Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дитя общины

ModernLib.Net / Классическая проза / Нушич Бранислав / Дитя общины - Чтение (стр. 12)
Автор: Нушич Бранислав
Жанр: Классическая проза

 

 


А теперь, зная, что это за поп, давайте-ка не спускать с него глаз, такой озорник способен даже убежать от нас, и тогда автор оказался бы в пиковом положении, не ведая, как ему закончить эту главу.

Дело было к вечеру, а батюшка уж тут как тут, переселяется из гостиницы к госпоже Маре. Тащит переметную суму, а в ней, кроме смены белья, есть еще мясо, хлеб, фрукты, вино и всякие закуски. Вечер, можно сказать, прошел в доме госпожи Мары прекрасно, почти по-семейному.

Сперва батюшка немного смущался, но то ли доброе вино, то ли ласковые взгляды племянницы поправили дело, и он растаял, как снег на печи.

Батюшка первым делом рассказал о своей «сороке» (если у читателей хорошая память, то они должны помнить, что так он называл свою жену). Он сжал пальцы в кулак и, показывая костяшки суставов, сказал: «Вот какая у нее спина». Потом он болтал о том о сем, пока госпожа Мара с племянницей не заставили его откровенно признаться, за что его завтра судят, так как чувствовали, что рассказ будет занятным.

— Ах, это, должно быть, очень интересно! — говорила племянница, умоляя попа Перу поведать, за что его судят.

— Да ни за что, — отпирался батюшка. — Неприятность одна случилась, ничего особенного.

— Ну, расскажите же нам! — настаивали госпожа Мара с племянницей.

— Живет в нашем селе девушка Стана, — начал свой рассказ батюшка. — Выросла стройная, как сосенка, щеки у нее, как две половинки румяного персика, а глаза — как две горящие лампадки, залитые маслом до краев. Пройдет мимо, нельзя не обернуться.

У этой девушки была какая-то тяжба в городе. Осталась она без отца, без матери, а дядя хотел оттягать у нее поле, единственное наследство, доставшееся ей после смерти матери; ее и научили подать на дядю в суд. Она часто ходила в город из-за своей тяжбы и в конце концов тяжбу выиграла, а честь потеряла. Ей бы спокойно жить в селе, но она не спит все ночи напролет из-за дурных снов. Возвращаюсь я как-то с вечерни домой, а она встречает меня и говорит: «Батюшка, как быть мне, покоя нет от дурных снов!» — «Дочь моя, — говорю я ей, — есть ли у тебя какой грех на душе?» — «Есть», — прошептала она, а сама глаза опустила, покраснела и стала еще красивее, так что я чуть было не потрепал ее за щечку, да куда там, на дороге стоим, народ туда-сюда ходит! «Э, говорю, раз сама в грехе признаешься, делу помочь нетрудно. Сегодня у нас среда; попостись три дня до воскресенья, а в воскресенье к вечеру придешь ко мне домой исповедоваться. Я посмотрю: если грех не велик, вымолю у бога прощенье, и он избавит тебя от дурных снов».

Пришел я домой, сделал вид, что расстроен, и говорю попадье, что слышал от одного торговца, который скупает по селам продукты, что сестра ее приболела. А ее сестра — тоже попадья в одном городке, полтора дня хода от нашего села.

Попадья забеспокоилась и на другое утро говорит мне: «Знаешь, Пера, отпусти-ка ты меня к сестре, мне ее болезнь покоя не дает». — «Как не отпустить, — говорю я ей, — сестра ведь, одна она у тебя!» Так я и спровадил попадью, чтобы в воскресенье остаться в доме одному.

В воскресенье к вечеру Стана тут как тут. Три дня постилась, глаза ввалились, но от этого она вроде бы только красивее стала. «Садись, дочь, говорю, садись сюда, поближе ко мне! Садись и рассказывай все, исповедуйся!» И она рассказала мне все, как было. А был и адвокат, и полицейский чиновник, который брал у нее показания, и свидетель какой-то, и секретарь суда, а все ради того поля. «Простит мне бог грехи?» — спрашивает она. «Какой же это грех! — утешаю я ее. — Бог никому не запрещает любить. Смотри, вот даже я, служитель божий, не отказываю себе, когда мне встречается молоденькая да хорошенькая!» И я ей наглядно доказал, что это никакой не грех, и она совершенно уверилась в том, что я себе не отказываю, когда мне встречается молоденькая да хорошенькая.

На другой день попадья возвращается от сестры и говорит, что сестра здоровехонька и торговец, видно, соврал. Я согласился с ней, а потом опять встречаю Стану, и та жалуется мне, что все еще видит дурные сны.

«Ничего не поделаешь, придется нам снова встретиться для исповеди, но поститься больше не надо!» Так-то оно так, но вот мука — негде нам встретиться. У меня в доме попадья, а у нее в доме какая-то ее тетка, мученье, и только. Наконец предложила она прийти к ней на рассвете на чердак. Говорю ей, не приличествует мне, священнику, лазить по чердакам, а она стоит на своем.

И все бы ничего, если бы кто-то не заметил, как я лезу на чердак, не побежал и не донес попадье. Есть у нас в селе некий Радое Убогий, я с ним в ссоре, и он меня всегда так вот ловит. Наверно, это он и был. Только я начал исповедовать Стану, как чердак затрясся, и в него ворвалась попадья, злая, как змей, из пасти которого семь языков пламени вырываются. Сперва на меня наскочила, ухватила за бороду и вырвала клок, а потом на девушку и ну ее месить, как хлеб в квашне. Ни девушка, ни я рта раскрыть не смеем. Я сильнее попадьи раз в десять, а стою как завороженный, рукой пошевелить не могу.

И это еще не все. Выглянул я из чердака и вижу — Радое Убогий собрал полсела, и все ждут меня с таким нетерпением, будто я не с чердака слезу, а, прости меня, господи, сойду с Синайской горы и принесу им божьи заповеди!

— Вот так, — закончил батюшка, — и довели меня неприятности до духовного суда. Теперь вы и сами видите, что виноват не я, а попадья и Радое Убогий!…

И племянница, и госпожа Мара весело смеялись рассказу батюшки, а тот, видя, что доставляет им удовольствие, хотел было рассказать им что-нибудь еще в этом роде, но тут вдруг заревел Сима, который до той поры спокойно спал на тахте. Он целый день отрабатывал свои пять динаров, вернулся домой усталый и сразу заснул.

— Нашел время, когда просыпаться! — рассердилась госпожа Мара и взяла Симу на руки.

— Дайте его мне, — сказал батюшка.

— Чего это вы? — спросила племянница.

— Я детишек люблю!

И берет батюшка крещеного-перекрещеного Симу на колени, не подозревая, что это тот самый Милич, которого он крестил в прелепницкой церкви, который задал ему столько хлопот, которого он носил под рясой, которого он, можно сказать, породил. А заподозри батюшка, что он отец, он бы, наверно, почувствовал в ту минуту угрызения родительской совести. Но так как накануне заседания духовного суда угрызения совести только бы усложнили батюшке жизнь, автор решил, что в этом романе угрызения совести вообще не будут иметь места.

А раз автор принял такое решение, то Сима продолжал спокойно сидеть на коленях у попа, который качал его и забавлял всячески.

— Красивый ребенок, — сказал батюшка.

— Видно, мать была красивая.

— А известно, кто его мать?

— Кто ее знает! Ни мать, ни отец неизвестны.

— Господи! — задумчиво сказал батюшка. — Какая судьба! Растет и не знает ни отца, ни матери.

И тут Сима с батюшкой встретились взглядами, но Симе и в голову не пришло, что сидит он на отцовских коленях, а батюшке не приходило в голову, что он когда-нибудь в жизни встретится с Миличем, с которым расстался навеки.

Когда Сима заснул, небольшое общество продолжило свое приятное времяпрепровождение за столом, и батюшка, только что приобретший привычку держать детей на коленях, привлек к себе племянницу, а госпожа Мара при этом воскликнула:

— Я же говорила, что вы озорник. Меня карты никогда не обманывают!

Веселье продолжалось до тех пор, пока не осталось ни капли вина. А когда улеглись, батюшка заснул нескоро. Но спал, видно, крепко, потому что ему приснился странный сон. Будто сидит он в трамвае и подходит к нему кондуктор. Но кондуктор этот не кто иной, как митрополит. И будто кондуктор спрашивает у него билет, и батюшка дает ему, но, вместо того чтобы пробить дырку в билете, митрополит своим компостером отхватывает у него полбороды.

— Плохое предзнаменование! — сказал со вздохом батюшка, проснувшись поутру с тяжелой головой, и пошел в суд.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ, в которой мораль торжествует, а зло наказано, как и полагается в конце романа

Обычно, сочиняя роман, автор водит своих читателей по разным местам, показывает разные события, водит их, водит, водит и вдруг новую главу начинает так: «Вернемся на минутку, дорогие читатели, туда-то и туда-то!» А это «туда-то и туда-то» и есть то самое место, где начался роман. Я совсем забыл про это обыкновение сочинителей, но хорошо, что хоть под конец вспомнил, а то бы так и закончил роман, нарушив писательские прописи.

Итак, дорогие читатели, вернемся на минутку в село Прелепницу.

С нашими знакомыми — батюшкой, старостой и лавочником Йовой — мы простились в четырнадцатой главе романа, а именно в конторе адвоката Фичи, которому они передали дитя общины, свалив со своих плеч тяжкую заботу.

Возвращаясь в село пешком, но без груза, который прежде, когда они шли в город, был у них и на руках и на сердце, наши знакомые вели теперь самые беззаботные разговоры,

— Хорошо, что нам попался этот Фича. Умный человек! — сказал лавочник.

— И не только умный, но и ловкий! — добавил староста.

— А что касается уездного начальника, — сказал батюшка, — то скажу вам прямо — не понравился он мне. Он тебе, староста, говорил что-то там про комиссию?

— Да, — ответил староста и почесал загривок. — Но когда он сказал, что перещелкает нас ногтем, как блох, то посмотрел он, батюшка, на тебя!

— Почему на меня? — возразил батюшка. — На нас обоих посмотрел!

— А что он сказал вам перед уходом? — спросил лавочник.

— Сказал, — припоминал батюшка, — «и смотрите же, не смейте, переступив порог, забывать, что я спас вас от больших неприятностей».

— А что бы это значило? — спросил староста.

— Что бы это значило? А вот что: я ему к пасхе пошлю ягненка, ты, Йова, после уборки урожая пошлешь ему два бочонка вина, а ты, староста, к рождеству пригонишь ему откормленного кабана. Вот что это значит, да будет тебе известно!

— Наверно, так оно и есть, — задумчиво сказал староста. — Только что же это ты, батюшка, себе определил послать ягненка, а мне — кабана. Разве это по справедливости?

— А как же еще? — ощетинился батюшка. — Много ли с церковной тарелки дохода! Едва на курицу хватает, а у тебя в кассе и государственные налоги, и местные обложения, тебе дать кабана начальнику ничего не стоит.

— А мне разверстал два бочонка вина, будто у меня свой виноградник! — пробормотал лавочник.

— А ты помолчи! — сказал староста. — Ты на своих весах все окупишь. У тебя весы лучше любого виноградника!

Вот так и разговаривали они, возвращаясь в село, а придя, первым делом рассказали писарю, как и что было, и писарю понравилось, что все кончилось таким образом.

И настала в селе спокойная и тихая жизнь, каждый занялся своим делом. Один лишь Радое Убогий нет-нет да и сбрехнет что-нибудь в кабаке о том, что было, а для остальных все быльем поросло.

Староста засел в правлении, лавочник носу не кажет из лавки, стараясь наверстать пропащие деньки и то, что потратил из-за ребенка, а поп Пера опять вспомнил про церковь и, как прежде, стал по праздникам читать проповеди.

Все шло хорошо, как богу и людям угодно. А живя в благодати и благополучии, человек обычно забывает про заботы, которые сбросил с плеч, и что-то не слышно, чтобы поп Пера, староста и лавочник хоть раз вспомнили о словах уездного начальника: «И смотрите же, не смейте, переступив порог, забывать, что я спас вас от больших неприятностей!» Прошла пасха, а батюшка не послал ягненка; собрали урожай, а лавочник не послал вина; прошло рождество, а староста не пригнал кабана, как договорились они и разверстали все промеж себя, когда еще земля горела под ногами.

Но если батюшка, староста и лавочник забыли, не забыл уездный начальник, и однажды в селе появился чиновник из уезда. Соскочив с коня перед правлением общины, он вошел в дом и приказал посыльному позвать старосту и писаря.

— Староста, а ну, подать сюда книги! Посмотрим, сколько собрано государственных налогов и других обложений!

Известно, что староста насчет таких вещей был чувствителен, как пятнадцатилетняя девочка, и, как только чиновник упомянул про налоги и книги, у него тотчас начались колики в желудке. Он сел на стул и в отчаянии поглядел на писаря.

— Поживей, староста, поживей! — настаивал чиновник, а старосте хоть бы дух перевести, дождаться, пока колики пройдут.

Наконец староста обрел дар речи и говорит:

— К чему это нам, господин чиновник, книги смотреть да маяться? Открою я кассу, и пересчитаем, что там есть, в кассе-то!

— Ну-ну, — говорит чиновник, — подавай-ка мне книги!

Не мог, конечно, староста противостоять настойчивости чиновника, достал из ящика книги и дал их, сказав при этом:

— У тебя, господин чиновник, дел тут много будет, задержишься небось до полудня. Сбегаю-ка я и прикажу, чтоб зарезали молочного поросенка, как раз к полудню и поспеет.

— Ну, ну, — говорит чиновник, — я быстро управлюсь. А ты отсюда чтоб никуда ни шагу!

Это «никуда ни шагу!» совсем не понравилось старосте, он почувствовал, как мурашки пробежали по всему телу, опять у него начались колики в желудке, и он в отчаянии поглядел на писаря.

А писарь голову опустил, не смотрит ни на чиновника, ни на старосту, делает вид, что занят своими бумагами.

Чиновник стал подсчитывать вслух:

— Семь и четыре — одиннадцать, пять и девять — четырнадцать, шесть и одиннадцать — семнадцать…

Староста сидит на стуле и повторяет за ним шепотом: «одиннадцать», «четырнадцать», «семнадцать», а в голове мутно, туман перед глазами, какие-то странные видения. Цифра одиннадцать представилась ему вилами, которые его вот-вот заколют, четырнадцать — громадным камнем, который валится на него, а семнадцать — худой, костлявой рукой, которая схватила его за глотку. А когда при подсчете чиновник сказал: «Четыре тысячи семьсот двадцать один», староста почувствовал, как громадный ноготь придавил его всей своей тяжестью, почувствовал, как он, староста, лопается точно так, как лопается под ногтем насосавшаяся крови блоха.

— Ты слышишь, староста? — заставил очнуться его голос чиновника.

— Слышу, господин чиновник! — вздрогнув, откликнулся он.

— В кассе твоей должно быть четыре тысячи семьсот двадцать один динар.

— Должно быть! — сказал староста.

— Открывай, староста, посчитаем!

— А чего считать, — молвил староста, — столько и будет, ни на грош больше. Пойдем-ка лучше, господин чиновник, и зарежем поросеночка на обед.

— Пообедаем, староста, когда закончим. Я за десять минут сосчитаю.

— Да что ты говоришь!

— Открывай, староста, кассу.

— Неужто считать будешь?

— Конечно, буду.

— Я же говорю, — медлил староста, — сколько ты сказал, столько там и есть, зачем считать?

— Давай-ка открывай!

Не мог, конечно, староста и на этот раз противостоять настойчивости чиновника, достал из кошелька ключи и отпер кассу. Чиновник выгреб оттуда все деньги на стол и начал считать, а обессилевший вдруг староста опустился на стул и снова ощутил, как поползли мурашки по всему его телу, как начались колики в желудке. Чиновник быстро сосчитал и, подняв голову, сказал:

— Ну, староста, здесь у тебя три тысячи девятьсот сорок один динар.

— Столько и есть, — согласился староста, — ни на грош больше, ни на грош меньше.

— А где у тебя еще семьсот восемьдесят динаров?

— Тут они, все тут! — заворковал староста горлицей.

— Здесь их нет, староста! А ты, писарь, знаешь, где эти деньги?

Писарь поднял голову и чуть было не сказал: «Это в свое время себя окажет!»

— Эх, староста, друг и брат мой, — сказал чиновник, — давай-ка мы составим протокол, и ты дашь показания…

И в тот же миг староста снова представил себе, как лопается блоха под ногтем уездного начальника.

Что было дальше в правлении общины, мы не знаем, только вскоре выбежал оттуда посыльный Срея и позвал Аксентия Джёкича, старейшего члена правления. Чиновник возложил на него обязанности председателя общины, а сам со старостой и какими-то документами отбыл в город.

Вечером писарь в кабаке за графинчиком, заказанным Радое Убогим, рассказывал так:

— Партийные интриги! Человека взяли из партийных соображений. Хотел чиновник и ко мне придраться, но я ему кулак под нос и говорю: «Знаю я, господин чиновник, законы так же хорошо, как и ты, и даже получше тебя, потому что жил за границей, где власти не смеют так вот безнаказанно притеснять граждан!»

— А много у него не хватило в кассе? — спросил Радое Убогий.

— Семьсот восемьдесят динаров!

— Ого! — воскликнул Радое Убогий и заказал писарю еще графинчик.

— Спрашивает меня чиновник, — продолжал писарь. — «Что это, господин писарь?» — «А это в административном деле называется дефицит», — говорю я ему. — «Правильно, писарь», — говорит чиновник и записывает все слово в слово, как я сказал.

— А что такое дефицит? — спрашивает Радое Убогий.

— Есть такая штука в административном деле, — говорит писарь, и видно, что ему нравится повторять это иностранное слово. — Дефицит — это вот что: посмотришь в книги, деньги все тут; заглянешь в кассу, а денег нет. Вот это самое и есть дефицит.

Такие разговоры велись и в тот вечер, и на другой день, и много дней спустя, потому как отбыл староста с чиновником, так и не вернулся больше в село. Дали ему из-за партийных интриг два года тюрьмы и увезли в Белград.

Прошло немного времени, и писарь тоже потерял желание оставаться в общине. Он сказал:

— Уеду в Германию, там меня все уважают и ценят!

Подал он в отставку и однажды ушел, не сказав никому куда, но все остались в полной уверенности, что в Германию.

Так и тянулось одно за другим, словно повальная болезнь началась или мор. Только о старосте перестали в селе говорить, только забыли его, как случилось такое, о чем Прелепнице разговоров хватит надолго.

Однажды утром Радое Убогий встал до света и отправился в село Крманы по какому-то делу. И вдруг на краю села он заметил попа, который осторожно, озираясь по сторонам, лез по лестнице на чердак. Удивился этому Радое и стал сам с собой размышлять:

— Сказал бы, что хороший хозяин решил заглянуть на чердак, так нет — тогда бы он полез на свой чердак, а не на чужой; сказал бы, что священник пошел служить утреню, опять же нет — до сих пор не бывало такого, чтоб на чердаках утрени служили.

А так как у Радое издавна из-за Аники был зуб на батюшку, то он отложил свои дела в Крманах и поскорее вернулся в село да прямо к попадье, которую застал во дворе, где она уже хлопотала по хозяйству.

— Доброе утро, матушка! — поздоровался из-за плетня Радое.

— Благослови тебя господь, Радое! — откликнулась попадья.

— Батюшка дома? — спросил Радое.

— Нет его, чуть свет ушел утреню служить.

— Так он на утрене?

— Да, — ответила попадья.

— А с каких это пор он служит утрени на чердаке?

— На каком чердаке? — удивилась попадья.

— Я его только что видел, карабкался он на чердак к Живке Здравковой!

— Какой Живке Здравковой?

— Да той, у которой Стана, девка, что таскалась в город из-за надела.

Попадья зашипела, как гадюка, схватила вилы, что оказались под рукой, и разом выскочила со двора на дорогу.

— А ты своими глазами видел? — спросила она Радое на бегу.

— Своими, — подтвердил он, и попадья наддала еще.

Смотрят на нее крестьяне, оборачиваются ей вслед и удивляются, но недолго, потому что тут же подоспевает Радое и всем объясняет:

— Айда, люди, за мной, увидите чудо невиданное. Поп служит утреню на чердаке, а попадья бежит зажечь ему кадильницу.

— Что ты говоришь, человече! — изумлялись мужики, но все же их тянет узнать, что случилось, и они даже дела бросают и идут следом за Радое.

А как соберутся трое-четверо, то уж дальше толпа сама собой собирается. Не только мужики, но и бабы сбились в кучу, и все двинулись туда, где назревала беда.

Толпа остановилась у дома, глазея на чердак, а сверху доносился такой грохот, будто целое войско баталию разыгрывало. Ничего не видно, и иногда только раздается визг. Порой был слышен мужской голос: «Полегче, побойся бога!», а порой женский: «Проклятая сучка, вот я тебе, вот!»

Потом вроде бы потише стало, и на лестнице появился поп, но вид у батюшки — не дай боже! Ряса разорвана, вся в лохмотьях, камилавка в лепешку превратилась, а борода с одной стороны вырвана, и на щеке кровавая ссадина.

Немного погодя показалась на лестнице и попадья с переломанными вилами, а третья, Стана, та не захотела слезать с чердака, осталась там, зарылась с головой в сено, проклиная тот день и час, когда ей пришло в голову исповедоваться, но утешаясь хоть тем, что после трепки ее непременно перестанут мучить дурные сны.

Батюшка, разумеется, даже доброго утра не пожелал тем, что собрались под лестницей, а глянул искоса и припустил так, словно его ветер понес.

— Кто бы мог подумать, — сказал Спасое Томич, — что батюшка у нас такой резвый!

— А что ж тут такого, Спасое, — добавил другой. — Был бы и ты резвый, если б о твою спину вилы переломили. А видали, как он там, на чердаке, побрился без мыла?

— Пошли, мужики, в кабак, плачу за выпивку! — предложил Радое Убогий, предвкушая приятные разговоры.

Они еще не дошли до кабака, а там уже собрались другие и тоже толкуют о происшествии. Весть о нем разнеслась по селу так быстро, будто ее глашатай с барабаном объявил. Люди встали пораньше, собрались на работу, а теперь и не думают идти. Одни столпились тут, на дороге, другие там, у ворот, а третьи засели в кабаке, и все громко говорили о том, что произошло, и громко смеялись. И конца-краю не было разговорам ни в тот день, ни в следующие. Говорили и в кабаке, и на дороге, и в правлении общины, и в поле… Где двое встретятся, там и разговор, и все об одном и том же.

А батюшка с половиной бороды заперся в комнате и никуда не выходит, даже в церкви не служит.

И надо же так случиться, что в это время возьми и помри Рая Янич. Батюшке некуда деваться, обязан он отпеть покойника, нельзя же человека без отпевания хоронить. А теперь представьте себе, что это были за похороны! Пришли все, от мала до велика, но не для того, чтобы почтить покойника, который был человеком склочным и не в ладах со многими; люди пришли, чтобы собственными глазами посмотреть на попа, до тех пор не казавшего носу из дому.

Похороны получились, разумеется, совсем не такие, какие приличествовали бы доброму христианину. Смех один, а не похороны, и оттого каждый чувствовал на душе грех и трижды крестился у могилы, шепча про себя: «Прости меня, господи!»

А отец Пера, несмотря на то, что припекало солнце, закрутил шею шалью и с одной стороны поднял ее до самого уха (с той самой, где не было бороды). Он пел за упокой души Раи, но не так громко, как прежде, а больше шипел, как гусак. И шел робко, как невеста под венец, и смотрел несмело, как девушка, в первый раз глядящая в глаза парню.

Батюшкин позор не остался, разумеется, в пределах села Прелепницы, молва пошла по всем селам, а Радое, конечно уж, постарался, чтобы о нем узнали и в округе, а из окружного управления весть о позоре была послана в белградский духовный суд. Отца Перу вызывали несколько раз к окружному протопопу — допрашивали, расследовали и наконец вызвали в Белград на суд.

Так вот однажды и оказался батюшка в Белграде.

С лысой стороны взросла у него небольшая борода, другую сторону он чуть подкромсал и опять обрел приличный вид. С собой он взял смену белья и трех зарезанных и хорошо очищенных, обсмоленных поросят для членов духовного суда. Прибыл дня за четыре до суда, чтобы обойти судей, познакомиться с обстановкой и постараться облегчить свою участь по мере возможности.

Так как до суда еще оставалось время, однажды утром батюшка решил исполнить тот свой долг, к которому обязывала его и дружба, и пастырское сознание. Помня обычай приносить подарки арестантам и больным, батюшка купил три пачки табака и пошел в верхний город навестить старосту.

Встреча была трогательной и весьма живописной. Крепко обнялись батюшка в черной рясе, разодранной на чердаке, и староста в белой арестантской одежде, которая, впрочем, сидела на нем весьма недурно. Объятия были долгими. Кто знает, не вспомнили ли оба в ту минуту свою давнюю ссору и слова старосты:

«Ну и ну, поп, дай нам бог обоим долгой жизни, авось увижу, как тебя расстригать будут!»

На что ему батюшка тогда же ответил:

«На свете всякое бывает, но что я увижу тебя в кандалах, вот это я знаю твердо, как „Отче наш“!»

И вот они обнимаются, староста в арестантской одежде и батюшка в канун того дня, когда его будут расстригать.

Батюшка пробыл у старосты долго, потому что тот подробно расспрашивал о селе, о людях и жизни тамошней, а потом рассказал о своих планах на будущее:

— Как только вернусь из тюрьмы, выставлю свою кандидатуру в депутаты скупщины.

Простившись, батюшка пошел навестить одного из членов духовного суда. Сел он в трамвай у самого Калемегдана, и вы можете представить себе, как он изумился, когда к нему подошел кондуктор. Вместо того чтобы купить билет, батюшка вскочил с места и обнял кондуктора.

— Неужто это ты? — воскликнул пораженный батюшка.

— Понимаешь, поехал я было в Германию, — сказал ему писарь, — а здешняя электростанция пристала ко мне и говорит: «Погоди, оставайся здесь, ты нам нужен!» Я говорю электростанции: «Мне за границу надо!» А электростанция пристала, как банный лист, шагу ступить не дает, вот я и остался!

Батюшка дважды проехался до Дорчола и обратно, все разговаривал с писарем, который и направил его к гадалке госпоже Маре, чтобы она ему все, как есть, сказала — и что будет, и чем суд кончится.

Вот с чем к концу романа пришли батюшка, староста и писарь; недаром же в народе говорят, что бог ни у кого в долгу не остается.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ, которую читатель прочтет с особым удовольствием, потому что это глава последняя

Раз это последняя глава романа, то по прописям, по которым сочиняются романы, в конце этой главы «героя и героиню» полагалось бы обвенчать. Гм, а кого же мне венчать, если события сложились так, что выполнить это важное, главное, так сказать, правило почти невозможно? Не могу же я поженить Анику с батюшкой Перой! Во-первых, и по сей день неизвестно, где Аника, а во-вторых, батюшка — это батюшка, да к тому же при живой жене его не женишь. Не могу я женить и господина полицейского Ристу на госпоже Ленке Петрович, той самой, что подала ему ключ в окно, так как муж у госпожи Ленки тоже еще живой. Не могу я поженить господина Васу Джюрича, чиновника отделения по делам наследства, и вдовушку госпожу Милеву, потому что госпожа Милева, которая так искусно спрятала башмак господина Васы, все еще не вышла из Пожаревацкой тюрьмы. Не могу я женить и семинариста Тому, обладателя столь сильных чувств, на Марии Магдалине, потому что Тома оставил всякую мысль об артистической карьере, и вон он, взгляните, служит теперь на левом клиросе в палилулской церкви, кончает четвертый курс семинарии и приискивает приход. Не могут пожениться Пера-Отелло с Персой-Дездемоной, потому что после той жуткой трагедии, которая разыгралась между ними, они расстались навеки и больше никогда не встречались. Не могут пожениться и Эльза, дочь мастерицы Юлианы, с пожарным или музыкантом из седьмого пехотного полка, потому что из-за события, известного нам по картине, нарисованной господином Симой в своем воображении, эта любовь закончилась тем, что Эльзу огрели кулаком по спине. Не могут пожениться даже учитель музыки со свояченицей портного Йовы, потому что между ними встала та самая фатальная записочка.

Но кто же все-таки мог бы пожениться в конце этой главы? Никто, никто! И автор выражает глубокое сожаление по поводу того, что в этом отношении удовлетворить запросы своих дорогих читателей он оказался не в состоянии.

Значит, остается одно — завершить роман судьбой общинного дитяти, обладателя сразу трех имен.

Милич, Неделько или Сима, на выбор, все еще живет у госпожи Мары, которой его отдали на месяц, пока не образуется общество призрения подкидышей. Но пока продолжались съезды, заседания, собрания, пока комитеты в узком составе делали доклады комитетам в расширенном составе, пока подбирались материалы, пока продолжались обстоятельные, долгие и горячие дебаты из-за той или иной запятой, пока назначенные заседания не собирали кворума и назначались другие собрания, которые могли принимать решения независимо от числа присутствовавших, пока меняли устав и избирали временные и постоянные правления, время шло, проходили дни, проходили месяцы и даже годы.

Госпожа Мара не протестовала против того, что дело затянулось; господин Сима регулярно оплачивал ей из своего кармана содержание ребенка, да и маленький Сима прилично зарабатывал, потому что она продолжала давать его напрокат.

За это время Сима, разумеется, подрос, вырос и влился в ряды палилулских сорванцов. Если еще принять во внимание, что в Палилуле как девочки, так и мальчики созревают гораздо раньше, чем в прочих районах столицы, то станет ясно, почему случилось то, что случится на последней странице романа.

Итак, однажды, после того как была закончена подготовительная работа и устранены все препятствия, господин Сима назначил первое заседание правления. На этом заседании господин председатель, кроме прочих пунктов повестки дня, поставил вопрос об одном ребенке, который уже несколько лет с нетерпением ждет основания данного общества. Правление единогласно решило как можно быстрее пойти навстречу нетерпеливому ребенку и принять его в качестве питомца номер один общества призрения подкидышей. Господин Сима Неделькович и еще один член правления взяли на себя приятный долг лично сообщить это решение кандидату и отправились после заседания домой к госпоже Маре.

А теперь представьте себе изумление господина председателя общества призрения подкидышей и господина члена правления, когда они услышали от госпожи Мары поразительную весть о том, что дитя общины сбежало.

— Что вы говорите! — воскликнул господин Сима и всплеснул руками. На лбу его выступил пот, а родительское сердце облилось кровью.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13