Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ранняя печаль

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Мир-Хайдаров Рауль Мирсаидович / Ранняя печаль - Чтение (стр. 11)
Автор: Мир-Хайдаров Рауль Мирсаидович
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      Жорик, пристроившийся у стены за спиной Зиночки, время от времени наклоняясь к ней, что-то говорил ей на ушко, но она, сидевшая от Нины на расстоянии протянутой руки, вряд ли слышала жаркий шепот Стаина. Во все глаза смотрела она на самого известного во всех школах поэта, и, судя по всему, он ей нравился. Сердцеед Стаин пытался разрушить эти чары, но вряд ли даже Жорка мог тягаться здесь с поэтом.
      Как только Валентин закончил и в зале возникло некоторое замешательство, хлопки, возгласы одобрения, Стаин выскользнул в коридор и стал подавать Рушану знаки, -- он помнил, что они собирались потихоньку покинуть дом Старченко. Но тут произошло нечто такое, что Рушан не может осмыслить всю жизнь, даже сегодня, когда "отцвели его хризантемы", -- это, наверное, тоже одно из таинств любви.
      Когда, совсем недавно, в марте, он ежедневно поджидал почтальоншу и бегал к ночному поезду опустить письмо Светланке, ему случайно попал в руки томик Лермонтова. Он, как и многие его сверстники в те годы, полюбил поэзию, полюбил на всю жизнь, и сегодня может сказать с уверенностью: "Любите поэзию, поистине, в ней убежище от многих невзгод. В поэзии, как в Коране, есть ответы на все вопросы жизни, только ищите своего поэта, свои стихи, они есть..." И не было случайным или удивительным, что, когда он узнал о решении Светланки выйти замуж за Мещерякова, из глубины сознания ему тут же пришли на память стихи:
      Такая долгая зима,
      Такая долгая разлука.
      До крыш занесены дома,
      Пойди найди в снегах друг друга.
      Но легче зиму повернуть
      Назад по временному кругу,
      Чем нам друг другу протянуть
      Просящую прощенья руку.
      Нарушь обычай, прибери квартиру
      И даже память вымети в сугроб...
      В конце томика, на первой же наугад открытой странице оказался известный монолог Арбенина из "Маскарада":
      Послушай, Нина, я смешон, конечно,
      Тем, что люблю тебя безмерно, бесконечно,
      Как только может человек любить...
      Эти строки как нельзя лучше отражали тогдашнее настроение Рушана, вот только имя "Светлана" не укладывалось в рифму, а так -- словно по душевному заказу, а точнее, как будто его собственные строки. И эти стихи сами, без труда, отпечатались в памяти, он собирался прочитать их как-нибудь при встрече Резниковой, но все так неожиданно оборвалось, и, казалось, эти строки никогда больше не пригодятся. И вот...
      Когда девушки, препираясь, начали выталкивать друг дружку читать стихи вслед за Валентином, Рушан подал знак Стаину и двинулся к двери, и вдруг, у самого порога, обернулся. Нина словно почувствовала, что он уходит, и подняла на него свои затуманенные глаза, которые словно вопрошали: "И ты меня оставляешь одну?" Рушану даже показалось, что она невольно протянула руку, словно хотела его удержать. И вдруг он театрально отступил назад и, обращаясь только к Нине, хорошо видной всем в освещенном проеме двери, стал читать знаменитые лермонтовские строки: "Послушай, Нина..."
      Он был в странном состоянии -- словно после тяжелого удара на ринге, когда автоматизм защитных движений спасает от нокаута, но строка за строкой придавали ему уверенности, возвращали в реальность.
      И снова, как на ринге, он видел неожиданно открывшимся объемным зрением все вокруг. Прежде всего Стаина, оцепеневшего, со смешно отвисшей челюстью, не понимающего, что происходит, -- уж такого от молчальника Дасаева он никак не ожидал (потом Жорик долго будет воспроизводить эту сцену в лицах и интонациях).
      Но мелькнувший на секунду Стаин его не волновал, он видел чудо преображения Нововой. Она, завороженная, оторвалась от спинки кресла и, словно лебедь, готовый взлететь, взмахнув прекрасными крылами, потянулась к нему взглядом, теплеющим лицом. В эти минуты для нее не существовало никого в целом мире, только они двое, хотя наверняка она чувствовала, что на них, затаив дыхание, смотрят все гости, понимая, что это кульминация, тот сюрприз, которого так ждут на любом поэтическом часе. Снова, как в начале вечера, она легким изящным жестом отбросила тяжелые темные волосы от матовой шеи, -- и этот свободный, полный достоинства жест говорил: "Вот я какая! Мне читают такие стихи!"
      Сегодня, спустя годы, Рушан не стал бы возражать, что это прозвучало как объяснение в любви к прекрасной Нововой, но тогда...
      В лермонтовский монолог он вложил всю боль исстрадавшегося сердца, не познавшего ответной любви. Это было как бы его последнее "прощай" компании, с которой он вот-вот должен расстаться навсегда. Возможно, он всего лишь хотел подчеркнуть, что они с Ниночкой одинаково несчастны, одиноки в этот чудный майский праздник, в гостеприимном доме Старченко.
      Но чувства сложно подвергать анализу, тем более такие спонтанные выходки. Он и сейчас не может толком объяснить, что с ним было, да и надо ли...
      Слова, возникшие внезапно, так же неожиданно иссякли, и Рушан стоял, не смея сделать шаг ни к двери, где дожидался Стаин, ни назад, ни протянуть руку к Нине. Выручила ярко вспыхнувшая люстра под высоким потолком и неожиданные аплодисменты поднявшихся с мест гостей.
      Больше читать стихи уже никто не решился. И вдруг, когда Ниночка, по-прежнему не замечая никого вокруг, поднялась ему навстречу, свет в зале снова погас и снова зазвучало "Арабское танго". Она положила ему обе руки на плечи и, приблизив взволнованное лицо, тихо прошептала:
      -- Я так счастлива, спасибо тебе...
      Со дня рождения Галочки Старченко и можно вести отсчет его новой влюбленности.
      XXI
      Май в их краях, без сомнения, самый дивный месяц. Весна в степные просторы приходит с запозданием, и только в мае природа набирает силу, во всей красе распускаются деревья, в каждом палисаднике цветет сирень, акация, а небольшой сад на Красной, словно окутанный дымом, белел шатрами цветущих яблонь. Позже, когда появится известная песня "Яблони в цвету" рано ушедшего певца и композитора Евгения Мартынова, Рушан часто будет вспоминать тот давний май.
      Это в конце мая Нина однажды сказала: "Мы с тобой -- как осужденные". И он понял, что она имела в виду. Да, как заключенные, зная приговор, невольно считают дни, они тоже делали свои зарубки, ибо тоже знали даты своего отъезда. К тому времени Рушан получил назначение в забытую богом провинциальную Кзыл-Орду, а Нину ждала Северная Пальмира, как витиевато выражался Стаин.
      Оттого, словно наверстывая упущенное, они старались видеться каждый день. Встречались с какой-то взрослой страстью, упоением, не отказываясь ни от каких компаний. Они чувствовали себя по-свойски и среди "дроголят", и рядом с дружками Исмаил-бека на веранде летнего ресторана в парке, и в эстетской компании Стаина. В ту весну они были словно наэлектризованы, возле них всегда сбивались друзья, приятели, поклонники, болельщики, их захлестывало бесшабашное веселье, слышались шутки, смех. Наверное, в душе большинство ребят ощущали, что навсегда прощаются и друг с другом, и с Актюбинском - городом их детства и юности.
      Ниночка в веселье оказалась неудержимой, все, кроме Стаина, уступали ей в фантазии, энергии. Какие импровизированные вечеринки возникали спонтанно после танцев, где-нибудь в глухом скверике или у кого-нибудь в палисаднике, какие песни звучали под гитару! Никто не мог узнать тихую, задумчивую прежде Новову. Например, однажды она с вызовом сказала контролеру танцплощадки:
      -- Этот молодой человек -- со мной, -- и сделала движение корпусом в стиле Дасаева, в точности повторив его коронный нырок, отчего весело зааплодировали все стоявшие у входа.
      В общем, они развлекались, пытаясь растянуть сутки, боясь расстаться до утра, а время убегало, сжималось, как шагреневая кожа. И вот осталось три дня до отъезда Ниночки в Ленинград.
      Рушан валялся на койке в общежитии в полном бездействии. Защита диплома позади, через неделю у него выпускной вечер, и он тоже покинет город, где сбылись и не сбылись его мечты.
      И ему припомнился точно такой же жаркий июньский полдень ровно четыре года назад, когда он на крыше ташкентского скорого добирался в Актюбинск, чтобы сдать документы в техникум. Каким огромным, таинственным, полным соблазнов виделся ему, по сути деревенскому мальчику, этот город, какой невероятно долгой казалась предстоявшая учеба, -- и вот все промелькнуло, как один день, и снова очередной виток жизни, и опять все надо начинать с нуля.
      Что ждет его в заносимой песками Кзыл-Орде? Какая дружба, какие развлечения? Такие невеселые мысли занимали его в тот час, но на лицо набегала улыбка, когда он время от времени невольно вспоминал о предстоящей встрече с Ниной.
      Последние летние ночи вдвоем казались им такими короткими, невероятно быстро начинало светать, и гудок алма-атинского экспресса долгим сигналом на входных стрелках обрывал свидание. Ниночка, тяжело вздыхая, говорила:
      -- Пора прощаться, милый. Как жалко, что в июне так поздно темнеет и так рано светает, но мы с тобой не властны над природой...
      Вдруг его мысли о предстоящем свидании прервал случайно заглянувший в дверь парень из соседней комнаты. Увидев Рушана, он удивленно спросил:
      -- Ты что тут прохлаждаешься, не провожаешь свою Ниночку? Я сейчас с вокзала, видел ее на перроне с родителями, уезжает...
      Одним рывком Рушан вскочил с кровати.
      -- Как уезжает? - недоуменно переспросил он, не до конца вникнув в суть неожиданного известия.
      -- Обыкновенно, -- усмехнулся сосед. -- В восьмом купейном вагоне. Поспеши, еще минут десять до отхода московского, я на велосипеде с вокзала...
      Рушан, не дослушав последних слов, кинулся к распахнутому окну и в мгновение ока оказался на улице. Он бежал, распугивая по дороге одиноких прохожих, не замечая зноя, не пытаясь скрыться в тени придорожных карагачей, по его обезумевшему лицу кто-нибудь наверняка решил, что случилась беда.
      Добежав до путей, он увидел нечетный состав, катящийся к вокзалу. Рискуя расшибиться, он сумел на бегу запрыгнуть на подножку нефтеналивной цистерны. Как он торопил товарняк! Сигнальные огни хвостового вагона пассажирского поезда он видел хорошо -- экспресс еще стоял.
      Нечетный, сбавив ход, стал разворачивать на боковые пути для грузовых составов, и Рушан, спрыгнув на междупутье, побежал снова, до перрона оставалось несколько десятков метров. Как хотелось ему успеть! Увидеть ее лицо, глаза, и, если удастся, спросить: "Почему тайком? Почему так жестоко, не по-человечески?!" Словно чувствовал тогда, что будет мучиться потом этими вопросами всю жизнь...
      Рушан уже вбежал на перрон, когда хвостовой вагон качнулся, слегка подался вперед, но он сделал усилие, оставляя за спиной вагоны под номером двенадцать, одиннадцать, десять. Вокзал в этот час был запружен провожающими, и, лавируя между ними, Рушан, терял скорость. Задыхаясь, он бежал рядом с катившимся девятым вагоном и уже видел, как Ниночка, высунувшись из приспущенного окна, махала рукой. Кому? Он рванулся из последних сил, пытаясь попасться хотя бы на глаза ей, но девятый вагон уже обгонял его, затем десятый, одиннадцатый... И он устало остановился, не в силах оторвать взгляд от тоненькой девичьей руки, еще махавшей кому-то.
      Родители Нины увидели его сразу и, наверное, обрадовались, что поезд стремительно набирал скорость. Возможно, они боялись, что отчаянный парень вскочит в отходящий состав. Но тогда подобная мысль не пришла ему в голову.
      Когда последний вагон скрылся за выходными стрелками, Рушан обернулся и увидел, что стоит рядом с ее родителями. Стыдясь поднять заплаканное лицо, он медленно, по-стариковски сутулясь, поплелся прочь. Что он мог сказать им? Они и так все видели.
      В тот вечер, впервые, он крепко напился со Стаиным и с ребятами с Татарки. Возвращаясь из парка домой, в общежитие, он повстречал Бучкина с Фроловой. Валентин уже знал о том, что случилось днем на вокзале, --Верочка, жившая рядом со станцией, ходила на перрон за свежим хлебом, что подвозят к московскому скорому, и все видела. Валентин увел Рушана к себе, и они проговорили до глубокой ночи. Утром, когда они завтракали на кухне, Валентин вдруг сказал:
      -- Твоя история просится в стихи, послушай-ка...
      Я познал поцелуев сласть,
      Мое счастье было в зените...
      Но Рушан протестующе замахал руками:
      -- Перестань, без тебя тошно...
      Сегодня, спустя много лет, Дасаев жалеет, что остановил поэта. Какие строки шли дальше? Тайна, которой нет разгадки. А эти две строчки запомнились на всю жизнь: я познал поцелуев сласть...
      В оставшиеся до выпускного вечера дни, когда вручали дипломы, он почти не выходил в город -- слонялся по пустеющим с каждым часом комнатам общежития. Словно вагоны в день отъезда Ниночки, мелькали, стремительно убывая, дни: пять, четыре, три... Как он торопил их -- жизнь здесь казалась теперь невыносимой.
      Если разрыв с Резниковой он еще пытался как-то объяснить себе, то бегство Нововой принял как рок, как наказание свыше за... предательство. Ведь иногда, поздно ночью, зная, что все равно не уснуть, он потихоньку пробирался на безрадостную для него улицу 1905 года и подолгу стоял у темных окон сонного дома Тамары... Как мысленно он выпрашивал у нее прощения, как жалел, что она не догадывается, что творится у него в душе. Он ведь не знал, что в те дни в какой-то компании, где, пытаясь задеть, уколоть ее, упомянули о влюбчивости ее некогда верного Дасаева, Тамара, вскинув голову, гордо сказала:
      -- Если в этом городе он кого и любил, то только меня, и не заблуждайтесь на этот счет...
      Попасться ей на глаза Рушан не решался, хотя и наблюдал иногда за нею издали, и в одно из ночных бдений у ее темных окон пришла мысль --попрощаться с ней хотя бы письмом, ведь не шутка, четыре года в этом городе их имена упоминали рядом, даже если и не вышло у них ни любви, ни дружбы.
      Неожиданное решение на время наполнило жизнь смыслом. Целыми днями он не вставал из-за стола, но три школьные тетрадки, исписанные его четким почерком, трудно было назвать письмом, скорее -- исповедью его исстрадавшейся, запутавшейся души, где он пытался сказать, что она значила и значит для него. Выходит, сегодняшняя попытка исповедаться на склоне жизни -- далеко не первая...
      Отрывался он от послания к Давыдычевой только когда уходил в деповскуюю столовую, где в ту пору обедали с пивом на пятерку старыми, да еще и сдача причиталась серебряными монетками.
      Однажды, вернувшись с обеда, он застал соседа по комнате, Юрия Калашникова по кличке Моряк, с подозрительно набухшими глазами.
      -- Кто обидел? -- спросил Рушан у своего верного болельщика, которого в общежитии называли его адьютантом.
      Моряк зашмыгал носом и, отвернувшись, показал на тетрадку:
      -- Ты, оказывается, так любишь Томку... У меня от твоего письма просто мороз по коже, так тебя жалко. Никогда не думал, что так можно терзаться... Ты извини, что я прочитал, тут все на столе валялось, -- обнял обескураженного Дасаева.
      Такого участия от далеко не сентиментального Моряка Рушан не ожидал.
      -- Давай выпьем за любовь, за Тамару? Я уже сбегал за бутылкой, --предложил вдруг Калашников.
      За бутылкой вина Моряк и убедил Рушана, что нужно пойти попрощаться самому, ну и "письмо", конечно, отдать лично. У него оставался последний вечер в Актюбинске, отступать было некуда, -- завтра вечером он навсегда покидал город. После обеда, захватив тетради, он пошел на улицу 1905 года.
      На звонок вышла сама Тамара и, что странно, не очень удивилась его приходу. Улыбнулась, словно ждала, пригласила в дом, но он не решался войти. Сказал, что вчера получил диплом и сегодня у него последний вечер, завтра он уезжает навсегда, и просил ее сходить с ним хотя бы в кино. Протягивая тетради, добавил: "А это то, что мне всегда хотелось сказать тебе". Тамара благосклонно взяла тетради и спросила, во сколько он зайдет за нею.
      Не веря в реальность происходящего, Рушан назвал время, мысленно благодаря Моряка за совет. Ведь не прочитай тот письма, вряд ли Дасаев решился бы показаться Тамаре на глаза.
      Возвращаясь в общежитие, встретил на дороге Наиля Сафина, направляющегося туда же, откуда он только что ушел. Он поздоровался с ним кивком головы, но радости выказывать не стал. Бедный Наиль, наверняка он был для Томы тем же, чем сам Рушан для Резниковой или Нововой, -- оба они оказались ненужными этим девушкам, они выполнили свои роли в какой-то их девичьей игре и свергнуты со сцены, -- Рушан понял это еще тогда.
      Задолго до назначенного времени он стоял в тени отцветших акаций напротив ее дома, до конца не веря, что сейчас откроется калитка и выйдет Тамара. И вдруг ему вспомнилась та далекая осень, когда волею судьбы впервые встретил ее у "Железки" с нотной папкой в руках и, как зачарованный, пошел за ней следом, а потом долго стоял на этом же самом месте в надежде увидеть ее силуэт за легкими тюлевыми занавесками в распахнутом окне. И вот сегодня - первое настоящее свидание; каким долгим, в четыре года, оказался путь к нему.
      Она появилась минута в минуту, издали обворожительно улыбнулась и спросила так, словно они встречаются давным-давно:
      -- Ну, куда мы идем сегодня, Рушан?
      У него были билеты в кинотеатр "Культфронт", рядом с парком, и он предложил пойти на английский фильм "Адские водители", а потом, если будет настроение, заглянуть на танцы. Все последующие годы с того летнего вечера Рушан мечтал когда-нибудь встретить на экране этот остросюжетный фильм, чтобы заново пережить ощущение того единственного свидания, когда он сидел рядом с Тамарой, держал в горячих ладонях ее руки, и она не пыталась убирать их, -- пальцы вели какой-то нежный разговор, сплетаясь, узнавая, лаская друг друга. Он хорошо помнит и фильм, и как почти не отрывал взгляда от прекрасного лица, еще не веря до конца, что эта недоступная, гордая красавица сидит рядом с ним.
      Весь вечер, и до кино, и после, когда они прогуливались по Бродвею, ему тоже хотелось кричать, как некогда Кабирия в фильме Феллини: "Смотрите, с кем я иду! Я иду с Давыдычевой! Тамара рядом со мной!"
      Конечно, в тот июньский вечер появление их вместе не осталось незамеченным. Только закончились выпускные вечера в школах, прошли экзамены у студентов, молодежь бурлила, в предвкушении долгих летних каникул, и они повстречали на улице многих своих друзей и знакомых. И опять Рушана поразило: никто, казалось, не удивился, что он появился на Бродвее с Давыдычевой.
      После кино, гуляя по парку, Рушан спросил, не хочет ли она пойти на танцы. Но Тамара вдруг неожиданно сказала:
      -- И на танцы, конечно, хочется, но еще больше хочется побыть с тобой, ведь ты завтра уезжаешь. Нам не удастся и двумя словами перемолвиться, ребята будут подходить, прощаться с тобой. Не хотелось бы, чтобы наш единственный вечер прошел на грустной ноте, не хочу, чтобы постоянно напоминали о твоем отъезде. Давай уйдем из парка, погуляем по тихим улочкам, нам ведь есть о чем поговорить...
      Этот вечер, проведенный с Тамарой, Дасаев, как ни силился, не мог воспроизвести досконально, он тоже дробился на десятки эпизодов, и каждый в воспоминаниях выстраивался в нечто трогательное и грустное, и вряд ли все это можно было вместить в одну ночь.
      Прогуляли они с Тамарой до рассвета, до гудка алма-атинского экспресса. Запоздалое свидание было очень похоже на новогоднюю ночь с Резниковой: та же неожиданность, то же волнение, те же признания, озноб и трепет неожиданных поцелуев и даже слезы.
      Прощаясь, они верили в свое счастье, надеялись, что вся недосказанность, размолвки, -- позади.
      Много позже, когда увлечение поэзией приведет его к живописи и он откроет для себя мир импрессионистов, Рушана поразят работы Клода Моне. Например, его Нотр-Дам в разное время суток, при меняющемся свете дня, причем взгляд всегда из одной точки. Вот тогда он и найдет точное определение своим отношениям с тремя очаровательными девушками: Резниковой, Нововой, Давыдычевой, ибо исходная точка здесь, как и у Клода Моне, одна --любовь. Как прекрасен Нотр-Дам утром, в полдень, на закате солнца, при абсолютной свежести композиции, ракурса, и каждая работа является неповторимым творением, так и его увлечения освещены одним светом --любовью. И он никогда не поминал лихом ни одну из своих привязанностей, и даже короткая ночь вместе с девушкой с улицы 1905 года, заронившей когда-то в его сердце любовь, осталась в памяти счастливейшим даром судьбы. И это ничуть не было преувеличением...
      В молодые годы, когда он работал в Экибастузе, в минуты отчаяния, когда казалось, что любовь покинула его навсегда, однажды пришла мысль уйти из жизни. Но он не мог уйти, не попрощавшись с ними, и каждой написал письмо, где благодарил их за те давние минуты радости, счастья, что они успели дать ему, и что жизнь для него без них потеряла смысл. И кончались послания одинаково, словно под копирку: "Прощай, я любил тебя..." У него не оказалось под рукой только одного адреса - учившейся в Оренбурге Давыдычевой, и пока он наводил справки, мысль о самоубийстве отошла сама собой. Выходит, он обязан и жизнью своей любви к той девочке с улицы 1905 года. Это тем более удивительно, что тогда он еще не был знаком с любовными посланиями знаменитого Жана Кокто...
      А ты сегодня ходишь каясь,
      И письма мужу отдаешь.
      В чем каясь? В близости?
      Едва ли... одни прогулки и мечты.
      Ну, это для тех, кто любить заглядывать в замочную скважину, и как лишнее подтверждение, что в поэзии есть ответы на все случаи жизни. Поэтому ему всегда хочется сказать всем и каждому: "Любите поэзию!"
      Так случилось, что никого из тех, кто посещал знаменитые вечера в двух железнодорожных школах в конце пятидесятых годов, не осталось в Актюбинске -- жизнь всех разбросала по стране, у многих и родственников здесь не осталось. Наверное, чаще других бывал в родных краях Рушан. Не забывал заглянуть на кладбище к прокурору, любившему джаз, пройтись по обветшавшему Бродвею, заглянуть на печальную улицу 1905 года и на улицу Красную, где давно жили чужие люди, которые охотно впускали его в дом. Но там уже, конечно, ничего не напоминало о далеких счастливых днях, разве что необхватные седые тополя за окном и давно одичавшие кусты персидской сирени.
      Иногда он говорит себе: "Все, в последний раз", но любая прогулка в очередной приезд заканчивалась у дома на улице 1905 года. Что это -- память сердца?
      Однажды Валя Домарова рассказывала ему, что студенткой, иногда возвращаясь домой на праздники, встречала в ночных поездах Тамару в сопровождении грустного блондина. Рушан знал, что Тамара училась в Оренбурге, в пединституте, знал даже, где она снимала комнату -- на Советской, 100. И однажды он побывал в этом доме, и хозяйка легко припомнила очаровательную девушку, некогда квартировавшую у нее.
      -- А вас я не помню, -- сказала она огорченно. И когда он признался, что прежде никогда не бывал здесь, грустно промолвила: -- И вы, значит, любили ее, Тамару...
      Из-за одиночества или по другой причине, она усадила его пить чай и за столом стала рассказывать:
      -- Знаете, она всегда переживала, сомневалась -- любят или не любят ее. Поклонники у нее были, и все ребята видные, но она хотела какой-то непонятной, возвышенной любви: чтобы любили только ее и до гроба... Вы один пришли сюда через столько времени, а ведь она квартировала у меня пять лет, и никто не искал ее следов, значит, вы любили ее сильнее всех...
      -- Да, я любил ее, -- признался Дасаев, оглядывая комнату, где много лет назад жила его любимая.
      XXII
      Жизнь непредсказуема, и одни тайны уходят с их владельцами навсегда, другие запоздало, как, например, день рождения дяди Рашида, внезапно открываются во всей своей сути.
      Однажды, в служебной командировке на Кавказе, Дасаев неожиданно получил отгадку, а если точнее -- подтверждение еще одной, долго мучившей его истории. Там, в поезде "Баку-Тбилиси", произошло с ним любопытное приключение.
      В Тбилиси он надеялся послушать джаз-оркестр Гобискери, а в Баку --оркестр Рауфа Гаджиева, где в те годы работал знаменитый джазовый аранжировщик Кальварский. К поезду он пришел заблаговременно -- не любил предотъездной суеты, -- неторопливо нашел свое место в пустом купе мягкого вагона и вышел в коридор к окну.
      Вагон заполнялся потихоньку, и Рушан стоял у окна, никому не мешая. К поезду он явился прямо с концерта и мало походил на инженера, едущего по командировочному делу.
      Состав тронулся, оставляя позади перрон, город...
      Начали сгущаться сумерки, в коридоре зажгли свет. Пассажиры потянулись в ресторан или стали накрывать столики в купе, а Рушан все стоял у окна, внимательно вглядываясь в селения, где люди жили какой-то неповторимой и, вместе с тем, одинаковой со всеми жизнью, замечал одинокую машину с зажженными фарами, торопившуюся к селению, где, наверное, шофера ждала семья, дети, а может, свидание с девушкой, чей неведомый дом мелькнет мимо него через минуту-другую яркими огнями окон и растворится в ночи. Его попутчики сразу же принялись за ужин. По вагону пополз запах кофе, жареных кур, свежего хачапури и лаваша; откуда-то уже доносилась песня.
      Два соседних с ним купе занимала разношерстная компания: юнец и убеленный сединами моложавый старик, молодые мужчины и даже одна девица. Она, как и Рушан, все время стояла у окна, но, в отличие от него, как показалось Дасаеву, делала это не по собственному желанию. Старик, по всей вероятности, русский, юнец с девушкой -- армяне, остальные -- грузины или осетины. Разнились они и одеждой: двое, да и старик, пожалуй, не уступали тбилисским пижонам, что фланируют по проспекту Руставели, а остальных вряд ли можно было принять за пассажиров мягкого вагона.
      Компания, которая садилась в поезд не обремененная багажом, даже без сумок и портфелей, тоже начала суетиться насчет ужина. Юноша с девушкой высказали желание посидеть в ресторане и получили чье-то одобрение из глубины купе. Проходя мимо Дасаева, они окинули Рушана восторженным взглядом, а девица даже попыталась изобразить что-то наподобие улыбки.
      За окнами совсем стемнело, и продолжать стоять у окна стало неинтересно. Его попутчики давно поужинали, а Рушан раздумывал: то ли вернуться к себе, то ли последовать в ресторан, как вдруг один из компании, тот, кого он принял за осетина, вежливо, можно сказать -- галантно, как это могут только на Кавказе, пригласил разделить с ними скромное угощение. Рушан так же вежливо поблагодарил, но, сославшись на отсутствие аппетита, головную боль и желание побыть одному, отказался.
      Не прошло и минуты, как появился другой и пригласил не менее вежливо, но более настойчиво. Навязчивость, с которой его зазывали, начала раздражать Рушана и он поспешил ретироваться в купе. Едва он расположился у себя на полке, распахнулась дверь и показалась седовласая голова моложавого старика, который попросил Дасаева в коридор на минутку.
      Старик оказался краснобаем, и мог бы дать фору любому грузинскому тамаде. Он говорил о законах гостеприимства и вине, которые приятно разделить в пути с новым человеком. В общем, Рушан понял, что из немощных, но цепких рук старика ему не вырваться -- а тот и впрямь то крутил пуговицы на его пиджаке, то хватал за рукав, -- и он сдался. Когда Дасаев в сопровождении Георгия Павловича -- так старик отрекомендовался -- появился перед компанией, раздался такой вопль искреннего восторга, что, наверное, было слышно в соседнем вагоне.
      Рушана усадили поближе к окну, напротив Георгия Павловича. На столике высилась ловко разделанная крупная индюшка, а рядом -- зелень, острый перец, помидоры, армянский сыр, грузинская брынза и свежий бакинский чурек.
      -- Что будем пить? -- спросил старик, и Рушан показал на белое абхазское вино "Бахтриони".
      Кто-то предложил тост за удачную дорогу, и трапеза началась. Стаканам не давали пустовать, а со стола так ловко и незаметно убиралось ненужное и добавлялась то ветчина, то жареное мясо, то быстро убывающая зелень, что Дасаеву, заметившему корзину на откинутой полке второго яруса, откуда все это доставали, казалось, что она волшебная.
      Разговор поначалу никак не завязывался. Следовали сплошные тосты и сопутствующие фразы насчет "налить", "подать", "закусить", "что-то передать", а затем слова благодарности на русском и грузинском языках. Но даже в этой немногословной беседе участвовали из хозяев только трое: те, что приглашали Дасаева, и Георгий Павлович, имевший над компанией очевидную патриаршую власть. Остальные двое, немо выказывая восторг на плохо выбритых лицах, следили за столом, за тем, чтобы не пустовали стаканы, и ловко распоряжались содержимым волшебной корзины.
      -- Куда едете, чем занимаетесь, молодой человек? -- спросил вдруг старик среди неожиданно возникшей или ловко созданной паузы.
      -- Инженер, еду в Тбилиси в командировку, -- вяло ответил Дасаев, предчувствуя, что интерес к нему тотчас иссякнет, потому как был убежден, что такая ординарность вряд ли у кого вызовет любопытство.
      -- Инженер?.. В командировку?.. Я же говорил вам, -- обратился Георгий Павлович к своим спутникам. -- Учитесь: школа, высший пилотаж, я в его годы не знал такой славы. А как он держался в коридоре! Любо посмотреть: турист, артист, да и только... Пейзаж, закат, пленэр... А как разговаривал с Дато и Казбеком, словно никогда их в глаза не видел! Это же блеск! Станиславский! А если хотите -- Мейерхольд!..
      -- Я действительно никогда не видел ни вас, ни ваших спутников, --перебил старика удивленный Рушан.
      -- В глаза не видел! - воскликнул с улыбкой Георгий Павлович, и купе минут пять сотрясалось от смеха.
      Дасаев, ничего не понимая, смотрел на своих собутыльников и видел, с каким восторгом, боясь упустить хоть один его жест, глядят на него странные попутчики. Такого внимания к собственной персоне он никогда не испытывал.
      -- Да, Марсель есть Марсель, не зря о нем и в зоне, и на свободе легенды ходят, -- откликнулся тот, кого старик назвал Дато.
      -- Вы что-то путаете, я -- Дасаев, инженер из Ташкента, -- не понимая, разыгрывают его или же в самом деле принимают за какого-то Марселя, ответил, трезвея, Рушан.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24