— Вода, дорогой мой, — это эликсир жизни. Будь моя воля, я бы всех творческих людей посадил на хлеб и на воду, вот такую бы диету для них устроил. А бездари пусть лопают и пьют, что их душа пожелает. Вот так бы я и травил их всех понемногу, удовлетворяя их аппетит. Жратва — яд для духа. Ведь пища не утоляет голода, и питье не утоляет жажды. Всякая пища, и сексуальная в том числе, не имеет отношения к голоду, она для удовлетворения аппетита. Голод — совсем другое дело. Голод неутолим. Он — барометр духа. Нормальное состояние — исступление, восторг. А в состоянии безмятежности ты не зависишь от погодных условий, там климат постоянен, как в стратосфере. Вот туда мы все и движемся — к стратосфере… Ну, я уже пьяненький, ты видишь?..
Да, так вот: когда ты начинаешь думать о покое, это означает, что ты свой пик прошел, зенит исступления позади. Как говорят китайцы: вечер наступает через минуту после полудня. Но в обеих точках, и в зените, и в надире, на какие-то одно-два мгновения ты застываешь в неподвижности. Так же как на обоих полюсах Господь дал нам шанс не зависеть от часовой стрелки. В надире, а надир — это опьянение физическое — у тебя привилегия или спятить, или покончить с собой. А зенит, то есть состояние восторга, дает тебе возможность достичь покоя и блаженства. Десять минут пополудни показывают сейчас часы духа. У меня уже нет чувства голода. Только безумная жажда быть счастливым. Это означает, что я хочу поделиться своим опьянением с тобой и с каждым. Сантименты, конечно. Вот когда я допью этот кувшин, то поверю, что каждый так же хорош, как и все остальные, — и потеряю меру вещей, возможность оценки. Чтобы стать счастливым, нужно всего лишь поверить, что мы все одинаковы. Пустая мечта нищих духом. Этакое чистилище с электрической вентиляцией, обставленное в стиле модерн. Карикатура ликования. Ликование предполагает единство стада, а счастливыми бывают все поодиночке. Зато все.
— Не возражаешь, если я схожу отлить? — спросил Нед. — Сдается мне, что ты в чем-то прав. Мне вот уже сейчас становится легко и приятно.
— Это счастье отраженное. Ты как луна. Вот скоро я перестану светить, и ты тут же погаснешь.
— Ты в самую точку попал, Генри. Черт возьми, рядом с тобой в самом деле заводишься.
А в кувшине между тем уже почти ничего не осталось.
— Наполни его, — сказал я Неду. — В голове уже все ясно, но до нужного градуса я еще не дошел. Поскорей бы девочки вернулись. Мне стимул нужен. Надеюсь, их не задавило машиной.
— А ты, когда напиваешься, любишь петь? — спросил Нед.
— Петь? Ты что, хочешь меня послушать? — И я затянул пролог из «Паяцев».
Только я распелся как следует, появились наши дамы, груженные пакетами со снедью. Я продолжал петь.
— Да, видно, крепко набрались, — сказала Марсела, проведя быстрый осмотр места действия.
— Это он напился, — сказал Нед, — опьянел от воды.
— От воды? — эхом повторили обе.
— Ну да, он говорит, что это подобие экстаза.
— Что-то я ничего не понимаю, — сказала Марсела. — Ну-ка дыхни.
— Да ты не меня, ты его понюхай. Я-то что: мне хватает и обычного керосина. Две минуты пополудни — уже вечер, говорит Генри. Счастье — всего лишь чистилище с кондиционерами… Так, что ли, Генри?
— Слушай, — сказала Марсела, — вот кто упился: ты, а не Генри.
— Радость — это единство; счастье всегда с большинством или что-то в этом роде… Пришли бы вы минут на двадцать раньше. Он захотел съесть мою руку. А я не захотел, так он пальто потребовал… Подойди-ка сюда… Видишь, что он сделал с рисунком Ульрика.
Они обе взглянули на рисунок: угол листа был весь изжеван.
— Это он по вас изголодался, — продолжал объяснять Нед. — Но у него не обычный голод, у него голод духовный. Цель — стратосфера, там всегда одинаковый климат. Так, что ли, Генри?
— Так, все так, — сказал я со зловещей улыбкой. — А теперь, Нед, расскажи Моне то, что ты говорил мне совсем недавно. — Я бросил на него гипнотизирующий взгляд и поднес к губам еще один стакан.
— По-моему, воды ему достаточно, — воззвал Нед к Моне, — боюсь, у него или водянка будет, или разжижение мозгов.
Мона испытующе смотрела на меня. Что означает этот спектакль, вопрошал ее взгляд.
Я легко, словно волшебной палочкой тронул, прикоснулся к ее руке.
— Нед хочет тебе что-то сказать. Выслушай его, тебе станет легче. Все уставились на Неда. Он покраснел, попытался что-то произнести, но запнулся.
— В чем дело? — спросила Марсела. — Чем он нас удивить собирается?
— Придется, видно, мне за него говорить, — сказал я. Я взял Мону за обе руки и заглянул ей в глаза.
— Вот что он мне говорил: «Никак не мог представить, что один человек так изменит другого человека, как Мона изменила тебя. Некоторым людям дана вера. Тебе дана любовь. Ты самый счастливый человек на свете».
Мона:
— Ты в самом деле так говорил, Нед? Марсела:
— А чего ж я тебя изменить не могу?
Нед сделал еще одну попытку произнести что-нибудь вразумительное — и опять неудача.
— Похоже, ему надо добавить, — сказала Марсела.
— Не надо! — выпалил Нед. — Выпивкой довольствуются люди с низменными запросами. Мне нужен эликсир жизни, а это — вода. Так говорит Генри.
— Ладно, дам тебе эликсир, — отозвалась Марсела. — А как насчет холодного цыпленка?
— А какие-нибудь кости найдутся? — спросил я. Такого вопроса Марсела явно не ждала.
— Мне надо погрызть кости, — объяснил я. — Кости несут в себе фосфор и йод. Мона всегда бросает мне кость, если я чересчур завожусь. Понимаешь, когда возбуждаюсь, я начинаю весь кипеть и моя витальная энергия испаряется. А тебе не кости нужны — космические соки. Твоя божественная оболочка поистрепалась, и в сексуальную сферу проникла радиация.
— Слушай, ты можешь говорить нормально?
— Я и говорю, что вместо того, чтобы вкушать амброзию, ты зернышки клюешь. Ты поклоняешься Апису с рогами, а не Кришне на колеснице. И рай свой ты найдешь где-то глубоко внизу, в преисподней. И тогда единственный выход — безумие.
— Ну, ясно, что все неясно, — усмехнулась Марсела.
— Постарайся не попасться в часовой механизм, вот что он имеет в виду, — поспешил Нед на помощь.
— Какой часовой механизм? Что за чушь вы оба несете?
— Как ты не понимаешь, Марсела? — сказал я. — Что может принести тебе любовь сверх того, что ты уже имеешь?
— А у меня ничего нет, кроме кучи забот, — ответила Марсела. — Он все зацапал.
— Вот именно, потому-то ты такая добрая.
— Ну я бы этого не сказала… Слушай, а почему ты решил, что так хорошо во всем разбираешься?
— Я говорю о твоей душе. — Я гнул свое. — Твоя душа изголодалась. Я уже говорил, что тебе нужны соки космоса.
— Так, и где же их купишь, соки эти?
— Их нельзя купить… Их можно только вымолить. Ты слышала, наверное, о манне небесной? Вот и молись сегодня вечером, чтобы к тебе с неба упала манна. Это придаст силу твоей зодиакальной заданности.
— Я ничего не понимаю в этих самых зад-и-аках, зато кое-что в задах смыслю, — сказала Марсела, — если хочешь знать. Ты, по-моему, дурака со мной валяешь. Почему бы тебе не сходить в ванную и пяток минут не поиграть со своим дурачком? На тебя женитьба очень плохо подействовала.
— Видишь, Генри, — вмешался Нед, — как бабы все умеют опошлить. Моей бы только перепихнуться — больше ее ничего не волнует. Правда, лапочка? — И он ласково потрепал ее по подбородку. — Вот что я думаю, — продолжал он, — а не закатиться ли нам потом в бурлеск? Отпразднуем там еще раз. Как вам эта идея?
Мона взглянула на Марселу, та на нее: идея явно не привела их в восторг.
— Перво-наперво поесть надо, — внес я и свое предложение. — Тащи сюда пальто или подушку. Я бы и еще чего-нибудь съел в придачу. Раз уж о задах зашла речь, — сказал я, — доставался ли вам когда-нибудь кусок, я имею в виду настоящий кусок задницы? Взять, к примеру, Марселу. Вот что я называю аппетитной попкой.
Марсела хихикнула и инстинктивно завела руки за спину.
— Не бойся, я от тебя пока откусывать не собираюсь. Сначала цыплята, а к ним что-нибудь еще. Но честное слово, иногда зубы так и просятся отхватить хороший кус. Только не сиськи — это другое дело. Я никогда не кусал женскую грудь, по-настоящему не кусал, хочу сказать. Боялся: вдруг молоко прямо мне в рожу брызнет? И все эти прожилочки… Бог ты мой, сколько же там крови! Но женский зад, прекрасный женский зад — там ни кровинки. Это самое настоящее белое мясо. И еще есть лакомое местечко между ног, но спереди. Там кусочки еще нежнее, чем зад. Не знаю, может быть, я слишком увлекся. А есть хочется… Подождите, пока опорожню свой пузырь, а то у меня от этого стой получился. А со стоем я есть не умею. Сберегите для меня кусочек темного мяса со шкуркой. Обожаю шкурку. И какой-нибудь сандвич сделайте из сочной писятины с соусом. Ой, Господи Иисусе, слюнки потекли!
— Ну как, полегчало? — осведомился Нед, когда я вернулся из туалета.
— Есть жутко хочется. Что это за симпатичная блевотина на том блюдце?
— Черепашье дерьмо с тухлыми яйцами под менструальным соусом, — сказал Нед. — Как, аппетит не улучшился?
— Хотела бы переменить тему, — сказала Марсела. — Я не неженка, но блевотина — это не та вещь, о которой хочется говорить за столом. Если уж болтать о грязных вещах, давайте о сексе поговорим.
— Так ты считаешь секс грязной вещью? — спросил Нед. — Генри, как по-твоему, секс — грязная вещь?
— Секс — один из девяти мотивов реинкарнации, — отвечал я. — Остальные восемь имеют меньшее значение. Если б мы все были ангелами, нам секс был бы не нужен. Ангелы не имеют пола. И аэропланы бесполы, и сам Господь Бог. Секс обеспечивает размножение, а размножение приводит ко всяким неудачам. Говорят, что самые сексуальные люди на земле — это психи.
— Для умного человека ты болтаешь много глупостей. Почему бы тебе не говорить о вещах, всем понятных? Чего ты несешь всю эту хреновину про ангелов, Бога и всяких придурков? Добро бы ты был пьян, но ты даже не притворяешься пьяным. Ты просто выкобениваешься перед нами, вот и все.
— Хорошо, Марсела, очень хорошо! Ты хочешь услышать правду? Я устал. Мне все надоело. Я пришел сюда пожрать и перехватить деньжат. Ага, давай поговорим о простых, обыкновенных вещах. Как идут дела? Какое мясо ты любишь, белое или темное? Давай, давай говорить обо всем, что может отвлечь нас от размышлений. Само собой, это прекрасно, что ты вот так сразу дала мне двадцатку. Очень благородно с твоей стороны. Но когда слышу твои разговоры, во мне все зудеть начинает, я хочу услышать хоть от кого-нибудь что-нибудь оригинальное, интересное. Я знаю, что ты добрая женщина, что ты никому зла не причинишь. Думаю, что и в своем деле ты разбираешься. Но мне это неинтересно. Меня мутит от хороших, добропорядочных, благородных людей. Я хочу видеть характер и темперамент. А в такой обстановке, черт возьми, я даже напиться не могу. Я словно Вечный Жид. Хочется поджечь дом или еще что-нибудь такое выкинуть. Вот, может, если ты скинешь свои трусишки и прополощешь их в кофе, мне полегчает. Или сосиской себя подрочишь… Будь попроще, ты говоришь? Хорошо. А громко пукнуть ты можешь? Знаешь, у меня были когда-то и простые мысли, и простые мечты, и простые потребности. Так я чуть не рехнулся. Я ненавижу обыкновенное. У меня запор делается. Смерть — дело обыкновенное, каждый с ней встретится. А я отказываюсь умирать. Я настроился жить вечно. Смерть — простая штука: похоже на психушку, только подрочить не удастся. Нед сказал, что ты любишь трахаться. Еще бы, это каждый любит. Ну а дальше что? Через десять лет твоя попка сморщится, а сиськи повиснут, как пустые грелки. Десять лет пройдет или двадцать — не имеет значения. Еще несколько перепихонов и… ты иссякла. И что? Кончились хорошие времена, и наступит тоска. И не ты сейчас управляешь своей жизнью — твоя дыра это за тебя делает. Ты сдалась на милость стоячего члена…
Я остановился перевести дух, слегка удивленный, что мне пока что не врезали по морде. Глаза у Неда блестели — то ли от восхищения, то ли от негодования. Я надеялся, что хоть кто-нибудь вскочит, швырнет бутылку, расколотит посуду, заорет, завопит, ну хоть что-нибудь сделает, вместо того чтобы сидеть на месте и смотреть на меня вытаращенными глазами. И чего я накинулся на Марселу, она ведь ничего мне не сделала. Я просто зло на ней сорвал. Мона должна была остановить меня… Я, пожалуй, даже рассчитывал на это в глубине души. Но она оставалась удивительно спокойной, безразличной даже.
— Ну, я теперь выговорился, — подвел я итог. — Прости меня, Марсела, пожалуйста. Сам не знаю, с чего я так… Ты этого не заслужила.
— Все в порядке, — беспечно отозвалась Марсела. — Я же понимаю, что тебя что-то грызет. И что дело не во мне… Потому что… ну, никто из тех, кто меня знает, такого про меня не скажет. А чего ты от джина отказываешься? Видишь, что вода с тобой сделала? Ну-ка давай…
Я хватанул полстакана неразбавленного джина и снова был готов высекать искры из-под копыт.
— Вот видишь, — сказала Марсела, — почувствовал себя человеком. Возьми-ка еще цыпленка, салат картофельный. Тебе трудно оттого, что ты слишком чувствительный. Точь-в-точь мой старик. Он собирался стать министром, а ему пришлось работать бухгалтером. И когда он взвинчивал себя до предела, мать позволяла ему напиться. Он лупил нас тогда почем зря, и меня, и мать. Но зато ему становилось легче. Нам всем становилось легче. Все-таки уж лучше отколотить кого-нибудь, чем говорить обо всех гадости. И ему не было бы лучше, окажись он министром: у него была врожденная ненависть ко всему миру. Ему доставляло удовольствие поносить всех на свете. Вот почему я не могу ненавидеть людей… Я слишком насмотрелась на своего отца. Ну да, я люблю трахаться. А кто не любит? Как ты сам говоришь. Мне нравится, чтобы все было тихо и спокойно. Я люблю давать людям радость, если могу. Может быть, это и глупо, но от этого на душе становится хорошо. Видишь ли, мой отец считал, что сначала все должно быть разрушено, без этого, мол, мы никогда не заживем хорошей жизнью. А моя философия, если это можно считать философией, заключается как раз в противоположном. Не вижу смысла в разрушении. Ты твори добро, а зло пусть идет своей дорогой. Вот такая женская точка зрения. Я консерватор. Я думаю, что женщинам не надо умничать, чтобы не делать из мужчин дураков.
— Да будь я проклят, — завопил Нед, — я никогда не слышал от тебя ничего подобного!
— Конечно, не слышал, миленький мой. Ты же не мог поверить, что у меня в голове есть мозги, верно ведь? Получил свою еблишку, отвалился и заснул. Я уже год спрашиваю, когда мы поженимся, а ты никак не можешь ответить. У тебя, видишь ли, другие проблемы. Ну что ж, в один прекрасный день ты обнаружишь, что у тебя осталась только одна проблема — ты сам.
— Правильно! Молодчина, Марсела! — неожиданно подала голос Мона.
— Что за черт! — сказал Нед. — Вы что, сговорились?
— Ты знаешь, — задумчиво, как бы рассуждая сама с собой, продолжала Марсела, — иногда мне кажется, что я и в самом деле просто клуша. Сижу и жду, когда этот тип на мне женится. Предположим, женится — и что? Разве после свадьбы он будет меня понимать лучше, чем до нее? Он же не любит. Если мужчина любит, он не задумывается о будущем. Любовь — это игра, а не страховой договор. Мне кажется, я наконец разобралась сама с собой… Нед, больше я о тебе беспокоиться не буду. Ты теперь сам о себе побеспокойся. Ты, правда, из тех, о ком всегда надо беспокоиться, — и ты неизлечим, ты и меня заставил беспокоиться какое-то время о тебе. Но это время кончилось. Я не хочу быть нянькой, я хочу быть любимой.
— Черт, никак разговор пошел всерьез? — Нед был явно ошарашен столь неожиданным поворотом.
— Всерьез? — с усмешкой переспросила Марсела. — Я ухожу от тебя. Можешь оставаться свободным на всю долгую жизнь — и никаких проблем знать не будешь. Да и у меня как гора с плеч свалилась. — Она повернулась ко мне и протянула руку. — Спасибо тебе, Генри, за подсказку. Думаю, не такую уж чушь ты говорил…
22
Клео по-прежнему царствовала в бурлеске на Хьюстон-стрит. Она стала чем-то вроде местной Мистенгет 122. Нетрудно было понять, почему так восхищалась ею та публика, которую братья Минские собирали под крышей своего Зеленого театра. Достаточно было только постоять возле кассы дневных представлений, посмотреть, как она просачивается туда каждый день. Правда, вечером публика прибывала более изысканная, из всех уголков Манхэттена, Бруклина, Квинса, Бронкса, Стейт-Айленда и Нью-Джерси. Да и Парк-авеню поставляла сюда своих обитателей.
Но это по вечерам.
При белом же свете дня театр выглядел как шатер, только что перенесший оспу; да еще паперть находившейся рядом католической церкви, такая закопченная, такая унылая, такая нищенская, с патером на ступенях, вечно почесывающим зад, как бы в знак своего презрения и отвращения, — все это очень напоминало картину действительности, возникающую в склеротическом мозгу некоего скептика, когда он пытается обосновать таким зрелищем несуществование Бога.
Как часто я околачивался возле театрального входа, зорко высматривая, не появится ли кто-то, готовый одолжить мне на билет. Когда тебя выгнали с работы или тошнит от нее и податься некуда, куда лучше сидеть в этом вонючем зале, чем часами торчать в общественном туалете, — просто потому, что там теплее. Секс и нищета ходят рука об руку. Зловонное благоухание бурлеска! Этот запах отхожего места, нафталина, разведенного в моче. Смешанный дух пота, сопревших ног, нечистого дыхания, жвачки и дезинфекции! Спринцовки выстреливают тошнотворной струей прямо в тебя, словно ты не ты, а какое-то скопище трупных мух! Противно? Не то слово. Сам старик Онан не мог бы кончать отвратительнее.
Особенно хорош декор. Шибает Ренуаром в последней стадии гангрены. Словно от карнавальных огней в Марди-Гра 123, хлещет поток красного света, высвечивающий чью-то поганую утробу. И все ради беспардонного ублажения монголоидных идиотов сумеречным сиянием Гоморры перед тем, как им плестись пешком восвояси. Только человек, застолбивший себе этот участок, может по достоинству оценить жар и вонь этого гигантского гноища, где сотни других сидят и ждут, как и он, момента, когда поднимется занавес. А вокруг одни дефективные переростки, лущащие арахис, хрупающие шоколадные плитки, посасывающие кислятину через соломинку. Люмпен-пролетариат. Накипь космоса.
Гнусная атмосфера, что-то вроде застывшего пердунчика. На асбестовом занавесе реклама лекарств против венерических заболеваний, реклама плащей, костюмов, меховых накидок, зубной пасты для изысканных чистюль. Взгляните, который час — будто время что-то значит в нашей жизни! Где бы перекусить после шоу — будто денег у нас куры не клюют, будто можем запросто заскочить к какому-нибудь Луи или Августу, глазеть на девочек, совать им в задницу кредитки и смаковать «Северное сияние» или «Английский флаг».
Обслуга — протокольные, арестантские типы мужского пола и пустоголовые говнюшки женского. Нет-нет, попадается иногда хорошенькая польская девица с забавно-нахальной миной. Из тех не бойких на язык полек, которые скорее согласятся честно ишачить за гроши, чем шевельнуть задницей, чтобы перепихнуться на ходу. И всегда — и зимой, и летом — с запашком нестираного нижнего белья.
Как бы то ни было — все за наличный расчет, без доставки на дом. Такова программа братьев Минских. И это срабатывало. Ни одного сбоя, каким бы поганым ни выглядело исполнение. И люди идут. Если вы бываете здесь регулярно, вы узнаете в лицо не только тех, кто на сцене, но и тех, кто в зале. Собрание родственников и близких. Если вам станет не по себе, не надо искать зеркало, чтобы узнать, как вы выглядите: достаточно посмотреть на своего соседа. Доказательство тождества — вот как можно было бы назвать этот зал.
Ничего оригинального там не бывало, ничего — из того, что уже не было бы видано-перевидано сотни раз. Словно приевшаяся пизда, от одного взгляда на которую тебя мутит: каждая морщинка, каждая складка знакомы и успели осточертеть. Тошнота подступает к горлу. Или отплевывайся, или бери шприц и промывай всю дрянь, накопившуюся в гортани. А сколько раз возникал у меня позыв: взять бы пулемет — пустить очередь по всем без разбору, по мужчинам, женщинам, соплякам-детишкам. А иногда — наоборот, такая наступает слабость, что кажется, так бы и плюхнулся сейчас на пол и лежал бы там среди арахисовой шелухи, и пусть они переступают через тебя своими грязными, вонючими, погаными ножищами.
Но патриотизма было полным-полно. Всегда. Какая-нибудь изъеденная молью манда шествует по сцене, задрапированная в американский флаг, распевая сиплым голоском что-нибудь патриотическое под оглушительные аплодисменты. Если сидеть на удачных местах, можно увидеть, как за кулисами она вытирает нос этим самым флагом. Удивительно трогательно. Сентиментально. Ах, как они любят песни отчизны!
Бедные, замороченные, замусоленные мудачки! Дома у мамочки они распускают нюни, словно плаксивые мышки. Да, всегда имеется седовласая дурища из «комнаты для дам», перед кем они разыгрывают эти номера. Это ее награда за дни и ночи, проводимые в сортире, — рассопливиться во время исполнения какой-нибудь из таких сентиментальных штучек. Необъятных размеров, с тусклым, безжизненным взглядом, она сгодилась бы в мамаши кому угодно — настолько была бестолкова и податлива. Настоящее олицетворение материнства — тридцать пять лет беременностей, мужниных оплеух, выкидышей, абортов, язв, опухолей, грыж, варикозных вен и других прелестей материнской судьбы. Меня всегда удивляло, что не нашлось никого, кто всадил бы в нее пулю и разом бы покончил со всем этим.
В чем братьям Минским не откажешь, так это в том, что они все учли, обдумали, как убрать всякое напоминание о том, чего бы им хотелось избежать. Они знали, как подать к столу уже отведанное раньше блюдо, и наводили лоск на изношенное тряпье прямо у вас под носом. Да, ничего не скажешь, они были умельцами. Они, возможно, даже были леваками, даром что оказывали помощь расположенной по соседству католической церкви. Вообще-то они принадлежали к унитариям 124. Непредубежденные, щедрые сердцем поставщики зрелищ для бедняков. Вот кем они себя считали, да так оно и было. Но я уверен, что каждую ночь, подсчитав выручку, они отправлялись в турецкие бани, а вполне возможно, и посещали синагогу.
Но пора вернуться к Клео. Сегодня, как и прежде, подается Клео! Явление ее происходило дважды: в первый раз перед антрактом, а потом перед самым концом представления.
Ни Марсела, ни Мона никогда раньше в бурлеске не бывали. Они держались qui vive 125 с самого начала до конца. Комедианты работали на них; работали на пределе непристойного, к которому ни Марсела, ни Мона не были подготовлены. Комедианты трудились вовсю. Годилось все, что им требовалось для создания иллюзии высшей власти Неосознанного: мешковатые штаны, ночной горшок, телефон или вешалка для шляп. В любом бурлесковом актере, если он чего-то стоит, есть нечто героическое. Ведь на каждом представлении ему приходится убивать цензора, который стоит как призрак на пороге подсознательного «я». И актер не только убивает призрака на наших глазах, он еще мочится на него и рвет на части его плоть.
И все-таки о Клео! К моменту ее появления все уже были готовы дрочить. В отличие от Индии, где богатый набоб скупает все места в полудюжине рядов и мастурбирует себе, ни о чем не тревожась, здешним приходилось работать втихую. Этакая оргия в консервной банке. Семя течет как бензин — свободно. Даже слепому понятно, что на виду у всех — манда. Забавно, что никто при этом не срывается с места и не драпает куда-нибудь в укромный уголок; лишь изредка, придя домой, кто-то отхватит себе ржавой бритвой яйца, но никогда ты не прочтешь в газетах об этих незначительных инцидентах.
Изюминка танца Клео заключалась в помпоне, присобаченном посередине ее пояса, прямо над ее розовым кустом. Потому-то все взгляды были прикованы к этой точке. Клео вертела им, как детской вертушкой, или заставляла помпон подпрыгивать и биться в электрических спазмах. Потом наступало некоторое успокоение, сопровождаемое глубокими вздохами, словно лебедь добирал последние крохи бурного оргазма. Она действовала то дерзко и вызывающе, то сосредоточенно-угрюмо. Но все равно помпон казался частью ее тела — пуховый шарик, выросший над венериным холмом. Наверное, он достался ей где-нибудь в алжирском бардаке от французского матросика. Как бы то ни было, штуковина эта вызвала просто танталовы муки, особенно у шестнадцатилетнего подростка, уже успевшего узнать, что такое подержать женщину за ботву.
Что было привлекательного в ее лице, сейчас я едва могу вспомнить. Помню только, что носик был вздернутый, retrousse, как говорят французы. А одежда… Вот на одежду никто как-то не обращал внимания, это уж точно. Все было сконцентрировано на ее торсе, в самой середине которого возвышался крепкий карминовый пупок. Он был словно алчущий жадный рот, этот пупок. Словно рот хватающей воздух рыбы. Уверен, что даже ее рубец не выглядел так возбуждающе: какое-то бледно-синее мясцо с разрубом, которое уважающая себя собака и нюхать не стала бы. Нет, она жила только в своем торсе, в этом блистательном куске плоти, в этой сладкой груше, видневшейся между лифчиком и тем, чем она прикрывала самый низ своего живота. Это напоминало мне портновские болванки, у которых вместо бедер были конструкции из каких-то зонтичных спиц. В детстве я любил трогать рукой пупковый холмик на этой самой болванке. Ощущение казалось мне божественным. И то, что эти манекены не имели ни рук, ни ног, усугубляло выпяченную красоту туловища. А у некоторых не было даже этой плетенки внизу — просто обрубленное тело с черным воротничком вокруг шеи. Одни из них выглядели интригующе, другие просто приятно. Одну из болванок, но только живую, я встретил среди зрителей шоу. Она была абсолютно такая же, как те, которые стояли в отцовском доме. Передвигалась на своей платформе с помощью рук, словно плыла стоя. Я подошел к ней и завязал разговор. У этой болванки была, разумеется, голова, причем довольно приятная, похожая на те восковые головки, что выставлены в витринах дорогих парикмахерских.
Я узнал, что она родом из Вены, что так и родилась без ног. Но я немного сбился с темы… Меня восхищало в ней то, что у нее был тот же волнующий бугорок, те же грушевидные выпуклости и складки. Я проторчал рядом с ней довольно долго, просто чтобы рассмотреть ее со всех сторон. Удивительно, до чего же высоко были срезаны ее ноги. Чуть-чуть повыше — и она бы осталась без пизды. Чем больше я ее изучал, тем соблазнительнее казалась мне мысль перепихнуться с ней. Я уже представлял себе, как обхватываю ее кургузую талию, как поднимаю и уношу ее под мышкой в какое-нибудь укромное место и насилую.
В антракте наши девочки побежали в туалет повидать милую старую мамочку, а мы с Недом стояли на площадке железной лестницы, украшавшей фасад театра. С высоты можно было видеть дома на той стороне улицы, где добрые старые мамаши сновали, как растревоженная плотва. Уютной обителью показались бы вам их обиталища, обладай вы крепким желудком и склонностью к ультрафиолетовым грезам Шагала. Еда и постель были там доминирующими мотивами. Иногда они беспорядочно смешивались, когда чахоточный отец семейства, целый день торговавший вразнос спичками, обнаруживал под периной оставленную для него кормежку. У бедняков часы уходят на готовку пищи. Гурман предпочитает вкушать благоухающие блюда в ресторане. У бедняка тошнота подступает к горлу, когда на лестнице до него доносится запах ожидающего его варева.
Богач прогуливает возле дома собаку и нагуливает себе легкий аппетит. Бедняк смотрит на сытую суку и думает, как бы пнуть ее ногой под ребра. Ему всегда не хватает чего-то самого необходимого. Даже глоток свежего воздуха и то для него роскошь. Но он не собака и никто — увы и ах! — не выведет его на прогулку. Я видел этих несчастных, они высовывались из окон — локти на подоконнике, головы как тыквенные фонари огородных пугал. Но они ни о чем не размышляют, пусть читатель не заблуждается…
Время от времени из рядов многоквартирных домов вырывают то один то другой, их сносят, чтобы улучшить вентиляцию кварталов. Проходя мимо этих пустырей, зияющих, словно выбитые зубы в челюсти, я часто мысленно представлял себе жалких зануд, все еще торчащих в окнах снесенных домов. Дома были подвешены в воздухе, будто какие-то впавшие в спячку дирижабли, бросая вызов всем законам гравитации. Но кто замечал эти воздушные строения? Висят они над землей или зарылись в нее на десяток футов — кого это волнует? Но я их вижу…
Зрелище — это вещь, как говорил Шекспир. И дважды в день, в том числе и по воскресеньям, зрелище имеет место. Если вам недостаточно фуража в кормушке, почему не сварить пару старых носков? Братья Минские посвятили себя зрелищу. А в придачу бары «Херши Алмонд»: хотите — до дрочиловки, хотите — после. Каждую неделю — новое шоу, с тем же составом на сцене, с теми же бородатыми шутками. Единственное, что могло бы погубить джентльменов по фамилии Минские, — двойная грыжа у Клео. Она могла вывихнуть челюсть, с ней могли случиться воспаление кишечника или приступ клаустрофобии — черт с ней, это не страшно! Она даже и менопаузу пережила бы спокойно. Вернее, братья Минские пережили бы. Но грыжа означала катастрофу, непоправимую, как смерть.
Что происходило в голове у Неда во время этого короткого антракта, я мог только предполагать. «Хорошенький ужас», — обронил он, словно подводя итог моим наблюдениям. Он произнес это с отстраненностью и безразличием, которые сделали бы честь любому выходцу с Парк-авеню. Ни у кого бы не получилась такая фраза — вот что он подумал, наверное.
Лет пять-шесть назад, в двадцатипятилетнем возрасте, Нед был художественным директором одного рекламного концерна. И хотя теперь он сидел на мели, неудачи не изменили его отношения к жизни. Он лишь утвердился в своем главном тезисе: бедности надо сторониться. А ему еще повезет, и он снова будет командовать теми, перед кем сейчас приходится вилять хвостом.