Но мне даже доставляло злобную радость мучить его. Я отчаянно флиртовала с каждым знакомым мужчиной, а кое с кем и спала, а потом рассказывала ему и наслаждалась, видя, как ему больно. «Ты молодая, — говорил он. — Ты сама не ведаешь, что творишь». Так оно и было, но я понимала только одно: я лучше его, и, хотя он мне и платит, он — мой раб. «Пойди и купи себе другую девицу, — говорила я. — Ты вполне можешь устроить это куда дешевле тысячи долларов. Я бы тебе и за пятьсот дала. Ты вообще мог бы получить меня и за так, если бы был половчее. Водись у меня такие деньги, я бы на каждую ночь подыскивала себе что-нибудь новенькое». Вот таким образом я изводила его, пока наконец он не выдержал. Однажды ночью он заговорил о браке. Он клялся, что немедленно разведется с женой, и говорил, что не может жить без меня. «Но я-то могу жить без тебя», — ответила я, и он вздрогнул. «Ты жестокая, — сказал он. — И ты несправедлива». А я не хотела за него замуж, каким бы искренним он ни был. И деньги его меня не интересовали. Не знаю, зачем я была с ним так безжалостна. Потом, когда мы разошлись, я самой себя стыдилась. Однажды я даже пришла к нему и попросила прощения. Он жил тогда уже с другой девушкой — это первое, что он мне сообщил. А потом он сказал: «Я тебе никогда не изменял. Я любил тебя. На все для тебя был готов. Конечно, я не надеялся, что ты останешься со мной навсегда. Но ты была слишком своевольной, слишком гордячкой». Он говорил со мной почти так, как мой отец. Я чуть не разревелась. И тогда я сделала то, что мне и присниться не могло: я стала умолять его отправиться со мной в постель. Он весь затрепетал от волнения. Но он был порядочен до чертиков, чтобы воспользоваться моей слабостью. «Да ведь тебе не хочется спать со мной, — сказал он. — Ты просто хочешь доказать мне, что раскаиваешься». А я все говорила, что хочу его, что он мне нравится как любовник, что он прекрасный мужчина. Такому натиску трудно было сопротивляться, но он боялся. Он не хотел снова привязаться ко мне, вот в чем дело. А я думала только о том, как бы затащить его на себя, и не знала, что еще нужно для этого сделать. Ведь он любил меня, и тело мое любил, и все-все ему во мне нравилось. И я хотела дать ему счастье. Хотя бы и против его воли. Это было нелегко, но в конце концов мы оказались в постели. А у него — никакой эрекции. Не знаю, что с ним случилось, я с этим никогда не сталкивалась. Все я испробовала. И мне было приятно так себя унизить. Когда я его сосала, я даже улыбалась про себя: вот уж не думала, что буду так потеть для человека, которого ни во что не ставила… Но ничего не получилось. Я сказала, что завтра приду снова и мы еще раз попробуем. Он взглянул на меня с ужасом. «Чего ж здесь такого? — сказала я. — Ты помнишь, как ты был терпелив со мной вначале? Почему ж мне не быть с тобой терпеливой теперь?» А он говорит: «Безумие. Ты же меня не любишь. Просто подставляешься, как шлюха». —
«Так я теперь и есть шлюха», — ответила я. Он меня буквально вытолкал. Испугался, жутко испугался.
Я надеялся, что услышу все-таки конец этой истории. Я спросил:
— Так ты пришла к нему опять?
— Нет, не пришла. Вообще больше его никогда не видела. «А он все ждет не дождется», — сказал я про себя.
Утром я напомнил, что мы собирались отправиться к врачу. Сказал, что встречусь с Кронским, посоветуюсь и потом днем позвоню ей, и встретимся мы уже у доктора. Она послушно кивнула. Больше ничего и не требовалось.
Ну вот, так мы и явились к выбранному Кронским доктору. Сдали кровь на анализ и потом даже пообедали вместе с врачом. Он был молод и, по-видимому, не слишком-то в себе уверен. Что делать с моим членом, он толком не знал. Спросил, не было ли у меня раньше триппера или сифилиса. Я сказал, что триппером болел дважды. А рецидивов не было? Нет, насколько я понимаю… Он полагал, что лучше подождать несколько дней, прежде чем предпринимать что-либо, а пока он исследует нашу кровь. Выглядим мы оба вполне здоровыми, хотя внешность часто бывает обманчивой. Словом, он крутил вокруг да около, как это часто бывает с молодыми врачами. И со старыми тоже. Так мы и ушли ни с чем.
Между двумя визитами к доктору состоялся визит к Мод. Я все ей рассказал. Конечно, она обвинила в этом Мону. Она, мол, давно такого ожидала. Просто смешно, с каким интересом она отнеслась к моему бедному члену. Словно он все еще оставался ее собственностью. Мать честная, пришлось извлечь его из штанов и показать. Она коснулась его сначала с робостью, но потом профессиональный интерес пробудился в ней, и, по мере того как вещь тяжелела в ее руках, осмотрительность исчезала. Мне пришлось быть предельно внимательным, чтобы не слишком возбудиться, а то все предосторожности полетели бы к черту. Во всяком случае, прежде чем с миром отпустить его, она попросила позволения слегка промыть его каким-то раствором, уверяя, что вреда от этого не будет. Так я и стоял в ванной: член прямой, как шомпол, она его нежит и холит, а я всем этим любуюсь.
Навестив доктора во второй раз, мы узнали, что пробы у нас обоих отрицательные. Но все равно, объяснил он, даже после этих исследований окончательный вывод сделать нельзя.
— Знаете ли, — сказал он, очевидно, заранее обдумав свои слова, — я подумал, что было бы лучше, если бы вам сделали обрезание. Крайнюю плоть удаляют, эта штука исчезает тоже. А у вас необычайно длинная крайняя плоть, вас это не беспокоило?
Я признался, что у меня по этому поводу не возникало никаких мыслей. Как появился на свет с крайней плотью, так и в могилу вместе с ней сходишь. Ведь никто не вспоминает об аппендиксе, пока не наступает время его вырезать.
— Ну да, — продолжал он, — однако вам было бы куда лучше без такой крайней плоти. Разумеется, придется лечь в больницу, но всего на недельку, а то и меньше.
— И во сколько это обойдется? — насторожился я.
В точности он сказать не мог — что-то около сотни долларов.
Я пообещал подумать. Не слишком-то я жаждал избавиться от кусочка моей драгоценной плоти, какие бы гигиенические блага это ни обещало. Да еще мне в голову пришла сумасбродная мысль: а что, если от этого моя головка станет менее чувствительной? А вот это обстоятельство мне уж совсем не нравилось.
И все-таки прежде, чем мы покинули доктора, он уговорил меня встретиться через неделю с его знакомым хирургом.
— Если за неделю все пройдет, вам и операция не понадобится, раз уж она вам так не по душе. Но, — поспешил он добавить, — я бы на вашем месте согласился. Так гораздо спокойнее за будущее.
А ночные исповеди между тем вскоре возобновились. Мона уже несколько дней не работала в дансинге, и вечера мы проводили вместе. Она не знала, чем будет заниматься дальше, — как всегда, ее мучили денежные вопросы. Но одно она знала точно: к танцулькам она никогда не вернется. Она словно ожила с тех пор, как я убедился, что с ее пробой все в порядке.
— Но ты же была уверена, что у тебя все нормально? Разве нет?
— Никогда не бываешь уверена на все сто, — ответила она. — Это такое поганое место. Девки грязные.
— Девки?
— Да и мужчины тоже… Давай не будем говорить об этом. Мы оба замолчали, но ненадолго. Она вдруг засмеялась и сказала:
— А как тебе понравится, если я появлюсь на сцене?
— Было бы отлично, — отозвался я. — А ты думаешь, что сможешь играть?
— Уверена, что смогу. Подожди, Вэл, ты меня еще увидишь.
В тот вечер мы пришли домой поздно и быстро юркнули в постель. Держа меня за член, она приступила к новой серии признаний. Она хотела бы мне рассказать… Только если я не стану злиться… не буду ее прерывать. Я пообещал.
И вот я лежу и внимательно слушаю. Опять о деньгах. Словно незаживающую болячку теребит. «Но ты же не хочешь, чтобы я вернулась к танцулькам? Или хочешь?» Разумеется, не хочу. Что дальше? Мне интересно знать.
Ей надо было найти какой-то способ зарабатывать. Давай, подумал я. Валяй. Дуй дальше! Я под анестезией, я слушаю, пасть не разеваю. А она рассказывает о старцах, о прекрасных старых джентльменах, с которыми она познакомилась в танцевальном заведении. Чего они хотели? Быть в компании молодых женщин, с некоторыми они ужинали и потом приглашали их в театр. Они не думали о танцах и тем более не думали о том, чтобы положить их к себе в постель. Им хотелось только, чтобы их видели в обществе молоденьких женщин — это их самих делало моложе, беспечнее, возвращало давно потерянные надежды. Все они были преуспевающие старые гады с вставными челюстями, варикозными венами и прочими украшениями. А куда еще девать свои деньги, они не знали. Один из них, тот, о котором она рассказывала, был владельцем большой паровой прачечной. Ему было под восемьдесят: негнущиеся ноги, синие вены, стеклянный взгляд. Он почти впал в детство. Конечно, я не мог ревновать к этому! Все, что он просил у нее — чтобы она брала у него деньги. Она не могла сказать точно, на сколько он раскошелился, но предполагала, что сумма была приличная…
А вот теперь вспомнила о другом — этот жил в «Ритц-Карлтоне». Обувной фабрикант. Она иногда обедала с ним в его номере, чтобы доставить ему удовольствие. Он был мультимиллионер и немного с приветом, если верить ее словам. Самое большое, на что он осмеливался, — поцеловать ее руку… Да, она собиралась рассказывать мне о них хоть всю неделю, но испугалась, что я это плохо приму.
— Ты что? Что с тобой? — наклонилась она ко мне.
Я не спешил с ответом. Я думал, размышлял, ломал голову над всем этим.
— Почему ты ничего не скажешь? — теребила она меня. — Ты же обещал не злиться. Обещал?
— Я и не злюсь, — сказал я и снова впал в молчание.
— Нет, злишься! Тебе же противно… Ох, Вэл, какой же ты глупый! Неужели ты думаешь, что я стала бы тебе рассказывать такие вещи, если бы знала, что тебе будет неприятно?
— Ничего я не думаю, — сказал я. — Все нормально, честное слово. Ты все правильно решила. Мне только жалко, что тебе приходилось так зарабатывать.
— Ну не всегда же я так зарабатывала! Это было очень короткое время… Вот потому-то я и хочу в театр. Я все это ненавижу не меньше, чем ты.
— Порядок, — сказал я. — Давай забудем об этом.
В то утро, когда мне надо было идти в клинику, я проснулся рано. Стоя под душем, взглянул вниз: вот так да — все чисто! Я едва поверил своим глазам. Тут же разбудил Мону и показал ей. Она расцеловала его, и оба мы кинулись в постель — надо же было испытать бывшего больного. А потом я побежал звонить доктору. «Дела пошли на поправку, — сказал я. — Почти не на что жаловаться. Могу и дальше ходить необрезанным!» И поскорее повесил трубку, чтоб он опять не стал меня уговаривать.
Не успел я выйти из телефонной будки, как мне пришло в голову позвонить Мод.
— Да не может быть, — сказала она.
— И тем не менее, — ответил я. — А если ты мне не веришь, я докажу тебе это на следующей неделе. Приду к вам, как всегда, и покажу.
Она как будто не могла отцепиться от телефона. Мы поговорили о куче всяких ненужных вещей, пока я наконец не сказал:
— Ну, мне пора идти.
— Подожди минуточку, — взмолилась она. — Я как раз собиралась тебя спросить, не мог бы ты прийти пораньше, скажем, в воскресенье и вывезти нас за город. Мы бы там все трое устроили хороший завтрак на траве. Я возьму еду…
Голос ее был мягок и нежен.
— Ладно, — сказал я. — Я приду рано… часов в восемь.
— Ты уверен, что у тебя все в порядке?
— Абсолютно уверен. Сама увидишь в воскресенье.
Она как-то похотливо захихикала. И прежде чем успела еще что-то сказать, я повесил трубку.
16
Процедура развода шла своим ходом, а события накатывались, словно в конце эпох. Только войны недоставало. Прежде всего Его Сатанинское Величество Космодемоньякал телеграф компании сочло за благо снова переместить мою штаб-квартиру, на этот раз под крышу старого складского помещения в кварталах дешевых двухэтажных картонных коробок. Мой стол встал посередине огромного пустынного помоста, который после работы служил для прыжков и кувырканий бригады посыльных. В соседнем помещении, таком же пустом и обширном, было устроено нечто соединявшее в себе черты клиники, аптеки и гимнастического зала. Для полноты картины недоставало лишь нескольких бильярдных столов. Некоторые придурки притаскивали сюда свои ролики и таким образом коротали время в «часы отдыха». Грохот весь день стоял адский, но теперь мне было совершенно наплевать на все телеграфно-компанейские планы и прожекты, я не так уж на него и реагировал, вовсе даже не злился, а, наоборот, весьма потешался. Отныне я был прочно отделен от всех остальных служб, подсматривания и подслушивания прекратились, я оказался, так сказать, в карантине. Наем и увольнения продолжались как во сне, штат мой урезали до двух человек: меня самого и некоего экс-боксера, служившего когда-то у нас гардеробщиком. Все дела я забросил, справок не выдавал, корреспонденции не вел. На половину телефонных звонков я вообще не отвечал: если что-то срочное, для этого имеется телеграф.
На новом месте я чувствовал себя как в приюте для умственно неполноценных. Меня послали ко всем чертям, и я этим пользовался. Едва покончив с дневными посетителями, я отправлялся в соседний зал понаблюдать за всеми тамошними выкрутасами. Иногда и сам брал пару дощечек и выписывал круги с этими идиотами. Мой помощник смотрел на меня с подозрением, не понимая, что это со мной делается. Вопреки своей строгости, своим «принципам» и другим мешающим жить чертам он нет-нет да и разражался хохотом, доходившим, случалось, чуть ли не до истерики. А однажды он спросил, нет ли у меня семейных проблем. Боялся, что на следующей ступени я ударюсь в пьянство.
По правде говоря, я и в самом деле тогда начал выпивать. Но это был безопасный вид пьянства, которому предаются только за обеденным столом. Совершенно случайно я набрел на франко-итальянский ресторанчик, расположенный позади бакалейной лавки. Обстановка там была самая располагающая. Каждый выглядел своим в доску, даже полицейский сержант и детективы, угощавшиеся, само собой, за счет хозяина заведения. Теперь, когда Мона сумела все-таки проскользнуть в театр с заднего входа, мне надо было найти место, где я мог скоротать вечерок. Монахан устроил Мону в театр или же, как она меня уверяла, все вышло благодаря ее стараниям. Как получилось на самом деле, я так никогда и не узнал. Во всяком случае, теперь она присвоила себе новое имя, и вместе с именем изменилась и вся история жизни как ее самой, так и ее предков. Она вмиг превратилась в англичанку из семьи, которая была связана с театром с незапамятных времен. Забавная штука.
Свое вступление в мир лицедейства, столь для нее подходящего, она осуществила в одном из процветавших в те времена маленьких театриков. Поначалу Артур и Ребекка не очень-то поверили в эту новость. Очередная выдумка, посчитали они. Не умеющая притворяться Ребекка просто рассмеялась Моне в лицо. Но когда та однажды вечером принесла с собой рукопись пьесы Шницлера 102 и всерьез стала репетировать роль, их скептицизм уступил место испуганному оцепенению. А уж когда она с непостижимой ловкостью ухитрилась быть принятой в Гильдию актеров 103, атмосфера нашего дома стала насыщаться завистью, недоброжелательством, злобой. Игра сделалась слишком реальной, и реальной стала опасность превращения Моны из старающейся прикидываться актрисой в актрису подлинную.
Репетиции казались мне бесконечными. Я никогда не знал, когда Мона появится дома. А если нам и выпадал совместный вечер, это было все равно что слушать пьяного. Она была опоена волшебным зельем новой жизни. Оставаясь дома один, я иногда пробовал писать, но куда там! Артур Реймонд был тут как тут, выныривая из засады, как осьминог на охоте.
— Чего это тебя вдруг писать потянуло? — восклицал он. — Разве мало писателей в нашем мире?
И он принимался рассуждать о писателях, о тех, кого обожал, а я сидел за машинкой так, словно мне оставалось только дождаться его ухода и я тотчас же смогу закончить свою работу. А работа эта часто состояла в том, что я сочинял письмо. Письмо какому-нибудь знаменитому писателю; рассказывал ему, как высоко ставлю его работы, давая понять, что если он обо мне пока ничего не слышал, то услышит в самом скором времени. Так и случилось: однажды утром я получил письмо от того, кого называли Достоевским Севера — от Кнута Гамсуна. Написанное его секретаршей на ломаном английском, оно было для человека, недавно получившего Нобелевскую премию, мягко говоря, примером неудачного диктанта. Изъяснив, как он был рад, даже растроган моими добрыми словами, он перешел к жалобам (через своего косноязычного толкователя) на то, что его американский издатель не может порадовать его успешной продажей книг. Боится, что, пока в публике не возникнет новый интерес к Гамсуну, с изданиями придется подождать. Все это было изложено тоном измученного исполина. Он желал бы знать, что можно предпринять для изменения ситуации не ради него самого, а ради его замечательного издателя, который так из-за него пострадал. И дальше он спешит поделиться со мной удачной мыслью, которая пришла ему в голову. Его надоумило письмо мистера Бойла, который тоже живет в Нью-Йорке и с которым я — несомненно! — знаком. Он подумал, что мы с мистером Бойлом могли бы встретиться, поломать голову над ситуацией и, весьма возможно, найти какой-нибудь блестящий выход. Может быть, мы рассказали бы другим американцам, что среди лесов и пустошей Норвегии живет писатель по имени Кнут Гамсун, чьи произведения, превосходно переведенные на английский язык, томятся сейчас на складских полках его издателей. Он был уверен, что, если я смогу помочь в продаже хотя бы нескольких сотен экземпляров, его издатель воспрянет духом и снова поверит в него. Он бывал в Америке, сообщал он далее, и, хотя не настолько владеет английским языком, чтобы написать мне собственноручно, он уверен, что его секретарша смогла ясно изложить его мысли и его намерения. Я должен отыскать мистера Бойла, чей адрес он, к сожалению, не помнит. Сделайте все, что можете, настаивал он, может быть, в Нью-Йорке найдутся и другие люди, слышавшие о его произведениях, с кем мы могли бы действовать сообща. Заканчивал он на скорбной, но величественной ноте. Я тщательно исследовал все письмо — не остались ли где-нибудь на бумаге следы слез.
Если бы не норвежская марка на конверте и не его подпись — а в ее подлинности я позже убедился, — я подумал бы, что меня разыгрывают. Обсуждение было жарким и перемежалось оглушительным смехом. Было решено, что за дурацкое преклонение мой герой рассчитался со мной по-королевски. Кумира низвергли, а мои критические способности получили нулевую отметку. Никто и представить не мог, что я когда-нибудь снова возьмусь за Гамсуна. Если говорить честно, я был готов расплакаться. Случилась какая-то ужасная ошибка — вопреки очевидному я никак не мог поверить, что автор «Голода», «Пана», «Виктории», «Соков земли» продиктовал такое письмо. Вполне возможно, что это работа секретарши, что он полностью ей доверился и поставил свое имя, не поинтересовавшись содержанием письма. Разумеется, такая знаменитость получает дюжины писем в день от своих почитателей со всего света, и в моем телячьем восторге для человека его положения не было ничего интересного. А возможно, он вообще презирал американцев: слишком натерпелся от них во время своих странствий по Америке. Скорее всего он не раз говорил своей безмозглой секретарше, что книги его плохо расходятся в Америке. Возможно, и издатели надоедали ему — а издатели оценивают писателя только по тому, как он продается. Возможно, он как-то проворчал в ее присутствии, что у американцев на все есть деньги, кроме самых ценных вещей на свете, и эта тупица, наверняка преклоняющаяся перед своим хозяином, решила воспользоваться случаем и сунуться с идиотским предложением, чтобы поправить дела. Да уж, она менее всего походила на Дагмару или Эдварду. Не было в ней даже простоты Марты Гуде, отчаянно пытавшейся не пускать господина Нагеля в его романтические бунтарские полеты 104. Она была, вероятно, образованной норвежской хрюшкой, эмансипированной и с воображением, умела мыслить по-научному и в то же время могла поддерживать порядок в доме, не приносила никому вреда и видела себя в мечтах во главе какого-нибудь учебного заведения или яслей для незаконнорожденных детишек.
Да, мои иллюзии рушились. Я специально взялся перечитать некоторые книги моего бога и, наивная душа, снова плакал над иными его пассажами. Это так потрясло меня, что я начал подумывать, а не приснилось ли мне это письмо.
Результат этой «ошибки» был совершенно необычным. Я сделался резким, ожесточенным, язвительным. Я превратился в странника, играющего под сурдинку на железных струнах. Я воображал себя то одним, то другим персонажем моего идола. Я нес полнейшую чепуху и бессмыслицу; я поливал жаркой мочой все на свете. Я раздвоился: это был я сам и одновременно кто-нибудь из моих многочисленных воплощений.
Бракоразводный процесс приближался, и я стал еще угрюмее и злее. Мне был омерзителен фарс, разыгрываемый во имя справедливости. Мне был омерзителен адвокат, нанятый Мод для защиты ее интересов. Этакая ромен-роллановская деревенщина, chauwe-souris 105, только без капельки юмора и воображения. Казалось, ему было поручено вызывать отвращение: совершеннейший, самодовольный мерзавец, проныра, ловкач, трус. Меня от него сразу в дрожь бросало.
Но в день пикника мы выбросили его из головы. Лежим в траве где-то неподалеку от Минеолы. Дочка убежала собирать цветы. Тепло, очень тепло, дует сухой горячий нервный ветер. Он возбуждает. Я вынул свой член и дал Мод в руки. Она осторожно исследовала его, стараясь при этом скрыть свой медицинский интерес и все же желая убедиться, что с ним все в порядке. Немного погодя выпустила его из рук, перекатилась на спину, поджав колени; теплый ветер задувал ей под задницу. Я оценил ее удобную позицию, заставил стянуть трусики. Но оказывается, у Мод как раз сегодня неуступчивое настроение. Нельзя же этим заниматься в чистом поле! Да ведь вокруг ни души. Я продолжал настаивать и заставил ее раздвинуть ноги пошире, а рука моя подобралась к ее норе. Там было мокро.
Я подтянул ее к себе и приготовился вставить, но она заартачилась: а как же дочка? Я посмотрел по сторонам.
— За нее не волнуйся. Она в полном порядке, про нас и думать забыла.
— Но представь себе, она прибежит и увидит…
— Ну так решит, что мы спим. Она ж еще не понимает, чем мы занимаемся…
И тут Мод с силой оттолкнула меня. Это уж было чересчур.
— Ты собираешься брать меня на глазах у нашей дочери? Это ужасно.
— Да ничего нет здесь ужасного. Только для тебя это выглядит ужасно. Говорю тебе, это совершенно невинная вещь. Даже если и вспомнит, когда вырастет, — к тому времени она уже будет женщиной и все поймет. И грязного здесь ничего нет. Ты грязно думаешь об этом, вот и все.
А она между тем и трусики успела натянуть. Я свой член убирать обратно не спешил. Правда, он уже обмяк и вяло ткнулся в траву.
— Ладно, давай тогда пожуем чего-нибудь, — сказал я. — Раз уж нам перепихнуться нельзя, есть-то можно.
— Вот-вот, все твои заботы только об этом — поесть да поспать.
— Перепихнуться, — сказал я. — А не поспать.
— Я бы хотела, чтобы ты прекратил так со мной разговаривать. — Она начала распаковывать еду. — Ты все умудряешься испортить. Я думала, что мы хотя бы раз спокойно проведем целый день. Ты всегда говорил, что хочешь устроить для нас пикник, и всегда обманывал. Ты о себе только думаешь, о своих приятелях и женщинах. А я, дура такая, надеялась, что ты можешь перемениться. Тебе и на дочку нашу плевать. Ты едва ее замечаешь. Ты даже при ней не смог удержаться, полез ко мне чуть ли не у нее на глазах и уверяешь, что ничего страшного в этом нет. Ты ужасен… Но, слава Богу, все кончается. В это время на будущей неделе я уже буду свободна. Избавлюсь от тебя. Ведь ты мне жизнь отравил. Сделал из меня раздражительную, злобную бабу. Заставил саму себя презирать. С тех пор как я с тобой, я себя узнать не могу. Превратил меня в то, во что хотел. И никогда ты не любил меня, никогда. Только похоть свою тешил. Как с животным со мной обходился. Получишь что хотел, и бежать. Бежать от меня к следующей женщине, все равно какой, лишь бы ноги раздвинула. Ни капли верности, заботы, понимания… На, подавись! — И она сунула мне в руку сандвич.
Я поднес сандвич ко рту и почувствовал на пальцах ее запах. Глядя на нее с улыбкой, я принюхался к пальцам.
— Ты отвратителен, — сказала она.
— Успокойтесь, миледи. Все равно запах прекрасный, несмотря на то что вы такая зануда. Люблю это. Единственная вещь, которую в вас люблю.
Она чуть не задохнулась от гнева. Слезы брызнули из ее глаз.
— Я сказал, что люблю твой запах, а ты из-за этого плачешь. Ну и ну! Бог ты мой, что же ты за женщина!
Она разревелась еще пуще, и как раз в эту минутку появилась дочка. В чем дело? Почему мама плачет?
— Ничего. — Мод вытерла слезы. — Просто ногу подвернула. Но она не смогла удержаться от нескольких судорожных всхлипываний и поспешно наклонилась к корзинке за сандвичем для девочки.
— А ты почему ничего не сделаешь, Генри? — спросила дочка. Она сидела на траве и переводила настороженный взгляд с одного на другого.
Я встал на колени и потер Мод лодыжку.
— Не трогай меня! — взвизгнула она.
— Но он тебе помочь хочет, — сказала дочка.
— Да, папочка хочет помочь мамочке. — Я ласково потирал лодыжку и поглаживал икры Мод.
— Поцелуй ее, — сказала дочка. — Поцелуй, и пусть она перестанет плакать.
Я потянулся и поцеловал Мод в щеку. Удивительно, но она вдруг обняла меня и крепко прижалась к моим губам. Девочка обвила нас ручонками и тоже стала целовать. И вдруг у Мод начался новый приступ рыданий. На этот раз на нее и в самом деле было больно смотреть. Мне стало так жаль ее. Успокаивая, я ласково обнял ее.
— Боже мой! — всхлипнула она. — Фарс какой-то!
— Да нет же, — сказал я, — это искренне. Прости меня, пожалуйста, прости за все.
— Ты больше не плачь, — сказала дочка. — Мне есть хочется. И пусть Генри меня потом туда возьмет. — И ее пальчик ткнул в сторону рощицы, у которой кончалось поле. — И ты пойдешь с нами.
— Подумать только, что это единственный раз… а могло бы… И она опять всхлипнула.
— Не надо так говорить, Мод. День еще не кончился. Забудем обо всем этом, хватит, давай поедим.
Нехотя, словно через силу, она поднесла сандвич ко рту.
— Да не могу я есть! — И сандвич выпал из ее руки.
— Нет, сможешь, перестань. — Я снова обнял ее.
— Вот ты сейчас такой… А потом возьмешь и все испортишь.
— Нет, не испорчу. Обещаю тебе.
— Поцелуй ее, — опять попросила дочка.
Нежным долгим поцелуем я прижался к губам Мод. Кажется, теперь она в самом деле успокоилась, взгляд ее смягчился. После короткой паузы она проговорила:
— Почему ты не можешь быть таким всегда?
— Я такой, — ответил я, — когда мне позволяют. Не могу же я радоваться оттого, что мне приходится сражаться с тобой. Да к тому же теперь мы не муж с женой.
— Что ж ты тогда так со мной обращаешься? Почему всегда норовишь любовью со мной заняться? Почему не оставишь меня в покое?
— Я не любовью с тобой занимаюсь, — ответил я. — Это не любовь, а страсть. Но разве это преступление? Ради Бога, только давай не будем по новой, договорились? Так и быть, я буду с тобой обращаться, как тебе хочется, — сегодня. Я к тебе не притронусь…
— Я не об этом прошу. Разве я говорила, чтобы ты ко мне не притрагивался? Мне не нравится то, как ты это делаешь! Словно ни во что меня не ставишь. Никакого уважения ко мне… к моей личности. Вот что мне неприятно. Я знаю, что ты меня больше не любишь, но ты же можешь вести себя порядочно со мной, даже если тебе уже все равно. Да и я не такая уж ханжа, как ты воображаешь. Мои чувства, может быть, еще поглубже и посильнее твоих. И я могу найти желающих на твое место, вот посмотришь. Нужно только немного времени…
Она все-таки откусила от сандвича и замолчала, чтобы прожевать кусок. Но взгляд ее просветлел, и в нем помимо ее воли сквозило едва уловимое лукавство.
— Я хоть завтра могу замуж выйти, если захочу, — продолжала она. — Ты не думал, что так будет, а? У меня уже есть три предложения. Последнее сделал… — И она назвала имя того самого адвоката.
— Он? — Я не удержался от презрительной ухмылки.
— Да, он! — сказала она. — И он совсем не такой, каким тебе кажется. К тому же мне он очень нравится.
— Вот оно что! То-то он с таким пылом взялся за наше дело! Я-то понимал, что сам по себе этот Рокамболишка волнует ее не больше, чем тот доктор, с резиновым пальцем в ее вагине. Ее, по сути, не интересовал никто: ей хотелось только покоя и чтобы не было никаких страданий. Ей нужны были колени, на которых можно сидеть в полумраке, мужской член, таинственно проникающий в нее, невнятные слова, бормотания, в которых спрятаны ее запретные, невыразимые желания. Адвокат Как-Бишь-Его — мог ли он ей все это обеспечить? А почему бы и нет? Он будет надежным, как перьевая ручка, неприхотливым, как развалюха-крысятник, осмотрительным, как страховой полис. Самодвижущийся портфель, доверху набитый бумагами, саламандра с сердцем из пастрами 106. Возмущен ли он был, узнав, что я приводил в свой дом другую женщину? Шокировало ли его, что я бросил использованный презерватив в раковину? Был ли он потрясен, узнав, что я оставил у себя завтракать свою любовницу? Улитка в шоке, когда дождевая капля проникает в ее раковину. Генерал потрясен, когда узнает, что в его отсутствие вырезали весь его гарнизон. Сам Господь Бог наверняка потрясен, когда видит, насколько тупо и бесчувственно человечье стадо. Но я сомневаюсь, чтобы когда-либо возмущались ангелы — даже тогда, когда к ним врывается буйнопомешанный.
Я пробовал ей внушить понятие о диалектичности и динамике морали. И так и сяк, даже язык заболел, старался растолковать ей тесную связь между животным и божеством. Мод разбиралась во всем этом так же хорошо, как разбирается первоклассник в четвертом измерении.