Он равнодушно взял цеп. Просто потому, что надо ж было что-то делать. Долго бил по снопам, не мог успокоиться.
Утомившись, сел на стенку засторонка, сидел, переводил дыхание, остывал. Злости уже не было, была только тяжелая, сладкая усталость. Усталость и как бы успокоение.
С ними пришла мысль: "А может, и правда, пойти? Взять Ганну - и пойти. "Примите..." Чем так разрываться!.." Он представил себя с Ганною уже в колхозе, представил с тихой радостью и облегчением. Но потом, когда начал трезво обдумывать все, на смену легкости вновь пришла тяжесть запутанных чувств, рассуждений: пойти, бросить все, что наживал годами! Влезть самому в эту выдумку, которая может оказаться ловушкой, полыньей! В полынью влезть, только чтоб вдвоем с Ганной!
Думал об этом и ночью и на следующий день. И чем больше думал, тем больше видел вновь: опутан весь по рукам и ногам. И как ни прикидывает, чтоб разорвать путы, все где-то больно, все что-то терять надо - живое отрывать от себя...
Среди холодноватого, ветреного дня, идя из березняка - нарезал березовых прутьев на метлу, - столкнулся с Ганниным отцом. Чернушка шел зачем-то в березняк, в свитке, с топором за поясом. Столкнулись в самом конце березняка - сквозь редкие, голые ветви деревьев уже проглядывало село. Увидев вблизи Чернушку, Василь растерялся, отвел глаза, словно боясь встретиться с его взглядом. Чувствовал себя, как мальчишка, который нашкодил и попался на глаза хозяину, хорошему человеку, - как вор, которого поймали, на которого смотрят. Смущенно согнулся, - не глядя видел Василь, - Ганнин отец приостановился, шел так, будто думал - подходить ближе или нет. Неуверенно приближался.
Когда подошел, как-то хрипло поздоровался. Будто не знал, как поздороваться. Василь виновато ответил. Чернушка уже хотел тронуться дальше, но остановился. Будто хотел заговорить, а не мог. Не знал, как начать. Покраснев от неловкости, внимательный Василь уловил взгляд тихих, добрых глаз: в них была мука и какая-то надежда. Василю вдруг стало жалко его.
- Вот как оно завязалось!.. - Что-то булькнуло в горле, Чернушка глотнул судорожно. Пожаловался, как родному: - Вот как! - Лицо его дрогнуло. Добрые глаза начало заволакивать печалью.
- Завязалось! - Василь виновато отвел глаза в сторону.
Чернушка сдержал подступающие слезы. Только боль прошла по лицу. Василь увидел старческие морщины на шее, и жалость к старику обожгла снова. Стояли. Молчали.
Только шумел ветер вверху. Иногда долетали голоса из села.
И говорить не могли, и расстаться что-то мешало. Словно оставалось еще недоговоренное, неясное.
- Не обижай ее! - попросил вдруг старик. - Гад етот ест ее поедом, - в голосе старого слышалось отчаяние.
- Дак разве ж я... не хочу...
- Изведет ее етот... нелюдь...
Василь опустил голову, спрятал глаза.
- Как бы ето... выручить ее?
- Я думал уже... Тоудно ето... Теперь...
- Трудно!.. - Старик пожалел снова: - Завязалось!
- Завязалось!..
- Все-таки ты подумай... - попросил он с болью.
- Подумаю...
Снова молчали.
- Ну, бывай! - первым опомнился, выдавил из себя отец Ганны. Сказал приязненно - как родному.
- Бывайте!..
Уже у края болота Василь услышал из села собачий лай:
лаяли Корчовы сторожевые. Услышал, будто впервые. Через пожелтевшее кочковатое болото, через голый огород, с вязанкой прутьев на плече, доплелся до гумна. До сумерек молотил, подметал на току, веял, был в хлопотах; и все время мучили его и чувство вины, и жалость к Ганне, к отцу ее, и забота: что ж делать?! Мысли о Ганне приходили с каким-то новым наплывом нежности и стремления к ней...
Все эти дни Василь старался избегать всех. Каждый день видя за плетнем Даметика, Даметиху, делал вид, что не замечает их; когда кто-либо из Даметиковых брал воду из колодца, Василь поворачивал назад с пустым ведром. Как-то около гумна чуть не столкнулся с Ганниной мачехой, сразу отвернулся, будто спокойно вошел в гумно. Прислушался, не идет ли следом; издали показалось, что мачехе хотелось заговорить с ним. Ткнулась было к нему Сорока, заговорила льстиво, но он неприветливо, не слушая, отошел, подался к хлевам. Дал понять, что не желает с этой балаболкой болтать.
Два раза настороженный взгляд Василя замечал, как мимо гумна, загуменной дорогой, проходил не кто другой как Евхим. Один раз Василь наблюдал за ним, услышав поблизости Евхимов голос. Евхим шел с Ларивоном. Василь в щель меж бревнами, из которой прорезался свет, уловил, как и раз и другой, отвечая Ларивону, Евхим взглянул в сторону его гумна, двора, будто искал его; Василь заметил, что Евхим смотрел взглядом четовека, готового зарезать его.
В другой раз Василь увидел Евхима издалека - не стал ждать, пока тот подойдет, - намеренно спокойно подался с пригуменья во двор. Идя, чувствовал спиной ненавидящий, злобный взгляд. Казалось, Евхим рвется схватиться с ним.
Ищет только удобного случая.
Василь, избегавший встреч с другими, меньше всего желал встречи с Евхимом. Не то что боялся, - Василь и ceбе самому не признавался, что может бояться: есть кого бояться - Корча! - а все же встречаться с ним остерегался. Ничего хорошего это не сулило ему. И все же они встретились.
Встретились в такую минуту, когда Василь не ждал: на Курени уже легла тяжелая осенняя темень. Если бы немного подальше были, разминулись бы, не узнав друг друга; но столкнулись глаза в глаза.
- А-а! - сказал Евхим зловеще-радостно. - Вот кто!
Василь не ответил. Почувствовал, как противная слабость
обессилила руки, ноги, всего. Старался пересилить ее. Мысленно готовился к отпору: "Как только ринется - крутнуться в сторону и оглушить самого! По челюсти, по пьяному рылу!,." Но не успел и шевельнуться, как от тяжелого, пудового кулака загудело в голове; бросился на Евхима, изо всех сил двинул кулаком в лицо. Попал, кажется, в нос - Корч ойкнул. Василь мгновенно отскочил к плетню, ухватился за кол... Качнул, стараясь вырвать... Кол поддавался туго. Но Василь рвал его... Евхим стоял в темноте неподвижно. Почему-то не бросался драться. Сожалея о чем-то, выругался.
- Не бойся! - неожиданно просипел он.
Евхим с минуту молчал. Вновь готов был, чувствовал Василь, наброситься на него, свирепо вцепиться в горло, но сдерживался.
- Не здесь это делать. Убью - милиция схватит сразу! - прошипел он с нескрываемым сожалением, злобно. - В тюрьму не хочется... Или в лес бежать. Жизню губить. Из-за такого... Но знай, - голос стал угрожающим, знай, смердючий удод, будет момент! Я подловлю!
- Сам про себя подумай. Чтоб тебя не подловил кто!
- Будет удобный момент - кишки выпущу. По одной вытяну! Есть свое дерьмо заставлю!.. Не попадайся в глухом месте один! Знай!
Василь чувствовал: убить может, зарезать. Как плюнуть.
Но не поступился гордостью.
- Напугал!
- Посмеешься потом! - грозно предсказал Евхим. Постоял немного, как бы для того, чтобы Василь подумал, грузно двинулся в темноту.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Все Дятликовы зорко следили за тем, что происходило с Василем и Манею. Среди них не было человека, которого бы это не тревожило. В этом была сейчас самая большая забота и самое большое беспокойство.
Ни на один день не покидало беспокойство Володьку.
Все, что он улавливал слухом, что видел, чутко отзывалось в нем, возбуждало трудные, непосильные мысли. Как и тогда, когда он впервые узнал, что Василь хочет жить с Ганкою, тайно сговорился с нею, когда увидел Манины слезы, мучило его ощущение недоброго, непреодолимого разлада в мире.
Этот разлад не только не проходил со временем, а будто все настойчивее показывал, какой он большой, непреодолимый.
Сколько Володька ни думал, все не получалось так, чтоб всем было хорошо. Все шло к тому, чтобы жить втроем разве - и с Маней и с Ганной. Но теперь уже было видно, что если б и взялся Василь кормить обеих, так все равно ничего не склеилось бы. Маня только и знала, что клясть Ганну.
Разве Василь терпел бы, каждую минуту слушая эти проклятья! Но ведь, наверно, проклятьями одними не обошлось бы. Конечно же при такой жизни то одна, то другая вечно вцеплялись бы в косы. Крику на все село было бы вечно.
Только и оставалось бы сидеть при них да разнимать ошалелых...
Не было никакого ладу в Володиных мыслях и чувствах.
Хоть Василь был и виноват во всем, хоть из-за этого Володьке было неловко, стыдно за него, - за то, что он и встречался тайно, и сговаривался бросить жену, было Володьке вместе с тем и жалко Василя. Что ни говори, а Василь все же брат, и хоть, бывало, брат этот не очень ласково обходился с Володей, а все же не очень хорошо на душе, когда видишь, что брат твой сам невеселый, можно сказать - не-"
счастный. Что бы там ни говорила Маня, а Володьке часто жалко было и Ганну, которая так же мучилась с поганым своим Корчом и ведь не от большой радости хотела к Василю жить перейти. Жалко было - и всегда почему-то неудобно и стыдно, хоть Володька толком не знал - почему. Может, потому, что Ганна все же чужая жена, повенчанная в церкви с другим, что бегала к Василю тайно, хоть Василь - венчанный с другой; встречались тайно, не по закону, не по закону целовались, хоть чужие.
Вместе с этим снова и снова влекло соблазнительное:
все же хорошо было б, если б Ганна перешла к ним, стала родней, чтоб родней стал и Хведька. Они, правда, и так уже почти свои с Хведькой, раз уже у Василя с Ганной было такое; а все же лучше было бы, чтоб породнились совсем, по закону...
Жалел Володька и Маню. Маню - так он только жалел:
что ни думай, она самая несчастная. Василя все же любит Ганна, и Василь Ганну тоже любит; они могут пожалеть друг друга. А Маня одна, Василь и глядеть на нее не хочет, говорить не хочет с нею. Жалко Маню. Оттого и грустно и жалость берет, когда видишь, как она горбится иной раз над люлькой. И хочется как-то успокоить, чтоб ей не было так горько, - как-то помочь ей.
Володька не отлынивал, как раньше, когда мать приказывала позабавить ребенка, который сам почему-то лежать тихо не хотел. Когда в хате никого не было, а Алешка начинал горланить на всю хату, Володька и без чьих-то там приказов подходил к люльке, забавлял или качал мальчика. Не то чтобы книжку, а и игры свои интересные бросал, чтоб успокоить Алешку. Иной раз он аукал, как Маня, и кривлялся смешно, показывал рожки и когда Маня была в хате, когда ей было не до Алешки. Володьке хотелось, чтоб она похвалила его: вот какой он, сказала бы, хороший, помогает ей, - но она будто и не замечала его. И даже - Володька удивился - посмотрела как-то неласково, будто и недовольна была, что он помогает. Нарочно подошла к люльке, оттолкнула его, стала кормить ребенка, хоть тот и не хотел есть. А однажды, когда Володька взялся забавлять Алешку, вдруг бросила полоскать пеленки в корыте да так злобно ринулась к Володьке, что тому страшно стало.
- Чего лезешь?! - закричала она, дрожа от злости.
Глаза у нее были красные, круглые, рот щерился. - Чего трогаешь?!
Володьке показалось, что она сейчас ухватится за его вихор. Или вцепится злыми зубами.
- Я позабавить... хотел... - Он из осторожности отступил от люльки, не сводя с Мани глаз.
- Позабавить! Иди забавляй сучек за углами! Забавляка! Позабавить хотел!.. - Заорала грозно: - Чтоб не трогал! Чтоб близко к нему не подходил!
- Не б-буду... Я только... - попытался объяснить, оправдываясь, Володька, но она перебила:
- Чтоб близко не подступал!..
- Не буду...
С той поры Володе было и жалко ее и боязно...
Дед Денис воспринимал происходящее иначе, чем Володька. Не было уже у деда ни растерянности, ни возмущения, которые гнали его с поля в первый день, когда на деда обрушил неожиданную новость Андрей Рудой. Дед не кипел теперь, был на удивление сдержанным и ровным. Был он еще более строг и рассудителен. Худой, костистый, с тяжелым красным носом, ходил в дубленом кожухе и1 по двору, и по хлеву, уже будто не так старчески, с какой-то крепостью в ходьбе, с достоинством отдавал приказания, чаще всего матери; вел себя не как десятая спица в колесе, а как первый в семье, хозяин. Мать, принимая его приказания, хоть иной раз и оглядывалась с опаской на Василя, кивала деду согласно, слушалась. Василю дед почти не приказывал, редко делал и замечания, но это не значило, что дед был снисходителен к Василю: дед будто давал понять, что не желает связываться с этим неслухом. И что ему мало дела до того, что думает это дитя. Надо сказать, Василь, хотя и не бегал по приказаниям деда, ничем не противился тому, что дед, действительно старший, не без основания присвоил право - руководить всеми.
Такое было не впервые. И раньше, когда в семье или в хозяйстве шло что-либо наперекос, дед не смотрел втихомолку со своего скромного места, дед выходил вперед и брался за вожжи сам В такие моменты дед будто вспоминал, что он не для того тут, чтобы кашлять на печи да дымить трубкой; видел заново, что он, а не молодые свистуны эти, самый самостоятелвный тут. Один самостоятельный и один рассудительный. Чрезвычайные обстоятельства будто звали деда подняться над всеми, вести всех, и дед отзывался на клич, подымался и вел других. Удивительно ли, что дед становился таким рассудительным, что и ходил и действовал с таким достоинством...
Дед Денис не только не скрывал, а нарочно показывал, что ему не нравится ни поступок Василя, ни непорядок в хозяйстве и в доме. Он почти не говорил об этом, не корил Василя словами; то, как велико его недовольство, дед давал почувствовать молча. Недобро поблескивали маленькие выцветшие глазки из-под встопорщенных, кустистых бровей, густо, неприязненно дымила трубка; и кашель, особенно когда Василь оказывался рядом, был уже не добродушный, как недавно, а суровый, злой даже. Еще больше о том, что думал дед о Василевом поступке, говорили серьезность и строгость, с которыми дед хозяйствовал во дворе, в хлеву.
Молчание будто усиливало напряженность, и с каждым днем все больше Деду виделось, что неслух этот не понимает его молчания! Замечать не желает! Все нетерпеливей жевали сухие губы трубку, все злее кололи глазки из-под топорщившихся бровей.
- За ум пора уже браться! - не выдержал, наставительно произнес дед. В голосе его чувствовалась предельная напряженность, заметно было: вот-вот готов был взорваться, - но он сдерживал себя.
Василь от дедовых слов только отмахнулся головой, как от назойливого овода Отвернулся даже.
Деда это задело. Вспыхнул сразу:
- Слушать надо! Слушать, что говорят! Брать в толк!..
За ум браться пора!.. Не маленький уже!.. Дак и ребячиться нечего! За ум надо браться!.. Бросить глупости всякие пора!.. Бросить!.. - Дед несколько раз подряд втянул дым из трубки, возмущенно закашлялся. - Умный больно стал! Умнее всех! Воли много взял себе!.. Как жеребенок, что на выгон вырвался! Все ему нипочем!," - Заявил твердо: - Разбаловался!
Деда уже невозможно было сдержать. Хоть Василь не сказал наперекор ни слова, слушал терпеливо, дед долго не умолкал, все бушевал, кипел. И после, когда Василь осторожно ушел, чуть не целый день, в хате, во дворе, дед шумел, ворчал про себя. Наговорил злого дочке, Василевой матери, попавшейся на глаза. Не пощадил Маню: набросился с таким гневом, будто из-за нее все вышло!..
Больше всех переживала мать. Она не возмущалась, как дед, она только горевала, тихо, встревоженно. Всех порывалась успокоить, задобрить, примирить. Порывалась внести мир в семью. Особенно предупредительной была она с Маней; с лица ее не исчезало выражение виноватости, сочувственной, доброй виноватости; мать будто просила не быть злопамятной, простить. Когда Василя не было поблизости, мать ежечасно внушала невестке: "чего в семье не бывает", "всего испытать доводится", "ето только со стороны кажется, что у других тихо да гладко"; ежедневно, терпеливо, неотступно уговаривала, чтобы та, не дай бог, не делала глупости, из-за которой вечно будет каяться, не уходила к своим; чтоб не забывала, как будет потом ребенку безч отца; чтоб не делала его несчастным сиротою.
Трудно было ей с Василем. Она не знала, что делать с Василем, как подступиться к нему. Иной раз мать старалась угодить ему, пробовала умилостивить, смягчить его, но Василь будто не замечал ее или недовольно отходил.
Ей было больно оттого, что видела: он не клонился ни к кому, он чуждался всех, не только Мани. Все, и дед, и она, и Володька, были ему будто чужие. Среди своих он жил отдельно, один, сам по себе; и близко не подпускал никого, и ее вместе со всеми. Ее, мать, так, казалось, больше, чем других, сторонился...
Можно было только догадываться, что делается в душе у него; от этих догадок, от неведения материнское сердце еще больше омрачала печаль. Больно было, особенно оттого, что знала ведь - не такой он каменный, как мог бы подумать кто-либо другой; видела: грустный и растерянный он, сам не знает, как из беды выбраться. Видела, что необходимы ему и ласка и совет, а никакой подмоги не допускал!..
2
Когда они вошли в гумно, Василь оглянулся. Он смотрел на них только мгновение, почти сразу отвернулся, стал снова сгребать обмолоченную солому, бросать в засторонок.
Мать и дед стояли молча в воротах, ждали. Кончив сгребать солому, Василь постоял немного, лицом к засторонку, - в домотканых штанах и домотканой сорочке, с остями от колосков в растрепанном чубе. Сорочка под мышкой расползлась, в дыру была видна желтоватая полоска голого тела.
Он немного сутулился, не то думал о чем-то, не то ждал, что они скажут. Они молчали, и он снова оглянулся. По тому, как он из-подо лба внимательно, испытующе смотрел, было видно: он догадался, что они пришли не случайно.
Но они продолжали стоять молча: дед в кожухе, в игапкекучомке, строгий, с лицом решительным, важным; мать в жакетке, как бы испуганная, виноватая, с уроненными устало руками. Она тревожно следила за каждым движением Василя. Василь стоял, опустив голову, пряча глаза, хмурый, настороженный.
Было слышно, как под стрехою азартно орут, о чем-то спорят воробьи. Как где-то глухо стукает цеп, как кричат, играя, дети.
Дед покашлял, начал первый. По долгу старшего.
- Дак что же ето будет?
Василь нахмурился, глянул в их сторону. Не ответил.
Дед помолчал, двинулся снова в наступление:
- Как жить будешь?
Василь недовольно шевельнул плечом, не поднял глаз, - Так и буду.
Дед подождал немного.
- Как ето так?
- А так...
Глазки под ершистыми бровями стали острее.
Дятлиха испуганно глянула на старика, умоляя молчать, Он недовольно отвел взгляд, но сдержал себя.
- Высох совсем, - пожалела мать.
В лице Василя дрогнуло что-то беспомощное, печальное.
Она посмелела:
- Еще, чего доброго, чахотка начнется...
Он не глянул на нее, но мать заметила: слушает.
- От тяжелых мыслей может быть... тяжелые мысли до всего могут довести.
Вдруг снова увидела полоску голого тела под мышкой. Увидела его маленьким, несчастным, зашлась такой жалостью, что перехватило горло. Всем существом вдруг потянулась к нему, сказала самое трудное, самое важное:
- Не думай ничего! Брось,.. о ней. Не думай!..
Отдавшись вся порыву и надежде, чувствуя нетерпеливое желание высказать все, необычную уверенность в себе, мягко заговорила:
- Не думай. Ни к чему все это. Сухота только одна, а толку никакого. Ето только кажется так, что хорошо, что лучше будет. Только так кажется. Лучше не будет. И так ведь хорошо. Хорошо все было, пока ето не случилось.
И будет хорошо, лишь бы только прошло ето. Ето как сглазили. Пройдет сглаз - и опять будет все хорошо. Только перетерпеть надо, пересилить пока... Все так хорошо было.
И хозяйство такое, и земля. И хата своя такая. И сынок какой - глядеть только да радоваться. Как он ручками да ножками выделывает! Как он гулькает что-то, как он улыбается батьку своему! И не оглянешься, как он подрастет, побежит своими ножками. Как вырастет батьку по плечи, на утеху своему родителю Благодарить век бога будет за такого родителя, что выпестовал, вырастил его на радость! Это ж такой славный хлопец растет, красивый да крепкий, чистый батько! А сильный - богатырь будет, не иначе!.. И Маня - слова не скажу.
Уже за то, что принесла, - благодарить да благодарить. Да за такого сына, что подарила... - Заметила недовольство в лице Василя, боясь, что вот-вот перебьет, заговорила еще горячее: - Конечно, может, с виду не очень.
Дак разве ж на то жена, чтоб глядеть на нее!.. Разве ж она картина, чтобы глядеть на нее?.. У другой есть на что поглядеть - дак что толку из того? Если она ни в хату ничего, ни в жизни - ничего. А то бывает и так: одним оком на тебя, а другим - на другого. Или глядит на тебя, а видит другого.
Или проживешь, а сына не дождешься - без потомства, без радости оставит!.. Всяко быть может... Там все вилами по воде писано. И так и этак быть может!..
Заметила: чуть намекать стала на Ганну - насторожился снова. Слушал нетерпеливо. Глаза уже не опускал, - бегали где-то по сторонам, не находили себе пристанища. Чувствовала - надоедать стала ему, заговорила короче:
- И то забывать не надо: Маня не побежала к другому.
Родителям наперекор сказала: пойду. Бедности не побоялась. А та, Дятлиха в гневе уже теряла рассудительность, - та как был неженатый да бедный, дак признавать не хотела. Отвернулась. К Корчу побежала! Лучших нашла!
А как побогател да хату поставил, обжился - дак и ты хороший стал! Возьми теперь ее! Она теперь пойдет на готовенькое! ..
Василь так глянул на нее, что она замерла. Упав духом, она вдруг поняла, что задела то, чего задевать нельзя было.
Видела, что он раздражен. Шея уже не гнется, побагровела, жилы напряглись; плечи неспокойно заходили под сорочкой.
Слушать ее не желает; двумя словами испортила все. Осторожно попыталась поправить:
- Я что... Я ничего и против нее... Она, конечно, - ничего не скажешь... И ей несладко... И если на то - дак и не по своей охоте она. Мачеха все... Опять же: кто не желает добра себе... Не со зла она. Обожглась она. Кто ж говорит против нее... И она несчастная... - Мать перевела дыхание, как бы собираясь с силами. Осторожно повела дальше, не сводя с него глаз: - Только ж, сынок, - поздно уже. - Он не озлился, терпеливо промолчал. Дятлиха почувствовала, что это дошло. Еще ласковее добавила: - Что было, то было...
Хоть и жалко, а не вернешь .. Поздно... - Будто позвйла на помощь старика: - Теперь надо за ум браться. Дед правду говорит ..
- На людей смотреть стыдно, - процедил настроенный неласково дед.
Василь, готовый уже мирно кончить этот надоевший разговор, вспыхнул снова:
- Дак вы не смотрите!
- Как ето не смотреть?! - борода деда возмущенно зашевелилась. - По всем дворам только и плетут!
- Пусть плетут, у кого языки свербят!..
- Проходу нет!
- Ат! - Василь повел плечами так, будто дал понять:
слушать нечего.
- Умный больно стал! - закричал вдруг дед. - Слушать никого не хочет! Все ему нипочем!.. Не ходите, не глядите!
Не слушайте, что плетут!.. Воли много взял!.. Хватит уже выбрыкивать! Не парень уже! Не жеребенок! Жить пора уже как люди!..
- Вот ей-богу! - не выдержал Василь. Не одеваясь, выскочил из гумна, на пригуменье осмотрелся, куда податься.
Мать кинулась за ним: "Васильке!" - но он отмахнулся от нее, подался за гумна.
- Василько, свитку возьми!
Он задержался, не глядя на нее, взял свитку. Раздраженно всунул руки в рукава, не застегнув, собрался уйти.
Она забежала вперед:
- Вернулся б, может? - Она несмело заглянула ему в глаза. - Чего ты пойдешь неведомо куда? Вернись!.. - Он отводил хмурый, невидящий взгляд. Не злись. Может, что и не так сказала, дак не злись. Не со зла мы тебе. Добра желаем. И на деда не злись. И он - добра желает...
Василь нетерпеливо двинулся, она не стала задерживать его. Видела: ни к чему говорить ему, не послушается. Только смотрела вслед глазами, полными жалости и боли: не учинил бы чего-либо плохого над собой. Худая, иссохшая от непосильной работы и тревог, с лицом, на котором под серой, в глубоких морщинах кожей выделялась выразительно каждая косточка: скулы, нос, подбородок, - стояла она под холодным ветром и не чувствовала ничего. Ветер резал глаза, и она щурила их, но не закрывала, не отворачивалась, все смотрела вслед. С неутихающей тревогой ждала, как надежды на радость, что оглянется.
Он шел, наклонясь вперед, почти не размахивая руками.
Шел не по тропке - по кочкам, напрямик к черному ольшанику; шагал удивительно уверенно, будто знал куда. Спотыкаясь о кочки, неловко оступался в ямки, но шел и шел к ольшанику. Он так и не застегнул свитку, и ветер распахивал полы ее, но он и на это не обращал внимания. Шагал будто слепой, будто пьяный. Так и не оглянулся.
Она смотрела вслед, пока он не скрылся в ольшанике.
Подумала, укоряя себя, что напрасно все же не задержала, не вернула. Только бы не учинил чего плохого...
Василь не заметил, как дошел до ольшаника, как побрел меж чахлых, голых кустов. "Не назло! Добра желая!.. - не выходило из головы. - Влезут, разбередят душу - все с желанием добра! Отравят тебе душу, и молчи! Спасибо скажи, что и они еще вместе с чужими!.. Мало того, что чужие, дак и свои тоже!.." Он вспомнил слова деда: "Перед людьми стыдно!" - и почувствовал обиду на деда: "Стыдно - дак не обязательно смотреть! Не ты делал - дак и не стыдись за кого-то!.. Стыдно ему! И кричит еще, как на мальчишку!
Будто ума своего у меня нету! "Маня - слова не скажешь плохого! вспомнил он слова матери. - Не то что некоторые: ни в дом ничего, ни в жизни ничего!" Нашла сравнивать кого - Маню и Ганну, да еще так, что Ганну - как дегтем вымазала!.. Сама знает, что неправда, - а говорит! Верь ей... "Обожглась"! В том-то и беда, что обожглась! И - несчастная! Дак зачем наговаривать на нее!"
"Что было, то было... Хоть и жалко, а не вернешь.." - вновь будто услышал он. И вновь со злой обидой подумал про мать, про деда: "Легко вам ето говорить! Все вам легко!
Вы только и умеете, что растравлять душу! А сами и знать не знаете, каково оно человеку!.."
Человеку было горько. И оттого он злился на тех, что не хотели понимать этого, а попрекали, лезли поучать. Будто ему самому не было жалко, что Алешка станет безотцовщиной. Что горевать будет, может, всю жизнь среди чужих, которые укорять станут да измываться. Будто из-за одних мыслей этих у него душа не болела так, что не мог уже думать о другом спокойно. Будто самому ему не жалко было Кончака, будто не жалко было хаты, земли, что у цагельни, не жалко добра своего, которому столько отдал сил своих и с которым были все надежды.
Так нет же, влезут в душу да начнут бередить то, к чему и самому дотронуться нестерпимо. Да еще срамить начинают: "На улицу показаться нельзя!" Под ногами его вдруг чавкнуло, он почувствовал, как ноги вязнут в топком, и остановился. Впервые заметил, куда зашел и что вокруг него.
Начиналось болото - поросшая ольшаником, крушиной, лозняком, кочковатая трясина; со всех сторон однообразно, уныло обступали голые хмурые деревья. Впереди они были реже, ольшаник просвечивал, и среди ржавой травы черно, как деготь, обозначались лужи болотной воды. Он почувствовал, что онучи промокают, и отступил.
Он теперь видел рыжую траву, посохшие будылья болотных растений, смотрел, как лучше обойти деревья, кусты.
Слышал, как хлюпают в воде лапти, как мокрые онучи обжигают ноги. "Выкрутить надо бы", - мелькнуло в голове привычное, но он не остановился, шел и шел, будто его гнали.
"Ножа не взял... Метлу надо бы сделать", - подумал он, заметив березку, подумал и тут же забыл.
"Говорят в селе!.. Пусть говорят! Только и горя с того разговора!.. Тут света не видишь, разрываешься на части, а им одно - "говорят"! - Почти отчаялся: - Докуда же оно все это будет - что крутишься на одном месте? Что все не хватает твердости, чтоб повернуть или туда, или сюда. Чтоб решить твердо и чтоб не оглядываться. Чтоб не жалко было или того, или другого. Когда ж это станет жизнь такой, чтоб душе было легко!.."
Уже на опушке, когда из-за деревьев завиднелись заборы, гумна, хаты, он остановился. Не только идти туда, а и смотреть не хотелось ему на Курени теперь! Он и не смотрел на них. Стоял, озирался тоскливыми глазами, как лось, что попал в западню, - не знал, куда податься. Поблизости оказался почерневший пенек. Василь сел, начал хлопотливо, будто радуясь, что нашел дело, развязывать оборы, разматывать онучи. Разув одну ногу, полой свитки насухо вытер горячие пальцы, пятку, растер, согрел ногу, где намокло, выкрутил онучу, старательно обулся. Разул другую ногу - переобул.
Он бодро встал; одно сделал - что еще? "Поле посмотреть, как там оно? .." - напомнил себе. Уже намереваясь идти, обвел взглядом гумна, хаты, остановился на своем гумне - в груди заныло. Ганна!.. Мгновенно вспомнил запах соломы, ее плечо, ее преданный шепот: "Один ты у меня...
Один был и один есть..." Глаза нашли тот забор, у которого встретились в последний раз: "Не жить же век не любя..."
Он посмотрел туда, где она теперь страдала, нахмурился, отвел глаза.
"Как без нее, одному? - думал он, идя краем леса к полю. - Конечно, без своего нажитого ты не человек. Конечно, хозяйство - это хозяйство, основа. Есть основа - и ты есть. Беречь все, конечно, надо. И коня, и хлевок, и хату, и землю. Нашему брату горемыке нелегко ето наживать.
Размотать можно в момент, а нажить - понатужиться, жилы повытянуть надо! Да и не один год! Да и не каждому удастся! Беречь добро надо!.. Ето - правда!.. Но что ж ето за жизнь, если не радость в хате? Если, не видя Ганну, как не живешь! Все равно что не живешь! И делаешь, и досматриваешь все, что надо, а - как не живешь!.. Да и она - как одна будет? С этим поганым Корчом, которому она попалась на беду свою! Если он, Василь, можно сказать, одна надежда ее!.. Как же он одну бросит ее в беде! Чтоб она горевала век!.."
Поле было голое, унылое, как и все в этот ветреный день, когда солнце и не проглядывало из-за низких, давивших туч.