Малейшая попытка проявить самостоятельность с ее стороны — и у обходительного деспота темнеет в глазах, и голова идет кругом. Но если оба они способны безрассудно броситься навстречу, ничего не утаивая друг от друга, повинуясь во всем один другому, если они взаимозависимы, разве не наслаждаются они полной и невиданной свободой? Человек, признающийся себе в том, что он трус, делает первый шаг к победе над своим страхом. Но тот, кто открыто признается в этом другому, кто просит вас учитывать это в ваших отношениях с ним, вот-вот превратится в героя. И в час решающего испытания такой человек с удивлением обнаруживает, что уже не знает страха. Так же и в любви. Человеку, признающемуся не только себе, но и своему ближнему, даже любимой женщине, что он готов плясать под женскую дудку, что он беззащитен во всем, что касается другого пола, открывает обычно, что могущества у него прибавилось. Никто быстрее не уломает женщину, чем тот, кто полностью капитулирует перед ней. Женщина приготовилась к борьбе, собирается приступить к осаде, ей привычен такой путь. Но нет никакого сопротивления, и не успеешь оглянуться — она уже угодила в капкан. Способность целиком и полностью отдаться другому — величайшее из богатств, которыми одаривает нас жизнь. С момента растворения в другом и начинается подлинная любовь. Жизнь каждого основана в общем на подчиненности, на обоюдной подчиненности. Общество — совокупность взаимозависимых личностей. Есть и другая жизнь, куда богаче этой, лежащая вне пределов общества, вне пределов личности, но познать ее, достичь ее можно, только преодолев все вершины и пропасти своих персональных джунглей. Чтобы стать совершенным любовником, магнитом, слепящим фокусом, в котором собрана вся Вселенная, надо прежде всего постигнуть глубокую мудрость превращения в круглого дурачка. И если великодушие сердца ведет мужчину к безумию и гибели — он неотразим для женщины. Для женщины, знающей, что такое любовь, разумеется. Тех же, выпрашивающих любовь, способных видеть лишь собственное отражение в зеркалах, любовь, как бы ни была она велика, никогда не утоляет. А мир так изголодался по любви, что мужчины и женщины слепнут от сверкания и блеска своих отраженных «я». Неудивительно, что револьверный выстрел становится их последним призывом. Неудивительно, что под колесами подземки, перемалывающей их тело, ищут они отрезвление от любовного напитка. Беспомощная жертва замкнута в пространстве, огороженном со всех сторон преломляющимися лучами эгоцентрической призмы. «Эго» умирает в своей собственной стеклянной клетке.
Тут мои размышления поползли куда-то вбок. Почему-то я подумал о Мелани. Ее образ внезапно всплыл передо мной. Она давно уже жила у нас, и к ней привыкли, как привыкаешь к бородавке на своем лице. В Мелани было что-то животное и вместе с тем ангельское. Полной распустехой, вразвалку, разгуливала она по дому, посматривая вокруг глубоко запавшими угольками глаз. Она была из тех прелестных ипохондриков, которые, став бесполыми, приобретают непостижимую плотскую осязаемость созданий из апокалиптического зверинца Уильяма Блейка 58. Вид у нее был отсутствующий, рассеянный, но это касалось не повседневных мелочей, а лишь того, что можно было назвать ее телом. Ничего не было для нее естественнее, чем слоняться по комнатам, вывалив на обозрение свои молочно-белые сиськи, и заниматься бесконечной уборкой. Мод постоянно отчитывала Мелани за такое, как выражалась Мод, неприличное поведение. Но Мелани не отвечала за свои действия, она не была виновата — этакая свихнувшаяся выдра. Слово «выдра» может показаться неподходящим, но здесь оно вполне годится: самые дикие сравнения лезли мне в голову при взгляде на Мелани. Правда, помешательство у нее было, как говорится, «тихое». И все, что отнималось у ее мыслительных способностей, поглощалось ее телом. Душа перетекала в плоть; если движения Мелани были неуклюжи и разболтаны, то это потому, что думала она не мозгами, а своим плотным телом. И сексуальность, если в ней она была, не сосредоточивалась в определенном месте, между ее ног или где-нибудь еще, а растекалась повсюду. Чувства стыда она не знала. Случись так, что, подавая нам завтрак, она выставила бы перед нами свою лохматую милашку, то не увидела бы никакой разницы между своим появлением перед столом босиком или с голым пупом. Я уверен, что когда, потянувшись за кофе, я нечаянно задевал ее лобок, она воспринимала это так, словно я коснулся ее руки. Часто, когда я лежал в ванне, она совершенно бесцеремонно заходила ко мне, чтобы повесить на крюк полотенце; еле слышно, безразличным тоном она извинялась, но никогда не отводила взгляда. Иногда она даже задерживалась и принималась говорить со мной о своих любимчиках, или о ноющих суставах, или о меню на завтра, глядя на меня ясным чистосердечным взглядом без тени смущения. Хотя она была немолода и волосы у нее поседели, выглядела она еще свежей, возмутительно свежей для ее возраста. Ну и конечно, под этим безмятежным разглядыванием, слушая ее тарабарщину, со мной нет-нет да и случалась эрекция. Неожиданно для себя самой заставая нас за такими беседами, Мод, конечно, приходила в ужас. «Ты с ума сошла!» — накидывалась она на Мелани, а та возражала: «Ох, извините, но только из-за чего такой шум? Я уверена, что Генри не возражает… » И улыбалась слабой, тоскливой улыбкой ипохондрика. А потом удалялась в комнату, отведенную для нее Мод. Где бы мы ни жили, комнаты Мелани ничем не отличались одна от другой. Комната, в которой заточено Убожество. Все тот же попугай в клетке, тот же шелудивый пуделек, те же дагерротипы, та же швейная машинка, та же кровать с медными шарами и старомодный сундук. Убогая комната, казавшаяся Мелани раем. Комната, населенная пронзительным тявканьем, клекотом и кудахтаньем, прерываемыми ласковыми шепотками, уговорами, воркованием, бессвязным бормотанием, страстными воплями. Иногда, мимоходом заглянув в раскрытую дверь, я заставал Мелани лежащей на кровати в одной ночной рубашке. На согнутой в локте руке торчал попугай, а между ног копошилась собачка. «Привет, — говорила Мелани с полнейшей невозмутимостью, — хороший сегодня денек, правда?» Она отталкивала при этом пса, но не из стыда или смущения, а потому, наверное, что он вконец защекотал ее своим чертовски ловким мокрым языком. Иногда я тайком прокрадывался в ее комнату. Мне была интересна Мелани, интересно, какие письма она получает, какие книги читает и все такое. Ничего в ее комнате не пряталось. И ничего не было доедено до конца. Всегда немного воды в соуснике под кроватью, на сундуке обкусанный крекер или кусок пирога, который Мелани забыла дожевать. Иногда на кровати лежала раскрытая книга, придавленная, чтобы не закрывалась, рваным шлепанцем. Ее любимым автором был Булвер-Литтон 59, а еще Райдер Хаггард 60. Она как будто интересовалась магией, особенно черной магией. Об этом неопровержимо свидетельствовал захватанный и истрепанный трактат против месмеризма 61. Самым удивительным открытием был некий инструмент из каучука, затаившийся в ящичке бюро. Использовать его можно было одним-единственным способом, если только Мелани в своем безумии не собиралась применять его в совершенно невинных целях. Услаждалась ли она время от времени этим предметом или же, раскопав его однажды в лавке старьевщика, приберегала для какого-то неожиданного употребления в будущем, так и осталось для меня тайной. Но я без труда нарисовал себе картину, как она лежит под грязным стеганым одеялом в рваной рубашке и заталкивает себе в дырищу этот инструмент. Я даже увидел пса, слизывающего текущий по ее ляжкам сок, и услышал клекот попугая и дурацкие фразы, которым он, возможно, научился у Мелани, что-то вроде: «Потише, дорогуша», или: «А теперь шевелись, шевелись».
Но Мелани, даром что безмозглая, каким-то примитивным, почти каннибальским чутьем понимала, что секс существует для всех, как еда, питье, сон и боли в суставах. Меня раздражали дурацкие предосторожности Мод. Когда, поужинав, мы ложились на кушетку малость перепихнуться в темноте, Мод, если Мелани была где-то рядом, вдруг вскакивала и включала ночник: пусть Мелани не догадывается, что мы бодрствуем, и не вваливается к нам с письмом, которое забыла вручить за завтраком. А я с удовольствием представлял себе, как Мелани вламывается к нам (допустим, в тот самый момент, когда Мод забирается на меня), вламывается к нам с письмом и я беру его, улыбаясь и благодаря, а Мелани стоит себе как ни в чем не бывало и порет какую-нибудь ерунду насчет недостаточно горячей воды или спрашивает, что выберет Мод на утро: яйца или поджаренную ветчину. Я пришел бы в восторг, если бы так получилось, несмотря на все ухищрения Мод. Она никак не могла допустить, что для Мелани ясно, чем мы там занимаемся. Считая ее то ли дурой, то ли просто полоумной, она убедила себя, что такие, как Мелани, понятия не имеют о сексе. И отчим ее, уверяла она меня, не имел никаких сексуальных отношений с этим убогим созданием. Она не вдавалась в объяснения, на чем основывалась ее уверенность, уверена, и все тут. Но по тому, как она торопилась закончить обсуждение этой темы, было видно, что отчим все-таки переступил черту и совершил преступление. Мод казалось даже, что Мелани специально задурила себе башку, чтобы лишить отчима нормальной половой жизни.
Мелани испытывала ко мне явную слабость и в наших схватках с Мод всегда принимала мою сторону; не могу вспомнить ни одного случая, чтобы она попрекнула меня моим дурным поведением. И так было с самого начала. Мод старалась даже не смотреть в ее сторону. Мелани как будто была чем-то, чего следовало стыдиться — живое напоминание о семейном позоре. А Мелани не делала различия между хорошими людьми и плохими, она жила по единственному правилу — немедленно отзываться на доброту. И когда она увидела, что я не бегу от нее, как только она разевает варежку, когда она обнаружила, что я могу слушать ее лепет и не фыркать вроде Мод, когда она открыла, что я люблю жратву, пиво и вино и особенно радуюсь сыру и копченой болонской колбасе, она тут же возжелала стать моей рабой. Восхитительные до идиотизма беседы проводил я, бывало, с ней, когда Мод уходила из дома. Мы сидели на кухне, пили пиво, ели ливерную колбасу, этакая Gemutlichkeit 62. Давая ей в таких случаях развернуться вовсю, я уловил в ее не таком уж скучном прошлом кое-какие замечательные черточки. Они возникли из той сонной, страдающей запорами страны, где течет «Вюрцбургское», где женщины то и дело «залетают», а мужчины садятся в тюрьму по самым банальным поводам. Это была атмосфера воскресной школы на пикнике с пивными бочонками, бутербродами на ржаном хлебе, широкими тафтовыми юбками, шнурованными кельнерами и беспризорными козлами, ретиво совокупляющимися на зеленой лужайке. Меня иногда подмывало спросить у Мелани, не пробовала ли она дать шетландскому пони. Ведь если Мелани считала, что вы искренне интересуетесь чем-нибудь, она отвечала без малейшего замешательства. И вы могли тут же спокойно перейти от такого вопроса к сведениям о последней церковной службе. У Мелани на пороге подсознания не стоял никакой контролер, посыльные могли проникать туда без всяких формальностей.
Просто чудо как опекала она коротышку-япончика, самого выдающегося из всех наших квартирантов. Тори Такекучи — так его звали — был очаровательным, изящным и почти княжеских манер господином. Ситуацию он раскусил мигом, несмотря на недостаточное понимание языка. Конечно, ему, как любому японцу, ничего не стоило засиять улыбкой, когда Мелани возникала у него на пороге, лепеча что-то похожее на блеяние обезумевшей козы. Точно так же он улыбался и нам при самых печальных сообщениях. Он ответил бы мне, думаю, улыбкой, скажи я, что жить мне осталось совсем недолго. Мелани, конечно, понимала всю загадочность этих восточных улыбок, но считала, что улыбка мистера Ти — так она звала его — особенная, самая привлекательная. И вообще он был точно куколка, такой чистенький, такой аккуратненький, ни соринки после себя не оставит.
Когда мы сошлись поближе, а надо сказать, что месяца через два мы почти сдружились, мистер Ти начал приводить девочек. Как-то, отозвав меня в сторону, он спросил, не мог бы он иногда приглашать домой юную леди, чтобы вместе с ней готовить деловые бумаги. Предлог был хилым, но оскалился он при этом особенно широко. Я и привел это оправдание, добиваясь согласия Мод. Мол, к такому страшилищу ничто, кроме деловых бумаг, и не может привести молоденькую американскую девушку. Мод согласилась не сразу, она разрывалась между тем, что скажут соседи, и боязнью потерять щедрого постояльца, чьи деньги нам были нелишни.
Когда первая гостья переступила наш порог, меня дома не было, но я услышал об этом на следующий день, услышал, что она «ужасно миленькая». Так Мелани и выложила мне это; она была в восторге, что японец нашел себе подружку, такую же славную, как и он сам.
— Она вовсе не подружка, — сурово поджала губы Мод.
— Ох, ну конечно, — затянула Мелани, — может, это просто бизнес… но очень уж она миленькая… а девушка-то ему нужна…
Через несколько недель мистер Ти девушку поменял. Эта уж никак не была «миленькой»: на целую голову выше его, сложена как пантера, и с ней ни о каких делах и речи быть не могло.
За завтраком на следующее утро я принес ему поздравления и прямиком спросил, где он раздобыл такую красотку.
— Дансинг. — Мистер Ти приветливо ощерил желтые зубы и хихикнул.
— Очень толковая, да? — поинтересовался я, чтобы поддержать беседу.
— О да, ее очень торковый, ее очень хороший девушка.
— Смотрите, чтобы она вас трепачком не наградила, — сказал я, прихлебывая кофе.
Мод чуть со стула не свалилась. Как можно говорить подобные вещи мистеру Ти? Это и оскорбительно, и омерзительно — вот что это такое!
Мистер Ти немного растерялся: слово «трепачок» он еще не выучил. Он улыбнулся, разумеется, как же иначе, но вообще-то ему было насрать на наши длинные рассуждения, раз уж мы разрешили ему поступать как заблагорассудится.
Без всякого политеса я решил внести ясность. «Это головная боль», — объяснил я.
Он рассмеялся. Очень хорошая шутка. Да, он понимает. Ничего он, мудачок, не понял, но вежливость не позволяла не согласиться с ним. Поэтому я тоже расплылся в широченной улыбке, а мистер Ти в ответ захихикал еще радостнее, обмакнул пальцы в чашку с водой, рыгнул и бросил салфетку на пол.
Надо признаться, что у него был хороший вкус, у мистера Ти. Несомненно, денег на девочек он не жалел. При виде некоторых из них у меня просто слюнки текли. Не думаю, что для него играла роль их красота; его, вероятно, больше интересовали их вес, гладкость кожи и, самое главное, чистоплотность. Все сорта перебывали у него — рыжие, блондинки, брюнетки, коротышки, длинные, толстухи, худющие и гибкие как тростник — он словно вытаскивал их из мешка с фишками. Вообще-то он просто покупал товар. И одновременно потихоньку продвигался в английском («Как значит что?», «Как это называется?», «Вам нравятся конфеты, да?»). Подарки он делать умел — это было целое искусство. Я часто думал, видя, как мистер Ти ведет в свою комнату девицу, хихикая и бормоча всякую японскую хреновину, насколько лучше для нее, что ее тащит этот япончик, а не пьяный одногодок после какой-нибудь вечеринки. А даром денег мистер Ти не тратил, в этом я был уверен. («Пожаруста, повернитесь. Теперь пососать, да?») Но тупые американские шлюхи, наверное, жалко выглядели в глазах мистера Ти в сравнении с его отечественными артистками. Мне вспомнились рассказы О'Мары о японских борделях. Совершенно ясно, что упор там делался на предварительные церемонии. Музыка, благовония, массажи, омовения, ласки — целый набор магических обольщений предшествовал заключительному действу, и не мудрено, что приступали вы к нему в состоянии полного экстаза. «Они как куколки, — говорил О'Мара, — и все так ласково, так нежно. Просто обалдеваешь от них». И начиная перечислять все штучки, которыми они располагали в своем хозяйстве. Будто их учебник любви начинался там, где заканчивался наш. И всюду изысканнейший стиль, словно соитие было возвышеннейшим из искусств, просто преддверием рая небесного. А мистер Ти творил это в сдаваемой внаем комнате, по-настоящему радуясь, если ему удавалось распалить сырое полено. Трудно сказать, получал ли он сам истинное наслаждение или нет — на все вопросы он отвечал одинаково: «Очень хорошо». Иногда я возвращался поздно, и мне случалось встретить его, спешащего под душ после рандеву с очередной американской лоханкой. В ванную он шествовал всегда в соломенных тапочках и в кимоно, таком коротком, что еле прикрывало член. А бегал он туда часто, ибо мистер Ти совершал бессчетное количество омовений. Мод шокировало его шастанье в подобном наряде, но Мелани считала, что мистеру Ти это положено. «Да они все так ходят», — утверждала она, не имея, конечно, никакого представления об обычаях японцев, но всегда готовая встать на защиту слабого.
— Хорошо провели время? — подмигивал я ему при встрече.
— Очень хорошо. Очень хорошо.
И хихиканье. Может быть, у него яйца чесались в эту минуту, а он все равно скалился в улыбке. «Горячая вода, да?»
Если ему казалось, что Мод спит, он манил меня пальцем, словно обещая показать что-то важное. Я шел за ним в его комнату.
— Я войти, да? — предупреждал он девицу, чтобы та не ошалела с перепугу. — Это мистер Мирер, есть мой друг… Это мисс Смит.
У него всегда были то мисс Смит, то мисс Браун, то мисс Джонс 63. Похоже, его не интересовало, как их звали на самом деле.
Некоторые мисс были просто потрясающими. «Миренький он есть, да?» — спрашивал мистер Ти, после чего подходил к гостье, как подходят к витринному манекену, и задирал юбку. «Ее очень красивый, да?» — и возобновлял осмотр прелестей, словно покупатель, боящийся выбрать не то.
— Эй ты, чертенок, прекрати сейчас же! — вопила девица.
«Вы идти теперь, да!» — таков был у мистера Ти способ прощания. Звучало это чертовски грубо из уст изящного карапузика. Но мистер Ти о своей грубости и не подозревал. Он славно ее отделал, он облизал ее и сзади и спереди, расплатился по-честному, да еще и маленький подарок вручил в придачу — чего ж еще, ей-богу? «Вы идти теперь», — и взгляд его полуприкрытых глаз ясно показывал девице, что ей лучше убираться поскорей подобру-поздорову.
— Следующий раз вы пробовать. Ее очень маренький. — Здесь он снова улыбался и показывал на пальцах, какой маленький. — Японский девушка бывает очень борьшой. Эта страна борьшой девушка с маренький. Очень хорошо.
После этого замечания он облизывался, а потом, словно пришел самый подходящий момент, доставал зубочистку и, ковыряя ею в зубах, заглядывал в блокнотик, куда записывал незнакомые слова.
— Это значит что? — показывал он мне что-нибудь вроде «сомнительный» или «неземное». — А теперь я учить вас японскому слову — охио. Это значит «доброе утро».
А сам продолжает ковырять в зубах или полирует ногти.
— Японский язык очень простой. Все слова произносят одинаково.
И он начинает выпаливать слово за словом, похихикивая еще и потому, что означали они «чертово дерьмо», или «мудак белокожий», или «заморский придурок» и тому подобное. Но мне-то было плевать, я не собирался изучать японский. А вот узнать, как он ухитряется подцепить белых женщин, мне хотелось. Судя по его словам, это было проще простого. Конечно, часть девиц одни японцы рекомендовали другим. И многие девушки специализировались на японцах, зная, что они чистюли и очень щедрые. Рабочими верблюдами служили девушки для японцев, и эта служба была прибыльным делом. Это был класс, японцы! У них были собственные автомобили, они хорошо одевались, ели в дорогих ресторанах и все прочее. Ну а китайцы совсем другое дело. Китайцы торговали белыми рабынями. А японцам можно было довериться вполне. Эти рассуждения были для меня убедительными, возразить было нечего. А больше всего женщины ценили, оказывается, то, что японцы делали им маленькие подарки. Американцы и не подумают о подарках, нет у них этого в обычае. Какой дурак выкинет деньги на подарки шлюхам!
Сам не знаю, с чего бы мои мысли так долго задержались на милейшем мистере Ти. Это все оттого, что Бронкс у черта на куличках. Если у тебя голова не забита, по дороге между Борроу-Холлом и Тремонтом можно писать свою книгу. Однако, несмотря на изнурительный матч с Мод, в штанах у меня что-то зашевелилось. Хотя это рассуждение стало общим местом, оно верное: чем больше трахаешься, тем больше хочется и тем лучше у тебя это получается! Когда перетрудишь свой член, он становится более чутким: висит себе, но, так сказать, бдительности не теряет. Случайно заденешь рукой застежку брюк, и он сразу же откликается. Так и ходишь целыми днями с резиновой дубинкой между ног. Женщины, кажется, это чувствуют.
Время от времени я пытался вернуться мыслями к Моне, придавая своему лицу угрюмо-сосредоточенное выражение. Но деланная скорбь долго не держалась. Мне было слишком хорошо, покойно, и никаких забот. Как это ни ужасно, но думать я мог только о ебле; я предвкушал, как, уладив Монины неприятности, мы сразу же займемся этим. Я понюхал пальцы, хорошо ли вымыл руки? И в этот самый момент образ Мод внезапно обрушился на меня, но предстала она передо мной скорее комически.
Оставив ее в полном изнеможении лежать на полу, я поспешил в ванную. Я как раз вытирал свой потрудившийся орган, когда дверь распахнулась. Это у нее было всегда: немедленно бежать подмываться, чтобы, не дай Бог, не забеременеть. «Давай, давай, — подбодрил я, — не обращай на меня внимания». Она берет душевой шланг и ложится на резиновый коврик, упираясь задранными ногами в стенку.
— Может, тебе помочь? — говорю я, припудривая член ее изящной пуховкой.
— Ты это серьезно? — спрашивает она и, качнув задом, задирает ноги еще выше.
— Раскрой-ка ее немножко, — говорю я; в руках у меня наконечник душа, и я собираюсь вставить его в Мод.
Она послушно выполнила просьбу, пустив в ход обе руки. Я наклонился и внимательно все осмотрел. Темный, воспаленный цвет, губы немного вздулись. Я потрогал их пальцами и слегка потер, как трогают мягкие лепестки цветка. Прижимаясь к полу задницей, разведя ноги словно стрелки часов, она выглядела так беззащитно, что я не удержался от смешка.
— Слушай, не валяй дурака. — Она взмолилась так отчаянно, будто задержка на несколько секунд может все решить и зачатие состоится. — Ты же так торопился.
— Ну да, — отвечаю, — но когда я вижу эту штуку, я снова завожусь.
Я вставил шланг и начал процедуру. Вода вытекала из него на пол, и пришлось подложить несколько полотенец. А когда она встала на ноги, я принялся тереть и скрести ее сам. Я намыливал ее как следует и внутри, и снаружи — просто восторг для осязания, и восторг взаимный.
Теперь она была куда мягче, шелковистее, мои пальцы резвились там, словно тренькали на банджо. А у меня происходило неторопливое, как бы нехотя, вспухание, при котором член может выглядеть куда кровожаднее, чем при полной эрекции. Он пер из ширинки и уже касался ее бедер. Мод все еще оставалась голой. Я начал вытирать ее, для удобства присел на край ванны, и мой, мало-помалу оживляясь, делал судорожные рывки в сторону Мод. Чтобы вытереть бока, я притянул ее поближе, и она бросила вниз отчаянный, жаждущий взгляд, зачарованная зрелищем и все же стыдясь этого. В конце концов она не смогла выдержать. Колени ее как бы против воли подогнулись, и алчный рот впился в меня. Я запустил пальцы ей в волосы, ласкал мочки ушей, пушок на шее, пощипывал грудь, пока соски не отвердели. Она отняла губы от меня и стала лизать его как леденцовую палочку.
— Слушай, — прошептал я ей в ухо, — не будем снова все проходить, дай мне вставить его только на минуту, и я пойду. Так было хорошо и вдруг ни с того ни с сего остановиться? А кончать я не буду, клянусь тебе.
Она умоляюще взглянула на меня, и в ее взгляде можно было прочитать: «Не обманываешь? Конечно, я тоже хочу. Да, да, конечно, только смотри, чтобы я не попалась».
Я поднял ее, безвольную как манекен, развернул к себе спиной, положил руки на бортик ванны и чуть-чуть приподнял задницу.
— Давай для разнообразия попробуем и так, — шепнул я, но не стал сразу же вставлять в нее, а поводил слегка по промежности, взад и вперед.
— Так ты не будешь в меня кончать? — Она вытянула шею и бросила умоляющий взгляд моему отражению в зеркале. — У меня там все открыто.
Это «все открыто» разожгло меня еще пуще.
«А, паскудина, — выругался я про себя, — я тебе сейчас зассу всю твою роскошную матку». И он осторожно проскользнул туда и двинулся вперед, шаря по закоулкам и утюжа ее широко раскрытую щель, пока не почувствовал рыльце матки. Я вклинил его туда надежно и убедительно, и он просто сросся с ней, словно решил остаться там на всю жизнь.
— О-о, — застонала Мод, — только не двигайся. Вот так и держи. Я вот так и держал его, даже когда она завращала своим хвостовым оперением.
— Ты можешь еще подержать так? — Голос у нее стал хриплым, а взгляд все ловил наши отражения в зеркале.
— Могу, могу, — успокоил я, не делая ни малейшего движения, понимая, что так я могу подвигнуть ее спустить с цепи всю свору своих фокусов.
— Это чудесно, — прошептала она и бессильно уронила голову, словно все скрепы вылетели. — Знаешь, он теперь еще больше. А ему там не слишком свободно? Я ведь ужас какая раскрытая.
— Все в порядке, — сказал я. — Они друг другу отлично подходят. Ты только не двигайся больше. Просто сжимай его. Ты же это умеешь.
Она попробовала, но что-то не получалось, ее пружина не сработала. Без всякого предупреждения я выдернул его.
— Давай ляжем вот здесь, — сказал я, оторвав ее от ванны и подкладывая сухие полотенца. Член у меня блестел от ее сока, он выглядел словно намокшая под дождем мачта. Вряд ли теперь его можно было назвать шишкой. Это был аппарат, с которым меня скрепили. Мод легла навзничь, с ужасом и обожанием глядя на него, гадая, что же он еще придумает, словно все теперь зависело от этого, а не от нас с ней.
— С моей стороны жестоко задерживать тебя, — еще успела она произнести, прежде чем резко, с каким-то влажным, похожим на пуканье звуком я врубился в нее.
— Господи Иисусе, вот сейчас я трахну тебя по-настоящему. Не бойся, я не буду спускать, ни капельки в тебя не пролью. А ты вертись как хочешь, прыгай, подмахивай мне… вот так… давай, давай, все кишки выверни!
— Тш-ш-ш. — Она рукой закрыла мне рот.
А я подался вперед, крепко впился в ее шею, а потом прошелся по губам, по мочкам ушей. А потом снова выдернул его на несколько мучительных секунд и припал к волосам на ее лобке и захватил зубами нижние губы.
— Дай его мне, дай скорее, — чуть не захныкала она и, схватив мою шишку, потянула ее в себя снова.
— Боже мой, я сейчас кончу… Не могу больше… О-о-о…
И она забилась подо мной с силой и яростью взбесившегося зверя. Так и не кончив, я извлек своего молодца: он блестел, он сиял, он был прямой, как шомпол. Она встала на ноги. Да, она сама меня вымоет, и она принялась за меня, словно занималась этим всю свою жизнь. Держа в своих руках мой член, вытирая его, она сказала:
— Тебе надо бежать. Надеюсь, что с ней ничего не случилось. Надеюсь. Так и передай ей, слышишь?
Да разве удержишься от улыбки, вспоминая эти трогательные прощальные минуты? «Так и передай ей… » Как умиротворил Мод этот, на бис, сеанс! В какой-то книге я читал об интересных опытах с хищниками — львами, тиграми, пантерами. Оказывается, когда эти звери хорошо накормлены, когда они действительно сыты, можно запускать к ним в клетку любое животное — они его не тронут. Лев нападает, если только он голоден. Его кровожадность не проявляется постоянно. В этом вся суть.
Вот и Мод… Умиротворенная до предела, она, может быть, впервые уяснила себе, что бесполезно таить зло против другой женщины. Если б она могла сказать себе, что, окажись возможным получать свое всякий раз, когда ей захочется, ей будет все равно, чего требует от меня другая. Может быть, впервые ее сознанию открылось, что обладание — ничто, если только ты сам не можешь отдать себя в обладание. Может быть, она зашла даже так далеко, что подумала о том, насколько лучше, чтобы я покровительствовал ей и спал с ней, чем бесился из-за ее ревнивых страхов. Если другая смогла вцепиться в меня, если другая сумела удержать меня от беготни за каждой попавшейся на моем пути юбкой и если б они могли делить меня между собой, по молчаливому уговору, разумеется, без всяких затруднений и стеснений — как хорошо это могло бы устроиться: трахаться без страха, что тебе изменяют, отдаваться своему мужу, превратившемуся теперь в твоего друга (а может быть, даже и в любовника), брать от него все, что хочешь, звать его, когда он понадобится, делить с ним эту жгучую тайну, оживлять старые приемы и учиться новым, красть, не становясь воровкой, снова стать молодой, ничего не потеряв при этом, кроме супружеских цепей, — что же может быть лучше?
Что-то в этом роде шевелилось, я уверен, у нее в мозгах и светилось вокруг головы. Мысленным взором я видел ее. Вот она расчесывает волосы, трогает груди, разглядывает отметины от моих зубов на своей шее, надеясь, что Мелани их не заметит, но, в сущности, ей это уже все равно. И не беспокоит ее слишком, подслушивала нас Мелани или нет. И с горечью, может быть, спрашивая себя, как же так случилось, что мы разошлись, она понимает, что, начнись ее жизнь сначала, она бы никогда не поступала так, как поступала, никогда б не мучилась попусту. Что за дурость волноваться из-за другой женщины! Что ей за дело, если мужик время от времени ходит налево! Она сама заперла себя в клетке; симулировала безразличие, прикидывалась, что считает близость невозможной, раз мы уже не муж и жена. Какое жуткое уничижение! Нестерпимо хотеть этого, стремиться, чуть ли не скулить как собачонка-попрошайка. Кому какое дело, права она или нет? Разве этот удивительный уворованный час не прекраснее всего, что было в ее жизни? Виновата? В чем? Никогда она не чувствовала себя менее виноватой, чем в этот раз. Даже если «другая» погибла в эти минуты, нет тут ее вины.
Я так был уверен в реальности ее рассуждений, что отчеркнул в памяти спросить об этом при следующей встрече. Конечно, при следующей встрече она может оказаться снова прежней Мод, с нее станется.