Восточные немцы зачарованно разглядывали жизнь другого Берлина. Они столько лет жили словно за глухим забором и не знали, что там у соседа за стеной.
Тысячи берлинцев с обеих сторон стены набросились на стену. Ни холод, ни моросивший дождь не могли им помешать. Как трудолюбивые муравьи, они облепили стену и долбили её. Каждый старался что-то отломить себе на память или на продажу. Запасливые пришли с хорошим инструментом, молодежь ковырялась перочинными ножами.
В зависимости от размера и формы кусок Берлинской стены стоил от трех до семидесяти марок. Солидные мужчины и одетые в меха женщины, которые обыкновенно вкладывают деньги в картины старых мастеров, сосредоточенно прогуливались вдоль торговцев стеной, выбирая кусочек получше.
Знатоки искали кусочки с надписями. Уловив спрос, западные немцы украдкой сами разрисовывали свой товар. Только восточные немцы, обмирая от счастья — они зарабатывали настоящие западные марки, — продавали свой товар очень дешево. Это был их первый опыт общения с настоящим рынком, и они ещё не открыли для себя, что цена определяется спросом.
Капитан добрался до Западного Берлина в толпе восточных немцев, которые через Бранденбургские ворота отправлялись в западную часть города, как на экскурсию в музей. Наиболее торопливые через дыры в стене проникали на Потсдамскую площадь. С географией проблем не возникало. Надо было взять направление на рейхстаг — и неминуемо попадешь в западную часть города.
Западный Берлин был благодушен и спокоен.
В кондитерских пили кофе с пирожными пожилые дамы, демонстрирующие завидную осанку.
Для восточных немцев начиналась новая жизнь. Они приникали к витринам, прикидывая, что они купят в первую очередь, когда у них появятся настоящие западные марки.
Единственная очередь выстроилась к захудалому кинотеатру, где в пристройке крутили порнографические фильмы, а в большом зале на помосте несколько голых мужчин и женщин без вдохновения имитировали любовные сцены. Интересовались этим зрелищем, похоже, одни восточные немцы.
Капитан увидел, как почтенный отец семейства, вероятно член партии, решительно встал в очередь. Его пожилая жена отвела в сторону двух дочерей-подростков:
— Давайте подождем. Пусть отец наконец посмотрит, что это такое.
Капитан госбезопасности Хоффман вздохнул и пошел искать полицейский участок. Он хотел было предложить свои услуги американцам, но потом передумал. Западные немцы скорее оценят то, что он может им предложить.
Когда осенью 1989 года началось крушение социализма в Восточной Германии, Петра Вагнер была единственной, кто этому не радовался. Она словно предчувствовала, чем это для неё закончится.
Последний день на свободе она провела вместе с подругой, школьным директором. Они вместе отправились в Гарц отметить День учителя. Директор, знакомя Петру со своими сослуживцами, представляла её как «вдову, которой трудно живется».
Петра Вагнер действительно плохо выглядела, с трудом ходила, часто присаживалась, чтобы отдохнуть. Новым знакомым она сказала, что теперь, после крушения ГДР, она намеревается открыть пиццерию.
Вернувшись в Магдебург, она повела подругу к себе домой, чтобы вместе провести ночь. Перед домом её ждала полиция с ордером на арест, выданным много лет назад. Капитан Хоффман рассказал о Петре Вагнер все, в том числе назвал адрес её любовницы.
После крушения ГДР из тюрьмы выпустили профессора Фохта, которого приговорили к пожизненному заключению за то, что он передал на Запад сведения о химическом оружии Варшавского договора.
В нескольких газетах Кристи обнаружила его рассказ о тюремной жизни. Она внимательно вглядывалась в фотографии человека, который и по её вине тоже просидел в тюрьме четырнадцать лет.
Фохта поместили в одиночку. Камеры рядом с ним были пусты. В течение первых пяти лет он видел человека три раза в день по тридцать секунд. В 5.30 утра ему приносили кофе и ведро с водой для мытья туалета. В обед этот же человек приносил еду и сухой паек. Вечером надзиратель ещё раз открывал дверь и тут же закрывал — это была вечерняя проверка.
На получасовую прогулку его водили каждый день, но даже надзирателя Фохт не мог увидеть в лицо. Когда профессор выходил из камеры, надзиратель стоял за дверью, видна была только его рука. Потом Фохт шел один по лестнице и выходил в прогулочный дворик. Кто-то невидимый запирал за ним дверь. Только на сторожевых вышках виднелись силуэты охранников с автоматами.
Однажды профессор предложил надзирателям воспользоваться опытом прусских тюрем прошлого столетия: надевать на лицо особо опасных заключенных черную маску. Тюремной администрации это бы значительно упростило жизнь.
Прогулочный дворик был в определенном смысле просто большой камерой — только без крыши. Летом вырастало немного травы, иногда Фохту удавалось сорвать одуванчик.
Во время прогулки запрещалось бегать, прыгать, нагибаться, становиться на камень и кричать. Зимой запрещалось ещё лепить и бросать снежки. Разрешались только простейшие гимнастические упражнения — взмахи руками, приседания.
В тюрьме профессор Фохт работал: снабжал пружинками и шайбами станочные шурупы. Норма — 4150 штук в день. Рабочий день — восемь часов. К концу дня у него болели руки и ломило спину. Не работать было нельзя, за отказ выйти на работу отправляли в карцер.
Более умелые заключенные выполняли нормы на 110 процентов. Многие готовы были работать по 10-11 часов, чтобы заработать несколько лишних марок на курево. Стахановские подвиги этих умельцев приводили к тому, что, пока Фохт сидел, нормы трижды повышали. Сам он едва справлялся с ежедневной нормой.
В камере Фохт то мерз, то мучился от жары — в зависимости от того, начался или закончился отопительный сезон.
Кормили в тюрьме, по мнению профессионального физиолога Фохта, неразумно, по нормам прошлого столетия, когда заключенный занимался тяжелым физическим трудом. Заключенным давали слишком много жиров и мало белка. Легко было растолстеть.
Фохт сам себе прописывал диету. Зарабатывая в месяц от четырнадцати до девятнадцати марок, он покупал в тюремной лавочке не сладости, как все, а творог.
Психологически профессор чувствовал себя лучше, чем другие заключенные. Большинство осужденных считали свое пребывание в тюрьме несправедливым и усугубляли свои страдания, день за днем спрашивая себя: за что же меня постигла такая несправедливость?
Фохт знал, за что его посадили.
Многие заключенные выходили на работу полубольными, хотя тюремные правила разрешали взять на три дня освобождение по болезни. Но они боялись оставаться один на один с собой.
Фохт не страдал от одиночества. Он был равнодушен к еде, поэтому охотно брал освобождение по болезни и оставался в камере. Он нуждался в интеллектуальной работе.
Он очень много писал, но держать в камере записи не разрешалось. Время от времени у него все отбирали. Иногда это происходило каждые несколько дней, иногда раз в три месяца. Если Фохт занимался математическими расчетами, то это изъятие было для него болезненным — он не мог продолжать работу, но старался прежде всего удержаться от жалости к самому себе.
К изоляции Фохт быстро привык. Профессору были известны все опасности одиночного заключения. Нормальный человек становится шизоидным типом, шизоид превращается в шизофреника. Рассыпается шкала ценностей, реакции становятся неадекватными. Известный случай: приговоренному к пожизненному заключению вдруг сообщают об освобождении. В ответ он задает вопрос: а что сегодня будет на обед?
Иногда у заключенных возникают бредовые идеи. В какой-то момент Фохту показалось, что его должны вот-вот освободить. Он только об этом и говорил. Например, слышал звук въезжающей во двор автомашины и считал, что это привезли указ о его освобождении. Дружески расположенный к нему уборщик тщетно пытался вывести его из этого состояния. Эта бредовая идея несколько раз охватывала Фохта.
Одиночка опасна и тем, что ведет к отупению. Эта опасность преодолевается с помощью телевизора. По тюремным правилам ГДР заключенному разрешалось смотреть телевизор один час в неделю.
Тюремная администрация поступала по-своему: сажала Фохта перед телевизором раз в квартал сразу на восемь часов. Для таких просмотров выбирались специальные дни, например день памяти жертв фашизма или день Национальной народной армии ГДР, когда часами произносились одни и те же речи и показывали марширующие колонны.
Тем не менее профессор старался справляться с психологическими проблемами. Он говорил себе: самое длительное тюремное заключение состоит из крошечных отрезков времени и задача состоит в том, чтобы каждую секунду если и не испытывать какое-то удовольствие, то хотя бы сохранять равновесие. Так можно выстоять.
Он вставал очень рано — примерно в половине четвертого утра, чтобы до подъема почитать или позаниматься математикой. До обеда работал, после обеда немного спал. Ложиться запрещалось, но Фохт научился спать сидя. После обеда опять работа, а вечером ему разрешили лежать — из-за болезни ног.
В половине восьмого вечера в тюрьме был отбой, выключали свет. Фохт ложился ещё раньше.
В тюремной библиотеке было три тысячи книг, и Фохт наслаждался. Он обнаружил собрания сочинений Шекспира, Гейне, Ромена Роллана, Гёте, которые плохо раскупались в магазинах и оседали в тюремных и иных библиотеках…
Фохту разрешили выписывать медицинский журнал, и профессор прочитывал каждый номер от корки до корки.
Он занимался теорией игр, а кроме того, играл в шахматы сам с собой. Он научился это делать в темноте. Вечером, ложась спать, он раскладывал доску рядом с собой на постели и преспокойно играл после отбоя. Первое время надзиратели отбирали у него доску, потом смирились.
Фохт не протестовал, не отказывался работать, но он вел отдельное от других заключенных интеллектуальное существование, то есть оказался инородным телом в тюремной повседневности. Фохт пытался защититься от тюремной действительности с помощью отстраненности. Эта строптивость раздражала тюремщиков.
Раз в месяц он получал письмо от жены — один лист бумаги, исписанный с обеих сторон. Раз в три месяца она приходила на получасовое свидание.
Если в течение трех месяцев не удавалось ни с кем и словом перемолвиться и вдруг разрешали поговорить целых полчаса подряд, то через десять минут он с непривычки чувствовал себя так, словно без подготовки спел оперу Вагнера. Язык не слушался, и однажды он даже потерял голос.
Поскольку у Фохтов было шестеро взрослых детей, то каждый из них был темой трехминутного разговора. Еще две минуты посвящались самочувствию жены профессора. Остальное уходило на препирательства с охраной. Иногда при встрече присутствовали два офицера госбезопасности, тогда Фохт даже не мог подать жене руку. Их рассаживали по разным углам. Говорить о своем деле заключенным запрещалось.
После нескольких лет в одиночном заключении можно было просить о переводе в общую камеру. Но сами надзиратели советовали Фохту этого не делать:
— Вы не сможете привыкнуть к жизни с другими заключенными.
Они оказались правы. Когда Фохта поместили в общей камере с заключенными-уголовниками, он впервые почувствовал, что такое тюремная среда.
Для сидевших в камере он был, во-первых, новичком, над которым полагалось измываться, и, во-вторых, слабым физически интеллигентом, вдвойне достойным презрения.
Вся предыдущая жизнь приучила профессора к тому, что, когда он говорит, его слушают со вниманием. В камере его никто не слушал. Над ним потешались. Одним из любимых развлечений сокамерников было бросать профессору в миску испражнения.
Фохт не получал посылок, не курил, словом, ничем не мог завоевать симпатии товарищей по камере.
Через год в камеру привели новичков. Положение Фохта — теперь уже «старичка» — должно было улучшиться, но именно в этот момент его отправили в карцер.
На сей раз новички были не обычными уголовниками, а бывшими высокопоставленными функционерами, осужденными за экономические преступления, то есть интеллигентными людьми. Фохт буквально вцепился в них, радуясь возможности поговорить с образованными людьми, но уполномоченному госбезопасности в тюрьме эти контакты не понравились, и професора перевели в карцер.
В карцере было очень холодно. Два дня выдавали только по 400 граммов хлеба в день, каждый третий день приносили что-то горячее. Максимальный срок пребывания в карцере не должен был превышать 21 дня. Фохт провел там втрое больше, но как физиолог он сумел сохранить себя: он разламывал хлебную пайку на равные порции и съедал их каждый час.
Кристина фон Хассель читала рассказ профессора со странным интересом. С недавних пор её преследовала пугающая мысль: а не окажется ли она сама за решеткой?
Вот ведь Вилли Кайзера, который вернулся на Запад добровольно, все-таки не простили. Кайзер уверял, что он вовсе не собирался переходить в ГДР, что его, опоив наркотиками, похитила советская разведка. А что касается его пропагандистских выступлений, то он был вынужден притворяться, чтобы сохранить себе жизнь. Тем не менее его судили и приговорили к четырем годам тюремного заключения.
Но Кристи успокаивала себя. Все это выяснение внутригерманских отношений. Западногерманская контрразведка сумела выявить только разведчиков бывшей ГДР, потому что получила доступ к материалам Министерства госбезопасности Восточной Германии. Но она-то работала на советскую разведку. О Кристине фон Хассель восточные немцы ничего не знали и, следовательно, не могли её выдать.
Петра Вагнер повесилась у себя в камере. Ночью она выдернула провод из стоявшего в камере старого радиоприемника. Один конец привязала к вентиляционной решетке, из другого скрутила петлю. Она встала на стул, просунула голову в петлю и сильным движением ног оттолкнула стул. Он упал с грохотом, но надзиратель был в другой стороне тюремного коридора и ничего не слышал. Ее труп обнаружили только утром.
Следствие пришло к выводу: это самоубийство через повешение. Но на всякий случай, чтобы исключить сомнения, была проведена тщательная экспертиза. Если кто-то из террористов умирает в тюрьме, находятся люди, которые утверждают, что заключенного убили тюремщики.
Через две недели после смерти Петры Вагнер ведомство по охране конституции получило копию заключения независимой экспертизы: Петра покончила с собой. Это заключение принесли Кристине фон Хассель, хотя последние две недели она не исполняла обязанности руководителя отдела по борьбе с экстремизмом.
Хайнц Риттген попросил её отложить все текущие дела и подготовить доклад об истории леворадикального движения в стране. Доклад предназначался для самого канцлера, поэтому Кристи работала над ним, не отрываясь.
Всей оперативной работой в отделе занимался её опытный заместитель из бывших полицейских. Только он и, конечно же, сам Хайнц Риттген знали, что Кристи едва ли вернется к своей работе.
Петра Вагнер оставила предсмертную записку. Об этом Кристи не знала. Петра много чего написала. Но самой оглушительной информацией были её слова о том, что Кристина фон Хассель состоит в любовной связи с офицером КГБ и, вероятно, сама работает на русскую разведку.
Две недели письмо Петры проверяли. За Кристи следили, её дом обыскали и нашли кое-какие сомнительные бумаги. Сами по себе они ничего не значили, но направили сыщиков по следу.
Предварительное следствие по её делу было закончено в пятницу, и судья санкционировал задержание Кристины фон Хассель, государственной служащей, обвинявшейся в шпионаже. Но её было решено арестовать в понедельник, чтобы не заставлять следователей работать в выходные дни.
Трудно сказать, предчувствовала ли Кристи, что все кончено. Но страх поселился в её доме. Только внешне ничего не изменилось. Порядок и самодисциплина превыше всего. В половине шестого подъем, гимнастика, душ. Затем просыпался ребенок. Вместе завтракали, потом ребенка следовало отвезти в спецшколу и самой отправляться на работу.
В конторе тоже все было, как прежде. Элегантный начальник каждое утро целовал ей руку и желал удачного дня. В обеденный перерыв коллеги жужжали в служебном буфете, вполголоса обсуждая последние новости из Восточной Германии, которые устаревали прежде, чем их успевали осмыслить.
Правда, никогда ещё не было столько работы. Шифровки сыпались из Берлина и Москвы, как из мешка. Но начальник запрещал ей отвлекаться на текущие телеграммы и оставаться в кабинете сверхурочно.
— Занимайтесь докладом и сыном, — мягко говорил он.
Весь день Кристи методично вгрызалась в бумаги, как врубовый комбайн в твердую породу. В четверть седьмого она вставала из-за идеально чистого стола. Запирала сейф и выходила из комнаты. Дежурный охранник при её появлении вставал и прикладывал ладонь к козырьку фуражки:
— До свидания.
Вечером темнело рано. Когда сын появлялся из школьных дверей, его лицо трудно было разглядеть под козырьком вязаной шапочки. Они вместе ужинали, делали уроки, потом сидели в гостиной у телевизора.
Это был большой и светлый дом с гаражом и с небольшим участком земли, на котором, помимо обязательных цветов, стояли две большие деревянные фигуры, изображавшие деревянных рыцарей. Фигуры красили осенью, чтобы они не сгнили за зиму, и весной, чтобы обновить.
Это был молчаливый дом. Если в комнате или на кухне звучали громкие голоса, то они доносились из радиоприемника или телевизора. Около полуночи она включала мощный радиоприемник, настроенный на волну одной и той же далекой радиостанции, которая передавала классическую музыку, лишь изредка прерывая её прогнозом погоды.
Иногда прогноз бывал утешительным и даже оптимистическим, и тогда дом наполнялся радостью. Но ноябрьская погода не радовала.
По традиции каждый вечер приемник продолжали включать, но от зажигательной мелодии атмосфера в доме становилась ещё мрачнее. Ребенок ничего не понимал и виновато шел спать в свою комнату на втором этаже.
Он клал рядом с собой на подушку любимого плюшевого медвежонка по имени Майкл и делился с ним собственными тревогами. У медвежонка был костюмчик из зеленого вельвета и кожаные тапочки, которые каждый вечер аккуратно ставились у кровати.
В жизни медвежонка ничего не менялось. Поэтому он и не заметил, что в доме поселился страх. И он нисколько не беспокоился, слыша доносившиеся снизу неуверенные шаги.
Кто-то ходил и ходил по кухне от окна к двери вокруг круглого деревянного стола. Стол был самодельный, гладко струганный, красить его не стали, и от него по-прежнему пахло свежим деревом. Это была странная походка неуверенного в себе и чем-то сильно напуганного человека.
А в остальное время в доме царила тишина, лишь изредка нарушаемая телефонными звонками или мягким шумом проезжающих мимо машин. Впрочем, говорить в доме особенно было некому.
Медвежонок Майкл, давным-давно купленный в магазине «Херти», сначала рычал, когда его укладывали на спину, а потом замолчал. А ребенок был молчаливым от рождения. Он появился на свет через восемь с половиной месяцев после возвращения Кристины из Бейрута.
Ее мечта о свадьбе с Конни и о большой семье все отдалялась и отдалялась. При каждой встрече Конни прижимался к ней и просил подождать: Москве нужна информация, а свадьба подождет.
В Бейруте Кристи твердо решила, что ей пора родить от Конни сына. Она перестала пользоваться противозачаточными пилюлями. Коллеги удивились, когда она забеременела. Но по крайней мере в наше время не надо никому объяснять, кто отец твоего ребенка.
В Москве были недовольны, потому что на несколько месяцев она выбыла из активной работы.
Мальчик родился с замечательными золотыми волосиками, точная копия Конни. Но когда мальчик подрос, он стал стремительно темнеть. И с каждым годом он все больше походил на покойного Башира Амина, молодого ливанского политика, который пробыл на посту президента своей страны всего двадцать три дня.
В понедельник, когда Кристина фон Хассель делала утреннюю гимнастику, к её дому подъехали две автомашины. В комнате играла музыка, и Кристи ничего не услышала. Она вздрогнула, когда резко и требовательно прозвонил звонок. Она открыла дверь, и в комнату вошли двое полицейских в форме и шестеро в штатском. Ей предъявили ордер на обыск и арест.
Она вспомнила, что однажды в её квартиру уже врывались стражи порядка. Это было в Москве, бог знает, как давно. Тогда все обошлось. Именно поэтому сейчас не обойдется.
Вслед за полицейскими в дом вошел её начальник Хайнц Риттген. Он, ничего не говоря, протянул ей толстый конверт. Это было предсмертное письмо Петры Вагнер.
Для Кристи в нем было мало интересного. Биографию своей подруги она знала досконально. Новым для неё было признание в любви. Петра написала, что все эти годы любила Кристи и страдала от неразделенного чувства. Петра подробно описала, как она увидела Кристи с Конни в Бейруте, пересказала разговоры с капитаном госбезопасности Хоффманом и советским разведчиком Конрадом Целлером. Она бы никогда не выдала Кристи, если бы не поняла, что та просто использовала Петру.
Петра только не знала, кому именно Кристи передавала то, что узнавала от нее, — западногерманскому ведомству по охране конституции или московскому КГБ?
Кристи равнодушно скользила по неровным строчкам предсмертного письма. У Петры был отвратительный почерк.
В глаза бросился только рассказ о том, что Петра провела ночь с Конни.
Теперь она узнала, что её любимый Конни, которому она посвятила всю жизнь, ради которого предала свою страну и стала шпионкой, женат, у него есть любимая жена, семья, дети.
Значит, её любимый Конни был готов переспать с любой, кто расставит ноги. Конни просто пользовался ей, как она сама пользовалась Петрой.
Но самое ужасное состояло в том, что Конни сказал Петре. Он сказал, что никогда не любил Кристи, что в постели она просто ноль.
Может быть, Петра просто придумала это из ревности, чтобы побольнее уязвить Кристи? Теперь Кристи уже никогда не узнает правды.
— Нам нужно обыскать детскую комнату, — сказал полицейский.
Кристи поднялась с ними наверх и включила свет в детской комнате, чтобы разбудить ребенка. Она автоматически посмотрела на часы и неодобрительно подумала, что ребенок должен был встать уже тридцать пять минут назад.
Ее сынишка, которого она теперь не скоро увидит, сладко спал, скинув с себя одеяло.
Она смотрела на ребенка и не могла решить, чьим сыном она хотела бы считать своего мальчика. Сыном Конни, который предал ее? Или сыном Башира, которого предала она?