Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ранняя печаль

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Мир-Хайдаров Рауль Мирсаидович / Ранняя печаль - Чтение (стр. 19)
Автор: Мир-Хайдаров Рауль Мирсаидович
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      Пусть будет земля ему пухом! Прости, Ефим, профессора Глузмана и всех, кто обижал тебя за то, что ты не мог осилить сопромат и детали машин. Ты не воспринимал все это потому, что не нужны были твоей душе эти знания, иное влекло тебя...
      Так и только так Рушан объясняет для себя трагический исход евреев из страны Советов, в основание которой и они заложили немало сырых кирпичей.
      Вся наша жизнь состоит из ложных стереотипов, и этот аспект тревожит Рушана, -- вот неисчерпаемая тема для будущих философов, когда они возьмутся исследовать попытку нового мироустройства и практического создания общества равных возможностей, а также воспитания новой гармонической личности, для которой общественное было бы выше личного, а кровное -- ничто по сравнению с идеей.
      Среди многих стереотипов один бытует очень широко -- евреи, мол, не могут постоять за себя, их легко запугать. Но это рассказы для тех, кто хотел бы выдать желаемое за действительное.
      В конце 1987 года, в разгар перестройки, в Ташкенте, у ресторана "Ереван", со своим подручным и телохранителем был убит Нарик Каграмян --подлинный хозяин города, обложивший данью не только кооператоров, но и государственных служащих, партийную номенклатуру, получающих крупные взятки почти ежедневно. Все возмущались, проклинали и Нарика, и власти, делавшие вид, будто не знают, что происходит в столице, однако оброк платили исправно. Но чаша терпения переполнилась... И только у евреев хватило смелости на отпор, -- это их ребята демонстративно, в упор, расстреляли грозного мафиози, на которого власти и глаза боялись поднять, не то чтобы оружие.
      Многие власть имущие присутствовали на грандиозных похоронах мафиози, по масштабам едва уступавших рашидовским. И по сей день в стране вряд ли найдется десяток памятников, к которым, как к могиле Нарика, ежедневно возлагались бы живые цветы. Истинная власть может себе позволить чтить своих героев...
      Смерть мафиози Каграмяна еще раз подтверждала догадку Рушана о свободе еврейской души: когда планка беспредела поднялась до отметки, унижающей их достоинство, они терпеть, как другие, не стали.
      Существует и еще один стойкий лжестереотип, прочно утвердившийся в сознании масс: якобы люди кавказской национальности в силу высокочтимого личного достоинства, эмоциональности, легкой ранимости чрезвычайно ценят свободу и не позволяют унижать человека.
      Но в годы командно-административной системы нигде так изощренно не унижалось и не растаптывалось человеческое достоинство, как на Кавказе, где чинопочитание доходило до курьезов, до абсурда, нигде партийное самодурство не достигало таких высот -- или бездны, -- как там, разве что еще в Средней Азии. А ведь жили, терпели, несмотря на свою легкую ранимость и гордость, завязывали шнурки высокопоставленным лицам, и, судя по всему, не очень-то спешили избавляться от феодально-байских отношений, унижающих человеческое достоинство...
      XXXVIII
      Перебирая в памяти то, что он хотел бы вспомнить, "вписать" в книгу о времени, о друзьях и любимых, о себе и о своей родне, о матери и отчиме, Дасаев удивлялся, как все-таки надо всем довлеет политика, как идеологизирована чуть ли не с пеленок вся наша жизнь. А ведь ему хотелось, чтобы в этих записях остались воспоминания о запахах и красках времени, о полях и лугах, где еще цвели синеглазые васильки вперемежку с колючим татарником, и разнотравье с земляникой, диким луком, щавелем и чесноком радовало ребятишек, а бабочки, стрекозы, кузнечики, жучки, птицы -- от жаворонка до беркута -- считали степь своим родным домом.
      Но в памяти всплывало не только светлое. И слишком много припоминалось смертей...
      Под колесами поезда погибли и Халил, правнук слепой старухи Мамлеевой, и детдомовец Ефим Ульман, и мальчишки, не поделившие самоварный уголь. И, уносясь мыслями в прошлое, пытаясь отыскать там светлые картины, связанные с рекой, лесом, степью, Рушан вновь и вновь возвращался памятью в Мартук.
      Вспомнилось еще одно возвращение домой, уже после смерти отчима, которого он все-таки успел назвать отцом. В тот раз сосед-комбайнер, за высокие урожаи последних лет получил на ВДНХ персональную "Волгу" и, узнав, что Рушан собирается наведаться в Оренбург, предложил ему обкатать новую машину в дороге. Эта поездка надолго запала в сердце, хотя до Оренбурга он так и не добрался, и на то была своя причина.
      Мартук выходил окраинами к лесополосе, вдоль которой тянулась дорога на Оренбург. Эта лесополоса, высаженная на его памяти, когда он пошел в школу, теперь превратилась в настоящий лес. Конечно, не такой буйный и неоглядный, как в глубине Сибири или Белоруссии, но для степного края -- действительно лес. В пору его юности, когда деревья только-только поднялись, никаких там зверушек, птиц, кроме воронья, воробьев и кукушек не водилось. Помнится, кто-то хвастался в школе, что видел там ежа, но ему тогда никто не поверил.
      А сейчас, говорят, и зайцы, и лисы, и волки, барсуки, бурундуки, даже кабаны и сохатые появились. А ведь никто специально не заселял ими лес --появились, и все, загадка природы...
      Лес, кажется, тоже изнывал от жары в то лето. Сухо шелестела листва деревьев, вставших стеной у дороги, сдерживая знойный суховей из бескрайних казахских степей. Не слышно было даже птичьего гомона -- тишина, ожидание вечера, прохлады, жизни. Рушан неожиданно припарковал машину на опушке и прошел в глубину чащи, нашел чистую поляну, глянувшуюся ему зеленой, нетоптаной травкой, и, сбросив спортивную куртку, присел на кочке.
      Далеко впереди, разъезда за два-три, послышался шум поезда. Это был не грохот приближающегося состава, а удивительно чистый, ритмичный звук, растворенный в необъятной шири и тишине, какой слышат только там, где люди живут на больших просторах, где впереди у летящего состава десятки и десятки километров свободного пространства, не загроможденного строениями вдоль дороги. И этот волнующий звук, от которого щемит сердце у каждого жителя маленьких местечек, ибо с дорогой связаны там все тайные, несбывшиеся мечты и робкие надежды, сеял в душе ожидание смутных, неясных, но радостных перемен.
      Звенящая тишина чащи, ровный гул приближающихся и удаляющихся поездов, словно вибрирующий в огромном, многоствольном органе леса, настраивали Рушана на воспоминания, большей частью грустные: о робком отрочестве, неуверенном и бедном студенчестве в городе, где ребят, таких, как он, выходцев из маленьких местечек, подобных Мартуку, долго, почти до выпуска, называли колхозниками. Одни вкладывали в это слово понятное только им пренебрежение, имевшее различные оттенки, вплоть до презрения, другие бросали просто так, по привычке, следуя плохой традиции, но и в том, и в другом случае было обидно.
      Помнится, после первого курса он как-то поделился этим с отчимом, но рассказал очень путано, краснея и сбиваясь. Однако Исмагиль-абы понял. Он внимательно посмотрел на Рушана и, часто поглаживая усы, что делал обычно, когда был сердит и недоволен, спокойно ответил: "Тут уж, сынок, никто вам не поможет. Джигиту, настоящему джигиту, оскорбительного никто и никогда не скажет. Просто вы еще никто. Салаги вы... -- И добавил: -- Ни место, ни год рождения, ни национальная принадлежность не дают никаких гарантий, особого мандата в жизни. Все в себе человек должен воспитать сам, и только делом утверждается человек на земле, а отсюда и отношение к нему, а значит, и к месту, и году рождения, и даже к его национальности..."
      Тогда, от растерянности, робости перед силой и убежденностью Исмагиля-абы, который не то переспросил, не то произнес специально для него вслух "колхозник", и прозвучало это почти как его фамилия "Дасаев", -- Рушан скорее смутился, чем понял отчима...
      Долго посидеть в лесополосе не удалось -- дорога звала вперед. Уже за Сагарчином, ближе к Кувандыку, когда до Оренбурга оставалось рукой подать, впереди показался мост, весь в строительных лесах, -- видимо, в половодье повредило фермы, -- и Дасаев сбавил скорость. В приоткрытое окно ударил близкий запах воды и напомнил Илек -- реку его детства. Рушан осторожно переехал мост и невольно притормозил.
      Впереди, насколько хватало глаз, змеилась в зеленых берегах тихая утренняя река. Медленно несла она свои воды, журча на перекатах, кружась и темнея в редких затонах, шелестя молодой осокой на заболоченном мелководье. Тонкий, едва заметный пар, словно туман, поднимался кое-где над водой, а с высокого берега тень многолетних вязов темным зонтом перекрывала жемчужную полосу воды. Низкий берег, покрытый густым тальником, переходил в луга, --видимо, широко по весне разливалась река. И пойма эта, повторяя изгибы реки, тоже уходила далеко, но конец ее Рушан все-таки видел.
      В лугах недавно прошел первый укос, тут и там стояли небольшие копны сена, а трава уже снова пошла в буйный рост, -- близость и щедрость реки чувствовались. Вокруг было тихо, безлюдно, лишь вдали, как и в Мартуке, слышался шум далеких поездов, и звук этот над просыпающейся рекой будил в душе отрадные, чистые воспоминания.
      Глядя на раскинувшиеся внизу луга, Рушан видел, как в детстве, ночное, костры, стреноженных коней, шаловливых жеребят, слышал храп знаменитых скакунов и нетерпеливое ржание кобылиц в ночи. Только не мог ясно представить мальчишек из соседних казачьих станиц и татарских аулов, для которых луга, наверное, были общими, -- слишком мала река, чтобы одаривать людей лугами и полями по национальностям.
      Нет, не мог он представить мальчишек транзисторно-магнитофонного поколения в тихом ночном. Хотя знал, что не перевелись в станицах и аулах лошади и каждую весну и осень то в татарском ауле на сабантуе, то в станицах на празднике урожая устраиваются иногда скачки и джигитовки, на которые съезжается народ отовсюду, даже из города. И джигитуют, конечно, парни --ох, какие лихие парни! -- и школой для них, конечно, по-прежнему служит ночное. Пока не исчезнут на земле кони, всегда будет ночное -- одно из самых удивительных и волнующих воспоминаний отрочества, а значит, не переведутся на земле джигиты. Просто другое время -- другое и ночное, наверное...
      Он стоял долго, и одна картина перед глазами сменялась другой, он то заглядывал в прошлое, то видел будущее, и думалось здесь, на просторе, у реки, светло. В поднявшейся траве он разглядел след конной косилки и, проследив его, увидел съезд в луга. Ехать дальше расхотелось.
      На высоком берегу, за вязами, угадывалась большая казачья станица. "Сегодня воскресенье, базарный день, наверное, еще успею", -- подумал Рушан, почувствовав, как проголодался. Он развернул машину и проехал по проселочной дороге вдоль высокого берега: где-то дорога должна была свернуть к селу.
      В этой казачьей станице Рушан бывал, -- отчим несколько раз брал его на базар, а однажды Исмагиль-абы чинил английский двигатель на старой казачьей мельнице и жили они вдвоем на постоялом дворе станицы целую неделю. Рушан тогда не мог взять в толк, почему местных называют казаками, -- ведь говорили они на русском языке, как и их соседи в Мартуке, да и внешне ничем не отличались от соседей, разве только стар и млад носили фуражки с лаковым козырьком и красным околышком. Еще запомнилась станица сплошь белыми ухоженными хатками -- ни одной развалюхи, как у них в поселке, -- и вишневыми садочками. И почему-то запала в память фраза, -- отчим сказал ее кому-то, когда они вернулись после ремонта мельницы, и, наверное, расспрашивали сельчане о казачьем житье-бытье: "У казаков порядок строгий: лес береги, реку береги, луга береги, -- потому и живут крепко".
      Тогда, мальчонкой, он не понимал, почему нужно беречь реку, лес, луга, пашню. Казалось, они сами по себе: всегда были и будут, -- и при чем здесь человек?
      Станица, в которую въехал минут через десять, ничем не напоминала то казачье село, в котором он бывал тридцать лет назад. Ныне оно походило на Мартук -- время безжалостно нивелирует быт, стирая самобытное, индивидуальное. По вывескам Рушан определил, что станица ныне стала районным центром.
      По пыльной разбитой главной улице райцентра, которую неведомо когда и невесть как заасфальтировали, не расспрашивая никого, выбрался к базару. Лишь базар, уже мало-помалу начинавший расходиться, терявший напряжение и азарт, напомнил ему казачью станицу его детства.
      У ограды стояли подводы, брички и даже пароконный крытый фургон, на манер ковбойских, с которого продавали визжавших двух-, трехмесячных поросят. Рушан поставил машину в лаково-цветной ряд сплошных "Жигулей" и поспешил к торговым лавкам. Но как ни спешил, не смог не сдержать шаг у старинной, изгрызенной степными аргамаками коновязи. Где, в каком месте и когда еще увидишь подобную стоянку? Наверное, нынешние дети и не подозревают, что были раньше специально отведенные места для верховых лошадей, как сейчас для автомобилей и велосипедов. У коновязи неспокойно стояли с десяток лошадей, испуганно кося глазами и нервно перебирая тонкими ногами. На двух были высокие казачьи седла -- роскошные, старинной работы, и сбруя вся в черненом серебре, отчего казалась невероятно тяжелой, даже стремена были серебряные, высоко подтянутые.
      "Таких лошадей иметь и так содержать могут лишь люди, безмерно влюбленные, истинные казаки, каких уже мало осталось", -- подумал Рушан. И словно подтверждая его мысль, к серому в яблоках коню подошел сухощавый, поджарый старик. Конь, чувствуя хозяина, потянулся к нему губами, затанцевал, словно говорил: я заждался, соскучился.
      -- Ну, милый, успокойся, -- сказал хозяин, теплея глазами, и старческий голос выдал его преклонный возраст.
      В коротенькой, кое-где прожженной, а может, простреленной черкеске с пустыми газырями, сохранившейся со времен его молодости и удач, в щегольских хромовых сапогах и круто заломленной новой казачьей фуражке, старик выглядел лихо. Вдруг ястребиными глазами он выхватил у коновязи Рушана, и в этом взгляде -- инстинктивном, цепком, был извечный страх хозяина за любимого коня. Он словно почуял вблизи цыгана-конокрада, как, наверное, всегда безошибочно чувствовал в молодые и удалые годы. Старик не ошибся, -- Рушан любовался именно его рысаком.
      -- А, пеший татарин, -- сказал он как бы разочарованно, сгоняя с лица тревогу. -- И, словно дразня и укоряя, продолжил: -- Смотри, любуйся, у вас таких красавцев уже нет. Не тот пошел нынче татарин... -- А после паузы грустно заключил: -- Да и казак тоже...
      Конь, почуяв в голосе старика неподдельную печаль и будто желая прервать неожиданный разговор, шагнул к хозяину. Старик нежно обнял его красивую голову и, целуя мягкие ноздри своего любимца, уже не замечал Рушана, приговаривал: "Терек... милый Терек", -- а на тонкой старческой руке, поглаживающей шею коня, болталась казачья нагайка. И единственный раз в жизни Дасаев пожалел, что не имеет фотоаппарата и не умеет фотографировать - какой великолепный получился бы кадр!
      На базаре в продовольственной лавке он выпросил пустую коробку из-под кубинского рома. Шум, толчея, смех, шутки, громкий разговор взбудоражили Рушана, заразили азартом базара, и он, весело балагуря, как и все вокруг, быстро накупил всякой всячины. В молочном ряду выпил банку домашней простокваши и купил знаменитой казачьей брынзы, тут же рядом взял с десяток яиц. Уже продавались первые помидоры и первые огурцы, но, видимо, цены кусались, так как покупателей в этих рядах не было, и торговки ему обрадовались. На выходе с базара он прихватил и хлеб, целый каравай, пышный, теплый. В сельские пекарни еще не пришла механизация-автоматизация, и хлеб мало чем отличался от домашнего.
      Едва он вспомнил у моста про базар, у него затеплилась тайная надежда купить здесь черной икры и белужий бок. Из той давней поездки, когда отчим ремонтировал двигатель на казачьей мельнице, у него в памяти осталась сцена, про которую он часто рассказывал друзьям, но мало кто ему верил...
      Когда Исмагиль-абы починил мельницу и сделал пробный помол, мельник здесь же, на мельнице -- не последнее место в селе! -- организовал угощение. По такому случаю зарезали барана, чтобы работала мельница долго на радость станичникам.
      Резал барана и свежевал тушу сам Исмагиль-абы. На застолье, кроме мельника, были приглашены какие-то уважаемые старики и староста --неофициальный, но имевший реальную власть над казаками. Здесь, на мельнице, Рушан впервые и попробовал икру -- ели ее большими деревянными ложками, и стояла она на столе в нескольких глубоких липовых мисках, и рыбу -- розовую, жирную, вкусную, которую он поначалу принял за какое-то диковинное мясо, такими большими и толстыми были куски.
      Все хвалили работу отчима, тут же, за столом, и рассчитались с ним. Во дворе мельницы стояла наготове запряженная пароконная подвода, на которой их привезли из Мартука, а теперь собирались отправить домой. Когда Исмагиль-абы вышел к подводе, мельник вынес связанного за ноги барана. "А это тебе, мастер, от меня лично", -- сказал он, и уложил барана в телегу, устланную свежескошенным сеном.
      Староста что-то шепнул вознице и, усевшись вместе с ними, загадочно улыбаясь, велел трогать. Где-то на краю села телега остановилась, и староста пригласил их в неприметный подвал. Длинный низкий подвал, крытый толстыми, в два наката, бревнами, оказался темен, и возница со старостой зажгли сразу два больших керосиновых фонаря. В подвале стоял ледяной холод, хотя льда не было -- видимо, где-то совсем рядом проходили подпочвенные воды.
      Лампы медленно разгорались, отгоняя тьму шаг за шагом, и Рушан вдруг увидел десятки огромных рыб с него ростом и поболе, висевших на железных крюках головами вниз. Насколько высвечивал скудный свет -- рыбы... рыбы... рыбы... Белуги. Староста обходил, трогая и как бы обнюхивая каждую. Найдя достойную внимания, остановился, вынул из-за голенища сапога широкий нож, быстрым, ловким движением вырезал из спины три длинных толстых куска и молча протянул отчиму. Затем он направился к боковой стене и поставил фонарь на широкую деревянную полку. Полки в два ряда уходили в темноту, на них лежали большие черные шары, величиной с футбольный мяч. Возница подал не то небольшое деревянное ведро, не то бочоночек, и староста, все тем же ножом, как масло, разрезал один шар пополам, рукой уложил в ведерко икру, заполнив его до краев, и передал ошеломленному мальчику. "Это от общества, от мира казачьего, мастер", -- сказал староста и низко поклонился...
      Но как Рушан ни выглядывал сейчас, ни открыто, ни тайком рыбой и икрой на базаре не торговали. А сколько ее было в этих краях когда-то, он видел сам. И теперь, запоздало, понял слова отчима: реку береги...
      Зато, выискивая икру, он наткнулся на цыган, -- нет, не конокрадов, последние казачьи кони вряд ли интересовали их. Цыгане бойко торговали самодельными свитерами и пуловерами с фальшивой эмблемой далекого американского штата Монтана.
      Все продукты аккуратно разместились в коробке, а расторопная хозяйка хлебной лавки быстро и ловко перевязала ее шпагатом из-под бубликов. Не спеша, довольный покупками и живописным казачьим базаром, опять же мимо коновязи, у которой теперь одиноко стояла, опустив голову, старая пегая кобылица, направился он к стоянке. Издалека увидел у своей машины плотное кольцо людей и подумал с тревогой: "Наверное, выезжая, кто-то меня крепко зацепил..."
      С трудом пробился к машине и, поставив коробку на капот, достал ключи.
      -- Ты хозяин? -- спросил какой-то возбужденный казак и, схватив его за руку, затараторил: -- Я первый, я первый покупатель, я первый подошел...
      Казака не перебивали, но двое здоровых мужиков молча оттирали его от Дасаева, пытаясь обратить внимание на себя. Однако тот, первый, мертвой хваткой вцепился в локоть Рушана.
      -- Покупатель чего? -- спросил растерянно Дасаев, стараясь освободить локоть, в чем ему услужливо пытались помочь все те же двое крепких мужчин --по всей вероятности, нездешних.
      -- Да ты, брат, шутник! -- нервно рассмеялся, не выпуская локтя, взволнованный казак. -- "Волги", дорогой, вот этой красавицы белой!
      -- А кто вам сказал, что она продается? -- наконец освободив, не без чужой помощи, локоть, спросил, приходя в себя, Дасаев.
      -- Ты что, псих? На самом видном месте базара поставил машину, надраил как для парада, а теперь "не продается"! Хитер, брат! Цену хочешь нагнать? -- возмутился казак, и толпа вокруг зашумела.
      Рушан понял, что поставил машину на автомобильном базаре, издали очень похожем на аккуратную автостоянку. "Конный базар, сенный базар, птичий базар, -- мелькнула некстати мысль, -- а теперь вот и автобазар. У каждого времени не только свои песни, но и свои базары".
      -- Извините, я приезжий, проездом. Не знал. Машина не продается, --ответил уже раздраженно Рушан.
      Толпа стала медленно редеть, -- иные отходили со смешком, другие -- не скрывая своего разочарования и недовольства.
      Дасаев открыл багажник, рядом с ним, слева и справа, склонились головы тех крепких мужиков. Они помогли удобнее разместить коробку.
      -- Молодец, умница, разогнал шушеру и любопытных, берем мы машину, очень понравилась. На экспорт, наверное, сделана.
      -- Не на экспорт, а персонально, -- перебил Рушан, закрывая багажник.
      -- Тем лучше! За версту видно -- особенная! -- продолжал обрадованно один из крепышей. -- - Тридцать тысяч даем, мелочиться не будем, по душе нам машина, да и хозяин тоже. Ну что, по рукам?
      -- Машина не продается, я же сказал, -- ответил Рушан устало и открыл переднюю дверцу.
      "Волга" медленно тронулась с места. В приоткрытое окно всунулась голова настырного покупателя.
      -- Тридцать пять даю, дорогой! Последняя, красная цена! -- умолял он, цепляясь за руль.
      -- Не продается, -- ответил Рушан и рванул машину так, что все вокруг шарахнулись в сторону.
      Только выехав за околицу станицы, он сбросил скорость и повернул к мосту. Здесь, на лугах, у реки, он и решил провести день. Не шел из головы базар: цыгане, вряд ли знающие, в какой стране находится штат Монтана, и занятые явно не своим привычным ремеслом; старый казак, хозяин красавца Терека, его долгая и, конечно, непростая жизнь; торги на автомобильном базаре...
      -- Тридцать пять тысяч...
      Но сумма, произнесенная вслух, не вызывала никаких ощущений, хотя он и понимал -- деньги ого-го какие, иной человек за всю жизнь такие вряд ли заработает.
      Он съехал по следу косилки в луга и долго колесил вдоль берега, выбирая удобное место. Мест красивых было много, оттого и выбрать было трудно. Вскоре он нашел поляну, по всей вероятности, служившую местом отдыха косарям в сенокос, и остановился. Привлекла его и копанка -- слабый родничок, заботливо обложенный битым кирпичом. Сколько поездил он на своем веку, а копанки встречал только здесь, в родных краях.
      Невдалеке Рушан увидел и старое кострище, явно использовавшееся не один раз. Осмотрев окрестные кусты, он без труда нашел треногу, закопченный казанок и даже запас привезенных из станицы дров, но дрова решил не трогать. Времени у него было предостаточно, и он насобирал сушняка на берегу и в тальниках.
      С реки, в сторону луга, тянул слабенький, едва ощутимый ветерок, влажный, вязкий, с запахом воды, мокрого берега, а над цветущим лугом стоял густой запах трав, запах горячего лета, и казалось, здесь, у копанки, где расположился Рушан, запахи реки и луга соединялись, растворялись один в другом, рождая неповторимый аромат, круживший голову, пьянящий душу, -- и никуда уходить отсюда не хотелось. Солнце поднялось уже высоко, время перевалило за полдень, но здесь, на лугу у реки, жара не чувствовалась, --окутывало приятное, мягкое, умиротворяющее тепло, располагавшее к созерцанию и покою.
      Запалив небольшой костерок, он сварил в казанке яйца и с аппетитом пообедал. Потом долго и с удовольствием купался в реке, название которой так и не удосужился узнать у кого-нибудь, загорал на песчаных дюнах, напоминавших ему Палангу.
      Солнце уже склонилось на вторую половину дня, и от стогов потянулись, все удлиняясь, лохматые, причудливые тени. Возвращаться было рано, да и не хотелось покидать райский уголок. И Рушан, чуть разворошив стог, расстелил старое одеяло из машины, служившее вместо чехла, и прилег.
      Запах стога напомнил ему сеновал в старом доме, куда зимой загоняла ребят стужа или метель. Забившись в тепло сеновала, в кромешной тьме, рассказывали они друг другу страшные истории о колдунах и колдуньях, нечистой силе и привидениях. Удивительно, как были долговечны и в ходу тогда подобные истории в маленьких местечках. Незаметно для себя он заснул...
      Проснулся уже глубокой ночью. Прямо над ним в бездонном черном небе сияли звезды -- такого неба и столько звезд сразу он не видел давно. Он долго лежал, не ощущая прохлады, потому что ночь оказалась на редкость теплой. Ночное небо со вспышками падающих звезд, прочерчивающих мгновенные дорожки, яркими созвездиями, названий которых он не знал, кроме Большой Медведицы и Млечного Пути, было таким же притягательным, как река, лес, луга... Он не мог оторвать глаз от мерцающих звезд, казалось, они струили на него покой, нежность и... вечность. Это он ощущал, казалось, не только умом, но каждой клеточкой своего тела.
      От удивления, какого-то непонятного восторга, он даже вскочил, почувствовав в себе необыкновенную силу и бодрость, вроде и не ночь стояла кругом. Снова разжег костер, поставил казанок и заварил чай с мятой, -- так делали они в детстве в ночном или на рыбалке.
      Наверное, его яркий костер был виден в ночи с высокого казачьего берега, где еще гуляли влюбленные, а может, даже и в космосе. Ведь говорят, подними голову -- и тебя разглядят космонавты. И, как бы посылая привет в космос, он расшевелил угольки костра, и тысячи искр, земных звезд, взметнулись к небу. Если бы действительно его разглядели космонавты, наверное, они бы позавидовали ему: ночь, тишина, даже не слышно цикад, только изредка в реке плеснет большая сонная рыба, да чуткая лягушка от страха, на всякий случай, плюхнется с широкого и удобного листа кувшинки в воду, и костер, от которого глаз не оторвать, и вечная мысль о тайне огня...
      Сушняк кончился, костер догорал, но уходить не хотелось, и Рушан прошел к реке. Бесшумно, словно боясь вспугнуть сон всего живого в ней и вокруг нее, несла она свои слабые воды к Уралу. Только бессонный озорной ветерок, не подвластный реке, шуршал береговым камышом, снимал дрему с усталых ракит, склонивших свои ветви к самой воде, словно ища и прося у реки заступничества. Остывший за ночь прибрежный песок ласкал, успокаивал босые ступни и словно приглашал пройтись, наглядеться -- когда еще такое увидишь, разве что во сне. И надо было вобрать это все в себя на долгие-долгие годы, чтобы не забыть, чтобы помнить...
      Рушан прошелся вдоль берега по мелководью, -- вода, вобравшая долгое летнее солнце, была теплее, чем днем. Он быстро разделся и поплыл --осторожно, бесшумно, кощунственно было будить тишину...
      Машина, стоявшая под стогом сена, пропахла разнотравьем, лугом. Включив дальние огни фар и осветив дремлющие, чуть поникшие к ночи цветы, одинокие и сиротливые стога, он медленно выехал на дорогу. Проехав мост, включил приемник, -- разноголосый эфир ворвался в салон машины, но он легко нашел нужную волну: концерт, наверное, передавался для таких полуночников, как он. Быстрой езды, как предполагал, не получилось, хотя дорога была уже знакомой и ни одного огонька не попадалось навстречу.
      Степь, травленная и перетравленная пестицидами-гербицидами, кстати и некстати паханная и перепаханная, перерезанная гулкими шоссе, автострадами, железной дорогой, пропахшая бензином и круглосуточным дымом с оренбургских нефтепромыслов, искореженная телегами, трейлерами, изрезанная нитками нефтепроводов и газопроводов, подземными кабелями телеграфных, телефонных и иных коммуникаций, жила активной жизнью.
      Иногда дорогу пересекали какие-то змеи, а то и целые полчища лягушек. То вдруг свет фар выхватывал мечущегося на дороге ослепленного тушканчика, не знающего, куда скакать. Дважды вдалеке перебежали дорогу тощие, линялые лисы. Однажды ему пришлось даже остановиться: через дорогу, видимо, на водопой, трусило стадо сайгаков с неокрепшим молодым приплодом. Бедным животным, к сожалению, знаком луч автомобильных фар браконьеров, и Рушан, чтобы не растерялись в ночной степи, в опасной близости от дороги беззащитные напуганные сайгачата, долго стоял у обочины, погасив свет.
      Особенно много было зайцев -- они даже не боялись машины, видимо, придорожная жизнь приучила. Но если луч фар прихватывал их, ослепляя на шоссе, они, как и тушканчики, растерянно метались по дороге. Вдоль железнодорожной лесополосы часто встречались ежи. Увидел он и барсука у своей норы - тот не испугался, не юркнул под землю, а, виляя жирным задом, заковылял к лесу. У пшеничных полей оказалось царство сусликов -- вот кого не берет ни пестицид, ни гербицид, жиреет себе на здоровье и плодится несметно. Здесь же, на пшеничном поле, вблизи леса, приметил он сов --больших, ленивых, старых.
      Удивительно, еще утром ехал по этой же дороге, ничего не видел, не замечал, и вдруг ночь открыла для него затаившийся от глаз людских неожиданный мир. Поразительная ночь!
      Стало светать, одна за другой начали гаснуть звезды, незаметно очищая от ярких созвездий огромные полосы небосвода. Еще минуту назад бархатно-черный подклад неба вмиг серел, чтобы с первыми лучами зари ярко, по-летнему, заголубеть.
      Въезжал Рушан в Мартук со стороны старого мусульманского кладбища, где был похоронен отчим. Мусульманские кладбища просты и непритязательны, нет там буйства зелени и роскошных памятников, зачастую нет и кладбищенского сторожа. Но даже в транзисторный век мучающихся от безделья акселератов на мусульманских кладбищах не озоруют, ибо давно известно: безнаказанно такое кощунство не проходит, извинения и оправдания не принимаются.
      Кладбище было обнесено глиняным дувалом, который от времени крепко осел, частично размылся затяжными осенними ливнями и местами рухнул -- где внутрь кладбища, где в ров, вырытый специально, чтобы скот не заходил на мазар. Мать говорила, что какой-то казах, чабан, перед смертью отписал крупную сумму денег на новый забор для кладбища, но дети второй год опротестовывают в судах завещание, утверждая, что отец был невменяем, да только ни один свидетель, кроме родни, не хочет брать грех на душу и подтвердить это.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24