Появился слабоумный братец, шеф-повар, неся в руках блюдо с холодным мясом, фруктами и орешками. Он двигался по комнате вразвалку, как медведь под хмельком, урча, повизгивая, посмеиваясь себе под нос. У него в черепке не было ни единой унции серого вещества, но повар он был отменный. Не думаю, чтобы хоть когда-нибудь он выползал на прогулку. Всю свою жизнь он провел на кухне. И держался он только за провизию, никак не за деньги. А на что они, деньги? Еды из них не приготовишь. Деньги — это работа братишки, он крутится с деньгами. А его работа — чтобы люди ели и пили, не важно, сколько усилий прикладывает его брат для этого. «Вкусно?» — вот все, что ему нужно было знать. А о плате за еду и питье он имел самое приблизительное представление. Ничего не стоило угоститься у него на дармовщину, если б вам пришло в голову так поступить. Да и делать ничего особенного для этого не надо было. Просто сказать: «Знаешь, я сегодня не при деньгах. Давай заплачу в следующий раз?»
«В следующий раз, само собой, — следовал неизменный ответ, — вы уж в следующий раз и приятеля своего приводите. Идет?».
После этого он хлопал вас по спине мохнатой лапищей, такую колотушку вбивал, что все кости трещали. И вот у такого громилы в женах была худенькая, хрупкая штучка с открытым доверчивым взглядом. Существо совершенно безмолвное, она говорила и слушала, казалось, своими огромными печальными глазами.
Его звали Луи, имя, которое ему отлично подходило. Толстый Луи! А брата звали Джо, Джо Саббатини. Он обращался с братом, как обращается конюх с лошадью-фаворитом: ласково поглаживал его, когда требовалось наколдовать какое-нибудь сногсшибательное блюдо для нужного клиента. И Луи отвечал фырканьем или негромким ржанием, довольный, как бывает довольна чуткая кобылка, когда вы проводите рукой по ее шелковистой холке. Он даже слегка кокетничал, словно прикосновение руки брата обнаруживало в нем глубоко запрятанный женский инстинкт. Несмотря на всю его медвежью могучесть, никому в голову, однако, не приходило подумать о его сексуальных наклонностях. У него и член был, вероятнее всего, лишь для отвода сточных вод. А еще он мог бы, раз уж подперло, пожертвовать им ради изготовления какого-нибудь экстра-блюда типа сосисок. Да, он готов был пойти скорее на такое членовредительство, чем оставить вас без мясной закуски.
— Ах, какая в Италии еда, не в пример здешней, — рассказывал Джо нам с Моной. — Мясо лучше, овощи лучше, фрукты лучше. В Италии все время светит солнце. А музыка какая! Все поют. А здесь все выглядят жутко уныло. Не понимаю: денег полно, работы хватает, а все глядят уныло. Нет, эта страна не годится, чтобы в ней жить, она только для того, чтобы делать деньги. Еще два-три года — и я обратно в Италию. Возьму с собой Луи, и мы откроем там ресторанчик. Не для денег… просто чтобы что-то делать. В Италии никто не делает деньги. Все бедняки. Но черт побери, прошу прощения, миссис Миллер, до чего же хорошо мы там живем! Полно красивых женщин, полным-полно! Вы счастливчик, мистер Миллер, у вас такая красавица жена. Ей обязательно понравится Италия. Итальянцы очень славный народ. Все открытые, честные, любой делается сразу же вашим другом.
И той ночью в постели мы начали говорить о Европе.
— Нам надо съездить в Европу, — сказала Мона.
— Угу, но как?
— Не знаю, Вэл, но надо постараться.
— А ты представляешь, сколько денег понадобится на Европу?
— Дело не в этом. Если захотим поехать, найдем где-нибудь деньги. Мы лежали навзничь, закинув руки за головы, глядя в темноту, и метались по всему миру как одержимые. Я сел на Восточный экспресс до Багдада. Это был знакомый маршрут, мысленно я уже проехал по нему однажды, читая о нем в какой-то из книг Дос Пассоса. Вена, Будапешт, София, Белград, Афины, Константинополь… А может быть, если мы разохотимся, махнем и в Тимбукту? Тимбукту я тоже знал отлично, и тоже из книг. И не забудь о Таормине! И о том кладбище в Константинополе, описанном Пьером Лота 118. И Иерусалим…
— О чем ты сейчас думаешь? — слегка толкнул я Мону в бок.
— Я гощу у своих в Румынии.
— В Румынии? А где точно в Румынии?
— Не знаю точно, где-то в Карпатах.
— У меня был когда-то посыльный, чокнутый голландец, который потом присылал мне длинные письма с Карпат. Он останавливался во дворце королевы…
— А тебе не хотелось бы в Африку тоже — Марокко, Алжир, Египет?
— Как раз об этом я только что размечтался.
— Всегда хотела побродить по пустыне… пропасть там.
— Как ни странно, и я тоже. Я просто с ума сходил по пустыне. Тишина. Пропасть в пустыне…
Кто-то разговаривает со мной. Разговор долгий. Только уже не в пустыне, а под эстакадой надземки на Шестой авеню. Мой друг Ульрик кладет руку мне на плечо, ободряюще улыбается. Он повторяет то, о чем только что говорил: о том, как я буду счастлив в Европе. Он рассказывает о горе Этна, о виноградниках, о блаженной праздности, чувстве свободы, вкусной жратве и горячем солнце. Он бросает зерна, и они западают мне в душу.
Шестнадцатью годами позже. Воскресное утро. В компании одного аргентинца и французской шлюхи с Монмартра я лениво бреду по Кафедральному собору Неаполя 119. У меня ощущение, что наконец-то я увидел храм, где мог бы получить удовольствие от молитвы. Он не принадлежит ни Богу, ни Папе, он принадлежит жителям Италии. Это большое, похожее на гигантский амбар здание, в очень дурном вкусе, со всеми украшениями, дорогими сердцу католика. Много простора, совсем лишнего простора, думаю я. Сквозь множество входов вплывают люди, расхаживают туда и сюда в полном беспорядке. Или с полной свободой. Такое впечатление, будто ты на народном гулянье. Ребятишки резвятся вокруг, как ягнята, у некоторых в руках маленькие букетики. Люди подходят один к другому, шумно здороваются, приветствуют других знакомых — совершенно уличная атмосфера. А вдоль стен стоят статуи мучеников, изваянных в самых разных позах; от них так и несет страданием. У меня жгучее желание подойти, потрогать рукой холодный мрамор, как бы убеждая страдальцев не страдать столь явно, ведь это не совсем прилично. И я подхожу к одной из статуй и краем глаза замечаю женщину, всю в черном, павшую на колени перед святым изваянием. Она — воплощение скорби, pieta. Но я не могу не отметить, что у нее при том замечательный зад, прямо музыкальный зад, можно сказать. (А женский зад, доложу я вам, может все рассказать о своей хозяйке: какой у нее характер, темперамент, склад души, зануда ли она или бой-баба, ханжа или кокетка, лживая у нее натура или правдивая.)
Словом, наблюдать за ее задом было так же интересно, как созерцать скорбь, в которую она была погружена. И я так упорно буравил ее глазами, что обладательница зада обернулась, все еще держа руки сложенными перед собой, все еще с шепчущими молитвы губами, бросила на меня исполненный скорби и в то же время упрекающий взгляд и снова повернулась к объекту поклонения. Теперь я рассмотрел и его: это был один из искалеченных святых, карабкающийся с переломанным хребтом куда-то вверх.
Исполненный почтения, я двинулся дальше в поисках своих спутников. Поведение людской толпы напомнило мне вестибюль гостиницы «Астор» и полотна Уччелло с их потрясающей перспективой. А еще я вспомнил Каледонский рынок в Лондоне с его неразберихой и суетой. Множество вещей напоминало мне это сооружение. Все, что угодно, только не храм. Я ждал, что вот-вот — и явятся перед глазами Мальволио и Меркуцио в туго обтягивающих трико. Я увидел человека, наверное, парикмахера, живо напомнившего мне Вернера Краузе в «Отелло». Я узнал старого шарманщика из Нью-Йорка, которого я однажды провожал до его берлоги на задах мэрии.
Но больше всего меня восхищали ужасающие горгоноподобные неаполитанские старцы. Словно само Возрождение послало их во крови и плоти в наше время. Они пришли оттуда, эти несущие смерть черепа с горящими во лбу углями. Они расхаживали здесь с покровительственным видом удостоенных таинств Вселенской Церкви, приобщенных к блевотине ее пурпуроносных жрецов.
Я чувствовал себя совершенно как дома. Ощущение восточного базара: очень суетливо, оперно, пряно. А за блеском стихарей и прочей церковной мишуры виднелись маленькие решетчатые дверцы: такими пользовались средневековые бродячие кукольники и жонглеры во время своих уличных представлений. Все, что угодно, могло выпрыгнуть из этих дверок. Это был хаос столпотворения, смешения, шутовских погремушек и колпаков, запахов масляной краски, ладана, пота и пустоты. Это было похоже на последний акт развеселой разгульной комедии, обычной игры, в которой участвуют проститутки и которая кончается посещением врача. Исполнители внушали чувство симпатии: они не были кающимися грешниками, они были странниками, вагантами. Два тысячелетия обманных проделок и вешания лапши на уши воплощались в этом шоу. Все было здесь флип и тутти-фрутти 120, в этом разнузданном карнавале, в котором наш Спаситель, сотворенный из парижского гипса, предстает в образе евнуха, облаченного в длинные юбки. Женщины молились о своих детишках, мужчины молились о жратве, о хлебе насущном, способном насытить их алчущие пасти. А снаружи, на тротуарах, — груды овощей, фруктов, цветов и сладостей. Двери парикмахерских широко распахнуты, и мальчонки, напоминающие ангелочков Фра Анжелико, стоя на пороге, гоняют большими веерами мух. Прекрасный город, живой в каждом своем суставе и мышце, омытый жарким солнечным сиянием. А над ним дремлющий Везувий лениво выпускает к небесам струйку дыма. Я в Италии — это несомненно. И внезапно я понимаю, что ее со мной нет, и сердце мое падает.
Тоска охватывает меня. А потом я поражаюсь… Поражаюсь тому, какие всходы дают оброненные семена. С той самой ночи, когда, лежа рядом в постели, мы бредили Европой, что-то шевельнулось во мне. Прошли годы, стремительные, страшные годы, каждое семечко, ожившее во мне, мяли и топтали, превращая в мертвую пульпу. Наш ритм ускорился: ее — в прямом, физическом, смысле, мой — в более тонком понимании слова. Она лихорадочно рвалась вперед, сама ее походка изменилась: это уже была не поступь, не шаги, это были прыжки антилопы. По сравнению с ней я стоял на месте, никуда не двигался, только волчком вертелся. Она вся была устремлена к цели, впилась глазами в какую-то точку впереди, но чем энергичнее она действовала, тем дальше отодвигалась цель. Я-то знал, что таким путем ничего не добьюсь. Я покорно перемещал в пространстве свое тело, и взгляд мой не устремлялся вдаль: он был направлен внутрь, к прораставшему во мне зерну. Если я оступался и падал, падал мягко, как кошка или, скорее, как беременная женщина, всегда помня, что зреет во мне. Европа, Европа… Она была со мной постоянно, даже когда мы ссорились, яростно набрасываясь друг на друга. Как параноик, я сводил всякий разговор к единственно занимавшей меня теме — к Европе. Ночами, когда мы бродили по городу, словно дворовые кошки, рыскающие в поисках пищи, в моих мыслях были города и люди Европы. Я был рабом, мечтающим о свободе, все мое существо сосредоточилось в одном слове: побег. Но все-таки тогда никто не мог бы убедить меня, что, предложи мне выбор между Моной и Европой, я выберу последнее. И уж полной фантастикой казалось тогда, что этот выбор предложит мне сама Мона. И совсем невероятным предположением было бы, что в день моего отплытия мне придется просить у Ульрика десятку, чтобы хоть что-то было в моем кармане, когда я коснусь обетованной земли Европы.
Те мечты вполголоса в ночном замке, та одинокая ночь в пустыне, голос Ульрика, утешавшего меня, Карпаты, всплывающие передо мной в лунном свете, Тимбукту, колокольчики верблюдов, запах кожи и высохшего навоза («О чем ты сейчас думаешь?» — «И я тоже!»), напряженная, чреватая многим тишина, глухие мертвые стены громадины напротив, сознание того, что Артур Реймонд спит, но скоро проснется и приступит к своим экзерсисам, снова и снова, навеки, всегда; но я уже переменился, есть выходы, лазейки, пусть только в воображении, но все это бродит во мне, действует как фермент, и все живее и живее становятся дни, месяцы, годы, лежащие впереди. И все живее становится моя любовь к Моне. И я теперь верю, что все, что мне удавалось одному, удастся нам вместе с ней, ради нее, из-за нее, благодаря ей, по той простой причине, что она существует. Она — дождевальная машина, пульверизатор, опылитель, теплица, мулова погонялка, следопыт, кормилец, гироскоп, компас, огнемет, великий предприниматель, строитель жизни.
С того дня все пошло как по маслу. Жениться? Конечно, а почему бы и нет? Прямо сейчас. У тебя есть деньги на лицензию? Нет, но я смогу занять. Прекрасно. Я встречу тебя на углу…
Мы ехали Гудзоновым туннелем в Хобокен 121. Там мы решили зарегистрировать брак. Почему в Хобокене? Не могу вспомнить. Может быть, потому что я уже был женат, а может, и по какой-нибудь другой причине. Какая разница, Хобокен так Хобокен.
По дороге мы немного поцапались. Старая история: она не уверена, что я хочу жениться на ней. Она думает, что я это делаю из снисхождения.
За станцию перед Хобокеном она выскочила из поезда. Я кинулся следом.
— В чем дело? Ты что, с ума сошла?
— Ты меня не любишь. И я за тебя замуж не пойду.
— Черт, это уж чересчур!
Я сграбастал ее и потащил назад к платформе, втолкнул в вагон и крепко прижал к себе.
— Ты сам-то уверен, Вэл? Уверен, что хочешь на мне жениться?
Я поцеловал ее.
— Ну хватит, хватит. Ты прекрасно знаешь, что мы обязательно поженимся.
И поезд поехал.
Хобокен. Гнусное, унылое место. Городишко более чужой для меня, чем Пекин или Лхаса. Отыскиваем мэрию. Берем двух шалопаев в свидетели.
Начинается церемония. Ваше имя? А ваши имена? А его имя? Давно ли знаете этого человека? А этот человек ваш друг? Да, сэр. Где вы его отыскали — на помойной куче? О'кей. Подпишите здесь. Бац! Бац! Поднимите вашу правую руку. Я торжественно обещаю… И пошло и поехало. Все. Вы женаты. Пять долларов, пожалуйста, поцелуйте невесту. Следующий, прошу…
Все довольны?
Мне плеваться хочется.
В поезде… Я беру ее за руку. Нам обоим стыдно и унизительно.
— Ты прости меня, Мона… Нам не надо было так все это проделывать.
— Все нормально, Вэл.
Она совершенно спокойна теперь. Как будто мы только что опустили кого-то в землю.
— Да нет, не все нормально. Черт бы их побрал! Мне жутко противно. Так не женятся. Я никогда…
Тут я осекаюсь. Она смотрит на меня подозрительно.
— Что ты хотел сказать? И я вру. Я говорю:
— Я никогда не прощу себе, что так все устроил. И замолкаю. Ее губы вздрагивают.
— Я не хочу сегодня возвращаться домой, — говорит она.
— И я тоже. Молчание.
— Я позвоню Ульрику, — сказал я. — Давай пообедаем с ним.
— Давай, — смиренно ответила она.
В телефонную будку мы забрались оба. Я обнял ее одной рукой.
— Ну как, миссис Миллер? Как вы себя чувствуете?
Она заплакала.
— Алло, алло! Это Ульрик?
— Нет, это я, Нед.
Оказывается, Ульрика нет дома, он ушел на весь день.
— Слушай, Нед, мы только что поженились.
— Кто поженился?
— Кто-кто… Я и Мона, конечно. А ты что думал?
А он думал шутить, словно никак не хотел поверить.
— Слушай, Нед, это серьезно. Ты, может быть, этого не понимаешь, потому что никогда не женился. Но у нас, знаешь, жуткое настроение. Мона плачет, у меня тоже глаза на мокром месте. Можно зайти к тебе дух перевести? Может, у тебя и выпить найдется?
Нед снова рассмеялся. Конечно, приходите. Прямо хоть сейчас. Он ждет, правда, свою милашку Марселу. Но это не важно. Она ему осточертела, слишком уж приставучая. Затрахала его вконец. Давайте приходите скорей, утопим наши печали.
— Так, беспокоиться нечего, у Неда деньги есть. Ему придется угостить нас обедом. Догадываюсь, что никому в голову не придет порадовать нас свадебными подарками. Знаешь, когда я женился на Мод, мы некоторые из подарков снесли в ломбард сразу же, на следующий день. А куда нам такая куча ножей и вилок из серебра, правда?
— Прошу тебя, Вэл, не надо так говорить.
— Прости, пожалуйста. Я немного не в себе сегодня. Это меня церемония в Хобокене доконала. Надо было придушить того малого.
— Прекрати, Вэл, умоляю тебя.
— Все-все. Больше об этом ни слова. Теперь начинаем веселиться. А ну-ка улыбнись…
Нед улыбался очень приятной улыбкой. Мне нравился Нед. Нравился, потому что он был слабым человеком. Слабым и славным. Но в нем скрывался и эгоист. Большой эгоист. Хотя он был талантливым, даже весьма талантливым во многом, но у него не было подкрепляющей талант силы воли. Он был художником, не сумевшим найти себе подходящего медиума. Лучшим посредником между ним и окружающим миром была выпивка. Выпив, он сразу становился раскованным. Своими физическими данными он смахивал на Джона Барримора в его лучшие дни. Лучшей ролью для Неда был бы Дон-Жуан, особенно в костюме от Финчли и в аскотском галстуке. Прелестный голос, глубокий баритон с восхитительными модуляциями. Все, что он произносил, звучало изысканно и значительно, но на самом деле в его словах не было ничего, что стоило бы запомнить. Хотя говорил он так, словно ласкал вас своим языком, словно всего вас облизывал, как довольная хозяином собака.
— Ну-ну, — говорил он, улыбаясь во весь рот и уже, как я заметил, хорошо нагрузившись. — Так, стало быть, пошли и поженились? Хорошо, молодцы, милости просим. Привет, Мона. Поздравляю. Марселы еще нет. Бог даст, и вовсе не будет. Я что-то не в форме сегодня.
Все еще не снимая улыбки, он опустился в троноподобное кресло возле мольберта.
— Ульрик пожалеет, что пропустил это событие, — говорил он. — Хотите немного виски или предпочитаете джин?
— Джин.
— Ну а теперь рассказывайте. Когда это совершилось? Прямо сейчас? Что ж вы меня не предупредили, я бы здесь приготовился как следует. — Он повернулся к Моне: — А вы не беременны?
— Черт возьми, давайте о чем-нибудь еще поговорим, — сказала Мона. — Клянусь, никогда больше не буду выходить замуж… Это ужасно.
— Слушай, Нед, пока мы не выпили, скажи мне… Сколько денег ты можешь нам дать?
Он выудил из кармана шесть центов.
— Ничего, все в порядке, — сказал он. — У Марселы найдутся деньги.
— Если она придет.
— О, она придет, можешь не волноваться. Черт бы ее побрал! Я не знаю, что хуже: сидеть без гроша или зависеть от Марселы?
— Не думаю, что она так уж плоха для тебя, — сказал я.
— Нет, совсем она не плоха, — сказал Нед. — Она чертовски приятная девочка. Но уж слишком возбудимая. И чересчур приставучая. Понимаешь, я не создан для семейных радостей. Мне надоедает видеть все время одно и то же лицо, будь то хоть сама Мадонна. Я непостоянен. А она постоянна. И ей все время хочется помогать мне, поддерживать меня, направлять. А я не хочу, чтобы меня направляли и поддерживали.
— Вы сами не знаете, чего хотите, — вмешалась Мона. — Вы даже не знаете, как вам повезло.
— Возможно, вы и правы, — сказал Нед. — Вот и Ульрик такой же. Думаю, мы оба с ним мазохисты, — добавил он, усмехнувшись, поскольку стеснялся ученых слов.
В дверь позвонили. Это пришла Марсела. До меня донесся звук смачного поцелуя.
— Ты знакома с Генри и Моной?
— Ну конечно, знакома, — не задумываясь ответила Марсела. — Помните, я застала вас без штанов? Кажется, так давно это было.
— Слушай, — поспешил Нед, — как ты думаешь, что с ними только что случилось? Они поженились… Ну да, только что… в Хобокене.
— Так это же чудесно!
Марсела подбежала к Моне и звонко чмокнула ее. И мне достался поцелуй.
— А почему у них печальный вид? — спросил Нед.
— Нет, — возразила Марсела. — У них совсем не печальный вид. А с чего бы им быть печальными?
Нед поднес ей стаканчик. Как только Марсела взяла его, он спросил:
— У тебя есть деньги?
— Само собой, есть. А что такое? Сколько тебе надо?
— Да это не мне, это им надо немного денег. Они совсем пустые.
— Ох, извиняюсь, — сказала Марсела. — Конечно, деньги есть. Сколько вы хотите — десять, двадцать? И не надо мне их возвращать, это мой свадебный подарок.
Мона подошла к ней, взяла ее за руку.
— Вы очень добры, Марсела. Спасибо вам.
— Тогда мы приглашаем вас на обед! — провозгласил я как можно торжественнее.
— Ну уж нет, — сказала Марсела. — Обед мы устроим здесь. Давайте пока присядем поудобнее и поболтаем. Не обязательно тащиться куда-то, чтобы отпраздновать. Именно отпраздновать. Я в самом деле счастлива. Я люблю видеть, как люди женятся. И как они потом вместе живут. Может быть, я старомодная, но я верю в любовь. Я бы хотела, чтобы любовь не кончалась всю жизнь.
— Марсела, — сказал я, — где же вы раньше-то были?
— В Юте. А что?
— Не знаю, но вы мне очень нравитесь. От вас какая-то свежесть. И мне понравилось, как вы деньги нам дали.
— Не придумывайте!
— Да нет же, я совершенно серьезно говорю. Вы слишком добры с этим лоботрясом. А почему бы вам не выйти за него? Давайте! Он этого до смерти боится, счастья своего не понимает.
— Ты слышал? — пробурчала она, поворачиваясь к Неду. — А что я тебе все время твержу? Лень пошевельнуться, вот в чем дело. Ты и понять не можешь, какое я сокровище!
И тут на Мону напал хохотун. Она хохотала так, что казалось, вот-вот лопнет.
— Ой, не могу, — пробормотала она. — До чего же это забавно!
— Вы не перепили, миленькая? — спросил Нед.
— Дело не в этом, — вмешался я. — Она расслабилась. Это реакция. Мы слишком долго волынку тянули. Верно, Мона?
Новый взрыв смеха.
Марсела подошла к ней, заговорила тихим, успокаивающим голосом.
— Оставьте ее со мной, — сказала она. — А сами можете продолжить. А мы пойдем и купим чего-нибудь к столу, пошли, Мона.
— С чего это с ней такая истерика? — спросил Нед, когда мы остались одни.
— Понятия не имею, — ответил я. — Наверное, не привыкла замуж выходить.
— Слушай, — сказал Нед. — Зачем ты вообще это сделал? Не погорячился, а?
— Садись, — проговорил я негромко, но внушительно. — Я сейчас все тебе разъясню. Ты не слишком набрался, сможешь меня слушать?
— Ты же не лекцию собираешься читать, — произнес он притворно жалобным тоном.
— Я душу перед тобой вывернуть собираюсь. Так вот, слушай меня. Мы с ней поженились. Ты считаешь, что я это сделал зря. А я тебе скажу, что это самый лучший поступок в моей жизни. Я ее люблю. Люблю так, что сделаю все, что она попросит. Попросит перерезать тебе горло… если я буду знать, что это сделает ее счастливой, так и поступлю. С чего она так истерически хохотала? Не знаю, но вижу, что ты совсем в кретина превратился. Ты больше ничего не можешь чувствовать. Только об одном думаешь: как бы уберечься самому. А я не хочу беречься. Я хочу делать всякие глупости, подвиги совершать, в мелочах копаться, заниматься самыми обычными скучными вещами — словом, делать все, что может помочь женщине стать счастливой. Можешь ты это понять? Куда там! И для тебя, и для Ульрика это все шуточки, шуры-муры. Генри не такой дурак, чтобы снова жениться. Нет-нет! У него просто любовная горячка. Она скоро пройдет. Вот как вы на это смотрели. Черта с два, все это не так! То, что я к ней чувствую, никуда не вмещается. Я даже объяснить это не могу. Вот она сейчас пошла на улицу. А если там на нее грузовик наедет? Да мало ли что может с ней случиться! Мне даже страшно представить, что будет со мной, если я услышу о каком-то несчастье с Моной. Я, наверное, свихнусь. Тут уж и тебе несдобровать — придушу… Ты и представить себе не можешь, что так можно любить, не можешь ведь? Говоришь, что тебе скучно видеть каждый день за завтраком одно и то же лицо. А по мне — так это чудо! Оно же никогда не бывает одним и тем же, это лицо! Оно меняется каждую минуту, я ни разу не видел, чтобы оно повторялось. Ни разу! Я вижу только бесконечно обожаемое… О, вот оно, это слово! Обожание… Ты-то его никогда, наверное, не произносил? А я обожаю ее. Слышишь, я ее обожаю! Бог ты мой, как здорово повторять это слово. Я обожаю ее, я на колени перед ней падаю. Я преклоняюсь перед ней. Я молюсь на нее… Как тебе это понравится? А-а, вы с Ульриком не ждали этого? Когда я в первый раз привел ее сюда, вы никак не думали, что я когда-нибудь заговорю такими словами? А я ведь вас предупреждал. Я говорил вам, что такое когда-нибудь случится. А вы смеялись. Вы думали, что знаете меня как облупленного. Нет, ни черта вы не знали, ни ты, ни он. Вы не знали, кто я такой и откуда явился. Вы видели только то, что я вам показывал. А ко мне под пиджак вы ни разу заглянуть не смогли. Если я смеялся, вы считали, что я весельчак. Вам невдомек было, что я смеюсь, а сам на грани отчаяния. Да, так было со мной. А теперь кончилось. Когда я смеюсь теперь, это настоящий смех, а не смех сквозь слезы. Я теперь един. Я цельный. Я любящий, человек, который действительно любит. Человек, который женился по собственной воле. Человек, который никогда не был по-настоящему женат до сих пор. Не состоял в союзе ни с кем! Человек, который знал женщин, но не знал любовь… А теперь я буду петь для тебя. Или рассказывать, монологи читать, если тебе хочется. Чего тебе хочется? Скажи, и ты сразу же получишь это… Слушай, вот сейчас она вернется… Черт, просто знать, что она вернется, что шагнет в эту дверь, останется здесь и не исчезнет… Так вот, когда она вернется, я хочу, чтобы ты был веселым. По-настоящему веселым, довольным, радостным… Говори ей всякие приятные вещи… доброе что-нибудь говори… Все, что придумаешь… Все, что ты говоришь обычно, когда тебе хорошо. Обещай ей кучу всего, скажи, что пойдешь сейчас за свадебным подарком для нее. Скажи ей, что ты надеешься, что у нее будут дети. Ври ей, если сможешь. Но только чтобы она была довольна, чтобы она была счастлива. Не дай ей снова смеяться так, как она смеялась недавно. Слышишь, ты? Я не хочу больше слышать такой ее смех… Никогда! Ты смейся, слышишь, гад ползучий? Изображай клоуна, изображай идиота, но только пусть она поверит, что все идет прекрасно, прекрасно и красиво… и что теперь так будет всегда…
Я остановился перевести дыхание и выпить еще джину. Нед смотрел на меня округлившимися от удивления глазами.
— Продолжай, — сказал он. — Говори дальше!
— Тебе интересно?
— Не то слово! Вот что такое настоящая страсть. Я бы все отдал, чтобы быть способным на такое. Говори, говори все, что тебе хочется сказать. Не бойся меня обидеть. Я — ничто…
— Ради Бога, Нед, прекрати, а то из меня весь пар выйдет. Я не роль играю. Я серьезно говорю.
— Знаю, потому и прошу — давай дальше! Никому больше не удастся так говорить. Никому из тех, кого я знаю, по крайней мере.
Он встал, пожал мне руку и выдал самую обворожительную из своих улыбок. Глаза у него потеплели и стали влажными, веки были словно осколки блюдца. Он создал иллюзию полного понимания. Нет, наверное, я недооценивал его. Если человек создает хотя бы иллюзию чувства, нельзя пренебрежительно отмахиваться от него. Откуда мне знать, сколько сил он потратил и тратит сейчас, чтобы выбраться на поверхность? Какое у меня право судить его — да вообще кого бы то ни было? Если человек улыбается, протягивает вам руку, сияет вам навстречу, значит, что-то в нем откликается на вас. Безнадежных мертвяков нет.
— Да не беспокойся ты о том, что я могу подумать, — говорил Нед тем самым роскошным мягким баритоном. — Мне только жаль, что нет сейчас Ульрика. Вот он бы тебя оценил по достоинству.
— Ой, ради Бога, не надо. Кому нужна оценка? Нужно ответное движение, отклик. По правде говоря, я сам толком не знаю, что мне нужно в этом смысле от тебя или от кого-нибудь другого. Знаю только, что жду чего-то большего, чем получал до сих пор. Я хочу, чтобы ты вылез из своей оболочки. Не только ты — пусть каждый разденется, только не тело обнажит, а душу свою. Я так хочу проникнуть в человеческую суть, так изголодался, что иногда готов наброситься на людей, как людоед. Чего там ждать, когда они начнут рассказывать, кто они такие, что чувствуют, о чем мечтают, — сожрать их живьем и самому до всего докопаться, сразу же, одним махом. Вот…
Я схватил со стола какой-то из рисунков Ульрика.
— Видишь это? Представь, что я сожру его сейчас. — И я поднес бумагу ко рту.
— Бога ради, Генри, что ты делаешь! Он же над ним трое суток работал. Это же настоящее произведение! — И Нед вырвал рисунок из моих рук.
— Ладно, — сказал я. — Давай тогда что-нибудь еще. Пальто хотя бы! Все равно что… О, дай-ка руку! — И я схватил его за правую руку и потянул ее к своему рту.
Он резко отдернул ее.
— Совсем спятил, — сказал он. — Уймись. Сейчас вернутся девочки и дадут тебе настоящую еду.
— Я бы все съел, — сказал я. — Но это не голод, Нед, это — восторг. Я просто хочу показать тебе, до чего может дойти восторженный человек. Ты никогда такого не испытывал?
— Вроде бы нет. — Он криво ухмыльнулся, обнажив верхние клыки. — Черт побери, да случись со мной такое, я бы тут же побежал к врачу. Решил бы, что допился до чертиков или еще что-нибудь… А ты лучше поставь стаканчик на место… джин тебе ни к чему.
— Ах, ты думаешь, дело в джине? Хорошо, отставим стаканчик. — Я подошел к раскрытому окну и махнул стакан прямо на асфальт двора. — Вот так. А теперь попробуем простую воду. Поднеси-ка мне кувшин с водой. Ты увидишь… ты никогда не видел, как можно напиться простой водой допьяна? Сейчас я тебе покажу… Пока я еще не напился, — продолжал я, провожая его в ванную комнату, — я постараюсь, чтобы ты понял разницу между экзальтацией и опьянением. Девочки вернутся скоро, я к тому времени уже буду пьян. Смотри! Смотри, как это делается.
— Да уж, — сказал Нед, — научился бы я напиваться водой, горя бы не знал, голова бы по утрам не трещала. Ладно, бери стакан, а я пошел за кувшином.
Я осушил стакан залпом. Когда Нед вернулся, той же дорогой отправился второй. Для Неда это было как цирковой номер.
— Ты заметишь, как начнет действовать, только после пятого или шестого стакана.
— А может, туда чуть-чуть джину плеснуть? Я это за жульничество не посчитаю. Уж больно вода безвкусная штука.