать солдатские палатки. Мне хорошо запомнилась одна из таких ночей. После полудня хлынул сильный дождь, стало темно, словно наступил вечер... Мы, как мыши, забились в низкие палатки и лишь изредка выглядывали наружу через маленькие дырочки в брезенте. Младший унтер-офицер и солдат, стоящий в строю справа от меня, уселись по-турецки, прилепили к солдатскому ботинку грязную самодельную свечку, положили перед собой ранец, заменивший им стол, и принялись играть в карты. Позади них лежал на спине еще один солдат. Как раз над ним палатка протекала. Он поставил себе на живот котелок и лежал, не двигаясь. Капельки воды, падая сверху, булькали в котелке, а он курил и посмеивался, довольный, что завтра не будет учения. В углу кто-то жаловался, что под него снаружи подтекает вода. А дождь лил как из ведра. Из соседней палатки слышалась песня: "Мамина Катерина" и "Мама Мару хоп, хоп, хоп!"... Где-то рядом кричали: какой-то капрал возвращался из города и, спасаясь от дождя, в темноте забрался в чужую палатку, а там и своим-то места не хватало, вот его и выпроваживали и по-плохому, и по-хорошему. Дождь усилился. Стало так темно, хоть глаз выколи. Вышли горнисты, сыграли "вечернюю зорю", но из-за страшного ливня до нас долетали лишь отдельные звуки. Так бывает, когда намокший под дождем петух вдруг начнет кукарекать охрипшим голосом. Дневальные попрятались в палатки. А каково бедным часовым! Один бог знает! Чтобы заглушить голод, я курил цигарку за цигаркой, а потом начал потихоньку вытаскивать из ранца соседа колбаски: я приметил их еще днем, и теперь они ввели меня в искушение!.. Рядом лежал наш левофланговый и с тоской поглядывал на мою цигарку. - Дай-ка, брат, закурить. У меня нет ни крошки табаку, - попросил он наконец. - На. А нет ли у тебя во фляжке воды? Пить хочется! - Нет, нету! Закурив, он начал спрашивать соседей, нет ли у кого-нибудь воды. Ему очень хотелось отблагодарить меня, но ни у кого не оказалось ни капли. А на улице - наводнение. А мне-таки сильно хотелось пить. Я потянулся, чтобы взять с живота своего соседа котелок, уже наполненный дождевой водой, но левофланговый остановил меня: - Не нужно! У меня есть яблоко. Я хотел было его приберечь, но уж если тебе так хочется пить... Вытащив большое румяное яблоко, он разрезал его на две части, одну дал мне, а вторую снова спрятал в ранец. - А зачем ты оставил другую половину? Почему не ешь? Ведь испортится. Он посмотрел на меня, словно хотел сказать взглядом: "Если бы ты знал!.." - Это дал тебе кто-нибудь из родных? - Нет. Это я получил, знаешь... это... это... так от одного человека. Левофланговый - крепкий красивый парень, только ростом не вышел. У него маленькие умные глаза, открытый лоб, небольшие усики. Бреется по два раза в неделю, шапку носит немного набекрень. Никто в отряде не умел красивее его подвязывать опанки 1, а когда заиграет в праздник оркестр - он первый плясун. Во время смотров оказывалось, что его винтовка всегда самая чистая, все боевые приемы он выполнял отлично, но вот равнение портил, за что ему постоянно доставалось от командира. 1 Опанки - обувь из сыромятной кожи. Когда я еще раз предложил ему закурить, он счел своим долгом относиться ко мне более доверчиво. - Знаешь, я из Мириева. Это там, за горой, около которой был наш лагерь, когда мы стояли в Белграде. Есть в нашем селе девушка Ката. Не то что мы любим друг друга, ей-богу, а просто так... Тут он прервал рассказ и обернулся: не слушает ли нас кто-нибудь. Никто не слушал. Младший унтер-офицер как раз проиграл три гроша и по этому случаю волновался и кричал: "В прикупе был трефовый король!" В правом углу запели. Дождь неистовствовал, и я, почувствовав, что под меня тоже подтекает, поджал ноги и с удовольствием начал есть свою долю яблока. - Ее дом сразу же за поповским, - продолжал левофланговый, - а наш в другой стороне - за судом... И вот, куда бы я ни пошел, все меня туда тянет... а иду мимо. В коло я никогда не стою рядом с ней, а все-таки смотрю только в ее глаза. Эх, если бы ты видел ее, когда она танцует коло... Я просто не знаю, что со мной делается! Как только увижу ее, вот сюда что-то подкатывает, весь огнем горю. Ни слова мы, как говорится, не сказали друг другу, но всегда, когда я вижу ее, со мной творится такое, что я и сам ничего понять не могу. Парни в селе думают, что мы любим друг друга, а ведь нет, ей-богу, нет. Мне нравится быть около нее, и она, вижу, все на меня смотрит, а как только наши взгляды встретятся, опускает глаза и краснеет. Конечно, мы молодые, могли бы и любить друг друга, а нет: ни она мне не сказала, что любит меня, ни я ей!.. Рядом лежащий солдат снял с живота котелок, отвернул брезент - вылил воду, снова лег на свое место, установил котелок и закурил. Левофланговый перевернулся на правый бок: - Когда всех призывников вызвал староста, пришлось идти и мне. И так вдруг стало тяжело. Вот ведь ни я не люблю девушку, ни она меня, а тяжело уезжать. Ходил, ходил я вокруг дома Каты, заметил ее: присела за коробом и следит за мной. Подошел. "Ката, говорю, я пришел с тобой проститься!" Вот все, что я ей сказал. А она: "До свидания, Ника". И застеснялась. "Подойди ближе, Ката, ведь я ухожу в армию!" Ей хочется подойти, но она не подходит. Потом вдруг сбегала в клеть, принесла яблоко. "Возьми, Ника! А тебе жалко села?" "Жалко, Ката!" Еще тяжелее мне стало, во рту пересохло, и слезы на глаза набегают, словно смотрю прямо на солнце... "Жалко мне, Ката, и маму, говорю я ей, - и Ёлу, и тетю Соку". "А еще кого-нибудь тебе жалко?" спрашивает она, глядя в землю. "Жалко мне и тетку Станию, и деда Ристу". "Ну, а еще, еще?" "Жалко мне... жалко мне и тебя, Ката", - и я взял ее за руку... Сам не знаю, как это я вдруг, словно сестра она мне, ну, пусть бы мы хоть любили друг друга, а то, ей-богу же, нет. - Но ведь ты взял ее за руку, не так ли? - спрашиваю я. - И, конечно, поцеловал? - Нет, ей-богу, не целовал я ее. - Признавайся, чего там!.. Как раз в это время прямо у нашей палатки раздался сигнал тревоги. Поднялся невероятный шум. Ботинок со свечкой перевернулся, и огонек погас. Ранец с картами в суматохе вылетел из палатки. Лежавший солдат вскочил и опрокинул котелок с водой на младшего унтер-офицера, чем вызвал град проклятий. Левофланговый, ругаясь, искал свою шапку. Густой мрак, сутолока, неразбериха. В палатках нашей роты все кипит, а на улице хлещет ливень, поет рожок, дневальные стучат по мокрому брезенту палаток: "Вставай, тревога!" У меня остался один сапог, второй второпях надел младший унтер-офицер. Я натянул служивший подсвечником солдатский ботинок, весь закапанный воском, схватил чей-то ранец и выскочил наружу. И здесь кромешная тьма. Дождь льет так, словно прорвало небо. Командир завернулся в одеяло. Около него с маленьким фонариком стоит трубач. Рота собирается быстро. Люди заспаны, напуганы тревогой. Думали, случилось бог знает что... А оказалось, что полк, несший внутреннюю охрану, утром выступает в поход, поэтому нам предстояло сменить часовых. Левофланговый так и не признался, что поцеловал Кату. Погиб он, бедняга, на Три-Ушье. ПЕРВЫЙ ЗАЛП Сегодня утром наши части из Пирота двинулись к Сукову Мосту. Нам сказали, что объявлена война и девятый полк, охранявший границу, очевидно, уже вступил на вражескую территорию. С утра до темноты стояли на улицах жители Пирота. Старики недовольно качали головами, старушки плакали, девушки провожали нас нежными взглядами, а ребятишки пристраивались к колонне и наигрывали в сложенные ладони марш или кричали в такт барабану "бум! бум!"... Не по солдатским лицам, а только по лицам провожающих можно было прочесть, куда мы идем. В стволе винтовки у каждого букетик цветов, к шапке приколот желтый левкой, самшит или еловая веточка; шапка сдвинута на брови или на ухо, шинель в скатке, а фляжка выстукивает о тесак в такт маршу: "тук, тук, тук". Солдаты бодрые и веселые, глаза сияют, все идут в ногу, торжественно, как на свадьбу. Переплелись тысячи разных голосов. Впереди высокий голос выводит "Йова на свирели играет, свою Ружу вызывает..." В другом месте сбились с мелодии и запели "Сюда, сюда, за эти горы". Кто-то затянул "Как прекрасен этот свет", а группа студентов - "Чаша моя, чашечка!" Временами слышится смех: студент-доброволец, не найдя ранца, вытряхнул содержимое подушки, набил наволочку походным снаряжением, а теперь узел мешает ему идти. У кого-то из призывников навернулись на глаза слезы - все показывают на него пальцами и снова смеются. Затем следует неизбежная команда: "Подтянись! Взять ногу! Ты, ты, тебе говорю! Что на меня смотришь! Перемени ногу!" На некоторое время наступает тишина. Но вдруг не выдерживает и заговаривает один, за ним другой, третий, потом все сразу, и снова начинается шум и галдеж. Раздаются кабацкие, городские песни, раздольные деревенские; вот кто-то из унтер-офицеров запел боевую песню "С радостью сербы в солдаты идут". Но его голос скоро утонул в восклицаниях, шутках, в смехе и разговорах. Припекает солнце: Прямая, бесконечная дорога покрыта толстым слоем пыли, поднимающейся за нами густым облаком. Пыль засыпает все. Побелели бороды, усы, брови. От яркого солнца больно глазам. Но все мы по-прежнему веселы и бодры. Кто-то из молодых призывников, еще не знающих, что такое бой, расспрашивает, как он начинается, как кончается. Младший унтер-офицер, с медалью за сербско-турецкую войну, подходит к ним и начинает рассказывать удивительные истории, словно воевал он не восемь лет назад, а еще во времена Марка Кралевича. Некоторые совсем приуныли и идут, как дети, которых силой тянут в школу, где их ждет учительская "ласка". Расспрашивают: неужели всех убивают, можно ли спрятаться - и все в таком роде. Один кадровик, крепкий на вид парень, с тонкой шеей и сильными руками, хвастливо обещает вызывать болгар на поединок. Капрал убеждает, что смерть на поле боя самая лучшая; его сосед жалеет оставленных дома жену, детей, семью; один уверяет, будто ему все равно, убьют его или нет; другой возражает: если уж умереть, так сразу, чтобы не мучиться; третий говорит, что лучше всего погибнуть от гранаты; с ним не соглашаются: лучше от пули, если она попадет прямо в сердце. Кое-кто уже устал. Выбегают из строя, чтобы завязать шнурок, поправить спадающий ранец, подтянуть развернувшуюся скатку, отстают, потом догоняют; в патронташах гремят патроны. Жара... жажда... пыль... и все-таки солдаты веселы. Все словно поседели: пыль лежит на подбородках, на волосах, на одежде, пыль скрипит на зубах. Почти во всех фляжках уже нет воды, хотя у кого-то еще сохранилась ракия: ее расходуют экономнее. Изнуряющая жара. Цветы на стволах винтовок поникли, руки набрякли, глаза стали сонными, веки отяжелели и поднимаются с трудом, но все-таки еще раздаются песни, шутки, все идут в ногу. Да иначе и нельзя было у младшего унтер-офицера Йовы. Он бы никому не позволил повесить нос. Унтер-офицер Йова неплохой человек: у него легко увильнуть от работы, но идти не в ногу невозможно. У него хороший голос, он сочиняет песни и всегда сам запевает их. Еще в прошлую войну ходило несколько его песен, да и сейчас всю дорогу он поет только свою: Новое жито сыплется в мешок, Э-эх! А я служу в солдатах! Берегись, болгарин, - серб идет, Э-эх! Близок час расплаты! Вдруг он прервал песню и почти радостно воскликнул: - Граница! Тотчас же раздался голос командира: - Смирно! Действительно, с левой стороны дороги стоял камень, на нем две стрелки, под ними надпись: Сербия - Болгария. Все смотрели на этот камень, пройдя мимо которого мы вступали на вражескую землю. Каждый невольно прочел слова под стрелками, а неграмотные дергали то одного, то другого соседа за мундир и просили сказать, что там написано. После границы все пошло как-то по-иному. Солдаты почему-то умолкли. Того, кто впереди распевал "Йова на свирели играет, свою Ружу вызывает", совсем не слышно, да и группа, певшая "Сюда, сюда", сразу же притихла. Никто не приплясывает, не слышно смеха, как будто все вдруг забыли и о пляске и о веселье. Лишь иногда кто-нибудь попытается запеть или пошутить, скажет что-нибудь, раздастся сдержанный смех и сразу же затихнет. Только Йова покрикивает, как и прежде, и напевает свою песню. Младший унтер-офицер с золотой медалью все еще рассказывает о прошлой войне. А кадровик вроде бы уже раскаивается, что собирался вызывать болгар на поединок. Солдаты идут вразброд, строй нарушен. Йова задумался: сочиняет песню о переходе сербского войска через границу и не следит за тем, чтобы все шли в ногу. И только он хотел пропеть нам новую песню, как вдруг - грянул залп. Это был первый неприятельский залп! Песня застряла у Йовы в горле. Наступила торжественная тишина. Мы замолчали, словно онемели, и невольно переглянулись. Младший унтер-офицер с медалью прервал свой рассказ. Кадровик сразу забыл свое желание вызвать болгар на поединок. Капрал, рассказывавший, что смерть на ратном поле самая лучшая, сжался и растерянно смотрел перед собой. У солдата, вспоминавшего о жене и детях, выступили на глазах слезы, но он быстро взял себя в руки. Его сосед, утверждавший, что ему все равно, убьют его или нет, сразу присмирел и только пробормотал: "Если бы заранее знать, погибнешь или нет!" Но решительное командирское "Смирно!" заставило всех прийти в себя, ряды выровнялись, с лиц исчезло растерянное выражение. Солнце все еще жгло. Но перед нами была уже не только пустынная дорога. Здесь было на чем остановить взгляд. И хотя все устали, были истомлены жаждой и глаза у всех смыкались, каждый вглядывался в ту сторону, откуда раздались выстрелы. Увядшие цветы из стволов винтовок упали в дорожную пыль. Там же оказались левкои, самшитовые и еловые веточки, украшавшие солдатские шапки... Солдаты крепче сжали винтовки. Шли в торжественной тишине... Лишь младший унтер-офицер Йова иногда крикнет, чтобы шли в ногу, да фляжки постукивают о тесак, выбивая однообразное "тук, тук, тук"... ПТИЧКИ БОЖЬИ Первую ночь, после того как мы вступили в чужую страну, отряд провел недалеко от нашей границы в селе Желюши. Уже отгремели залпы над тростниковыми крышами этого небольшого села, и наши войска продвинулись дальше, в глубокие ущелья, оставив за собой удивленных и перепуганных крестьян. Это был, пожалуй, последний, какой-то заблудившийся осенний вечер. Дул прохладный ветерок, но небо было чистым. Медленно угасали солнечные лучи. Грязные и пыльные, мы снимаем ранцы, составляем винтовки у какой-то ограды, очевидно общинной, отряхиваемся, протираем глаза, поправляем ремни. Некоторые настолько устали, что тут же ложатся на траву, зеленеющую еще кое-где под забором. Другие, набрав в котелок воды, смывают грязь с лица. Многие просто стоят, опершись на винтовки, и не могут решить, что делать дальше. Нигде не видно ни души, село пустынно. Окна низеньких домиков завешены или закрыты ставнями, никто из них не выглядывает. Лишь из одной трубы вьется дымок, тоненький, еле видный: огонь, очевидно, уже догорает. Под скамейку в общинном дворе забился лохматый пес. Увидев нас, он лениво поднялся, гавкнул раз-другой, словно выполняя свой служебный долг, и скрылся за домом. За ручьем прозвенел колокольчик на шее буренки. Она подняла голову, промычала, постояла некоторое время без движения, будто проверяя, какое впечатление произвела на окружающих, и принялась равнодушно поедать тутовый куст. Мирные жители попрятались в своих домиках, боясь, что пришедшие солдаты будут убивать их и грабить. Один из наших, больше всех заботившийся о том, чтобы не заночевать в поле, ударил прикладом в дверь ближайшего домика, и она, как нарочно, свалилась с петель. Многие стали выговаривать ему за это, но из дома никто не появлялся. Очевидно, хозяева сбежали. Кое-кто уже начал разжигать маленькие костры прямо посреди села, потому что командир запретил входить во дворы. Солдаты собирались у огня: один поджарить сохранившийся в ранце кусок грязной свинины, другой, только что умывшийся, - просушить полотенце, а кое-кто - просто так, по привычке. Солнечные лучи еще хорошо грели, и лишь изредка набегавший ветерок крутил опавшие листья и осыпал дорожной пылью пожелтевшую траву и скошенные луга. Я прилег у ограды и расстегнул ворот; свежий ветерок щекотал грудь. Товарищ мой Милян Джокич прилег рядом, положил голову мне на плечо и уснул. Командир встал на скамью около ворот, приставил к глазам бинокль, что-то высматривая вдали. Наши разбились на группы. Одни просто зубоскалили, другие разговаривали серьезно. Спустя некоторое время крестьяне увидели, что мы не такие уж страшные гости. Сначала они выглядывали из-под занавесок, потом почувствовали себя смелее. Откуда-то появился староста, оставивший дома свою палку, очевидно из страха, что сербы начнут расправу с него. Кабатчик, припрятавший свои припасы, опасаясь, как бы с него, как с самого богатого, не начался грабеж, при виде старосты снова надел свой фартук. Не успели мы оглянуться, как отовсюду стали появляться люди, сначала боязливо, испуганно, потом свободнее и смелее. Вот уже подошли к нашим, разговаривают. Вскоре ожило все село. Раздвинуты занавески на окнах, раскрыты ставни и двери, кое-где стали появляться и женщины: выйдут на порог и издали наблюдают за нами. Староста ободряет других. Он, по старшинству, ведет разговор с капитаном, а мы - с крестьянами. Называем друг друга братьями. Завязались долгие и сердечные беседы. Все ожило. Жизнь пошла в селе, как и раньше, только вместо веселых вечерних песен ветер доносил из глубоких ущельев глухие ружейные залпы. Детишки, прятавшиеся до того на чердаках и по шалашам в виноградниках, собрались снова, жмутся около нас, суетятся, расспрашивают обо всем, подносят воду и радостно прыгают, словно дождались желанных гостей. А когда над селом вдруг пронесется тяжелый артиллерийский снаряд, заволнуются, собьются в кучку, прислушиваются и после взрыва тонкими голосками повторяют: "Бум... бум... бум..." Подошел и ко мне один желюшанин. Рассказывает, как они сначала испугались, а теперь видят, что мы хорошие люди, что мы братья. В доме у него места только на двоих, но он готов и троих принять. Хотел бы всех нас угостить. Ах, как бы он был счастлив, если бы мог угостить всех! Вечер, этот чудесный вечер начал угасать. Потихоньку плыл по небу бледный месяц. Показались вечерние звезды. Все становилось сумрачным, словно покрывалось темной вуалью. Какое-то странное чувство охватило меня: хотелось протянуть руку и смотреть далеко, далеко... Милян проснулся, поднял голову. Мой разговор с крестьянином не заинтересовал его. Он молча смотрел на играющих детей. Дернул меня за мундир - хотел, видимо, что-то сказать, но я не обернулся, не желая прерывать разговор. Когда я случайно взглянул на Миляна, то увидел, что лицо его покрылось морщинками, а взгляд устремлен вдаль. Присмотревшись, я заметил слезы в его глазах. Милян еще раз дернул меня за мундир и указал пальцем на детей. Они играли в похороны. Нашли мертвую птичку, выпавшую из гнезда, а может быть, погибшую от взрыва снаряда, который совсем недавно потряс воздух над селом. Один шел впереди, повесив на прутик белое полотенце, а четверо других несли на скрещенных прутиках мертвую птичку и что-то напевали. Они направлялись к ручью, чтобы там ее бросить в воду. У меня сжалось горло. Не помню, сколько раз я хоронил птиц, делал им даже гробики из деревянных коробок, копал могилы, наряжал младшего брата в поповские одежды. В саду около нашего дома, где я провел половину своего детства, есть много-много могил, в которых похоронены птицы. Всегда это меня только развлекало - ведь это была игра... А тут дети играют, как, бывало, и я, но это теперь не кажется мне игрой, что-то сжимает мне горло, и становится не по себе... Почему они хотят бросить ее в поток, почему не выкопают могилу, как это делал я, когда мы играли в похороны? Почему они несут ее на прутиках, а не сделают гробик? Милян смотрел на них, но не говорил ни слова. Месяц поднялся уже высоко. В ущелье перестали стрелять, и только далеко-далеко, наверное на Видене, разгорался огонь... Милян снова опустил голову мне на плечо, повернулся лицом к забору и, словно в забытьи, прошептал: - Что поделаешь, птичка божья! Все мы птички божьи! Не заря разбудила нас - мы ее в то утро и не видели. Проиграли тревогу, и всё сразу стало ясно: над Виденом поднималось огромное облако дыма, из ущелья доносилась глухая монотонная стрельба. Когда мы двинулись, никого из желюшан на улице не было видно; лишь немногие выглядывали из окон, да во дворе иногда лаяла собака, раздраженная близкими звуками боевой трубы. В этом бою мне не довелось участвовать. Из нашего отделения мало кто погиб, но когда умолкла стрельба и рассеялся дым, принесли на скрещенных палках Миляна Джокича, бледного и уже холодеющего. Я не умел плакать. Растерянный, не понимая, что случилось, я долго-долго смотрел на Миляна. В его глазах, казалось, все еще блестели вчерашние слезы. А когда понесли его хоронить, у меня снова перехватило горло и почудилось мне, что он шепчет: - Что поделаешь, птичка божья! Все мы птички божьи! КАПИТАН МИЛИЧ Дня за два до перехода границы мне нужно было пойти в канцелярию третьей роты второго батальона, не помню уж какого полка, чтобы навести справки о затерявшемся пакете. Вестовой, невысокий паренек, стоял в коридоре, зевал, и с остервенением давил на окне мух. Он был счастливым обладателем всех качеств, которыми отличаются вестовые: тугоух, грязен, со всклокоченными волосами, на вопросы отвечал нехотя, лениво. Как и все вестовые, он не обратил никакого внимания на мою капральскую звездочку. Когда я спросил его, здесь ли командир, он впервые взглянул на меня, прижал к стеклу еще одну большую муху, подмигнул от удовольствия, когда она начала отчаянно жужжать, раздавил ее, повернулся ко мне, почесал за ухом, осмотрел меня еще раз с головы до ног и начал разговор: - А? Что надо? - Командир здесь? - Здесь! - Доложи обо мне! Он было пошел, но остановился и снова начал; рассматривать меня, пока наконец мое терпение не лопнуло и я не прикрикнул: - Кто у вас командир? - Да капитан Милич, - лениво протянул вестовой. Милич - мой хороший знакомый, друг нашего дома. С кем только ни встретишься в той сутолоке, которая творится сейчас в Пироте! Я хорошо его помню. Он часто бывал у нас. Как сейчас вижу все наше общество. Почти через день у нас собирались господин доктор, господин писарь из сберегательной кассы, капитан и еще какой-то господин со странным именем, которое никак не запоминалось. Да и внешность у него такая, что описать трудно. Господин писарь - человек средних лет, с обычными чертами сухого лица, коротко стриженный, с маленькими темными глазами - вот, примерно, его портрет. Знавшие его раньше, говорили, что он сочинял стихи и носил длинные волосы. Но сейчас он уже не пишет стихов и не носит длинных волос. Один лишь раз по случаю общинного торжества сочинил он стихи, каждая строчка которых заканчивалась возгласами "Эй!" и "Ой!". До сих пор их помнит наизусть каждый ребенок. Женщины считали его скучным. Мужчины говорили, что писаря пыльным мешком ударили. Тем не менее нет такой семьи, куда бы он ни ходил. Писарь нет-нет, да и пустит вдруг какую-нибудь сплетню, но дело обычно кончается тем, что его все подряд ругают, а он извиняется и продолжает ко всем ходить в гости. Так, однажды писарь рассказал жене начальника, будто бы ему точно известно, что аптекарша "крутит" с ветеринарным врачом. Жена начальника сейчас же передала это жене таможенника, та докторше, а докторша не вытерпела и выпалила все прямо в глаза аптекарше. Разразился невероятный скандал. Стали искать, кто первым пустил сплетню, и нашли - писарь. Пришлось ему объясняться с аптекарем. Приходит писарь к нему и говорит: "Я пустил этот слух, чтобы досадить жене начальника, а то она все поглядывает на ветеринарного врача". Этим дело кончилось, а он продолжал бывать и у начальника, и у аптекаря. Но самое скверное то, что писарь необычайно рассеян: куда бы ни пошел - в гости или в трактир, - никогда не возвращается со своей шляпой или тростью. Все у нас знали - если потерялась шляпа, сразу же беги в сберегательную кассу. - Господин Стева, вы, наверное, унесли мою шляпу? - Может быть. Не уверен, но может быть. Посмотрите на вешалке! - Да, как хотите, но это моя шляпа! Капитан был совсем другим человеком. Жил он, как говорят, не умом, а сердцем. Маленький, лицо широкое и покрыто пушком, меланхоличные уши, пышные короткие усы и бритая шея. Если посмотреть на него со стороны, то он напоминает букву Ф. В свои сорок пять лет капитан имел вид старого казначея какого-нибудь ведомства. В качестве особых примет можно указать широкие ноздри, большой живот и покладистый характер. Сколько бы доктор ни приставал к нему со своими насмешками (иногда у самого остряка трясется живот от смеха), он никогда не злился. Хотя капитан был военным человеком, за все время службы я не слыхал, чтобы он говорил на военные темы. Помню, правда, он однажды рассказывал, что видел во сне Наполеона: явился будто бы вдруг Наполеон, уселся ему на живот, раскачивается и говорит: "Будучи капитаном, я мечтал стать генералом, но даже у меня не было такого брюха. Терпение, маленькое брюхо, но большой желудок - вот условия, при которых можно достичь генеральского чина!" Капитан рассказывал сон, и сам весело смеялся. Мы тоже смеялись. У капитана было одно хорошее качество он совсем не читал газет. Только когда "Сербские новости" напечатали указ о присвоении ему звания капитана, он прочел этот номер от строчки до строчки. Правда, порой увидит газету бог знает какой давности и от нечего делать прочитает ее от названия до подписи редактора. Однажды, помню, он сказал: "Между женщиной и газетой я не вижу никакой разницы: только вводят в расходы и обманывают, а все же хочется их иметь!" Капитан был холостяком и никогда не пытался жениться. Почти все женщины в городе стремились женить его, но безуспешно - он до странности боялся женитьбы. Перспектива стать женатым человеком пугала его Поэтому вот уже столько лет он не решался обзавестись семьей. Один раз дело почти уже было сделано. Овдовела Анка, жена покойного Лазаревича, мелкого торговца, хорошая приятельница секретарши. К ней-то вдовушка и зачастила в гости. Там по вечерам бывал капитан. Она просто не знала, как ему услужить. Однажды утром капитан встретил около почты секретаршу и в разговоре, между прочим, хорошо отозвался о вдовушке Анке. Секретарша все это приняла за чистую монету и взялась за капитана. На помощь ей бросились соседки, и, казалось, все уже было в порядке. Помню, как-то вечером собрались все: доктор, капитан, писарь и еще один человек, имя которого я никак не мог запомнить. Доктор - весельчак. Высокий, сухощавый, с большими глазами и светлыми усами. Он был нашим домашним врачом и приходил всегда после ужина. Когда все собрались, доктор принялся что-то рассказывать, потом зашла речь о женитьбе. Помнится, в тот вечер изрядно засиделись. - А я бы никогда не женился, - начал капитан. - Неизвестно, на какого черта нарвешься, а потом, кто знает, - консистория, суды, то, другое... - Ерунда, - сказал доктор. - Если об этом будешь думать, никогда не женишься. - Да, действительно... - поддакнул писарь и по рассеянности сунул в рот сигарету вместо яблока. Доктор деланно засмеялся и предложил писарю хлебнуть вина. - А вот вдовушка Анка - хорошая партия для вас, - вступил в разговор человек с незапоминающимся именем. - Я... в самом деле... - опять проговорил писарь. - Я... в самом деле... это, готов быть шафером. Вот какой навязчивый человек был этот писарь. - Ну, брат, дело не в шафере, за шафером дело не станет, - сказал капитан, смущаясь. Секретарша его смущение поняла по-своему и все устроила: в воскресенье после полудня к вдовушке должны были идти секретарша, капитан и - не знаю уж, как этот сюда попал, - писарь, чтобы обо всем договориться. Да... а в субботу до полудня писарь распустил по городу слух, что судья Радивоевич разводится с женой и дело на днях будет разбираться в консистории. Все женщины всплеснули руками: "Неужто и они! А так хорошо жили!" Слух этот дошел до капитана. И тут, словно подменили человека. Он сразу же помчался к секретарю. - Ничего из этого не выйдет. Я не хочу жениться! Как ни уговаривал его секретарь, ничего не помогло: капитан стоял на своем. С тех пор никто не решается напомнить капитану о женитьбе. Я не виделся с ним, если не ошибаюсь, целый год. Как же я был удивлен, узнав от вестового, что он как раз и есть командир той роты, куда направили меня разыскивать затерявшийся пакет. Я без доклада направился прямо в канцелярию. Канцелярия роты во время войны обычно помещается в низенькой, захудалой комнатенке с земляным полом, с дырявым потолком. В нее с трудом можно пробраться по коридору через горы мусора, оружия, кувшинов, котелков, через койку вестового, где он в "нерабочее" время спит или ловит мух. Так, во всяком случае, выглядела ротная канцелярия капитана Милича. Здесь стоял небольшой столик, который с первого взгляда можно было принять за подставку для корыта, на столике - несколько листков бумаги, рюмка, служившая чернильницей, несколько официальных документов, всем своим видом говорящих, что они служат вестовому вместо обеденной скатерти, кусочек сургуча, ружейный винт, коробка спичек и сальная свеча, вставленная в пузырек из-под лекарства, на котором еще сохранилась этикетка с надписью "три раза в день". В углу комнаты - большой белый сундук. В нем размещен весь ротный архив, ранец писаря, седло и другие вещи. На крышке сундука - следы мела: на ней велась запись при игре в карты - нарисованы квадраты, а в них начальными буквами отмечено "дама", "король" и т. п. На этом же сундуке лежат грязные сапоги, сапожная щетка, ложки, тесаки. По полу разбросана солома, обглоданные кости, клочки бумаги. У стола маленький трехногий стул, на нем сидит капитан, точно такой же, каким я его видел в последний раз. Увидев меня, он с заметным усилием вскочил со стула. - Значит, это ты, - сказал он, смеясь, и начал вертеть меня, чтобы рассмотреть со всех сторон: так необычно для него было видеть меня военным. - Я, господин капитан! - Садись, садись, пожалуйста, вот сюда, - и он усадил меня на сундук, в котором помещался ротный архив. - Ну, что пишут из дому? Давно получал письма? Что там нового? Будешь писать - передай привет. Потом начались обычные разговоры. Он спрашивал, тяжело ли служить, сообщил, что его назначают командиром батальона. Я ему рассказал, что как раз вчера или позавчера вспомнил, как ему приснился Наполеон, раскачивающийся на его животе, и мы весело засмеялись. Потом он принялся угощать меня. Вытащил из ротного сундука завернутые в старые газеты сласти. Я начал есть, а он по своей давней привычке стал читать газеты от строчки до строчки (а они были бог знает с какого времени), и его взгляд остановился на одном объявлении. Он перечитал его несколько раз, потом посмотрел на меня и забарабанил пальцем по газете. Я впервые видел на его лице выражение, смысла которого не понял, и не мог сказать, что оно значило. Капитан еще раз перечитал объявление и протянул мне газету. - Посмотри. Не правда ли, хорошо составлено? Это было сообщение о смерти, напечатанное в газете "Восток". Жена оплакивала своего мужа, поручика, погибшего в сербско-турецкой войне. Я не увидел ничего особенного в объявлении, но из учтивости согласился с капитаном. Тот почесал свою основательно полысевшую голову и неопределенно махнул рукой. - А вот меня некому будет и пожалеть, если случайно погибну. Я было раскрыл рот, чтобы заметить ему, что и он мог бы жениться: ведь все уже было слажено, но тут он вскочил со стула, подтянул брюки, застегнул нижнюю пуговицу мундира и, словно командуя, сказал решительно: - Садись, пиши доктору. Пусть доводит дело до конца: возвратившись, сразу женюсь. Пусть уговорит ее... Ну конечно, эту... вдовушку... А почему бы нет? Она порядочная женщина... пусть ее сосватает. Пиши. И сам я напишу тоже. В это время вошел вестовой, принес какую-то бумагу. Капитан прочел ее и приказал вестовому собирать вещи в сундук и быть готовым в любое время к выступлению. Я написал доктору из Цариброда. Не знаю, писал ли капитан. Шестого ноября я снова увидел его. Но на этот раз мертвым, на носилках. ТРУБАЧ День или два стояли мы лагерем по левой стороне дороги, ведущей в Княжевац. Было сыро: земля пропиталась водой, а с неба все моросил мелкий дождь со снегом. Мы поеживались и поглядывали по сторонам, нет ли где-нибудь укромного сухого местечка для отдыха. Так тянулось весь день, а к вечеру мои солдаты притащили мокрого валежника и, разжигая костер, долго дули то с одной, то с другой стороны. Наконец появился небольшой огонек, вокруг которого мы сбились в тесную кучу. Унтер-офицер раздобыл сена, лег на него животом и, постукивая по манерке пальцами, как по барабану, стал бубнить что-то вроде болгарского марша. Должно быть, он подхватил эту мелодию в начале войны. Капрал Цакич приспособил у костра котелок, накрошил в него хлеба, положил овечьего сала. Пока готовится его кушанье, он старается сильнее раздуть огонь. Солдат из первого отделения, третий или четвертый с левого фланга, улегся на бок, повернулся спиной к огню, засунул голову под одеяло, и ему как будто стало совсем хорошо. Он даже запел: "Эх, быть бы мне хозяином!" Пятеро или шестеро наших отыскали на дороге брошенную телегу, притащили ее и чуть не подрались, споря о том, кто будет под нею спать. Они уже почти решили свой спор, но унтер-офицер, заметив, что костер наш совсем догорел, а дров нет, ввязался и потребовал одно колесо от телеги для костра. Какой-то призывник, кажется не из моего взвода, прихватил из Пирота женское платье, отороченное кружевами. Сейчас он накрылся им с головой и стоял у костра на одной ноге, протянув вторую к огню. А когда одна нога уставала, призывник, словно петух на шесте, поднимал другую ногу. Огонь в нашем костре извивался, как в очаге бедняка; вокруг сгущался мрак, и наши лица, освещенные пламенем, казались красными, словно раскаленные угли. Колесо догорало, капрал уже отодвинул от огня свой котелок и, дуя на горячую похлебку, пробовал кушанье. Только трубач, известный весельчак, о чем-то задумался. Сидит посреди поля и даже к костру не подходит. Унтер-офицер звал его, но он отказался: не холодно. Не может быть, чтобы он не замерз. Очевидно, что-то случилось. Вообще это веселый человек, белобрысый, низенький, с жидкими усиками: в уголках рта торчат два-три волоска. Есть кое-где волосы и на лице, но он мечтает о бороде. Лицо его похоже на вытоптанный луг. Трубач умел строить рожи, и иной раз старшие заставляли его это делать, чтобы повеселиться. Попросят его сыграть сбор или вечернюю зорю, он надует щеки, как барабан, и начнет, но не как обычно, а все выводит, добавляет что-нибудь. Вечером, бывало, возьмет трубу, снимет с нее мундштук, чтобы пела тоньше, а Милослав возьмет скрипку, да как заиграют вдвоем "Островлянку" - с ранцем за плечами пойдешь в пляс. Нехорошо только, что трубач очень теряется перед старшими и всегда все чертовски путает. Пусть даже самый маленький начальник прикрикнет на него, и он уже не знает, что ответить ему и что делать. Однажды пришел полковник и вдруг приказал играть тревогу. Он вздрогнул, поплевал на трубу, вставил мундштук, подул туда, подул сюда и вместо тревоги начал играть "Островлянку". Вот тебе и на! Но никогда он не был таким озабоченным, как сегодня. Очевидно, случилось что-то серьезное. Цакич подзывает его: - Иди, Миладин, попробуй похлебки. - Ну ее, - говорит. И это "ну ее" тянет медленно, словно сам не знает, хочет он или не хочет похлебки. Костер догорал, теплилась последняя головешка; унтер-офицер устал выстукивать марш, сунул манерку под голову, повернулся на бок и захрапел; Цакич облизал котелок, отставил его в сторону, положил голову на ноги унтер-офицера и тоже закрыл глаза. Певший "Эх, быть бы мне хозяином" замолчал и натянул одеяло на голову; солдат в женском платье ушел; ссорившиеся из-за телеги успокоились, - видно, всем хватило места. Все забылись тем чутким сном, который охватывает людей под открытым небом, на холоде и в постоянном ожидании тревоги. Я остался один. Осматриваюсь - что бы положить под голову. И трубач еще не ложился. Только сейчас он приблизился к костру, сел, посмотрел на унтер-офицера и Цакича (спят ли) и обратился ко мне: - Прочти мне, капрал, письмо. Уж три дня, как я получил его, а прочитать некому. Я посмотрел на костер. Он едва теплился. Осталось лишь немного углей, и они вот-вот превратятся в пепел. - Прочитать письмо, Миладин? А что же ты раньше не сказал, когда было светло? - Знаешь, - начал он оправдываться, - я бы сказал тебе... но... унтер-офицер еще не спал. - Письмо из дома? - Да... из дома... из села. У меня в семье нет грамотных. Я тоже неграмотный... Конечно, из села. - Наверное, писарь писал? - Да... писарь... - и он опять склонился над унтер-офицером, чтобы проверить, спит ли тот. - А может быть, и не писарь. У сестры Ёлы есть такой Миленко, он умеет писать... Знаешь, - добавил он доверчиво, - письмо-то не из дома. Его писал этот самый Миленко. - Давай прочту, пока угли совсем не погасли. Посмотрев мне в глаза, он расстегнул мундир, засунул руку за пазуху, достал измаранное письмо и хотел было отдать его, но в это время зашевелился унтер-офицер (видно, шея затекла на манерке). Он что-то забормотал, и Миладин спрятал письмо. Когда унтер-офицер опять захрапел, Миладин протянул мне конверт. Я осторожно вскрыл его. Миладин в третий раз посмотрел на унтер-офицера, на Цакича, нагнулся даже над солдатом, который с головой укрылся одеялом, и тихо попросил меня: - Ну, читай, пожалуйста! От костра уже не осталось ничего, кроме последней головешки, все еще мерцающей среди мокрого, почерневшего пепла. Трубач взял ее в руки, поднес к самому письму и стал раздувать, чтобы хоть чуточку было видно. Я начал читать. "Любезный Миладин, поклон тебе от меня, от твоей мамы, от твоего отца, от моей мамы, от Миленко, который пишет это письмо, и от Богослава. Сообщаем тебе, что мы, слава богу, все здоровы и желаем, чтобы и ты, милостью божьей, был жив и здоров. Твоя мама..." Головешка стала гаснуть, и Миладин снова принялся раздувать ее. Она засветилась, и я смог разбирать буквы: "...все беспокоится: целы ли твои носки и получил ли ты девять грошей, которые она послала с Живкой тебе на расходы. Миладин, должна тебе сообщить, что возвратился из армии Коле, сын трактирщика, и..." Головешка погасла совсем, и напрасно Миладин дул изо всех сил - она больше не светила. - Не видно ли, что там дальше? - спросил он, и голос его дрогнул. - Ничего не видно. Он взял письмо, сложил его, спрятал за пазуху и замолчал. - А Коле твой родственник? - спросил я, так как видел, что это имя взволновало его. - Родственник. Хм... какой он родственник. Возвратился из армии. Конечно, ведь и староста и писарь у его отца даром пьют!.. Солдат под одеялом вдруг вскрикнул; я вздрогнул, спросил, что с ним, но он продолжал храпеть. Наверное, приснился страшный сон. Унтер-офицер повернулся, голова Цакича стукнулась о землю, но и он, что-то пробормотав, продолжал спать. - А Миленко, который пишет, - твой родственник? - Оно... конечно... знаешь, наши дома рядом. У него есть сестра. Наши живут дружно. Его и моя мать - подруги. Да и отец иногда к ним заходит. Встречаемся на посиделках. И вот, видишь, пишет он мне, что возвратился Коле. Это правда. Если бы мой отец был кабатчиком, и я бы возвратился! Все это он проговорил доверчиво, одним дыханием. Потом глубоко вздохнул, словно собрался играть на трубе, замолчал и долго не говорил ни слова. И я ни о чем не спрашивал. Потом Миладин снова начал: - Знать бы, что там дальше написано. Потому что кабатчик хотел женить Коле на Стаке... Он снова замолчал. Я прислонился головой к Цакичу и задремал. Мне казалось, что Миладин еще что-то говорил, но я уже спал и ничего не слышал. Утром я узнал, что Миладин исчез. Не было его весь день. И я сразу вспомнил о письме и о Коле, у отца которого староста пьет ракию даром. Меня словно кольнуло: не сделал ли Миладин что-нибудь с собой? Миладина не было и на другой и на третий день. Не явился он и тогда, когда мы были уже на границе. Сейчас трубач на каторге: его осудили на три года за дезертирство, за то, что без разрешения убежал домой. БЕЛЫЙ ФЛАГ Вчера наши войска вошли в Цариброд, а сегодня уже расположились на высотах Видена. Мы остались в захваченном городе. Улицы грязные, дворы закрыты, окна завешены. Повсюду полно солдат, но город кажется мертвым, как после пожара или наводнения, словно утром неожиданно вышла из берегов большая река и завладела опустевшим городом. Госпиталь переполнен, кабак переполнен, по улицам проносятся всадники, скрипят обозные телеги, груженные продуктами и амуницией. Иногда проковыляет раненый, остановят на отдых группу пленных. Вокруг нее тут же собираются наши, завязывается беседа. Старшие и младшие офицеры, интенданты, комиссары, полицейские, врачи и маркитанты - все, кто обычно появляются в завоеванном городе, уже тут. Наш маркитант, следовавший за полком со своей телегой, груженной бочонком ракии, прибыл в город среди первых, ударом ноги распахнул двери одного из кабаков, вкатил туда свой бочонок, вытащил из печи уголек и написал над дверью большими каракулями: "Кафе сербов-освободителей", потом прибавил к этому внушительный восклицательный знак и, благословясь, начал дело. Сразу же стали подходить жаждущие выпить и погреться. Вскоре ракия кончилась, и маркитант послал за ней в Пирот телегу с бочонком, а сам как хозяин уселся на чужой прилавок и, покачивая ногами, равнодушно запел: Что когда-то было нашим, Снова будет только нашим! 1 1 Песня, отражавшая настроения шовинистических кругов сербской буржуазии, мечтавшей о расширении границ Сербии. Комиссар полиции бегает по улице и отдает распоряжения; тащат какой-то багаж; в конце города уже ремонтируют мост. Перед кабаком на скамейке уселось несколько младших офицеров. Переговариваясь, они смотрят через крыши на Драгоманские высоты. Конюхи перед самыми воротами кабака просеивают через решето ячмень, довольные тем, что уже подыскали пристанище своим лошадям. Интенданты вместе с солдатами тащат баранов; перед большим домом посыльные вываживают офицерских коней; у госпиталя сгружают с телеги солому, очевидно для матрасов; во дворе слышится ритмичное постукивание молотка, - наверное, подковывают коня; а вон уже и пекарня мирно раскрыла двери, вынимают хлебы. Густой и черный дым из трубы пекарни заполнил всю улицу; в маленьком переулочке поправляют телегу, с которой соскочило колесо, а в конце города виднеется целый обоз, отправленный не то за продуктами, не то за ранеными. Кажется, что вся эта суета и беспорядок всегда были в этом городе, и только для чужаков это выглядит необычно. Кое-где остались местные жители. Они завесили окна плотными шторами и со страхом глядят сквозь щели на своих врагов. На некоторых домах подняты белые флаги. Белое полотнище на крыше означает, что жители сдаются, только бы неприятель не разорил их дом. В кривой улочке стоит одинокая хибара без трубы, в ее соломенную крышу, завалившуюся одним краем на землю, воткнут прутик, к нему привязан кусок грязной тряпки - белый флаг, знак сдачи. Маленькие двери плотно закрыты. На грязном дворе по бревну расхаживает с грозным видом большой петух: не так-то просто согнать его отсюда и заставить ходить по грязи. В этот день подул теплый ветер и стаял последний снег. По всему двору валяются куски тыквы, тут же брошено рваное сито. На краю лужи видны крестообразные следы утиных лапок, а посредине лежит перевернутая корзинка. Поджарый голодный пес забился в полусгнившую солому завалившейся крыши и даже не вылез хотя бы для порядка полаять на чужих. Двери открылись сами, и сквозь полутьму, царившую в этой лачуге, я сначала увидел только тревожные светлые глаза, а уж потом дрожащего пожилого мужчину, который сидел на рогоже и прижимал к себе детей. Он тотчас вскочил, подбежал к нам и стал целовать руки и колени. Стены внутри были покрыты толстым слоем сажи. В уголке свалены небольшое корыто, кусок рядна и еще какая-то утварь; в другом углу видна лужица, рядом вязанка камыша и топор. Тяжелый запах, смрад, сырость. Хозяин был бос, в грязной изодранной одежде. Глубоко запавшие глаза его слезились и покорно молили; покаянное лицо напоминало икону; большие жилистые руки обнимали детей. Девочка со смуглой кожей и красивыми влажными глазами была совсем голая, второй ребенок был завернут в какую-то тряпку. Оба дрожали от холода и страха. Мы спросили, кем приходятся ему эти малыши. Хозяин тупо, с ужасом посмотрел на нас и еще крепче обнял детей. На глазах у него снова появились слезы, нижняя челюсть задрожала, и он сипло проговорил: - Я сдаюсь! Он выставил белый флаг в знак сдачи. Бедняга! Неужели он думал, что есть враги более страшные, чем его судьба. Несчастный!.. ОПУСТЕВШИЙ ОЧАГ Третьего ноября была очень темная ночь. За тридцать шагов не видно было ни человека, ни тропинки. Далеко на вершинах светились огоньки, но и они почти сливались со звездами, поблескивающими в небе. Мы расположились перед самым входом в Драгоманское ущелье. Около дороги, на пашне, развели костерки. Собравшись вокруг них, мы отогревались: было очень холодно. Иногда проносился всадник, мелькал в узкой полоске света, падавшего на дорогу от нашего костра, и снова исчезал во тьме, и мы слышали только быстрый стук копыт. Потом пролетал другой, третий. Проходили раненые, участники сегодняшнего сражения, пробиравшиеся теперь с высот к Цариброду. Каждый из них обязательно сворачивал к костру, чтобы погреть у огня руки и попросить глоток воды. Раненые рассказывали о сегодняшнем бое и мрачно качали головами, услыхав, что до Цариброда еще далеко. Если кто-либо из нас и заговаривал, то шепотом, потому что за нашими спинами на простом плаще спал усталый командир. Глаза смыкались и у нас. Вот один опустил руки, положил голову на колени и уснул крепким сном. Другой приспособил вместо подушки ранец, подложив под него два камня. Третий устроился на плече своего соседа. Только часовой расхаживал взад-вперед, да в костре потихоньку потрескивал и попискивал сырой валежник, и откуда-то издалека снова доносился конский топот. Я задремал, примостившись на коленях соседа, но не успел по-настоящему заснуть, как меня разбудил какой-то шум. Около костра стоял всадник на взмыленном коне и, доставая из-за пазухи бумагу, требовал командира. Командир вскочил. Встревоженный, он схватил бумагу, нагнулся к костру и быстро пробежал ее глазами. Потом выпрямился и приказал седлать коня. Я был к нему ближе всех, поэтому он и обратился прямо ко мне: - Садись на коня, отыщи генерала и сообщи ему, где мы находимся! Помолчав немного, командир продолжал: - Сегодня в центре боя был седьмой полк. Он пробивался вон туда, направо, к Видену. Здесь где-нибудь за седьмым полком и должен быть генерал. Это было все. Командир снова улегся на свой мокрый плащ и тут же заснул. Я не знал дороги, а что можно было узнать из объяснения "вон туда, направо, к Видену". Виден поднимался передо мной, большой, мрачный. Продвигаться было трудно. Мне было жаль коня, которому приходилось то вставать на дыбы, то буквально переползать со скалы на скалу. А когда подул свежий ветерок, с западной стороны через всю гору побежал таинственный шум. Наверное, взошла луна, так как на земле стали различаться темные, неясные тени обнаженных деревьев. Ветер порой рокотал, как волны прибоя, порою неясно и тихо шуршал в густых ветвях, напоминая то стук лошадиных копыт, то шаги человека, то шелест птичьих крыльев, словно какая-то непреодолимая таинственная сила плечами раздвигала деревья и ветви, прокладывая себе дорогу, а то вдруг свистел звонко и ясно, как черти, которые, как я слышал в детстве, живут в болотах. Вдалеке появилась маленькая светлая точка и затрепетала, как пламя лампадки, вот-вот готовое погаснуть. Что это? Неприятельский лагерь или костер, у которого, быть может, спит усталый седой генерал? Дорога вела под гору, лошадь пошла быстрее, и я вскоре приблизился к огоньку. Это был небольшой домик, а около него еще два-три строения и загон для скота. Не въезжая во двор, я крикнул хозяина. Позвал еще раз, поднявшись на крыльцо дома, но никто не отозвался. Осторожно вошел, ведя за собой лошадь. Мне надо было немного отдохнуть и согреться. В очаге теплился слабый огонек, и внутри домика был какой-то таинственный полумрак. Здесь было тихо и пусто. Стояли квашня, котел, мешок с шерстью; в беспорядке валялись какие-то вещи... У этого огня, может быть, последний раз грелся отец со своими детьми, когда выстрелы наших винтовок заставили их со слезами на глазах оставить свой родной очаг. Еще вчера и позавчера здесь играли дети. Старушка мать, быть может, варила им мамалыгу в почерневшем от копоти медном котле, а батя сидел в раздумье на треногом стуле и, слушая веселые голоса детворы, шевелил кочергой пылающие угли. Теперь на этом треногом стуле отдыхаю я в длинной грязной шинели, а около очага, вместо милой детворы, дремлет мой конь, мигает глазами и качает усталой головой... А может быть, дед принес валежника, домочадцы собрались вместе, чтобы помочь ему разломать ветки. А старушка раздула угли, из которых вот-вот, под радостные крики ребятишек вырвется маленький огонек. Или, может быть, старушка сидела, подобрав под себя ноги, на циновке и тянула из пучка шерсти тонкую белую ниточку, а будущая смена, опершись о ее колени, с любопытством следила за быстрым веретеном. Самый младший, пристроившись на коленях у отца, весело смеялся над глупым огоньком, который то прятался и затихал, то вдруг, подстегнутый кочергой, вспыхивал и начинал извиваться. Вот в углу стоит и прялка с пучком шерсти. Нитка оборвана. А малыш, верно, скитается сейчас вместе с отцом где-нибудь далеко-далеко от своего родного дома. Где же вы? Под открытым небом, под кустом или под чужой кровлей? Где ты, старушка с ввалившимися, вечно озабоченными глазами, только и думающая, как бы согреть детей у своего очага, у очага, который с таким трудом разжег твой хозяин? Он с усердием поддерживал в своем очаге огонь, а мы его загасили. Вспомнилось, как я, еще ребенком, разорил гнездо ласточки под крышей нашего дома. Я и теперь явственно слышу крики птицы, лишившейся теплого жилья, которое она с таким трудом строила для своих птенцов. Вспомнил я и слова матери: "Большой грех, сынок, разорять ласточкин дом!" Большой грех разорять дом... Мою душу охватило чувство стыда за великий грех, за грех, совершенный теперь уже не мною. Но я переживал его как свой и невольно озирался по сторонам в поисках утешения. Снаружи шум ветра то стихал, то вдруг усиливался; очаг постепенно угасал, и угли заволакивались сединой белого пепла. Последний голубоватый огонек еще трепетал, словно душа умирающего: то исчезнет совсем, то вдруг заалеет снова и побежит вдоль полена, Чувствовалось, как тьма вползала снаружи через маленькое окно, через щели в дверях, становилась все гуще и гуще, и только этот последний слабенький огонек светил, словно лампадка в просторном склепе... НА ПЕРЕВЯЗОЧНОМ ПУНКТЕ Наконец после долгих блужданий верхом в ночной темноте, я увидел большой огонь, точно горел камыш. Это и был перевязочный пункт. Победоносно завершив на склонах гор кровавую битву, войска продвинулись далеко вперед и стали на отдых ниже Драгоманских Ханов. Старый генерал до конца сражения был со своими войсками. Он шел с солдатами в цепи, ободряя их и увлекая своим примером. А теперь вернулся, чтобы на влажной земле среди промерзших, стонущих раненых дать отдых своему старому телу. Через каждые пять - десять шагов кучами навалены пни, охваченные пламенем. От этих огромных костров пышет жаром. Если смотреть издали, воздух на несколько метров в высоту кажется алым. Тихий ветерок веет из соседнего леса, разгоняя по всему перевязочному пункту горячий воздух. Около каждого костра лежат раненые и простуженные, некоторые стонут и меняют повязки, другие закрылись с головой одеялом и, согревшись, крепко уснули. Немного в стороне на покрытой одеялом соломе дремлет генерал. Около него на солдатском ранце, опершись локтями на колени и положив на руки сонную голову, сидит начальник штаба. Радом, прямо на земле, сидит доктор, седой полковник, и что-то торопливо шепчет на ухо начальнику штаба. Тут же еще три старших офицера. Один из них стоит, двое прилегли. Пониже тихо разговаривают несколько младших офицеров. Еще ниже сонно машут головами оседланные лошади штабных офицеров, а вокруг на голой земле спят как убитые грязные вестовые и коноводы. На криво воткнутой в землю тонкой палке лениво колышется мокрый белый флажок с красным крестом. Усталость овладела всеми, казалось устала сама природа. Тихим ветерком дышат уставшие горы; месяц скрылся, и даже пламя постепенно слабеет и едва вьется над кострами. Кругом непроглядный мрак. Тропинки, уходящие с перевязочного пункта, видны всего на несколько шагов. Потом они исчезают, словно в подземелье. Не слышно ни далекого собачьего лая, ни шелеста птичьих крыльев. Лишь стон раненого, ржанье коня да шаги санитара, обходящего костры, иногда нарушают мертвую тишину. В ожидании ответа я уселся на пенек возле костра и принялся свертывать цигарку, надеясь затянуться разок-другой. Лежавший рядом раненый зашевелился, сбросил шинель, которой был укрыт с головой, и удивленно осмотрелся вокруг, как будто не верил тому, что видит. Потом уставился на меня. - Что, разбудил тебя? - спросил я. - Нет. - Хочешь покурить? - Вот спасибо! - А куда тебя, браток, ранило? - Прямо в бедро, - ответил он, - вот посмотри. Не знаю, задело ли кость, но крови вытекло много, очень много. Эх, господи, господи! Вот и покалечило меня! Это был, насколько я мог рассмотреть, низкорослый молодой паренек, со светлыми и живыми глазами. Он с наслаждением затягивался моей цигаркой и смотрел мне в глаза. - Ах да, боже мой! - сказал он вдруг, засунул руку в солдатский мешок, вытащил оттуда пучок базилика и стал нюхать его. - Что это? - спросил я. Он помолчал немного. Потом кивнул: - Ну, так и быть, слушай. И можешь рассказать всем, если хочешь, - Ну! - Снилась мне только сейчас большая больница, большая, как окружная канцелярия, даже еще больше. И как будто лежу я на койке - ранен так же, как сейчас. Рана была очень тяжелая, и я все стонал. Смотрят меня доктора, много докторов, сто, двести, кто знает, сколько их было. Все столпились около моей койки, высовывается то один, то другой, тычут руками и осматривают мою рану. Руки у них холодные-холодные, как лед. А ноги у всех деревянные. Ни у кого нет своих. Топают, топают этими ногами около моей кровати, не приведи господь! Потом они приготовили инструменты, пилы, ножи, топоры и еще, бог знает, какие штуки. Каждый держал что-нибудь в руках. У меня похолодело сердце, смотрю по сторонам, может быть, кто-нибудь поможет... - Тут он прервал рассказ, послюнил расклеившуюся цигарку, поднял голову и посмотрел вокруг. - Ты никуда не торопишься? Я тебя не задерживаю? - спросил он меня и продолжал: - Я тебе не сказал, что в этой больнице были и другие раненые, но все врачи столпились вокруг меня. Я их спрашиваю: "Что вам надо? Почему вы от меня не уходите?" А они все в один голос: "Мы хотим отрезать тебе ногу!" И все такие веселые, радостно топают своими деревяшками. "Боже мой, - говорю я, - неужели никто не защитит меня от этих людей с деревянными ногами?" В это время из соседней комнаты донесся запах базилика. Запахло, как в церкви ладаном. "Это моя мама!" - обрадовался я, а они, услышав это, побросали свои инструменты, отскочили от меня, собрались вокруг другого раненого и кричат оттуда: "Если у тебя есть мать, то, может быть, у этого нет!" А моя мать будто бы и не подходила ко мне, но я почувствовал, как чьи-то теплые руки перевязали мне рану, погладили по голове и поправили волосы. Теплые, очень теплые руки, словно руки мамы. Я не вижу ее, только слышу запах базилика и поэтому знаю, что моя мать около меня... Тут он замолчал, взял свой базилик и стал нюхать. - А твоя мать жива? - спросил я. - Нет. Умерла четыре месяца назад. - Прости ее, господи! - Этот базилик я взял с ее могилы, когда пошел на войну, и положил в свой мешок. Он задумался и сказал напоследок: - Цветы, верно, запахли, когда я спал! - Может быть, - согласился я, потом замолчал тоже, и показалось мне, что запах этой веточки, доносившийся и до меня, был словно дыхание матери. В это время вестовой принес мне пакет, я положил его за пазуху, оставил раненому немного табаку, вскочил на коня и опять отправился в непроглядную, гнетущую тьму, вниз по Видену. Там у огонька, наверное, уже отдыхали мои товарищи. НА ПОЛЕ БОЯ Однажды я задержался по служебным делам в селе Колотине, расположенном около Драгоманского ущелья, и потом отправился через ущелье к Драгоманским Ханам, ниже которых вчера разыгралась битва, а теперь наши войска стояли на отдыхе. Ночь застала меня около разрушенного моста, почти на самой середине ущелья. Светил месяц. Небо было чистым, как девичье лицо. Высокие скалы бросали вниз свои тени. В ущелье было темно. Там, где лучи месяца находили среди скал лазейки, они освещали левую сторону ущелья, ложась на камни большими светлыми пятнами. Ежевица, протекающая с правой стороны дороги, поблескивала то здесь, то там, и ее приятное монотонное журчание в тихом ущелье походило на шум раковины. Порой залетит птица, но сразу же взмывает вверх, и лишь хлопанье ее крыльев разносится в пустом ущелье, словно шум ветра или топот копыт. Моя огромная тень то пропадает во мраке, то возникает передо мной, то светлеет, то вдруг снова темнеет. Полы длинной шинели заткнуты за пояс, правой рукой я держусь за ремень, а в левой дымится цигарка, мой единственный товарищ в этой дикой тишине. По обе стороны дороги попадаются кострища: черный пепел размок от снега и дождя. Тут, верно, грелись озябшие путники. На вершинах скал иногда заметишь белую точку: видно, испуганная коза забралась туда и объедает оставшиеся листья с сухих и голых кустов терновника. До самого мостика, где меня застала ночь, ущелье очень узкое: остается лишь небольшое пространство с правой стороны дороги. Но в четверти часа пути за мостиком раскинулась красивая равнина, пересеченная Ежевицей, которая здесь делится на несколько рукавов, образуя настоящее болото, а потом совсем исчезает среди гор. Вчера, третьего ноября, здесь произошла жестокая битва. Бой начался на склонах Драгоманского ущелья. Девятый полк, шедший по левому склону, должен был спуститься вниз. Началась сильная стрельба, так как внизу сидели в засаде болгары, которым было приказано задержать наши части, если они пойдут по Драгоманскому ущелью. Девятый полк открыл огонь с высоты, а седьмой полк пошел в наступление с фронта. Неприятель не выдержал перекрестного огня, оставил свои позиции и, преследуемый нашими частями, стал отступать по левому склону к Чепню. На поле и теперь еще видны следы разгромленной неприятельской засады: перевернутый котел, из которого вылился целый ручей солдатской чорбы 1, загашенные, залитые костры, клочья одежды, патронташи, нож, деревянная солдатская ложка, манерка, ветошь, обмундирование. Все это раскидано в беспорядке, а у самого потока лежит болгарский пехотинец - одна из многочисленных жертв вчерашней битвы. На погонах болгарина стоит номер девять. Пуля ударила его под левый сосок, в самое сердце. Он, наверное, еще несколько мгновений был жив и ужасно мучился. Левой рукой он разодрал рану, пытаясь, должно быть, вытащить свинец, проникший глубоко в грудь, правую руку поднял над головой и сжал в кулак. Его уже помутневшие глаза были широко раскрыты, губы искусаны. От раны через грудь протянулась кровавая лента, на земле лужица синей крови. Снег с дождем, выпавший утром, намочил его редкие волосы, в глазных впадинах скопилась талая вода. 1 Чорба - суп, похлебка. Когда я подошел ближе, от убитого с карканьем взлетели два-три ворона, уже успевшие справить свою кровавую тризну. Месяц ярко освещал поляну и отражался в блестевшей лужице, залитой желтым светом, словно в ней переливалось растопленное золото. Поляна окружена высокими горами. Темные тени соединяют их друг с другом в одну сплошную стену. Извилистые контуры скал, ясно различимые внизу, уходят далеко вверх, превращаясь в еле видимые ниточки. Далеко, очень далеко показалось на дороге темное пятно. Оно постепенно спускается, увеличивается, наконец становится ясно различима группа людей. Дождусь их: в этой дыре, огражденной горами, рядом с трупом, напоминающим о недавней битве, легче и теплее станет на сердце, если кто-нибудь еще будет с тобой рядом. Это были пятеро пленных и двое наших конвойных. Один пленный маленький, без шапки: должно быть, потерял в бою. На левом плече его висит белая сумка, заменяющая болгарским солдатам ранец, к поясному ремню привешен котелок; за ремень, как за кушак, заткнуто две или три ложки. Остальные четверо тоже с сумками. Они молчаливы и озабочены. Только первый идет свободно и болтает по дороге с нашими солдатами. На погонах у пленных стоит номер девять. Я отвел их в низину. Пусть посмотрят: может быть, узнают своего мертвого товарища. Тот, что был без шапки, как увидел убитого, всплеснул руками, и слезы брызнули у него, словно у маленького ребенка. Он опустился около трупа на колени, вытер полой своей шинели кровь и воду с его лица и крепко поцеловал. - Так ты знаешь его? - Как не знать? Мы из одного села, - ответил пленный на своем языке. Затем замолчал и долго с грустью смотрел на мертвого товарища. - Нет у него никого, - проговорил он. - Бедняк он, несчастный, все на других работал. Мы присели отдохнуть, и каждый задумался над чем-то своим. Маленький пленный сел тоже, вытер рукавом слезы и начал свертывать цигарку. Прикурив, он стал рассказывать о своем мертвом товарище и очень долго говорил о нем. Я запомнил не все, только самое главное. Убитого звали Мане Зотов. Он был бедным, совсем бедным, но хорошим человеком, и все село любило его. Мане был хорошим работником и незаменимым весельчаком в компании. Сначала служил у одного хозяина (я забыл его имя), потом у мельника. А заглядывался он на дочку Горчи Сида, сельского старосты и самого богатого крестьянина. Это была очень красивая девушка, самая красивая в селе. Горче не хотел и слышать о Зотове. Один раз он так избил свою дочь, что соседи едва отняли ее. В ярости он топтал ее ногами и хотел убить только за то, что она прямо в глаза сказала ему: "Не пойду ни за кого другого, только за Мане!" И чего только не говорили в селе: будто бы Зака (так звали девушку) хотела убежать от отца в город, будто отец хотел однажды выгнать ее, и многое другое. Как-то Мане решил украсть ее, собрал друзей, договорился с Закой, но Горче узнал об этом, арестовал Мане и отправил в городской суд. Мане просидел в тюрьме несколько месяцев. Вот так целых три года сражались Горче и Мане. Горче обратился к властям с просьбой, чтобы Мане изгнали из села как дурного человека. Дело дошло до суда, но все село поднялось и отстояло Мане. Крестьяне любили Мане и были на его стороне: одни потому, что были в ссоре со старостой, другие, да, пожалуй, и все, были за то, чтобы Мане женился на Заке, если уж она не хочет выходить ни за кого другого. Многие уговаривали Горчу, советовали ему не доводить дело до беды, выдать девушку за Мане и взять его к себе в дом. Мане - славный парень, работящий; дом у Горчи большой, и трудолюбивому человеку дело всегда найдется. Но Горче терпеть не мог этих разговоров, ссорился с теми, кто ему советовал, а с одним даже подрался. Это был его хороший приятель, и теперь, вот уже год, они не смотрят друг на друга. А когда стали отправляться на границу воевать с Сербией, Зака стала сама не своя. Она поклялась любой ценой добиться своего, а там - будь что будет. Все село знало, что задумала Зака. Утром должны были провожать уходящих в армию. Соберется все село, родственники и знакомые, придут люди еще из двух сел. Отсюда уже пойдут дальше. И задумала Зака перед всем миром выбежать и броситься Мане на шею, а уж тогда Горче - хочет он или не хочет - должен выдать ее замуж, чтобы избежать срама, так как после этого никто в селе на ней не женится. Говорят, что так ее научили женщины. Услышал об этом и Горче. Рано утром начали все сходиться, пришли уже и из других сел, собрались мужчины, женщины, дети целая ярмарка. Уходивших в армию украсили цветами, нагрузили пирогами, сыром и другой снедью и питьем. Пришел и Мане. Грустный сидел он на пороге церкви. Родных у него нет; никто не провожает и не угощает его. Но Мане больше опечален тем, что не видел Заку и не попрощался с нею. Послал он к ней одну женщину, но ответа все не было. Вдруг разнесся слух, что Горче запер Заку в подвал, продержал ее там всю ночь и не выпустит, пока не уйдут новобранцы. Раздался крик: "Вперед! Разнесем подвал! Какое он имеет право арестовывать ни в чем не повинных людей?!" Все согласились с этим, и огромная толпа, вооруженная палками и ружьями, собралась у дома Горчи. Еще немножко - и быть беде. Но Мане вышел перед толпой и говорит: "Что вы хотите делать? Не доводите до греха. Я и Зака обручены перед богом. Теперь знаете об этом и вы. И пусть Горче хоть на девять замков закроет подвал, если хочет!" Все радостно закричали: "Так! Хорошо! Мы все свидетели. Три села будут свидетелями, что ты обручен с Закой!" И возвратились к церкви. Когда время пришло выступать, стали прощаться, палить по дороге из ружей. А надо было опять проходить мимо дома Горчи. Вышел Горче к воротам и машет рукой: "Стойте, братья, подождите немного!". Все остановились. "Выноси, Зака, ракию", - приказал Горче и повернулся лицом к дому. "А ты, Мане, иди сюда, целуй руку!" Что тут было! Все словно окаменели. Наверное, сердце его сгорело от стыда и муки, впрочем, точно никто не знает, что с ним случилось. Зака вынесла ракию, Мане поцеловал Горче руку, загремели выстрелы, и все стали целоваться с Мане и Горче, женщины втащили Мане в дом, чтобы он и там побывал, но ненадолго, - надо было двигаться в путь. Зака заплакала, запричитала, у Мане навернулись слезы, но он был весел и не шел, а летел вперед. И вот так все кончилось. Солдат замолчал. После его рассказа мы не могли промолвить ни слова. - И на войне, - продолжил немного спустя пленный, - он был все время весел. Иногда говорил нам в шутку: "Вы все погибнете, многие погибнут, а я вернусь. Сердце мне предсказывает, что я вернусь!" Невольно каждый из нас украдкой посмотрел на труп. Мокрые волосы светились под месяцем, как шелк, а глаза, или, лучше сказать, две впадины, пусто смотрели в чистое небо. - И вот... теперь все, - кивнул головой пленный в сторону Мане, поднялся, поцеловал его в лоб и смахнул рукавом новую слезу. - Да... вот ведь как получилось! - проговорил один из наших солдат, сопровождавших пленных. Может быть, меня и не растрогал бы так этот рассказ, если бы рядом не лежал труп солдата, который таким счастливым пошел на войну, с таким нетерпением ждал конца ее и не думал, что вот на этой голой поляне кусок свинца разорвет его любящее сердце. Я встал, ножом срезал локон с мертвого чела и передал рассказчику: - Возьми это и сохрани. Бог даст, ты вернешься домой, в свое село. На, отдай это Заке. Пленный с благодарностью посмотрел на меня, вытащил из-за пазухи грязный платок, завернул в него прядку волос и опять спрятал за пазуху. Потом все поднялись. Пленные пошли вниз ущельем, а я один отправился своей дорогой. Месяц скрылся за облако, из Чепня подул холодный ветер, предвещая туманный день. Передо мной, как змея, извивалась длинная темная дорога. КТО ЭТО! Стрельба прекратилась. Неприятель отступил. Приближался вечер. О, скоро ли придет этот вечер? Его ждут все: и те, кто храбро сражался, и те, кто не был храбрым, так как одни устали телом, а другие душой. Командиру подвели коня. В бою поручик все время был на ногах, шел в строю, среди солдат, ободрял их, а иногда и сам брал в руки винтовку. Теперь он вскочил на коня, въехал на пригорок у дороги и взмахнул саблей, подавая знак для сбора роты. Сильный ветер развевает лошадиную гриву, задирает полы плаща. Командир с трудом откидывает их от лица, прижимает ногой, подсовывает под седло и снова машет саблей. Собираются. Вот и унтер-офицер машет винтовкой, созывая своих. Около него набралось уже человек двадцать. Подходят один за другим, лениво, медленно, устало. Патронташи открыты. У кого-то развязался опанок, этот мучается с винтовкой: что-то испортилось; третий вытаскивает из опанка колючку, один крестится, другой о чем-то расспрашивает, а тот плеснул из фляжки водой на разгоряченное лицо и сразу посвежел, словно умылся. Солдаты поправляют ремни, счищают окопную грязь. Наконец собрались. Довольные, смотрят друг на друга. У всех одна мысль: "Ну вот, кажется, все здесь. Слава богу. И на этот раз головы целы". Унтер-офицеры строят роту. Солдаты переговариваются, окликают друг друга. Командир нагнул голову от ветра, прижал рукой шапку, не обращает на нас внимания и молчит. Но вот он поднял голову, спустился с пригорка, подъехал к строю и не приказал, а просто попросил рассчитаться. Начали с правого фланга: "Первый, второй, третий, четвертый..." И так до конца строя. - Последний неполный? - спросил командир. - Да, господин поручик, - донесся голос капрала с левого фланга. - Сто шестьдесят три... одного нет? Все молчали. - Командиры взводов, вас спрашиваю, - уже строже прикрикнул поручик. Одного нет? Взводные переглянулись, солдаты зашевелились, стали оглядываться, перешептываться, но никто не отвечал. Ветер дул все сильнее, словно хотел сбросить поручика с коня. Поручик в нетерпении сердито крикнул: - Командиры взводов, вперед! Вышло четыре унтер-офицера, он обернулся к правофланговому, старшему по роте. - Сколько сегодня утром числилось в роте? - Сто шестьдесят четыре, господин поручик! - Где же еще один? - Он погиб, господин поручик, - раздался голос из второй шеренги. - Погиб? Кто? Все молчали. Командир вышел из себя. - Построить повзводно и пересчитать своих людей! Взводы разделились, и снова послышалось: "первый, второй, третий..." Подошел унтер-офицер второго взвода: "Господин поручик! В моем взводе одного не хватает". - Кого же? Унтер-офицер молчал. Командир натянул поглубже шапку на голову, правой рукой сунул в рот бороду и принялся ее жевать. Должно быть, он очень злился. Не сказав ни слова унтер-офицеру, он измерил его таким злым взглядом, что у того задрожали губы. Командир сам подошел ко второму взводу. - Солдаты! Кто погиб из вашего взвода? Солдаты переглядывались, спрашивая друг друга глазами. Начали громко переговариваться: "Кого же нет?" Все хорошо знали, что один погиб, но никак не могли вспомнить, кто это был. Командир сердито пришпорил коня и, выехав вперед, через плечо крикнул: "За мной, марш!" На унтер-офицеров он и не взглянул, даже не дал им команду встать на свои места. Они сами разбежались по взводам. Рота беспорядочно двинулась. Все зашептались, заговорили, заспорили. В общем шуме то здесь, то там слышался вопрос: "Да кто же это?" Командир второго взвода притих. Он знал, что его ждут неприятности, но никак не мог вспомнить, кого же из его людей не хватало. В гневе он ругал капралов, капралы, в свою очередь, распекали солдат. Все ссорились, препирались на ходу, но так и не могли вспомнить имя погибшего. Командир взвода не спал всю ночь, размышляя о случившемся. Он был совсем убит этим. На другой день унтер-офицер хлопнул меня по плечу: - А знаешь, кто вчера погиб? - Кто? - Да Сречко. Помнишь, такой маленький из второго отделения. - А... верно! - вспомнил и я. ПЕТАР ДАБИЧ Пленных было четверо. А сопровождали их трое - два рядовых и я. Один из пленных, невысокий тучный человек, с низким лбом и маленькими глазками, был очень разговорчивым, но недоверчивым и пугливым. Он рассказывал о своем доме, о том, что у него есть незамужняя сестра, две пары волов, большое поле и одиннадцать коз. Отец его был старостой в селе, но с год назад умер. Пленный все беспокоился о сестре: как она там одна управляется. Второй пленный был тоже невысокого роста, с длинными, почти до колен, руками, на вид слабый, забитый. Семенит ногами, мотает головой. Он ко всему равнодушен: кажется, его совсем не заботит, куда мы его ведем, плохо ли, хорошо ли ему будет. Если его о чем-нибудь спросишь, ответит быстро и весело, словно ведут его не в плен, а домой. Третий - ростом повыше - человек с несоразмерно маленькой головой на широких плечах, длинной сухой шеей и большим кадыком. Когда он ел на ходу хлеб, казалось, что я видел, как проходит по его горлу каждый кусок. У него было много хорошего табака, и он все время угощал им нас и своих товарищей. Повернет быстро голову, неуклюже, не спеша засунет ручищу в карман мундира, вытащит кисет и всех подряд угощает. Товарищи не давали ему и слова сказать. Как только он раскроет рот, они сразу же в один голос: "Молчи, Тонче! Молчи!" Как будто он обязательно должен сказать глупость. Тонче, не обижаясь, покорно подчиняется им. Четвертый пленный - человек среднего роста, блондин, чут-чуть раскосый. Он, бедняга, ранен в бедро и сам не может идти. Его товарищи, а это были очень хорошие товарищи, по очереди, минут по двадцать-тридцать, несут его на своих плечах. Когда приходит очередь сменяться Тонче и он начинает опускать ношу, все кричат: "Неси, неси, Тонче, ты еще можешь!" И он, несчастный, не возражает, несет дальше. Идем мы так час, два, три, четыре. Иногда остановимся, немного отдохнем, поговорим, выкурим по цигарке и снова потихоньку вперед. Взошел месяц. Днем солнце растопило снег, появились лужи. Сейчас они блестят, отражая свет месяца. Сухой холодный воздух предвещает морозную ночь. В грязи вспыхивают и пляшут звездочки маленьких льдинок. Слева тянутся холмы. Снизу они темно-синие, а вверху, где уже стаял снег, появились желто-красные пятна. День еще не кончился, но уже чувствуется дыхание ночи. В тишине издалека доносится собачий лай. Раньше нам попадались встречные, сейчас кругом пустынно. Цариброд еще далеко, часа два ходьбы, а такой медленной, как наша - и все четыре. Данил, мой солдат, идущий впереди пленных, недоволен тем, что ночь застанет нас в пути. А Петар шагающий сзади, рядом со мной, такой же беззаботный, каким был весь день. Данил хороший солдат, даже лучше, чем Петар, но он всегда недоволен: выполняет свои обязанности и ничего больше. Он, например, считает, что если конвоируешь пленных, то не следует с ними разговаривать и даже смотреть на них надо строго. Когда угощают его табаком, он отказывается, хотя своего табака у него нет и очень хочется курить. Данил думает, что его подкупают, задабривают. Это очень добросовестный солдат. Между тем Петар, маленький подвижный человечек с большими светлыми глазами, все время разговаривает с пленными, даже утешает их. Тому, который рассказывал о своей незамужней сестре, большом поле, двух парах волов и одиннадцати козах, Петар сказал: - Э, дай тебе бог выпутаться из беды, в которую ты попал. А вернешься домой - наладишь свое хозяйство! Тонче, когда тот уже пятый раз угостил его табаком, Петар посоветовал: - Ты побереги его, братец. Кто знает, что придется завтра курить. Неизвестно, что с тобой дальше будет. Я-то и завтра найду табак, а вот кто тебе даст! Сказав что-нибудь в этом роде, он оборачивался ко мне и спрашивал: - Правда, капрал? Ведь правда?.. Шли мы так еще час. Одолевала усталость. Быстро опускалась ночь. Наконец нам пришлось остановиться для длительного отдыха, так как предстояло идти еще часа два, а бедняги пленные уже не могли сделать ни шагу. Они сильно устали. Их совсем измучил раненый, которого они несли по очереди, меняясь сначала через полчаса, потом через пятнадцать, десять и, наконец, через пять минут. Но и после отдыха ни у кого не было сил нести раненого. Заставили Тончу. Он взвалил его на плечи, однако, пройдя десять шагов, остановился и заявил, что дальше нести не может. И снова мы отдыхали; Данил морщился и готов был по-военному как конвойный приказать пленным идти во что бы то ни стало. Он раза два взглянул на меня исподлобья, ожидая, что я именно так и поступлю. Петар несколько раз подходил ко мне. Он хотел что-то сказать, но не решался. Прошли мы еще шагов пятьдесят - опять отдых. Данил свернул цигарку и в нетерпении начал курить, переминаясь с ноги на ногу, а Петар подошел ко мне и нерешительно начал: - Думается мне, капрал, эти люди ни перед кем не виноваты, - тут он покосился на Данила, - они, правда, наши противники и, можно сказать, враги, но ведь и им тоже было приказано. Так или нет? - Да, Петар, так! - Ну, вот видишь, и мы могли так же попасть в плен, и нас бы гнали. Ведь могли бы? А потом с ними еще и раненый. А кто его ранил? Мы ранили. Так ему, верно, суждено было, но если мы его ранили, мы ведь виноваты перед ним. Так, капрал? - Так! - Ну, так вот! (Тут он выразительно и уже смелее посмотрел на Данила.) И разве они, капрал, не люди, а? Посмотри на них: словно родные братья, своего раненого не бросают, а все по очереди несут. Ведь это настоящие люди, так ведь, капрал? - Так, Петар. Но что ты хочешь, чего ты тянешь? - Я говорю, не будет беды, если я им помогу, а вы говорите, что хотите. Вот и все! Решительно сказав эти слова, он уже без стеснения снял с плеча винтовку и дал ее Данилу. - Подержи, - сказал он и подошел к пленным. - Давайте-ка мне этого братка на спину! Я изумился, а Петар взвалил раненого на спину и решительными, сильными шагами двинулся вперед. Мы тронулись за ним. Почти целый час он не снимал раненого со своей спины, не сказав за это время ни слова. Пленные отдохнули, и вскоре раненого переложили на спину Тонче. Петар догнал Данила, взял винтовку, потом подошел ко мне и с гордостью спросил: - Правильно я сделал, капрал? - Правильно, Петар! - ответил я. Скоро мы вошли в Цариброд. Этого благородного человека звали Петар Дабич. ДУНЯ Завтра под Пиротом будет кровавое сражение. Наша часть еще днем отступила к Сукову Мосту, а под вечер расположилась в поле около Бериловаца, слева от дороги, ведущей на Софию. Как раз по дороге из Пирота промчался на коне мой знакомый, оглянулся, махнул рукой и крикнул, что на почте в Пироте лежит для меня пакет. Господин подполковник разрешил взять хромого коня из обоза. Вечером мне следовало ехать в Пирот и утром вернуться сюда, если часть будет располагаться на этом же месте. Я сел на клячу без седла и без подстилки. Несмотря на все мои старания, лошадь шла вяло, жестоко мстя за понукания своим костлявым хребтом. Пришлось испытать всевозможные способы езды, даже и тот, которым пользуются при езде на ослах. Как бы то ни было, поздним вечером мы с клячей прибыли в Пирот. Я привязал ее за столбик ограды одного строящегося дома, уверенный в том, что никто не отважится присвоить себе такую клячу, способную только есть. Первым, кого я встретил у входа в кафе Рабена, был мой приятель Лаза, человек всегда веселый; у него в Пироте были какие-то "дела". Он хладнокровно рассказал мне, что на Сарлаке выше Пирота строятся укрепления для предстоящих боев. Стрелять будут прямо над крышами пиротских жителей, поэтому многие из них уже уехали к Паланке. Мы вошли в кафе выпить по чашке кофе. Здесь уже не было того оживления, какое царило до войны, когда наши войска стояли под Пиротом. Удивительный человек - мой приятель. Он мог сразу же сообразить, чем заполнить время, особенно если речь шла о ночи. Я опоздал получить пакет и должен был ждать до рассвета. Вот мы и размышляли, как провести ночь, оказавшуюся в нашем распоряжении. Лаза быстро нашел себе лошадь с такими же достоинствами, как у моей, и мы вдвоем направились через маленькое неогороженное кладбище по дороге на Княжевац. Примерно на половине пути между Пиротом и Темской стоял уединенный запущенный кабачок. Бывало, я часто заглядывал в него. Там за грязным и липким кабацким прилавком работала хорошенькая, веселая девушка Дуня. Ее знают, конечно, все, кому довелось побывать в этих местах. Она каждому улыбалась, и при этом на ее румяных щеках появлялись две манящие ямочки. Месяц скрывался за облаками. С размытой дождями дороги под копытами наших ленивых кляч не подымалась пыль. Приятно шелестели ветви высоких тополей. Опавшая листва шуршала по краям дороги. Издалека мы увидели слабый свет, пробивавшийся через маленькое грязное окошечко низкого кабачка и напоминавший угасающую маленькую лампадку. Теперь недовольные кони будут грызть коновязь, а мы, добравшись до кабака, с удовольствием выпьем здешнего превосходного вина. Входим в низкие двери. Дрожит свет небольшой закопченной лампы, висящей на средней балке низкого потолка. Никого нет. Только над маленькой тарелочкой, из которой, может быть, ел какой-нибудь усталый путник, жужжит ленивая осенняя муха, и кажется, что слышишь пряху и тупое жужжание ее веретена. Опустив голову на грязный прилавок, крепко спит Дуня, руки ее с вязанием лежат на коленях. - Дуня, Дуня! Девушка вздрогнула и застыдилась, что не слышала, как мы вошли. - Ты устала? - Нет, нет... Какого вам вина, белого или красного? - Дай нам красного и приготовь по чашке кофе. Сразу видно, что Дуня теперь совсем не такая, какая была до войны. Тогда она умела отшутиться, весело ответить на любой вопрос. Придем, бывало, бабка Ягда поставит на жар сковородки для яичницы, а мы шутим, убеждаем Дуню, что мы хорошие люди, спрашиваем, пойдет ли она за кого-нибудь из нас замуж. Она смеется, не верит, что мы холостые. Тогда она была уже помолвлена и, стоило нам заговорить об ее женихе, сразу убегала. В этот вечер мы долго просидели в кабаке. Но Дуня молчала, ни о чем не спрашивала нас, кратко отвечала на вопросы. Мы ошиблись. Если бы это была прежняя Дуня, мы бы весело провели время. А тут - мы молчим, и она молчит. Меня уже стало клонить ко сну. Приятель мой в этот вечер тоже словно забыл о шутках. Рассказывал мне что-то важное, серьезное. А у меня, как только закрою глаза, голова сразу опускается на грудь. Видя это, ион умолк. Молчим, кругом тишина. Слышно, как постукивают спицы в руках у Дуни, да как наши клячи грызут коновязь. - Ну что же, поедем? - Да. Он пошел отвязать лошадей, а я остался расплатиться. Дуня подошла и только сейчас узнала во мне старого знакомого, с которым столько раз шутила. Улыбнулась такой улыбкой, от которой я всегда вспыхивал. На ее румяных щеках появились две милые ямочки. Когда я отдавал ей деньги, она задержала мою руку, доверчиво посмотрела мне в глаза. - Ты был там? - быстро спросила она. - Где там? - В бою. - Да. - Много погибло из пятнадцатого полка? - Погибло?.. Погибло много. Дуня выпустила мою руку, по лицу ее пробежало темное облачко, между бровями появилась тонкая морщинка. Она опустила глаза. От прерывистого дыхания кофточка на ее груди то натягивалась, то собиралась в складки. Потом Дуня ушла на свое место, взяла вязание и сделала вид, что углубилась в работу. В это время в дверях показался мой приятель; он держал поводья наших кляч, и мне ничего не оставалось, как только пожелать Дуне спокойной ночи. Выйдя на улицу, мы сели на своих ленивцев и вялой рысцой двинулись в путь. Месяц куда-то пропал, небо было пустым, как лист чистой бумаги. Я дремал на своем скакуне, а приятель напевал что-то, но что именно, до сих пор не могу вспомнить. ШИНЕЛЬ Как раз над Моралией, на Плоче, нас застигли морозы, от которых мы страдали больше, чем от вражеских винтовок. Вот тогда-то я понял, почему у нас говорят, что иногда и душа может замерзнуть. Грудь дышит с трудом; веки отяжелели; суставы окоченели; руки и ноги еле двигаются, а палец, когда сгибаешь его, кажется, вот-вот переломится. Холод сковал все, и словно вдыхаешь не воздух, а глотаешь кусочки льда. Плоча пустая и голая - за один день мы повыдергали весь кустарник и сухостой. Измучаешься, пока найдешь хоть немного дров. Каждое утро в Ниш, в больницу, увозят несколько обмороженных. Не проходит ни одного дня, чтобы не падали лошади. Сколько времени мы не видели ни солнца, ни ясных дней, словно оказались у бога в немилости! А у моего друга Алексы не было даже шинели. Когда наступал вечер, он, бедняга, просился под одеяло то к одному, то к другому. Но, говорят, что там, где замерзает душа, нет места жалости и дружбе. Кто бы тогда на Плоче уступил половину своего одеяла даже родственнику? Никто. Однажды ночью, просясь под одеяло, Алекса предлагал одному солдату деньги, но тот только дернул ногой и пробурчал: "Отстань". Интендант, каждый день ездивший в Ниш за продуктами, привез как-то старую, рваную шинель. В госпитале умер раненый, и санитар из-под полы продавал его вещи. Интендант вспомнил бедного Алексу и купил для него шинель за двенадцать грошей. Алекса радовался, как ребенок. Наконец-то и он хоть разок согреется, если вообще можно согреться под шинелью на Плоче. Шинель была довольно крепкая, хотя полы несколько побились, да под мышкой, почти у самой застежки, грязное пятно и дыра от пули, которая и свела в могилу прежнего владельца шинели. Надел ее Алекса, радуется, как ребенок в праздник. Отряхивает, прилаживает, ощупывает карманы и вдруг в одном из них находит письмо. - Дай сюда, - сказал я. - Может, по письму узнаем, чья была шинель. Письмо прочитали вслух. "Дорогой сынок! Уже целый месяц от тебя нет весточки. Я расспрашивал всех и узнал, что вы в Пироте. Напиши нам, где вы и, самое главное, как твое здоровье. У нас очень холодно, а у вас, наверное, еще хуже. Говорят, что войны больше не будет, заключили перемирие. Слава богу, что ты уцелел! Ты ведь знаешь, что мать только о тебе и думает. Каждую ночь видит тебя во сне, а по утрам рассказывает мне свои сны. Сегодня одно, завтра другое. Но, слава богу, все снится к хорошему. До сих пор, как я уже писал раньше, она делит с тобой каждый кусочек. Ставит на стол еду и для тебя, как будто и ты сидишь рядом с нами. Если у нее зачешется глаз, щека или еще что-нибудь, она говорит, что это ты вспоминаешь о ней. Ты, конечно, знаешь эти бабьи приметы! Каждый день молится за тебя и зажигает лампадку. И я, сынок, каждый день молю бога. Знаешь, что сделала мать несколько дней назад? Почти сосватала тебе невесту. Были у нас после ужина гости: господин учитель и госпожа учительница, торговец Стева с женой и Йова, ружейный мастер, с женой и свояченицей. Все просили меня передать приветы, когда буду тебе писать. И вот в тот вечер, как я уже сказал, после ужина все были у нас. Твоя мать сразу же завела разговор о тебе, о том, как мы этой осенью были на уборке урожая у Исайла. Потом спрашивает Йовину свояченицу: "Скажи, Анджа, ведь ты заглядывалась тогда на моего сына?" Бедная Анджа выбежала из комнаты, а твоя мать и говорит Йове: "Дай бог, чтобы мой сын возвратился живым и здоровым, и тогда я как-нибудь приду к тебе, соседушка, хоть ты меня и не ожидаешь!" А Йова ей ответил: "Только дожить бы всем до этого дня! Дал бы бог здоровья и тем, кто дома, и тем, кто в пути! Тогда все было бы хорошо!" Мы все выпили рюмку и за твое здоровье. Трудно мне писать, а хотелось бы рассказать очень многое. Как только сяду писать, мать уже около меня, никак не дает закончить и хочет описать все-все в одном письме. Она просит передать, что мы с невестой ждем тебя, а когда будешь писать нам, передавай привет и Андже. Мать обнимает и целует тебя в обе щеки, в лоб и губы. От всех тебе поклоны, низко кланяется тебе отец и просит сразу же ответить на это письмо. С приветом твой отец Джордже". Когда я дочитал, мы переглянулись с Алексой. Он молча взял письмо, аккуратно сложил его и сунул снова в карман. - Что ты будешь с ним делать? - Сохраню, - ответил Алекса. НОМЕР 23 Лежа в нишском госпитале, я от скуки вел записи. Просто так, без всякого порядка. У меня не было записной книжки, поэтому приходилось писать на клочках бумаги, на рецептах или на обратной стороне отцовских писем. С того времени я никогда не перечитывал этих бумажек и только на днях нашел их в кармане мундира, который, вернувшись с фронта, забросил в угол, собираясь подарить какому-нибудь нищему. Давайте сейчас вместе и прочтем их. 27 ноября Не так угнетает меня болезнь, как мертвая госпитальная тишина. Даже если кто-нибудь из больных говорит, то совсем тихо, почти шепчет. После первых же слов раскашляется, и этот сухой кашель громко раздается в высокой и просторной госпитальной палате. Послышится голос или заскрипят двери, проедет под окном телега или застонет больной - вот и все звуки. А время тянется медленно, очень медленно. Ох, сколько пройдет времени, пока большая стрелка часов один раз проползет по кругу... Вечность, целая вечность. А больничный запах! А изможденные лица, виднеющиеся из-под одеял, и желтые, как воск, костлявые руки, протянутые из под простыни к стакану с водой или к лекарству на тумбочке, что стоит возле каждой кровати! Лица больных бледные, одинаковые, глаза у всех ввалились, взгляд сумрачный, губы сухие... И свет, проникающий к нам через большое госпитальное окно, какой-то тусклый, бледный, и санитар, тихо расхаживающий между кроватями, тоже бледный... Только доктор, который каждое утро осматривает нас, - красный, пышущий здоровьем, с толстой шеей и сильными руками. Здесь он выглядит как свежий весенний цветок среди сухих осенних листьев. Над моей постелью, на черной дощечке, написан мелом номер 23. Иными словами, я и не существую. Есть просто номер 23, который страдает такой-то болезнью. Санитар и не знает моего имени. - Это лекарство для номера двадцать три, - кричит он своим помощникам. Фельдшер щупает мне пульс и говорит: - Этому сегодня лучше. - Кому? - спрашивает доктор. - Этому, номеру двадцать три. Я негодую, мне хочется сказать, что я совсем не "этот" и не "23", что у меня есть свое имя. Но кто меня послушает? И какое им дело до моего имени? 28 ноября Возмущает меня, именно возмущает и нервирует то, что меня нет, а есть только номер 23. Сначала я не замечал этого, теперь же все очень хорошо вижу. Но что толку возмущаться сейчас? Разве я не привык к тому, что я не существую?! Пока ты в отделении, тебя там знают по имени. Знают даже твоих родственников. Когда отделения образуют взвод, тебя уже меньше видят, но все-таки тебя знают. Взводы собираются в роту, ты начинаешь чувствовать себя потерянным, растворившимся. Твое я - это только частица чего-то общего, большого. А вот когда роты объединяются в батальон, тогда уже совершенно ясно чувствуешь, что тебя больше нет, а существует только номер. Тебе кричат: "Ты! Ты! Четвертый с левого фланга! Стать смирно!" Это и есть ты. И ты становишься смирно. А когда батальоны составляют полк, а полки - дивизии, массы, огромные массы, выстраиваются друг за другом и сплошной стеной встает серая толпа... где тогда ты? У этих масс одно имя, шагают они в ногу по одной команде... Где тогда ты? С зеленого дубового листка упадет капелька в горный ручей, ручей унесет ее в речку, а речка - в реку, а река - в море... разве капельку в море заметишь?! Погибну, например, я на войне, а будет значиться, что погиб не я, а третий с правого фланга первого отделения второго взвода третьей роты второго батальона, четвертого и т. д. Я, мое я совсем второстепенное дело. Только для моих родных, для тех, кто будет плакать обо мне, погибну я, только я, а не какой-то номер... 30 ноября Познакомился со своими соседями по палате. Им не нужно было представляться. Все очень легко: слева номер 22, справа - 24. Номер 22 ранен в правое бедро и не может лежать на правом боку, поэтому всегда обращен ко мне спиной и разговаривает с номером 21. Номер 24, наоборот, повернут ко мне. Это очень разговорчивый человек. Свинец раздробил ему одно ребро и застрял где-то внутри. На днях доктора начнут, наверное, копаться в его груди, искать пулю. Сейчас пока не решаются, так как от потери крови он очень ослаб и должен немного окрепнуть. Он мне рассказал свою жизнь, обычную, скучную историю. Сначала он был учеником, потом подмастерьем, наконец открыл бакалейную лавку и влез в долги. Женился и сумел расплатиться с долгами. Народил четверых детей и уже не мог много экономить. Уходя на войну, снова влез в долги. И тому подобное. Я уже сказал, что это обычная история, слушать которую было очень скучно. Но ему было мало рассказать мне всю свою прошлую жизнь, и он начал говорить о планах на будущее. - Как только приеду домой, сразу скажу жене: "Анка, сейчас надо немного подтянуть ремень". А то как же? И лошадь продам. Есть у меня лошадь - и самому нужна, но перебьюсь как-нибудь и без нее. У меня семнадцать и... пять... всего тридцать три дуката долга, а получить я должен всего около трех или четырех дукатов. Так что тридцать дукатов чистого долга. А я в этом году обязательно должен рассчитаться с долгами, так как через год мой сын должен идти в гимназию. Хочу отправить его в Белград. Продам одежду, кровать, последнюю рубашку, но, дорогой друг, хочу своих детей вывести в люди, чтобы они благословляли, а не проклинали меня. У меня их четверо, и все мальчики. Каждому нужно выбрать свой путь. Да, нужно, нужно! Для своих детей, дорогой мой, я все бы отдал... И так далее. Я написал "и так далее", потому что крепко заснул, а номер 24 продолжал свой рассказ. Я проснулся утром, когда открыли дверь в коридор и оттуда запахло ладаном. Я спросил санитара, не умер ли кто-нибудь? Он ответил: - Да. Сегодня ночью умер номер двадцать четыре. Действительно, на соседней кровати уже никого не было, а матрац и подушки были застланы новым бельем, словно здесь никто и не лежал. 4 декабря Сегодня утром санитар сказал мне, что умер номер 47. Кто это? Боже мой! Если бы и я вдруг умер, то для доктора, для начальника госпиталя, для санитара умер бы не я, а просто номер 23. Но мне, слава богу, сегодня совсем хорошо, и доктор сказал, что меня завтра уже выпишут из госпиталя. МОЙ УЧЕНИК Отгремели бои, и наступило время, когда можно было немного отдохнуть в сухом месте, под крышей. Наша часть должна была остановиться в селе Малчи на Княжевацкой дороге. Озябшие и усталые от долгой ходьбы, мы добрались туда под вечер. Одежда вся промокла от снега, который шел не переставая. Остановились мы перед сельской школой - там помещался штаб. Нас уже поджидали. При свете лучины кмет 1 объяснял что-то капитану. Нас разделили по десять человек, и десяток за десятком отправлялся на постой вслед за хозяином дома. 1 Кмет - сельский староста. К нашему десятку подошел довольно высокий старик с мутными глазами, поздоровался с каждым из нас, как со своими гостями, и, зная, что в каждом десятке назначается старший, спросил: - А кто у вас будет главным в моем доме? Усталые "гости", двинувшиеся за ним, указали на меня. Старичок посмотрел на меня с удивлением, так как я был самым молодым в этом десятке, потом сказал: - У меня на чердаке есть немного соломы, так я вам дам. Я все вам дам, только присматривай, старшой, у меня ведь дети дома! Я успокоил старика, хотя мне в то время было не до разговоров... Мы с трудом шли за хозяином по глубокому снегу, засыпавшему пригорки и низины, на которых раскинулось это большое село с приземистыми домиками, крытыми камышом. Небо прояснилось. Месяц, казалось, спустился прямо на холм. В его сиянии снег так и переливался причудливыми огоньками. Огромные тени, невероятно длинные, так как у каждого из нас за плечами была винтовка, плелись следом за нами. Наконец дошли мы до домика нашего хозяина. Нас встретил сиплым лаем здоровенный лохматый пес. Хозяин стукнул своей большой палкой в низкие двери и крикнул: - Анка, посвети нам! Поторапливайся!.. Двери быстро растворились, и на пороге появилась старушка. В дрожащей руке она держала жестяную банку, над которой трепетал маленький коптящий огонек. Все вошли в дом. Старушка смотрела на нас испуганно и сквозь зубы отвечала на приветствия. Посреди бедной лачуги в большом очаге светились подернутые пеплом уголья, рядом стояло два или три деревенских стула и несколько чурбанов для сидения. Мы тотчас же поснимали свои ранцы, сложили их вместе с винтовками в один из углов и, рассевшись около очага, стали раздувать огонь. Старушка поставила коптилку на один из чурбанов и вышла, чтобы принести немного дров. Хозяин взял зеленый графин и тоже куда-то вышел. В тепле у очага мы стали отогреваться. Начались разговоры, которые обычно ведутся, как только представится случай хотя бы на минутку забыть ужасы солдатской жизни... Один вспоминает о доме, другой жалуется, что голоден, третий недоволен тем, что приказано стоять в этом селе, четвертый сильно замерз, и так далее и так далее. В это время дверь в комнату потихоньку приоткрылась, и из нее начали выглядывать любопытные ребятишки. Им, конечно, казались удивительными эти чужаки, рассевшиеся около их очага. Старушка вернулась с охапкой сухих веток, положила их на угли, и в очаге заплясало пламя. Хозяин принес полный графин вина и поставил передо мной. - Пейте на здоровье! - Потом обернулся к дверям, ведущим в комнату, и позвал: - Пейчо, Пейчо! В дверях появился босоногий мальчуган лет шести-семи. Он потягивался и протирал заспанные глаза. - Ну-ка, сынок, слетай на чердак, принеси орехов! Мальчик что-то пробормотал, слазил на чердак и принес нам полный медный таз орехов. Орехи считаются у них лучшей закуской к вину. Так отогревались мы до полуночи, грызли орехи и попивали вино. Хозяин, как человек пожилой, ушел спать пораньше. Старушка стояла у дверей, скрестив на груди руки, и не говорила ни слова. Маленький Пейчо быстро привык к нам. Он подошел ко мне и принялся расспрашивать обо всем, показывая пальцем то на поблекшую капральскую звездочку, то на желтые пуговицы мундира. Убедившись в том, что чужаки совсем обыкновенные люди, он уселся среди нас и с любопытством стал рассматривать каждого по очереди. Когда усталость совсем нас одолела, да и вина в графине не осталось ни капли, мы подложили под головы ранцы и захрапели около затухающего огня. Только утром мы как следует познакомились с домочадцами. Целая задруга 1 жила в этой низкой, темной лачуге, с двумя узенькими окошечками. Тут и женщины, мужья которых ушли на войну, и девушки, а ребятишек в доме столько же, сколько и нас, солдат. 1 Задруга - общество, союз; несколько родственных семейств, живущих одним хозяйством в одном доме. Пейчо стал уже совсем "своим человеком". Смекалистый мальчуган внимательно следил за каждым моим словом, живо и рассудительно расспрашивал обо всех мелочах. Почти каждый вечер мы собирались около этого огня. Я сидел на самом высоком стуле. Передо мной - графин доброго малчанского вина, в руках кочерга, чтобы подправлять огонь: это удовольствие у них всегда уступается самому старшему, а я был "главным". Около меня обычно сидел Пейчо, опершись своей грязной ручонкой о мое колено, а с другой стороны - дед Минчо, наш хозяин. Минчо рассказывал нам о турецких временах. В полутьме виднелись головы женщин и ребятишек, неподвижно стоящих за нами; старушка графин за графином подносила вино, оплаченное нами в складчину. - А ты грамотный, капрал? - спросил меня как-то дед Минчо. - Грамотный, - отвечаю. - Я учился в школе! - Да... - хотел что-то сказать старик, но взглянул на меня и замолчал. Поправив огонь, он снова посмотрел на меня и сказал: - Хотел вот я отдать Пейчо учиться, да учитель ушел в армию, такой же молодой, как и ты! - А ты, Пейчо, хочешь учиться читать? - спросил я малыша. Тот радостно посмотрел на меня, словно хотел сказать: "Ну чего же спрашивать? Конечно хочу". - Я тебя буду учить, Пейчо. Хорошо? Мальчик вскочил, подбежал к старушке, потом по очереди ко всем родным, радостно крича: - Капрал будет учить меня грамоте! Капрал будет учить меня грамоте! На другой день, рано утром, я отправился по своим служебным делам в Ниш. Закончив дела, я зашел в книжный магазин и купил букварь. Стоял крепкий мороз. И трех минут невозможно было продержать поводья руки мгновенно коченели. Изредка выглядывало солнце и рассыпало по равнине блестящие искры. Тонкие тени телеграфных проводов, пересекающие снежные поля, плясали перед глазами. Укатанная дорога блестела, твердые комья снега из-под копыт лошади летели через голову. Когда я приехал в Малчу, Пейчо варил для меня ракию с медом. Значит, запомнил мои слова: на днях я сказал, что люблю с мороза выпить стакан горячей ракии. Я дал Пейчо букварь и показал картинки. Мальчик подскочил от радости. Мы решили начать сразу же. Пейчо принес стул, поставил его около маленького грязного окна. Я уселся, положил букварь на колени, а мой маленький ученик, сняв шапку, поцеловал мне руку и стал рядом. За окном поднялась метель, сильный восточный ветер срывал с крыш целые сугробы. Мелкие снежные иглы бились в оконце, в щелях свистел ветер. Во дворе печально скрипел старый рассохшийся колодезный журавль, а здоровенный лохматый пес, спасаясь от непогоды, забился под сани. Все собрались в комнате и с необыкновенным любопытством столпились вокруг меня. Старушка смотрит в мои глаза, и мне сдается даже, что она принимает меня за волшебника. У деда Минчо глаза так и играют: то он взглянет на меня, то на книгу, словно спрашивает: "Неужели ты можешь все это прочитать?" Целая история отражалась в тусклом старческом взгляде, и каждый легко мог ее прочесть по его глазам. В них чувствовалась какая-то таинственность, то, что может удивительным образом взволновать любого. Но надо было начинать урок. - Посмотри, Пейчо! Видишь, здесь овца. Что здесь нарисовано? - Овца! - Ну, так вот это О. Посмотри О, О, овца! Ну-ка, повтори! - О, О, овца. - Запомни, какое оно О!.. - И переворачиваю страницу. - Ну вот, теперь найди мне здесь О! Сообразительный ребенок искал недолго, он тут же нашел О в одном из слов. У деда Минчо около глаз появились морщинки, борода его задрожала. Старушка с удивлением посмотрела на меня, лицо ее сморщилось, на глазах появились слезы. - Мать-то твоя жива? Это были первые слова, услышанные мною от молчаливой старушки. - Жива, бабушка! У меня к горлу невольно подступили слезы. - Дай-ка я тебя, сынок, как мать поцелую!.. Старушка нежно поцеловала меня, а я смахнул слезы, вызванные этим материнским поцелуем. Так прошло три недели. Пейчо успевал хорошо. Он уже мог прочитать по складам весь букварь, Я научил его писать имя. Однажды ночью пришел приказ двигаться дальше. До рассвета было еще далеко, когда нас разбудили сигналы сбора. Первым встал дед Минчо, зажег коптилку и поставил на огонь джезву, чтобы подогреть для нас немного ракии. На улице опять мело. Снег шел крупными хлопьями. Земля и кровли домов были покрыты толстой белой пеленой. Когда я надел ранец, ко мне подошел Пейчо и протянул большое яблоко. Малышу тяжело было расставаться со мной. Яблоко я получил в награду... Но самой большой, самой милой и дорогой для меня наградой был материнский поцелуй старушки. Когда мы оглянулись, перед домом стояли все члены семьи. Они долго смотрели нам вслед, пока мы не скрылись... Метель усиливалась. Мы надвинули поглубже шапки, повесили винтовки за спину, спрятали руки в карманы и медленно побрели по глубокому снегу... ПОХОРОНЫ Когда наступило перемирие, меня перевели в пятнадцатый полк. Трудно мне было сначала среди незнакомых людей. Но нигде так быстро не преодолевается эта трудность, как в армии. Первый, разделивший с тобой одеяло или паек и вместе хлебавший суп из одного котелка, или первый, кто помог надеть ранец, становится твоим товарищем. Вы жалуетесь друг другу на невзгоды солдатской жизни, вместе переживаете удачи и неудачи, и вскоре вы уже жить друг без друга не можете. Пятнадцатому полку приказано было расквартироваться в Ягодине, где мы и оставались во время перемирия. Немногие поместились в высоких господских домах. Остальные - в бедных избушках на окраине, но, слава богу, кров над головой был у каждого. Я помню те пасмурные и сырые дни. Слабое зимнее солнце едва светило; по мглистому серому небу, словно перья, проносились мелкие темные облака. С широких низких крыш из-под слежавшегося, грязного снега по кривым водосточным трубам стекали с приятным журчанием ручейки и разливались в большие лужи. Сырость преследовала нас повсюду. Почти каждым день перед госпиталем толпились простуженные, изможденные солдаты. Вчера умерли двое. Сегодня тоже двое. Прошел мелкий надоедливый дождик, стало душно, как в дни поздней осени. По телу пробегала лихорадочная дрожь, дышать становилось трудно. Надо идти на учение, а от этой сырости чувствую себя таким изломанным, что даже винтовку поднять трудно. Опустив на руки тяжелую голову, сидел я в своей мрачной комнатке с зажженной грязной свечкой. Пришел солдат, кажется не из моего отделения, но из нашего взвода. Я дал ему грязную винтовку и попросил почистить. - Кто-то опять умер, - сообщил он. - Из нашего батальона? - Не знаю. Говорят, белградец. Кто же это опять, думал я про себя, и как раз в это время донеслись глухие звуки колокола, возвещавшего о чьей-то смерти. Я махнул рукой, как делает человек, отгоняющий от себя дым, вывел своих солдат, и мы отправились на широкое болотистое поле мокнуть на учении. Вы думаете, мы сожалели о смерти нашего товарища? Нет. Во время перерывов мы, как обычно, сходились кучками, и начинался разговор, какой ведут между собой люди, привыкшие к смерти и видевшие ее своими глазами. Пришел солдат из четвертого взвода, немножко раскосый белобрысый парень, и начал, задыхаясь от смеха: - Вы подумайте только! Тот, который сегодня умер, продавал мне свои пайки. Сегодня я должен был отдать ему двадцать грошей, а он умер. - Ха-ха-ха... заплатишь ему на том свете, - подхватил солдат с закрученными усами и в драных опанках. - А если бы это был трактирщик! - ввязался в разговор капрал Среич. Его надо было бы хоронить в бочке, а не в гробу!.. Мы сговорились воспользоваться смертью незнакомого солдата. Я пошел к командиру и попросил, чтобы нас пятерых отпустили на похороны "товарища" и "хорошего друга". Командир разрешил, мы вскинули винтовки на ремень и, веселые, отправились в ближайший кабачок. Большое тонкое облако неслось низко над землей, дождь накрапывал сильнее. Издалека доносились глухие звуки колокола. Я решил все-таки идти в госпиталь. Перед дверьми уже стоял десяток насквозь промокших солдат с капралом; они должны были изображать почетный караул в похоронной процессии. Винтовки повернули стволами к земле, надвинули покрепче шапки и переминались с ноги на ногу, проклиная все на свете за то, что именно их назначили в караул. По длинному и мрачному госпитальному коридору угрюмо шествовал молодой поп в грязной порыжелой камилавке, похожей на перезрелую грушу. На нем были огромные солдатские сапоги, в каких, наверное, солдаты Скобелева переходили Балканы 1. Грохот этих сапог раздавался под сводами длинного низкого помещения. Поп ругал всех подряд за то, что его заставили хоронить беднягу. 1 Скобелев Михаил Дмитриевич (1843-1882) - русский генерал. Во время русско-турецкой войны 1877-1878 года провел труднейший переход через Балканские горы. Появился грязный катафалк, похожий на дроги. Старик, отставной солдат, в кителе старого покроя и в сапогах вообще без всякого покроя, держал поводья и бранился на чем свет стоит, злясь, что именно ему пришлось везти неизвестного покойника. Из комнаты вынесли бедный зеленый гроб. На крышке его двумя белыми полосами было изображено что-то вроде креста. Полосы напоминали две извилистые речки, пересекающие друг друга в своем течении. Поп что-то пробормотал, и процессия тронулась. Дождь пошел сильнее, он хлестал прямо в лицо. Воздух стал мутным и тяжелым. Мы направились на кладбище. Идущий впереди солдат сунул крест, как лопату, под мышку и прыгает через грязные лужи; поп спрятал свечу в карман и задрал рясу на голову, за ним громыхают, подпрыгивая на камнях, похоронные дроги; тощая, заморенная кляча опустила свою тяжелую голову, уши ее повисли, как упавшие крылья. Она еле идет, то и дело останавливается, пока ругань и кнут возницы не заставляют ее снова двинуться вперед. Угрюмый старик забрался на катафалк и закрылся с головой каким-то старым рядном. Ему очень хотелось, чтобы кляча была более послушна. Тогда бы он смог быстрее избавиться от неприятной работы и завернуть в какой-нибудь кабак. Что же остается делать в такую погоду? Дождь лил не переставая. С недокрашенного гроба струйками стекала зеленая и белая краска. За катафалком, сохраняя подобие строя, двигался десяток солдат. Капрал вскинул винтовку на ремень, а солдаты заткнули полы шинелей за пояс и надвинули поглубже шапки, пытаясь защититься от дождя. Я шел последним. В мире, наверное, не было более печальных похорон. Мы шли молча, никто не проронил ни слова, только изредка бормотал поп да старик крикливо ругал свою ленивую клячу. Снова послышался глухой звон маленького колокола, встретивший нас на кладбище своим печальным приветствием; какая-то большая заблудившаяся птица крикнула, пролетая над нашими головами, и захлопала крыльями, пытаясь, наверное, стряхнуть с себя воду. Мы остановились около глубокой, небрежно вырытой могилы. Из нее вылез тощий могильщик, ворча, что мы так долго задержались. Никто из нас, даже поп, не знал, кого мы схоронили. НА ПОБЫВКУ Приходилось ли вам когда-нибудь возвращаться после долгой разлуки и перенесенных невзгод в родные места, в родительский дом, откуда провожают вас со слезами и со слезами встречают? Помните, как бьется сердце, когда из-за пригорка покажется первая крыша, колокольня или дорога, ведущая к дому? Мысли бегут одна за другой: вон там, скоро, твой дом. И ты уже почти видишь и окна, и старую крышу, и калитку. Я очень тороплюсь, винтовку несу "не по уставу", а ранец уже снял с одного плеча. Осталось пройти вот эту улицу, еще одну маленькую, потом налево, четвертый дом. Но какие же длинные эти улицы! Когда-то я, бывало, и не замечал, как пробегал их. Мысленно я уже представляю знакомую с детства картину: вижу мой домик, прижавшийся к большому строению; четыре окошечка (в левом, как раз против ворот, выбито верхнее стекло); на окне - левкои в глиняном горшке, земля в нем совсем сухая: с тех пор, как сестра вышла замуж, их никто не поливает; вижу плохонькую крышу, на ней уже пять лет лежат две перекрещенные хворостины - остатки бумажного змея, заброшенного туда детьми; калитку с пожелтевшими клочками бумаги - здесь висело объявление о сдаче комнаты, давно уже смытое дождем и снегом. Все, все это стоит у меня перед глазами. Быстро прохожу мимо соседских домов, даже не останавливаюсь при встрече со знакомыми: только бы скорее поцеловать руку матери, отцу, обнять братьев... Все они думают сейчас обо мне и не знают, что я уже здесь, что я так близко от них. Мама сидит у очага, подогревает на маленькой жаровне ужин. Задумавшись, она быстро вяжет, а белый кот, найденный мною в этом доме, когда мы сюда переехали, греется около очага и время от времени сладко потягивается. Помню я и трехногие табуретки, и старые потрепанные сапоги, висящие у трубы, и общипанного хромого ворона, которого младший брат хотел научить говорить и даже подрезал ему что-то под языком. Ясно вижу, как ворон ходит по кухне и клюет оставшиеся крошки. Вспоминаются мне и наше старое зеркало в комнате на комоде (его подарил маме деверь, когда она выходила замуж), за шкафом - "дедушкин стул", сидя на котором дедушка и умер. Мне уже кажется, что я дома и слушаю, как длинный маятник наших круглых часов отбивает свое "тик-так"... Вот висит в углу в старой золотой раме икона святого Георгия, под ней маленькая красная лампадка. Здесь мама молила бога, чтобы он сохранил мне жизнь и здоровье. И вот я возвращаюсь живой и здоровый, возвращаюсь на побывку. Осталась еще улочка, и сразу же налево - четвертый дом. А вон дом моего кума. У них уже зажгли свечку. Постучать им в окно? Как бы мне обрадовались его дети. Нет, нет! Лучше я приду к ним завтра. А вот рядом с домом кума дом матери Благое. Ах, бедная мать Благое! Ни собаки, ни кошки не было у нее, один только сын, и как они любили друг друга! Помню, когда мы уезжали из Белграда, он стоял в строю рядом со мной. Она, бедняжка, пришла на Баницу еще до рассвета. Нам раздавали галеты и сало. У старушки полились слезы, когда и ее сыночку дали этот солдатский паек. А когда раздалась команда и грянула музыка, она совсем обезумела и готова была вырвать своего единственного сына из строя. На вокзале было много народа; прощались брат с братом, отец с сыном. Были здесь матери, сестры, знакомые, друзья. Старушка обняла Благое и не отпускает от себя, целует, смотрит на него и обливается слезами. Как будто чувствовала, что он не вернется. Схоронили мы ее единственного сына, далеко от родного дома схоронили. Никогда не упадет слеза матери на его могилу, никогда не запахнет там мята, не заалеет роза, посаженная материнскими руками. Зайти к ней? Нет, не смею. Вот она. Я вижу ее через окно - в черном платье, глаза ввалились, глубокие морщины избороздили старческое лицо. Перед ней на извивающемся синем пламени кипит в джезве вода (наверное, для кофе), а она сидит, облокотившись на стол и уронив голову на руки. Думает о чем-то? Нет! Одинокая, усталая, она, бедняжка, сомкнула очи и спит. А вода кипит, бурлит и льется через края джезвы. Под часами в маленькой рамке висит карточка Благое, чуть-чуть наискось, точно так же, как висела тогда, когда я приходил прощаться. Над кроватью его старый пиджак и соломенная шляпа. Он снял все это, когда получил мундир. Бедная старушка! Сколько бессонных ночей ты провела, глядя на одежду, висящую над кроватью, и на карточку, где запечатлен высокий лоб, густые ресницы и мягкая улыбка на устах твоего единственного сына! Завтра я расскажу тебе, как он погиб, как, умирая, вспоминал тебя, только тебя. Скорей, скорей! Вон большое строение, рядом - мой домик. Вот и разбитое стекло, а в нем - засохший стебель когда-то душистого левкоя. У нас тоже горит свеча, и на окнах задернуты занавески. "Тук, тук, тук!" - Мама, открывай!..
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20
|
|