— Так он кажется еще больше, — сказала Мара, крутанув задом. — Давай, давай, не важно, что мне больно.
Со мной случился сухостой, и я думал, что не смогу кончить. Но зато, не заботясь о престиже, я получил возможность видеть действо как бы со стороны. Я вынимал его, водил головкой по нежным, влажным лепесткам, погружал снова и оставался там на какое-то время без движения. Обхватив руками ее бока, я то подтягивал ее к себе, то отталкивал.
— Давай, давай! Вот так! — подвывала она. — Вот так, я с ума сойду.
И это наконец доконало меня. Я заработал в ней как насос, вперед-назад, вперед-назад, на всю глубину, ни на миг не останавливаясь. И каждому движению она вторила: «Ох… Ах… Ох… Ах… » Хлоп! Я кончил, как кончают, наверное, только киты.
Мы отряхнулись и снова двинулись к ее дому. На углу она внезапно остановилась и, резко повернувшись ко мне, с искаженным кривой ухмылкой лицом проговорила почти угрожающе:
— А теперь с небес на землю!
В недоумении я уставился на нее.
— Что ты имеешь в виду? О чем ты говоришь?
— Я имею в виду, — сказала она все с той же странной гримасой, — что мне нужны пятьдесят долларов. И нужны к утру. Я должна их достать… Должна! Теперь ты понял, почему я не хотела, чтоб ты меня провожал домой?
— Чего ж ты так долго собиралась? Ты думаешь, я не достану полсотни долларов, раз они тебе так нужны?
— Но они мне нужны немедленно. Ты сможешь достать завтра к двенадцати? Только не спрашивай зачем… Надо, позарез надо. Сможешь принести их к этому сроку? Обещаешь?
— Конечно, смогу, — ответил я, удивляясь своей уверенности, совершенно не представляя, как обернуться в такой короткий срок.
— Ты просто чудо, — сказала она, ласково гладя мои руки. — Мне противно, что пришлось просить тебя. Я ведь знаю, что ты сидишь без денег. А я всегда прошу их — единственное, что я умею делать, — для других. Терпеть этого не могу, но ничего не попишешь. Ты ведь веришь мне? Я отдам через неделю.
— Не говори так, Мара. Не надо отдавать. Я хочу, чтоб ты всегда говорила мне, когда тебе понадобятся деньги. Я могу быть бедняком, но время от времени мне удается добывать деньги. Конечно, хочется, чтобы это случалось чаще. И я бы хотел вытащить тебя из этого проклятого места — не могу тебя там видеть.
— Пожалуйста, не говори об этом сейчас. Иди домой и постарайся поспать хоть немного. Жди меня завтра в половине первого у входа в аптеку на Таймс-сквер. Помнишь, мы там встречались в первый раз? Господи, никогда не думала, что ты для меня будешь значить так много. Я ведь тебя за миллионера приняла. Ты уверен, что не подведешь меня завтра?
— Да, Мара, уверен.
Деньги добываются всегда рывками, в ритме джиги, а возврат долгов происходит в правильно регулируемые интервалы либо наличными, либо обещаниями. Я бы мог миллион добыть, будь у меня достаточно времени; под временем я подразумеваю не философскую категорию, а обычные отрезки: день, месяц, год. Но незамедлительно раздобыть даже мелочишку на трамвай — такая задача неимоверно трудна для меня. С того дня, как я окончил школу, я постоянно просил в долг. Иногда я тратил целый день, чтобы получить дайм, иногда не успевал и рта раскрыть, как у меня в руках оказывалась толстая пачка банкнот. Но ничего нового не прибавилось к моим знаниям об этом процессе с той поры, когда я приступил к выклянчиванию денег. Я знаю, что есть люди, которых никогда, ни при каких обстоятельствах вы не должны просить о помощи. С другой стороны, есть и такие, которые откажут в девяноста девяти случаях, а в сотый раз вдруг откликнутся и дальше будут давать в долг безотказно. А кого-то вы бережете на черный день, на самый крайний случай, зная, что уж он-то не подведет ни за что; наступает крайний случай, и вы вдруг получаете от ворот поворот. Нет ни единой души на свете, за кого можно было бы стопроцентно поручиться. Для стремительного и успешного натиска лучше всего подходят люди, с которыми вы только что познакомились: они вас еще не раскусили и наверняка выручат. А вот старые друзья хуже всего: они бессердечны и безнадежны. И женщины, как правило, непробиваемо равнодушны. Иногда вы понимаете, что этот человек, если нажать на него как следует, выложит просимую сумму, но стоит представить, как вы будете обхаживать его, упрашивать, вышибать из него деньги, вам станет до того тошно, что вы стараетесь поскорее забыть о нем. Старики частенько точно такие же, наученные, возможно, прошлым горьким опытом.
Для успеха в деле заимствования денег, так же как и во всяком другом, требуется полная самоотдача, надо стать мономаном. И если вы отдадитесь этому, словно упражнениям йоги, как говорится, всем своим существом, без привередливости, брезгливости и других капризов подобного сорта, вы сможете прожить всю жизнь, не заработав ни единого трудового пенни. Цена, конечно, достаточно велика. В трудную минуту лучшее, единственное качество — безрассудство. Лучший путь — необычный путь. У того, к примеру, кто ниже вас по положению, занять деньги легче, чем у равного или стоящего над вами. Очень важна также и ваша готовность скомпрометировать себя, не говоря уж о готовности к унижению, что является sine qua non 20.
Занимающий деньги всегда подозрителен, всегда потенциальный вор. Никто никогда не получает обратно то, что дал, даже если деньги возвращены с прибылью. Человека, стремящегося взыскать причитающийся ему фунт мяса 21, неминуемо надуют хотя бы из тайного злорадства или отвращения. Должник вызывает положительные эмоции, заимодавец — отрицательные. Быть должником, возможно, неуютно, но это будоражит чувства, это многому учит, это — жизнь. Должник даже сочувствует кредитору, хотя ему приходится терпеть от того всяческие оскорбления.
А в сущности должник и кредитор равнозначны. Вот почему никакое философствование не в силах искоренить это зло. Не важно, что запросы фантастичны, не важно, что условия безумны, — всегда отыщется некто, кто преклонит ухо и раскошелится. Настоящий любитель брать взаймы готовится к выполнению своей задачи, как опытный преступник. Первый его принцип — никакая надежда не бывает напрасной. И ему вовсе не требуется узнать, как выцыганить монету на минимальных условиях, как раз наоборот. Когда встречаются настоящие люди, они мало разговаривают. Они, так сказать, предъявляют друг другу номинал. Идеальный кредитор — реалист: он понимает, что завтра же ситуация может измениться и просящий станет дающим.
Я знаю только одного человека, который смотрит на эти вещи с правильной точки зрения, — это мой отец. Его я всегда держу в резерве на крайний случай. И лишь он никогда не напоминает о долге. Он не только ни разу не отказал мне, но научил меня так же обращаться с другими. Каждый раз, когда я брал у него деньги, я превращался в лучшего заимодавца, хочу сказать в дарителя, потому что сам никогда не настаивал на возвращении долгов. Есть только один способ рассчитаться за добро — быть добрым с теми, кто обращается к тебе в свой черный день. Платить долги совершенно излишне, пока существует космическая бухгалтерия (все другие виды бухгалтерии — устаревшая чушь). «Не быть берущим и не быть дающим», — возвестил старик Шекспир из своей космической утопии. Для людей, населяющих нашу планету, брать в долг и давать в долг не только необходимо — этот процесс должен постоянно расширяться и охватывать все большие и большие области.
Короче говоря, я пришел к своему старику и, не виляя вокруг да около, попросил пятьдесят долларов. К моему удивлению, у него такой суммы не оказалось, но он тут же успокоил меня, сказав, что можно занять у другого портного. Я спросил, может ли он сделать это для меня, и он ответил, что конечно, сию же минуту.
— Я тебе отдам через неделю или чуть позже, — сказал я на прощание.
— Об этом не беспокойся, — сказал он. — Отдашь, когда сможешь. Надеюсь, у тебя все будет в порядке.
Ровно в 12. 30 я вручил Маре деньги. Она тут же убежала, назначив мне встречу назавтра в саду чайной «Пагода».
Я подумал, что самое время и для себя что-нибудь стрельнуть, и потрюхал в контору Костигана, чтобы разжиться у него пятеркой. Костигана на месте не оказалось, но один из конторы, угадав, что мне требуется, охотно пришел на выручку. Он сказал, что давно хотел поблагодарить меня за то, что я сделал для его кузена. Кузена!!! Я понятия не имел о его кузене.
— Разве вы не помните мальчишку, которому помогли с психиатричкой? — спросил он. — Того, что сбежал из дома, из Кентукки, еще отец у него был портной, помните? Вы дали телеграмму отцу, что до его приезда позаботитесь о пареньке. Вот отец-то его и был мой кузен.
Того малого я отлично помнил. Он собирался стать актером, а у него, видите ли, оказалось что-то не в порядке с гландами. А в клинике сказали, что он — врожденный преступник. Он украл какую-то одежонку у соседа в общежитии для новичков. Парень он был славный, скорее поэт, чем актер. Если уж его гланды были не в порядке, тогда от моих вообще ничего не осталось! А тут он еще за то, что врач сделал ему больно, врезал тому по яйцам — вот они и старались пришить ему диагноз потенциального преступника. Я рассмеялся от души, когда услышал об этом. Дубиной надо было бы отделать садиста-психиатра за такую милую шутку…
Так или иначе, но было приятным сюрпризом обнаружить неизвестного друга в гардеробщике конторы. Еще приятнее было услышать, что я могу на него рассчитывать и в другой раз, если мне понадобится кое-какая мелочь. Недавно я столкнулся с ним на улице, теперь он работал курьером. Бывший гардеробщик всучил мне два билета на бал, намечавшийся под покровительством Ассоциации Колдунов и Волшебников Нью-Йорк-Сити. Он был ее президентом.
— Не могли бы вы помочь мне снова устроиться гардеробщиком? — сказал он. — С тех пор как я стал президентом, у меня столько разных дел, что работать курьером я по-настоящему не могу. Кроме того, жена ждет второго ребенка. Вы бы заглянули к нам, я вам покажу кое-что новое из фокусов. Мальчишка мой обучается сейчас чревовещанию. Думаю через год с небольшим выпустить его на сцену. Надо ведь что-то делать, чтобы жить. Фокусами, знаете ли, много не заработаешь. А я уже стар для побегушек. Я же прямо создан для интеллектуальной жизни. Вы же знаете особенности моего характера и мои способности… Обязательно приходите на бал, я вас познакомлю с великим Трестоном, он обещал быть. А теперь побегу — надо отнести это чертово письмо.
Вы же знаете особенности моего характера и мои способности. Стоя на углу, я записал эту фразу на клапане конверта. Семнадцать лет назад. И вот теперь. Его зовут Фукс. Герхард Фукс из такой-то конторы. И того звали Фукс, мусорщика из Глендейла, где жили Джой и Тони. Как сейчас вижу: тащится он через кладбище, на плечах мешок, наполненный собачьим, кошачьим, куриным дерьмом — все это предназначалось какой-то парфюмерной фабрике. Несло от него, как от скунса. Отвратительный, озлобленный старый хрыч из племени тупоголовых гессенцев. Фукс и Кунц — два мерзейших типа — каждый вечер сидели в пивной Лобшера на Фреш-Понд-Род. Кунц был чахоточным, а по профессии — таксидермистом. Они разговаривали на своем птичьем языке, склонясь над кружкой прокисшего пива. Риджвуд 22 был их Меккой. Без крайней нужды они никогда не разговаривали по-английски. Германия была их Богом, а кайзер-пророком Его 23. Ладно, пропади они пропадом! Пусть сгинут вместе со своим вонючим умляутом, если они, конечно, уже не умерли.
Забавно встретить такую неразлучную пару с подобными фамилиями. Характерными, я бы сказал.
3
Суббота. Середина дня. Светит яркое веселое солнце. Я сижу в саду доктора Уши Хаши Дао и потягиваю бледненький китайский чай. Доктор только что вручил мне рулон фейерверочной бумаги с текстом длинного стихотворения о Матери Всего Сущего. Я смотрю на доктора: вот так выглядит совершенный человек, не очень общительный, однако. Мне хотелось задать ему какой-нибудь вопрос о подлинном дао, но так уж случилось, что в этой точке времени, говоря ретрогрессивно, я еще не читал «Дао дэ цзинь» 24. Если б прочел — не было бы нужды задавать ему вопросы, в том числе и этот: зачем мне сидеть в его саду и ждать женщину по имени Мара? Будь я настолько интеллектуалом, чтобы ознакомиться с этим самым прославленным и самым эллиптическим произведением древней мудрости, мне бы удалось избежать множества бед и не изведать тех горестей, о которых я собираюсь рассказать.
Но пока я сижу в этом саду на углу Бродвея и Семнадцатой, и мысли у меня совсем другие. Если быть честным, сейчас я не могу вспомнить, о чем я тогда думал. Смутно припоминаю, что мне не понравились стихи о Матери, они показались мне полнейшей хреновиной. Больше того, не понравился и сам автор — это я помню отчетливо. Хорошо помню, что кипятился я оттого, что понимал: похоже, меня еще раз нагрели. Усвой я к тому времени хотя бы частичку дао, я бы не терял спокойствия. Я сидел бы там, по-коровьи благодушный, благодарный за то, что светит солнце и я живу на белом свете. Сегодня, когда я пишу это, нет ни солнца, ни Мары, но, хотя я еще не превратился в благодушную корову, чувствую себя переполненным жизнью и в согласии со всем миром.
Из глубин дома донесся телефонный звонок. Плосколицый китаеза, уж, конечно, какой-нибудь учитель философии, сказал мне на своем пиджине, что леди просить меня телефон. Звонила Мара, только что, если верить ее словам, вставшая с постели. Перебрала вчера, сообщила она. И Флорри тоже. Обе отсыпаются поблизости в гостинице. В какой гостинице? Это не важно. Чтобы собраться, ей нужно полчаса. Ждать еще полчаса! Настроение упало окончательно. Сначала шпагат на вечеринке, а теперь похмелье… А кто там еще рядом с ней в постели? Не с буквы ли «К» начинается его фамилия? Никому не позволено говорить с ней таким тоном. А я вот говорю, понятно? Скажи, где ты, и я мигом буду у тебя. Не хочешь говорить? Тогда пошла ты к такой-то матери, мне на тебя…
— Алло! Алло! Мара!
Молчание. Да, ее должно было пронять. А во всем виновата эта поблядушка Флорри. Флорри с вечным своим зудом между ляжек. А что еще о ней думать, если только и знаешь об этой девке, что она никак не может найти хер такой величины, чтобы прочесал ее как следует. На нее взглянешь, и сразу же возникает мысль о том, как славно было бы перепихнуться, о том, как бы ударить по рубцу. О ста трех фунтах в эластичных чулках. О ста трех фунтах ненасытной плоти. Да к тому же она еще и пьянчуга. Сука ирландская. Сука из сук, если хотите знать. И норовит подражать сценической речи, будто еще вчера работала в шоу Зигфельда 25.
Целую неделю от Мары ни звука. Потом как гром с ясного неба — телефонный звонок. Голос унылый. Мог бы я где-нибудь пообедать с ней? Надо поговорить о важном деле. И серьезность такая, какой никогда раньше я в ней не замечал.
И вот я лечу в Виллидж на свидание с ней, и на кого же я наталкиваюсь? Кронский! Пробую проскочить мимо, но не тут-то было!
— Куда мы так торопимся? — спрашивает он и улыбается вкрадчивой язвительной улыбочкой, какую он всегда предъявляет в самый неподходящий момент.
Объясняю, что тороплюсь на свидание.
— И собираемся пообедать?
— Не собираемся, а собираюсь, — подчеркиваю последнее слово.
— О, только не в одиночестве, мистер Миллер! Я же вижу, вам нужна компания. Что-то у вас сегодня не такой уж блестящий вид, чем-то вы обеспокоены. Надеюсь, не женщина?
— Слушай, Кронский, — говорю ему. — Я должен кое с кем встретиться. И ты мне совсем не нужен.
— Ну, мистер Миллер, кто же так обращается со старыми друзьями? Я просто настаиваю теперь, чтобы мы пошли вместе. Обед за мой счет! Неужели от этого откажешься?
Ну что было с ним делать!
— Ладно, черт с тобой, пойдем вместе. Может быть, ты и пригодишься, все-таки ты иногда меня выручаешь. Только без всяких твоих штучек. Я тебя познакомлю с женщиной, которую люблю. Может, на твой взгляд она окажется нехороша, но я все равно хочу вас познакомить. Рано или поздно я на ней женюсь, и раз я, как мне кажется, никогда не смогу от тебя отделаться, ей придется тебя терпеть. Пусть привыкает теперь, а не после. Есть у меня предчувствие, что она тебе не понравится.
— Очень серьезно звучит, мистер Миллер, придется принимать меры для вашей защиты.
— Если начнешь соваться не в свое дело, я тебе башку откручу, — отвечаю я со свирепой улыбкой. — Насчет этой особы я шутить не намерен. Ты раньше меня таким не видел, говоришь? Не можешь в это поверить, да? Ну-ка, посмотри на меня: видел ли ты более серьезного человека? И запомни: встанешь у меня на дороге — прикончу тебя за милую душу!
Невероятно, но Мара пришла раньше нас. Столик она выбрала в самом дальнем темном углу ресторана.
— Мара, — сказал я, — это мой давний друг доктор Кронский. Он очень хотел прийти вместе со мной. Надеюсь, ты не против?
К моему удивлению, она приняла его совсем по-дружески. Что же касается Кронского, то он, увидев Мару, вмиг позабыл о своих смешках и шуточках. И больше всего говорило его молчание. Обычно, когда я знакомил его с женщиной, он делался очень шумным: без умолку болтал, да и невидимые крылья у него за спиной трепетали тоже не беззвучно.
И Мара была необычайно тиха, говорила каким-то убаюкивающим гипнотизерским голосом.
Только мы успели заказать и обменяться первыми любезностями, как Кронский, не сводя с Мары умоляющих глаз, произнес:
— Мне кажется, что-то происходит, что-то трагическое. Если вам надо, чтобы я ушел, я уйду немедленно. Не бойтесь сказать правду. Но мне хотелось бы остаться. Может быть, я смогу помочь вам. Я друг этого парня и был бы рад стать и вашим другом. Поверьте, я говорю искренне.
Довольно трогательно, еще бы! Явно взволнованная, Мара ответила ему со всей сердечностью.
— Конечно, оставайтесь, — сказала она, и рука ее потянулась к нему через столик в знак признательности и доверия. — При вас мне будет даже легче разговаривать. Я много о вас слышала, но не думаю, что ваш друг был к вам справедлив.
Она бросила на меня укоризненный взгляд, а потом мило улыбнулась.
— Да, — быстро проговорил я. — Я никогда не изображал его абсолютно точно. — И, повернувшись к Кронскому, добавил: — Ты знаешь, Кронский, у тебя отвратнейший характер, и все-таки…
— Ну-ну, — прервал он с презрительной гримасой. — Не разводи здесь эту достоевщину. Сейчас ты скажешь, что я твой злой гений. Да, может быть, я имею на тебя некоторое, ты скажешь, даже сатанинское, влияние, но я никогда тебя не стеснялся, как ты меня. И я делал все, что бы ты ни попросил, даже если это было неприятно дорогим для меня людям. Я ставил тебя выше всех. Почему — сам не могу объяснить, ты ведь этого не заслуживаешь. А вот сейчас, признаюсь тебе, мне грустно. Я вижу, что вы любите друг друга, что вы друг другу подходите, но…
— Считаешь, что для Мары это не ахти как, да?
— Я этого еще не сказал, — произнес он с настораживающей серьезностью. — Я вижу только, что вы один другого стоите.
— Значит, вы думаете, я достойна его?
Мара задала этот вопрос так смиренно, что я изумился: никак не подозревал, что она может спросить об этом постороннего. Кронский чуть не подпрыгнул на месте.
— Достойна его… — Он ощерился. — Достоин ли он вас — вот как надо ставить вопрос. Да чем же он отличился, что женщина спрашивает, достойна ли она его? Он ведь и делом еще никаким не занялся — он в спячке. На вашем месте я бы ему не доверял ничуть. Он и другом-то настоящим не может быть, куда уж там мужем или любовником! Милая Мара, и не помышляйте о таких вещах. Заставьте его сделать что-нибудь для вас, пришпорьте его, пусть рванет во весь опор, если вы хотите, чтоб он перед вами раскрылся. Самый верный совет, какой я, человек его любящий и понимающий, могу вам дать: истерзайте его, исколошматьте, разбередите все в нем, загоните его. А иначе вы пропали — он вас слопает. Не потому что он негодяй, не потому что захочет навредить вам… о нет! Он сделает это по доброте душевной. Он даже постарается, чтоб и вы поверили, что, по сути, только в ваших же интересах он вонзает в вас свои когти. Он будет мучить вас с улыбкой и говорить, что это делается для вашего блага. Это же в нем, а не во мне есть что-то сатанинское! Я лишь прикидываюсь, а у него все по-настоящему. Из всех двуногих он самый жестокий ублюдок, и самое странное, что вы и любите его потому, что он жесток и не скрывает этого от вас… И он заранее предупредит вас перед тем, как ударить побольнее. С улыбочкой предупредит. А потом поднимет вас, погладит ласково, спросит, не очень ли больно. Сущий ангел. Ублюдок!
— Я, конечно, не знаю его так хорошо, как вы, — тихо ответила Мара, — но должна сказать честно, с этой стороны он никогда мне не открывался, по крайней мере до сих пор. Я знаю, что он добрый и внимательный. И надеюсь, что я все сделаю для того, чтобы он всегда оставался таким со мной. Я не только люблю его, я верю в него как в личность и пожертвую чем угодно, лишь бы он был счастлив.
— А сами-то вы не очень счастливы сейчас? — спросил Кронский, словно не услышав ее слов. — Скажите, что он сделал, чтобы вы…
— А он ничего и не мог сделать, — живо возразила Мара. — Он не знает, что со мной происходит.
— Ну а мне вы можете рассказать?
Голос Кронского изменился, глаза увлажнились, он стал похож на жалкого, норовящего лизнуть хозяйскую руку щенка.
— Не дави на нее, — сказал я. — Придет время, она нам все расскажет.
Я взглянул на Кронского. Выражение его лица снова изменилось, он отвернулся. Я взглянул на Мару: в ее глазах стояли слезы, а потом она заплакала. И тут же извинилась, поднялась из-за столика, пошла к туалету. Кронский посмотрел на меня с вялой, безжизненной улыбкой — так умирающий ловит обессилевшими губами последние струйки лунного света.
— Не воспринимай все так трагически, — сказал я. — Мара крепкий орешек, она справится.
— Это ты так говоришь! Ты же понятия не имеешь, что значит страдать. Ты блажной и свою блажь называешь страданием. Неужели ты не видишь, как ей плохо? Ей надо, чтобы ты что-то сделал для нее, а не ждал сложа руки, пока все само собой рассосется. Если ты не выспросишь, что с ней, тогда это сделаю я. Ты на этот раз поймал настоящую женщину. А настоящая женщина, мистер Миллер, вправе ждать от мужика не только слов или размахиваний руками. Так вот: если она захочет, чтобы ты сбежал с ней, бросил жену, ребенка, работу, я тебе скажу: «Давай!» Ты слушай ее, а не свой себялюбивый внутренний голос!
Он откинулся на спинку стула, поковырял в зубах зубочисткой. И после паузы спросил:
— Ты познакомился с ней в дансинге? Должен тебя поздравить, ты умеешь распознавать настоящий товар. Такая девушка может из тебя что-то сотворить, если ты сам ей не помешаешь. Впрочем, боюсь, уже поздно. Ты ведь довольно далеко зашел, сам знаешь. Еще год с такой женой, как твоя, и тебе конец. — Он смачно сплюнул на пол. — Тебе везет, счастье само валится тебе в руки. Я же работаю как проклятый, а чуть-чуть зазеваюсь, и все летит кувырком.
— Это потому, что я гой 26. — Мне вздумалось пошутить.
— Ты не гой. Знаешь, ты кто? Черный жид. Есть такие блестящие язычники, на которых каждый еврей хотел бы походить. Поимей это в виду… Мара, конечно, еврейка? Ладно, ладно, не притворяйся, что не знаешь! Она тебе еще не говорила, что ли?
Мысль о том, что Мара еврейка, показалась мне такой нелепой, что я рассмеялся.
— Хочешь, чтоб я тебе это доказал, да?
— Мне все равно, кто она. Только уверен, что не еврейка.
— А кто же? Надеюсь, ты не скажешь, что она чистокровная арийка?
— Никогда этим не интересовался, — сказал я. — Спроси сам, если тебе хочется.
— Спрашивать я не стану, — сказал Кронский. — При тебе она может и соврать. Но при следующей встрече я тебе скажу, прав я или нет. Уж я-то евреев с первого взгляда узнаю.
— Когда мы познакомились, ты и меня за еврея принял. Он расхохотался.
— Так ты в это поверил? Да я хотел тебе польстить, дураку. Была б в тебе хоть капля еврейской крови, я б тебя линчевал из уважения к своему народу. — Он покачал головой, на глазах выступили слезы. — Прежде всего еврей — человек хваткий. Сам знаешь, как у тебя с этим. Еврей — добродетельный человек. В тебе есть хоть капля добродетельности? Потом, еврей умеет почувствовать, и даже самый нахальный еврей всегда почтителен и осторожен… Мара идет. Кончаем эту тему.
— Ну что, обо мне говорили? — Мара снова была за нашим столиком. — Чего ж не продолжаете? Я не против.
— Ошибаетесь, — сказал Кронский. — Мы вовсе не о вас говорили.
— Врет он, — вмешался я. — Мы говорили именно о тебе. Вернее, начали говорить. Прошу тебя: расскажи ему о своей семье, то, что мне рассказывала.
Мара помрачнела.
— С чего это вы говорили о моей семье? — сказала она с плохо скрытым раздражением. — Вот уж совсем неинтересный предмет — моя семья.
— Не верю. — Тон у Кронского был самый решительный. — Вы что-то скрываете от нас…
Они обменялись взглядами, и это поразило меня. Она словно подсказывала ему быть поосторожнее. Они общались как подпольщики, и способ их общения меня исключал. Передо мной возникла фигура той женщины на заднем дворе, их соседки, как пыталась ввинтить мне Мара. А если это ее приемная мать? Я попробовал припомнить, что говорила она о своей матери, но сразу же заблудился в сложном лабиринте, который она нагородила вокруг этой явно болезненной темы.
— И что же ты хочешь знать о моей семье? — повернулась она ко мне.
— Не хочу спрашивать ни о чем для тебя неудобном, — сказал я. — Но расскажи, если это не секрет, о твоей мачехе.
— А откуда родом ваша мачеха? — спросил Кронский.
— Из Вены.
— А вы тоже родились в Вене?
— Нет, я родилась в Румынии, в маленькой деревушке в горах. Во мне. может быть, есть цыганская кровь.
— Вы думаете, ваша мать была цыганка?
— Да, говорят, что так. Говорят, отцу пришлось сбежать от нее и жениться на моей мачехе. Потому, я думаю, она так ненавидит меня. Я — паршивая овца в семейном стаде.
— А отца вы, кажется, любите?
— Обожаю. Мы с ним очень похожи. А всем остальным я чужая, у меня с ними ничего общего.
— Но вы помогаете всей семье? — спросил Кронский.
— Кто вам это сказал? Ох, вы меня все-таки обсуждали, когда…
— Нет, Мара, никто мне ничего не говорил. Это можно узнать по вашему лицу. Вы многим жертвуете ради них и потому несчастны.
— Не стану отрицать, — сказала она. — Я делаю все это ради отца. Он болен и больше не может работать.
— А что же ваши братья?
— Ничего. Просто лодыри… Я их избаловала. Понимаете, в шестнадцать лет я убежала из дома. Целый год меня не было с ними, а когда вернулась, увидела, что в доме полная нищета. Они совершенно беспомощны. Одна я на что-то способна.
— И вы их всех содержите?
— Пытаюсь, — сказала она. — Это так тяжело, что иногда хочется все бросить. Но не могу. Они просто умрут с голоду, если я их брошу.
— Ерунда! — взревел Кронский. — Именно так и надо поступить!
— Нет, не могу. Пока жив отец, я на все пойду, проституткой стану, только б ему не было плохо.
— Уж это они вам точно позволят, еще бы! — сказал Кронский. — Послушайте, Мара, ведь вы сами себя ставите в ложное положение. Вы же не можете за всех отвечать. Пусть сами о себе позаботятся. Заберите с собой отца, мы вам поможем присматривать за ним. Он ведь не знает, как вам приходится зарабатывать? Вы ведь ему не рассказывали о дансинге?
— Нет, ему — нет. Он думает, что я служу в театре. Но мать знает.
— Это ее беспокоит?
— Беспокоит? — Мара горько усмехнулась. — С тех пор как мы живем вместе, ей всегда было плевать на то, чем я занимаюсь. Она говорит, что я пропащая. Шлюхой меня называет. Я, мол, вся в свою мать.
Я вмешался в разговор.
— Мара, — сказал я. — Я не думаю, что все так уж плохо. Кронский прав: тебе надо освободиться от них. Почему бы не поступить так, как он предлагает, бросить их всех и взять отца к себе?
— Я бы так и сделала, — сказала Мара. — Но только отец никогда мать не оставит. Она его крепко держит, он с ней совсем как ребенок.
— А если он узнает, чем ты занимаешься?
— Он никогда не узнает. Я никому не позволю рассказать ему об этом. Мать однажды заикнулась, так я предупредила, что убью ее, если она вздумает ему рассказать. — Мара опять горько усмехнулась. — И знаешь, что произошло потом? Она стала говорить, что я отравить ее хотела…
В эту минуту Кронский предложил продолжить разговор на квартире у его приятеля в Аптауне. Приятель в отъезде, и мы можем оставаться там хоть всю ночь. В метро поведение Кронского изменилось: снова появились взгляды исподлобья, ехидные шуточки, мефистофелевская язвительность, — словом, он стал таким же бледноликим гадом, каким был всегда. Это означало, что, считая себя неотразимым, он имеет право строить глазки каждой смазливой бабенке. На лбу у него выступила испарина, воротничок взмок. Он прыгал с темы на тему, речь его стала лихорадочной, бессвязной. Таким диким способом он пытался создать атмосферу происходящей с ним драмы; он бестолково размахивал руками, словно попавший в перекрестье двух прожекторов, обезумевший от света нетопырь.
К моему ужасу, Маре пришелся, казалось, по вкусу этот спектакль.
— Он совершенно сумасшедший, твой приятель, — шепнула она мне, — но он мне нравится.
Замечание достигло ушей Кронского. Он трагически усмехнулся и вспотел еще сильнее. Чем больше он усмехался, чем больше паясничал и кривлялся, тем печальнее было на него смотреть. А ему и в голову не приходило, что он может выглядеть ужасно. Это же он, Кронский, сильный, полный жизни, пышущий здоровьем, общительный, беспечный, безрассудный, беззаботный малый, способный справиться с любыми возникающими у кого бы то ни было проблемами!