Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Язык. Семиотика. Культура - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Николай Любимов / Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1 - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Николай Любимов
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Язык. Семиотика. Культура

 

 


Пока я учился в младших классах, школа претерпевала многоразличные изменения и неоднократно переименовывалась, подобно тому как менялись и наименования самой преподавательской профессии. Слово «учитель» шибало в нос реформаторам чем-то старорежимным. И вот учителей перекрестили в «шкрабов» (школьных работников) – свирепствовавшая тогда эпидемия условных сокращений коснулась и учителей. Впрочем, «шкрабы» были вскорости заменены более благозвучными и не допускавшими иного толкования «просвещенцами». Школа подразделялась на первую и вторую «ступени», соответствовавшие начальной и средней школе, вторая «ступень» – на первый и второй «концентры». «Концентр» не так-то просто было выговорить натощак учителям, а каково приходилось ученикам и родителям, по преимуществу – писцам, мастеровым, огородникам, бывшим приказчикам и купцам! Ничего, ничего! Пусть ломают языки, пусть выворачивают скулы! И не беда, что слово бессмысленное, лишь бы оно было ново и лишь бы это было не русское слово! Интернационализм – так интернационализм, черт побери! «Пальнем-ка пулей в Святую Русь», а заодно изрешетим и русский язык. Над «концентрами» возвели надстройку: «Перемышльский педагогический техникум». Справедливость требует заметить, что наблюдалось и обратное явление: производилась замена варваризмов русскими словами, но это для того, чтобы ничто не напоминало о царской школе. Так, во главе школы стояли теперь не директора, а «заведующие», «завшколами». Глава техникума в официальных бумагах и речах именовался «завперпедтех».

Но как ни старались, замазав старое название, выводить новое на черной вывеске, висевшей на двухэтажном белом полукруглом здании бывшего высшего начального училища, золотые курсивные буквы, из которых слагались эти слова, долго еще проступали с предательским и вещим упорством. В конце концов проступила и взяла верх над смутой тяга молодежи к знанию (тогда предпочитали говорить «молодежь» в стремлении переиначить все, вплоть до ударений, обезьянничая с инородцев, – по крайней мере, в Перемышль завез это ударение председатель Калужского губернского исполнительного комитета, Губисполкома, латыш Витолин), а эта тяга вызвала к жизни порядок, а порядок потребовал подчинения правилам, подчинения учащихся учащим. Осенью 20-го года в учительскую явилась депутация от учащихся старших классов, возглавляемая детьми крестьян, с просьбой к учителям заниматься по-прежнему, потому что они, учащиеся, не хотят войти в жизнь никчемными неучами, и помочь им хоть сколько-нибудь наверстать упущенное. Учителя взыграли духом. И мало-помалу школьная жизнь начала входить в колею. Из окон школьного здания уже не гремело маршеобразное: «Смело, товарищи, в ногу…», учителя выдавали хлеб и сахар после уроков. Стрекозы, пропев два учебных года подряд, добровольно преображались в муравьев, зима их будущего устрашающе глянула им в глаза.

Все на свете разлаживается легко и быстро, а налаживается со скрипом и с надсадкой. Не по мановению волшебного жезла налаживалась и школьная жизнь в Перемышле. С особой неохотой садились за книгу ученики средних классов: у этих все еще кружилась голова от всечасных резвостей и веселостей.

Однажды в учительскую вошел бывший инспектор высшего начального училища, бывший председатель педагогического совета женской гимназии (в 1912 году перемышльская прогимназия была переименована в гимназию), бывший член епархиального и уездного училища совета, преподаватель математики Александр Михайлович Белов и с присущей ему вескостью объявил:

– Богданов – ненормальный.

Все подняли на него изумленные глаза. Юра Богданов, люто голодая, как, пожалуй, никто другой из учеников, показывал отличные успехи по всем предметам, даже когда грохот ломки школы раздавался на весь город. Чем же он мог теперь не угодить Александру Михайловичу?

– А как же? – продолжал тот. – Задачи дома решает, на уроках – весь внимание, постоянно поднимает руку, что ни спросишь – знает, вызовешь к доске – докажет любую теорему, да еще, представьте себе, и по алгебре, и по геометрии идет дальше и просит объяснить непонятное. Нет, нет, он, положительно, ненормальный, – безапелляционно заключил Александр Михайлович.

Лень, уж конечно, прежде нас родилась, и на первых порах Октябрьская революция сделала все для того, чтобы лень одержала в школе полную победу над любомудрием, трудолюбием и прилежанием, но ведь и то сказать: голод – не тетка. А город все еще голодал. Телесные, душевные и умственные силы иссякали у взрослых, у подростков и у малышей. Тот же Юра Богданов целый год не ходил в школу из-за головных болей.

И все-таки на месте сумасшедшего дома возникло нечто, медленно принимавшее очертания школы.

Младших классов распад не коснулся. Я учился почти так же, как учились мои предки и как еще не одно поколение училось после меня: у нас были уроки чтения, письма, арифметики, рисования и пения. Все по часам, все по звонку: и уроки, и перемены. Кстати, на уроках пения мы под скрипку, на которой с не меньшим усердием, чем аккомпанируя на сцене городского театра хору учеников, исполнявшему гимн «Единой трудовой», пиликал учитель пения, он же церковный регент, Константин Лаврентьевич Соколов, получивший у своих сограждан за круглоту и приземистость прозвище Картошка, пели не революционные гимны, а нечто более соответствовавшее нашему нежному возрасту:

«Я не ваш», – ответил зайка.

«Я не ваш», – ответил зайка.

«Я не ваш», – ответил зайка.

Прыг – и убежал!

Или:

Елочка, елочка,

Как мы тебя любим!

А уже в четвертом классе мы проникновенно исполняли чувствительный романс:

У зари, у зореньки

Много ясных звезд,

А у темной ноченьки

Им и счету нет.

Горят на небе звездочки,

Пламенно горят,

Они сердцу бедному

Что-то говорят…

Говорят о радостях,

О минувших днях,

Говорят о горестях,

Жизнь разбивших в прах.

………………………………….

Полно же вам, звездочки

Милые, сиять,

Полно вам прошедшее

Мне напоминать!

Пока я допер до «второй ступени», то есть до пятого класса, техникум раскассировали. Образовалась школа-девятилетка (в те времена полная средняя школа состояла из девяти классов). Для нашего поколения анархия в школе ничего заманчивого не представляла. Нам она рисовалась чем-то вроде довременного хаоса. Мы не мыслили себе школы без дисциплины, но только у нас установилась дисциплина не испод-палочная, а сознательная, основанная не на одном уважении, но и на любви учащихся уже не к «шкрабам» и не к «просвещенцам», а – снова – к учителям.

Понятно, мы проказничали и шалили. Да и что за детство без проказ и без шалостей? Но шалости наши были почти всегда невинного свойства, да и шалили-то мы преимущественно не в школе, а после уроков, по дороге домой – накопившаяся энергия требовала разрядки. Мы кричали нарочито тревожными голосами вдогонку проехавшему мимо нас крестьянину: «Дядь, дядь! Глянь-ка! У тебя ось в колесе!». Или совсем уже отчаянными голосами: «Тетка, тетка, стой! Что ж у тебя лошадь-то кверху спиной едет?» Проезжие чаще всего попадались на удочку: озабоченно осматривали колесо, бросали испуганный взгляд на сивку, но зато потом, когда до их сознания доходил глумливый смысл наших предостережений, обдавали нас, как из ведра, мощной струею не очень, впрочем, забористой брани. Зимой школьники любили вспрыгнуть на сани за спиной у хозяина и незаметно для него прокатиться, а потом так же незаметно и безнаказанно спрыгнуть. Когда мы проходили мимо дома купца Ивана Степановича Борисова, который еще до революции провел для шику звонок, нас подмывало изо всех сил дернуть ручку над крыльцом. Вечером, возвращаясь домой из школьной библиотеки (книги нам выдавали в вечерние часы), мы иногда позволяли себе застучать в окно и завопить: «Юдины! Юдины! Пожар! Пожар!» Когда же вышеназванные Юдины выбегали за калитку, то ни языков пламени, ни клубов дыма не обнаруживали, а только слышали стремительно удалявшийся в густой вечерней уездной темноте, с которой не под силу было справиться за версту один от другого расставленным, подслеповатым фонарям, веселый топот мальчишечьих ног. То был верх нашего коллективного озорства. Я пишу: «мы», «наш», – но это не точно. В проказах я не участвовал – «ноблесс облизывала», положение «сына учительницы» обязывало, – я бывал лишь восхищенным их зрителем! Да и как было не посмеяться над приключениями пятиклассника Сережи Буренкова? Идем мы из школы втроем: он, Петя Гришечкин и я. Сережа, он же Cepга, по дороге взял у сапожника из починки свои сапоги и не налюбуется на них. Подходим к мосту через овраг. По горе с синеватыми проплешинами льда летят на санках и на «кобылках» в овраг малыши. Хорошенький, голубоглазый, розовощекий бутуз Коля Мысин только что с довольным видом влез на гору после стремительного спуска на санках и, поставив санки в сторонке, пресерьезно объявляет, резко отделяя один слог от другого, точно подражая ходу поезда:

– А те-перь я на шо-пе по-е-ту.

И незамедлительно осуществляет свое намерение.

За мостом, возле Георгиевской церкви, на горе, стоит парень лет восемнадцати, Алешка Иванов по прозвищу Зыка. Он позволил себе заслуженный отдых: только что накачал из глубокого, так называемого «больничного» колодца (колодец находился посреди больничного двора) два ведра воды, втащил их на гору и поставил наземь. Теперь уже дорога пойдет до моста под гору, и до дому Алешке оставалось два шага – он живет по ту сторону моста, на краю оврага.

Поздоровались.

– Алеш! Погляди, какие у меня сапоги! – начинает разговор Сережа. – Они – волшебные. Что ни захочу – все исделают.

– Волшебные? – Зыка скептически усмехается. – Ну вот пусть они исделают так, чтобы мои ведра пролились.

– Чтобы твои ведра пролились? – с готовностью переспрашивает Сережа. – Это, брат, в два счета.

Сережа, обладавший недюжинной физической силой, что он немного спустя и доказал, ибо, изверившись в пользе наук и убедившись в ограниченности сферы человеческого познания, поступил в подручные к кузнецу, о чем он давно уже страстно мечтал, и в кузнице, куда он прежде частенько сбегал с уроков, не посрамил Землю Русскую, – с размаху ударяет носками сапог по ведрам. Ведра падают. Зыка оторопело смотрит на растекающиеся, черные на снегу потоки воды. Сережа, из боязни правой и, быть может, кровавой мести, давай Бог ноги!

Приезжавшая на летний отдых москвичка-пенсионерка, старомодно одевавшаяся и причесывавшаяся, однажды вышла из дому в сад, как раз когда шестиклассник Женя Новиков, низкорослый не по летам, с большими черносливными глазами, которые как-то особенно строго глядели на его бледном, с тонкими чертами, лице и в которых где-то глубоко-глубоко прятался плутовской блеск, уже занес было ногу на перекладину забора. Его внимание, по всей вероятности, привлекала росшая неподалеку груша – «тонковетка». Груши поспели; тряхни легонько дерево, и они дождем посыплются наземь. Набил карманы, прыг через забор – и был таков. Хозяйки дома, две сестры, на ту пору куда-то отлучились. А тут нелегкая принесла дачницу. Этого досадного обстоятельства установивший надзор за сестрами их сосед Женя, по-видимому, не предусмотрел. Он долго следил взглядом за дамой – она явно не собиралась покидать «тень задумчивого сада«» (Надсон). Женя не выдержал. Он понимал всю безнадежность своего положения, понимал, что задуманный им налет сорван, но не выразить своего возмущения виновнице срыва – это было выше его сил.

– Что это вы здесь, мадам, прогуливаетесь? – обратился к ней Женя.

Дама молча продолжала идти по дорожке.

– А нельзя ли вас, мадам, по роже смазать? – еще более изысканно, вежливым тоном, в котором, однако, слышалось холодное бешенство, после паузы снова обратился к дачнице Женя и соскочил с забора.

Дама после рассказывала об этой мимолетной встрече со смехом. Она сочувствовала Жене и отдавала дань его светской манере обращения.

«Второступенцы» ходили друг к Другу на именины, танцевали вальс па-д’эспань, краковяк, польку-кокетку под аккомпанемент садившегося за пианино, если у хозяев был инструмент, или игравшего на собственной гармонии моего одноклассника Бори Соколова по прозванию Богыс Палыч, которое он заслужил своим грассированием, но в котором своеобразно выражалось нами и уважение к свойствам его хорошей души; водили хороводы и пели:

Ах ты, зимушка-зима!

Зима лютая была,

Закурила, замела

Все дорожки и пути,

Все дорожки и пути —

Нельзя к милому пройти,

Я дорожки размету —

Сама к милому пройду.

Стелю, стелю, постелю

Постель пуховую.

Кого, верная, люблю,

Того расцелую.

С этими словами девочка, ходившая внутри хоровода, едва касалась губами щеки своего избранника или клала ему руку на плечо и становилась на его место в круг, и теперь уже он ходил внутри круга, и песню пели от его имени:

Сам я к миленькой пройду…

Другая песня кратчайшим путем вела к желанной цели:

У попа на крыше

Завелися мыши.

Один мыш околел,

Целоваться всем велел.

Пели хоровые песни.

Пели частушки:

Один Коля дрова колет,

А другой дрова кладет.

Один Коля Нюру любит,

А другого зло берет.

Подобные увеселения доставляли удовольствие даже старшеклассникам.

В перерыве между играми и танцами пили чай с пирогами и с вареньем. (То были уже годы НЭПа.) Вплоть до окончания школы ни на одном сборище, включая выпускной вечер, никто из нас не понюхал не только водки, но и вина.

Уже в пятом классе мальчики начинали ухаживать за девочками. Вспыхивали и гасли увлечения, тянулись романы. Да и что за отрочество и за юность без увлечений и романов? Но все это не выходило за рамки строгой платоники.

Само собой разумеется, не все ученики любили всех учителей. Иные из неуспевавших предпочитали объяснять постигавшие их неудачи не своею ленью или скудоумием, а мнимою несправедливостью учителей. Одна ученица сетовала:

– Георгий Авксентьич уж так меня гонял, так гонял, спрашивал о том, чего во всей физике нет. Я ему все-таки отвечала, а он мне поставил «неуд.». (То есть, двойку.)

Кое-кто пускал слушок и даже доносил в городскую партийную или комсомольскую организацию, что имярек потому поставил ему «неуд.», что он, мол, «бедняцкий элемент». В прениях по отчетному докладу заведующего клубом на образцовую и неутомимую руководительницу любительской труппы, учительницу Софью Иосифовну Меньшову накинулась обиженная бездарь, которой Софья Иосифовна не давала ролей. Единственное обвинение: засилье в труппе интеллигенции.

– К Софье Иосифовне ходят на репетиции всё в брюках да в галстуках!

– А вы что же, хотите, чтобы ко мне без брюк приходили? – спросила поклонника античной простоты в одежде Софья Иосифовна.

Не надо забывать, что в годы НЭПа отношение правящих кругов к интеллигенции не отличалось благожелательностью. Оно еще ухудшилось по сравнению с годами военного коммунизма, когда было не до нее, когда прямой наводкой били по «буржуям», помещикам и «царским слугам» от министров до исправников и городовых. Теперь имели хождение презрительные клички: «гнилая интеллигенция», «интеллегузия», «Интелягушка».

На интеллигенцию науськивали всякую шушеру, и эта шушера то здесь, то там приходила в такое неистовство, что время от времени приходилось кричать ей: «Тубо!» Появился даже особый термин: «спецеедство», что означало – травля специалистов.

Однажды я из-за пустяков повздорил с моей одноклассницей. Желая как можно больнее меня уязвить, она бросила с издевочкой в голосе:

– Интеллигенция!

Чего-чего, но важничанья и чванства («я-де» мол, сын учительницы») во мне не было. Ни с кем из детей интеллигенции я в школе не сближался. Я не любил дочерей перемышльского врача, не любил сына перемышльского дьякона; я дружил с крестьянскими детьми и с детьми городского простонародья.

Но тут меня задело за живое, – Да, я интеллигент и горжусь этим, – отрезал я.

На дружбу или, как тогда выражались, «якшанье» партийцев и комсомольцев не только с «чуждым элементом», но и с беспартийной интеллигенцией смотрели косо, а иной раз вычищали «якшавшихся» из партии и из комсомола. Вычистили по этой причине одну партийку и в Перемышле. У меня на именинах был мой товарищ, сын местного парикмахера, активный комсомолец Коля Рубисов, Вечеринка кончилась рано, и Коля успел попасть на танцы в клубе. Комсомолец по прозвищу Яшка – Свиная Хряшка, в каковом прозвище, точно в зеркале, отразилась Яшкина наружность, встретил его такими словами:

– Ты что же это, отсек (Рубисов был ответственным секретарем школьной комсомольской организации, или, как тогда говорили, «ячейки»), – по меньшевистским именинам ходишь?

Термин «меньшевистские» Свиная Хряшка употребил по абсолютному своему невежеству, ибо ни моя мать, ни покойный отец, ни сестра матери тетя Саша близко ни к одной партии не подходили: для Яшки было все едино – что интеллигент, что меньшевик. Рубисов ответил ему решительно:

– Хожу и буду ходить, а ты мне не указ. Пошел к чертям! Когда учителя приглашали на вечеринки своих партийных коллег – преподавателей обществоведения, те благодарили, но предпочитали не являться: одни – из боязни быть обвиненными в якшании, другие – потому что не желали якшаться» Я помню только одного партийца, который бесстрашно посещал своих беспартийных сослуживцев, – Ивана Семеновича Осипова, но его скоро убрали: он преподавал у нас всего один год.

Так вот, на этой настороженной неприязни к интеллигенции, в какой тогда не случайно воспитывались партийцы и комсомольцы и которую спустя несколько лет духовным отцам Сталина и его присным, выработавшим многоступенчатый план борьбы с интеллигенцией на несколько лет вперед, без малейших усилий удалось превратить в гонение, выразившееся сначала в установке рогаток, на которые натыкались державшие экзамены в вузы дети интеллигентов, в изгнании за границу ученых-идеалистов и в судебной и внесудебной расправе над сотрудниками Союзмяса, Союзрыбы, Союзконсерва, Союзплодовоща и Народного Комиссариата Торговли (Наркомторга), над инженерами (достаточно вспомнить «Шахтинский процесс», процесс Рамзина, Ларичева, Федотова и других), над экономистами (достаточно вспомнить «процесс Союзного бюро меньшевиков»), над «аграрниками» (достаточно вспомнить арест так потом и сгинувших профессоров Чаянова и Кондратьева), а затем, при Ежове, переросшей в смазь вселенскую, – на этой подозрительности, пока еще безуспешно, играли иные оболтусы и лоботрясы. Жертвы доносов отделывались кратковременными неприятностями, а зачастую дело обходилось и вовсе без неприятностей. Да и случаи-то эти были тогда единичны, как единичны были случаи хулиганства учащихся. Исключенных из школ я мог бы пересчитать по пальцам. Редко оставляли на третий год – нужны были сверхуважительные причины – и уж, конечно, не оставляли на четвертый. Исключались те, что охальничали с девочками, непристойно ругались при них, те, что дерзили учителям. Эта худая трава мигом выпалывалась из поля вон. Сегодня поступила жалоба, сегодня же наряжали следствие, и, если факты подтверждались, в тот же или, в крайности, на другой день созывался внеочередной школьный совет, а наутро исключенному объявляли приговор, и тот покидал перемышльскую школу навек.

Учителя не цеплялись за старину-матушку единственно потому, что они к ней привыкли, как привыкают к разношенной обуви. Вводится новая система оценок? Ну что ж. В конце концов не все ли равно: «5», или «в. у.» (весьма удовлетворительно), «4», или «уд.» (удовлетворительно; на тогдашнем школярском жаргоне – «удочка»), «3», или «е. у.» (едва удовлетворительно), «двойка», или «неуд.»? Вот только совещания, на которых учителя проставляли четвертные или годовые отметки, со стороны можно было принять за хоровую декламацию Хлебникова:

– «Еу», «вэу», – выпевали учителя.

Наша школа с каждым годом все заметнее окреетьянивалась, и учителя этому радовались. Окреетьянивалась школа с мудрым отбором. Прежде чем отдать своего мальчонку в городскую школу, отец обыкновенно советовался с его учителем:

– Василий Миколаич! Как скажешь: стоит мово Ванькю в градскую школу отдать? Ведь до города далёко – придется его на квартеру ставить, обужа, одежа, а достатки у нас, сам знаешь, невелики. Неш подождать, пока старшую дочку замуж пристрою?

– Отдавай, отдавай, – уверенно говорил Василий Николаевич, – из твоего Вани толк будет. Отдавай – не пожалеешь.

Благословение сельского учителя – это еще далеко не все. Осенью в перемышльскую школу нахлынет белоголовая волна из разных сел и деревень, ближних и дальних, и вот тут-то и решится судьба Вани, Коли, Пети, Никиты, Нюры, Груши и Маши, Весной они, выдержав экзамены, окончили свою сельскую четырехклассную школу. А теперь им для поступления в пятый класс городской школы надлежит уже в этой школе выдержать экзамены, или, как тогда говорили, «испытания», по основным предметам. Невыдержавшие шли «по крестьянству». Выдержавшие и поступившие составляли цвет нашей школы. Учителя не могли ими нахвалиться:

– Ах, деревенские ребята! Какая прелесть! Куда нашему перемышльскому дубью хотя бы против корекозевских «пузатиков»! (Так в шутку называли ребят из села Корекозева.)

Тому разумному преобразованию, какое внесла в школу новая жизнь, – я имею в виду «самоуправление учащихся» – учителя не только не противились – это новшество они приветствовали, этому новшеству они, сколько могли, содействовали. Самоуправление учащихся, претворявшееся в жизнь под тактичным руководством педагогов, не расшатывало, а укрепляло дисциплину. Провинившийся, пожалуй, с еще большей неохотой плелся на бюро старостата, где его должны были прочистить с песком товарищи, чем даже на «исповедь» к заведующему. В иных случаях бюро старостата проявляло излишнюю жестокость, и школьному совету приходилось отменять его суровые приговоры.

В семье у моего одноклассника стряслась беда. Его старший брат, выродок, связался с уголовниками, заделался главарем бандитской шайки и как раз в тот год, когда мой товарищ оканчивал школу, был пойман, судим и расстрелян. Мы знали, что для нашего товарища это большое горе: что там ни говори, родной брат… Мы были с ним особенно ласковы, но о брате не заговаривали. И только один наш одноклассник, злобный карлик с изрядной величины носом, за что он и получил соответствующую кличку (издали увидев, что он идет в школу, младшеклассники выстраивались у школьного крыльца шпалерами, и он проходил мимо них, но только вместо «Здравия желаем, ваше высокоблагородие», ребята дружно приветствовали его: «Дубовый Нос – Осиновые Пятки!»), – этот злобный карлик, поссорившись с братом расстрелянного, посмеялся над его несчастьем. Бюро старостата, приняв во внимание, что Дубовый Нос не первый раз оскорбляет товарищей и бьет их по больному месту, вынесло постановление исключить его из школы. Общее собрание учащихся второй ступени единогласно одобрило решение бюро. Школьный совет, куда входили и представители от родителей, и представители исполкома, комитета партии, комитета комсомола и Совета профессиональных союзов, отменил решение собрания учащихся на том основании, что исключать из школы ученика перед выпускными экзаменами за оскорбление словом – это слишком строгая мера наказания. Нам пришлось ограничиться тем, что наш староста от имени всего класса объявил Дубовому Носу бойкот, и мы начали здороваться и разговаривать с изгоем лишь несколько лет спустя, когда съехались в Перемышль на каникулы.

Я был несменяемым председателем охватывавшей учеников средней школы культурно-просветительной комиссии, что отмечено у меня в аттестате. Комиссия делилась на четыре секции: литературную, драматическую, хоровую и секцию самодеятельности. На занятиях литературной секции мы под руководством преподавательницы литературы Софьи Иосифовны Меньшовой читали и разбирали произведения, которые значились в программе внеклассного чтения или почему-либо вызывали у нас повышенный интерес. Круг чтения был разнообразен: от «Воскресения» Льва Толстого до «Дневника Кости Рябцева» Огнева и «Исанки» Вересаева, по поводу которых устраивались диспуты. Драматический кружок ставил спектакли и в школе, и в городском театре. Неизменным режиссером их была Софья Иосифовна. Ей сорежиссировал кто-нибудь из учеников старших классов. Сценами из «Бориса Годунова», «Бахчисарайского фонтана» и «Цыган» мы отмечали день памяти Пушкина, постановкой «От ней все качества» – столетний толстовский юбилей, сценами из «Горя от ума» – столетие со дня гибели Грибоедова (на грибоедовском вечере я делал доклад о творчестве драматурга и играл Репетилова). Хоровым кружком руководил преподаватель литературы в младших классах Владимир Федорович Большаков. Благодаря Владимиру Федоровичу мы в стенах школы слушали концерты, на которых наши товарищи и подруги исполняли хоровые песни, дуэты (вплоть до «Уж вечер, облаков померкнули края…» и «Мой миленький дружок…») и соло. Всю эту работу, отнимавшую у педагогов много времени и сил, они выполняли с подъемом, с неугасимым «огоньком» и, разумеется, безвозмездно.

Как же нам было не любить своих учителей? Ведь мы видели, ведь мы чувствовали, что их жизнь – в школе, их жизнь – в нас. И подавляющее большинство учеников в обиду их не давало. Свою любовь мы доказывали им на деле.

Мне вспомнились лица товарищей милых…

Весной 28-го года из Калуги в Перемышль нагрянула комиссия проверять нашу школу. Комиссия была, мягко выражаясь» слишком мало компетентна, чтобы судить о квалификации педагогов и о глубине познаний учащихся. Да академические наши успехи ее и не интересовали. Прибыв в Перемышль, члены комиссии занялись опросом плохих, «обиженных» учеников и учениц на предмет выявления политических ошибок, допускаемых учителями. На общем собрании учащихся второй ступени и на школьном совете (куда прежде допускались старосты старших классов) они перешли в открытое наступление. Лише других наскакивал на учителей представитель Калужского губернского комитета комсомола по фамилии Архаров – фамилии, точно определявшей моральный и культурный уровень, равно как и тактические и полемические приемы комиссии. Учителям предъявлялись обвинения, основанные на вздорных доносах. Так, члены комиссии утверждали, будто Софья Иосифовна нам внушала, что крепостное право в России пало благодаря «Запискам охотника». Я был на этом уроке. Софья Иосифовна развивала ту простую и неоспоримую мысль, что «Записки охотника», в гораздо большей степени, чем «Антон Горемыка» и «Деревня» Григоровича, возбуждали общественное мнение против крепостного права.

Учителя отбивались с искусством испанских героев «плаща и шпаги«». Но особую ярость и неутомимость в бою обнаружили заступавшиеся за них ученики, в частности – ученик выпускного класса Петя Гришечкин. Они всыпали комиссии, что называется, «по первое число». Они доказали, что в обвинительных речах нет ни слова правды; все – поклеп, все – напраслина. Они опутали господам ревизорам карты. Ревизоры надеялись на поддержку учащихся, а малочисленные доносчики прикусили языки: одно дело – нашептывать в темных углах, и совсем другое – выступать с открытым забралом. А вот заступников, притом заступников башковитых и за словом в карман не лезших, оказалось немало. Наскок комиссии был отбит. Но в конце лета она тиснула в губернской газете «Коммуна«» клеветой о нашей школе. Заведующий, Петр Михайлович Лебедев, ответил в редакцию, разбив авторов клеветона по всем пунктам. Редакция, следуя традициям советской прессы, ответа не напечатала, а Губоно (то есть Губернский отдел народного образования – так теперь назывался бывший Губноробраз), куда Петр Михайлович послал копию ответа, оставил кляузу комиссии без последствий.

Мне вспомнились лица товарищей милых…

Если к нам поздно вечером раздавался тихий стук в окно, мы знали, что это мой одноклассник и приятель Сема Левашкевич, живший через несколько домов от нас, по дороге домой с закрытого комсомольского собрания хочет к нам забежать и уведомить, не затевает ли какая-нибудь Свиная Хряшка каверзу против учителей.

Мне вспомнились лица товарищей милых…

Весной 29-го года мои одноклассники и приятели Иван Миронов и Леонид Линьков отказались выполнить поручение бюро городской комсомольской ячейки: ходить в пасхальную ночь по «церквам и выслеживать учителей. Это были не шкурники, не приспособленцы, не карьеристы, а убежденные комсомольцы. Идти на разрыв с комсомолом им было нелегко, потому что они верили в благодетельную неизбежность коммунизма, а коли так, – рассуждали они, – то их место в первых рядах борцов за коммунизм, то есть – в комсомоле. И все же они заявили, что, мол, «извините – подвиньтесь»: шпионами они не были и никогда не будут и уж во всяком случае наотрез отказываются следить за учителями, которые ничего, кроме хорошего, им не сделали. Оба положили комсомольские билеты на стол. Выход из комсомола помешал им поступить в высшее учебное заведение. Летом того же года они на сплошных «вэу» выдержали экзамены на физико-математический факультет тогдашнего 2-го МГУ (Второго Московского государственного университета, ныне – Московского педагогического института имени Ленина), а немного погодя получили по почте извещение, что они не приняты «за отсутствием мест». И это несмотря на то, что многие тогда могли бы позавидовать их «социальному происхождению». Ваня Миронов был сын крестьянина-середняка из села Корекозева Перемышльского уезда, а Леня Линьков – сын сельского учителя и сельской учительницы, которые уже несколько десятилетий подряд благоуспешно сеяли «знанья на ниву народную…». Попали они в вузы лишь несколько лет спустя.

Во время «торжественной части» выпускного вечера моего класса я выступил от имени всех моих товарищей и подруг с благодарственной речью, обращенной к учителям.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9