- Делаешь, лихо его матери, а для кого - черт лысый знает!..
- Надо черту лысому ваше сено! - весело глянул на Зайчика Алеша.
Василь будто вздохнул, пожалел:
- Трава ж вымахала как, скажи ты!..
- Когда та война началась, такое же сено укосное было... - вспомнил почему-то Алешин отец и опять начал сонно сосать трубку.
- Сено хорошее! - отозвался звонко -Хоня. - Спасибо скажут!
- Скажут!.. - будто пожалел снова Василь.
Зайчик радостно заерзал:
- Чего ето вы, хлопчики! У тебя вымахала, дак и у меня неплохая! Не потеряешь, цветочек, ничего! Мой конь твою съест, дак твой - мою! Одинаковая выгода!
- Не будет ни твоего, ни моего! - прохрипел Митя-лесник.
- Ага! Напужал! - Зайчик обрадовался: - Такую дохлятину, как у меня, деточки, я - хоть с кем! Зажмуривши глаза!.. - Еще веселее заерзал: Тогда ж, браточки, кони Андрейчика и Халимончика будут все равно как мои! Ето неплохо, ей-бо!..
Безмерно довольный, тоненьким голоском захихикал; смеялся какое-то мгновение, вдруг вскочил, возбужденно, - озорно затопал:
- А может, еще, хлопчики, и женок обобщить?! - Он весело глянул на Хоню, на Алешу, хохотнул: - Чтоб, скажем, мою старуху - Василю, а Василеву Маню - мне! Примерно на неделю!
- Что б ты делал с ней после Василя!.. - захохотал Хоня.
- Ага! Что! Нашел бы что, с молодой!.. Только - чтоб ненадолго! На неделю, не больше!..
Мужчины, не обращая внимания на Алешину сестру, с радостью ухватились за шутку; молчал только Чернушка, который за весь вечер слова не проронил. Хоня и Митя стали подзадоривать Василя на спор, однако он только хмурился, нашли время пороть чепуху! Жизнь, можно сказать, ломается, а им - хаханьки!
- Не выйдет из етого ничего! - сказал мрачно, твердо, когда мужчины умолкли.
Зайчик прыснул дурашливо:
- Вон, видите, хлопчики, не хочет меняться!
Василь, занятый своими мыслями, снова не отозвался на шутку.
- Как кто, а я - по-своему! - Голос его дрожал, настолько, чувствовалось, волновало то, что высказывал. - Я - сам по себе! - Как последнее, окончательное отрезал: - Не пойду! Скажу: нет! И всё!
В глазах - прозрачном, светлом и карем, темном, что смотрели исподлобья, из-под насупленных бровей, горело одно безбоязненное упорство. Был так взволнован, что не сразу заметил, как подошел к огню Вроде Игнат, можно сказать приятель его.
- Скажешь! А может, подумаешь еще?! - насмешливо отозвался Хоня. - Не надо сразу так зарекаться!
- Ага! "Скажу: нет!" - подхватил с насмешечкой и Зайчик. - Скажешь! Скажешь, да только, хлопчики, послухаем - что! Как возьмутся хорошенько! Как станут просить очень!
- Не так еще запоешь! - ворчливо напророчил Василю Митя.
- Не запою! - Василь заметил приязненный, подбадривающий взгляд Вроде Игната, добавил: - Сказал и скажу!
- Все скажут, вроде бы! - поддержал Игнат.
Хоня минуту молчал: не хотел вновь заедаться с Хадоськиным батьком, но не вытерпел:
- Вы, дядько, за всех не говорите! У каждого свой язык есть! Не отжевали!
Игнат глянул на него злобно:
- И ты за других - не очень, вроде!
- Я за себя говорю!
- И я, вроде!..
Все знали, что Хоня заглядывается на Игнатову Хадоську, жених, можно сказать; однако теперь никому и в голову не пришло посмеяться над спором обоих.
Зайчик снова насел на Василя:
- Вот лишат голоса да припаяют, как Халимончику, твердое задание! Сам попросишься, цветок!
- Не припаяют! Нет такого закону!
- Найдут! - пророчески заверил Митя.
Василь не думал уступать позиции: готов был на все.
- Аи припаяют - все равно!
- Что - все равно?
- Все равно! Если такое, дак что жить, что нет - все равно!
- Жить будешь! - звонко заявил Хоня. - Никуда не денешься! И в коллектив пойдешь!
- Не порду!
- Пойдешь! Все пойдут! И ты со всеми!
- Пойдешь! Пойдешь, деточка! - поддержали Хоню Митя и Зайчик.
- Не пойду! - Василь остановился: как еще доказать свою решительность, свою непоколебимость? - Если на то - не привязан тут!
- В свет пойдешь? Бросишь все? ..
Василь промолчал. Что тут говорить: и так ясно.
- И чегоето страшит так - коллектив! - подумал вслух Хоня. - Н" горюют же люди в колхозах! Вон олешниковцы или туманойекие! Многие - дак лучше живут!
- Бондарчук из Олешников - дак смеялся: ничего, веселей еще, говорит, вместе! - помог Хоне Алеша.
- Веселей и легче: жатку из Мозыря вон привезли!
Трактор да косилку еще должны! Семена отборные, сортовые выделили. Наряды из волости пришли уже...
- Ну вот и иди в тот свой рай! А мы, вроде, так поживем! Нам и так неплохо!
Хоня сдержал себя. Митя, не удивляясь, не осуждая, отметил просто:
- Хоня готов уже хоть сейчас...
- Пойду.
Хоня затянулся, примолк раздумчиво; не скрывая, пожалел:
- Я-то готов, а старуха все открещивается... Боится...
- Диво ли! - заступилась за Хонину мать Арина.
Зайчик обрадовался, хихикнул:
- А моя, родненькие, нет! Сама рвется в коллектив!
И добра не жалко ей, что нажили!..
- Какое там у тебя добро!
- Ага! Какое! А дети! Всех хоть сейчас готова обобщить!
- Вот ето сознательная! - похвалил Алеша.
Мужики посмеялись немного и вновь замолчали. Молчали долго, только сосали цигарки. Странное было настроение: и говорить не хотелось, и не хотелось расходиться. Как бы не все высказали, а слов не находили, Василь и Вроде Игнат, как всегда, подались от костра вдвоем. Дойдя до Василева надела, остановились; Игнат изрек, как мудрость:
- Как там оно ни будет, - а надо работать, вроде. Запасаться на зиму надо...
- Корова не захочет знать ничего, - с хозяйской рачительностью поддакнул Василь.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Многое из того, как видится то или другое событие, меняется с годами, с тем опытом, который приходит со временем. Удивительно ли, что события, которые волновали Курени, нами видятся во многом иначе; что события эти могли казаться и куреневцам иными, чем нам.
Время потом просеяло все, поставило все на свое место.
За грандиозными событиями, которые история увековечила для потомков, стало представляться мелким, а порой и совсем не замечаться то, что было немасштабным, обыденным, что волновало одного человека. Будто само собой забылось, что людям в то время - как и во все времена - доводилось каждый день жить обыденным; что то мелкое, несущественное, на наш взгляд, было для них в основе своей и важным и великим, ибо без него нельзя было жить. Мир у куреневцев - это верно - чаще всего был неширокий, небольшой: гумно, хата, улица, - но в этом небольшом мире было свое большое: в конце концов, человек мерит все мерой своего ума и своего сердца. В малых Куренях было свое большое. Важными и большими были неудачи, загадки, узлы, которые завязывала день за днем жизнь. Они были такими большими, что за ними часто не был слышен гул огромных перемен в стране, приглушалось ощущение перемен даже в самих Куренях. Тем более что многие и не хотели ощущать их, не хотели видеть дальше своего забора, своей межи...
Для них все, что ниспосылала им судьба, малое и большое, было живой жизнью, корни которой переплетались густо, сильно, путано. Им не было видно того, что мы видим теперь, для них все было впереди. Им надо было идти нехоженым полем непрожитой жизни...
С самого рассвета, чуть начинало светлеть болото, спешили скорее снова навернуть онучи, подкрепиться немного - да за косы, по воде, по мягким покосам, к мокрой, с сизым, тяжелым блеском траве. Женщинам пока было вольготнее; но вскоре и им и подросткам передышки не стало с граблями, с носилками: скорее вынести на сухое, скорее перевернуть, чтоб досыхало; скорее сложить в копны, в стога.
До самого вечера, пока не надвигалась плотная темень, болото было в движении, в беспокойной, непрерывной гонке:
мужчины и женщины, старики и подростки хлопотали над рядами, над копнами, над стогами...
2
На другой день к полудню начало сильно парить. Когда собрались под дубком у воза полудновать, старый Глушак заметил беспокойно:
- Ко сну клонит что-то... Как бы дождя не пригнало...
До Ганны голос его дошел будто издали. Недослышала всего: усталость, сон навалились на нее сразу - мгновенно стерли все звуки, все мысли. Но когда старик разбудил всех, беспокойство снова привело Ганну к люльке. Невеселая, слабая была сегодня Верочка.
Еще задолго да вечера потемнело вокруг; загромыхал в отдалении гром. Глушак торопил всех: убрать скорей подсохшее сено, скопнить Среди суматошной спешки Ганна отбежала от других, кинулась к дубку - сердце заныло в тревоге: Верочка была в жару. Личико, тельце пылали. Дышала чаще, тяжелее, обессиленно.
Ганна сказала о своем беспокойстве Евхиму. Тот вытер почерневшие, запекшиеся губы, устало успокоил:
- Духота. Вот и дышит так. Тут сам чуть не задохнешься...
Правда, душно было очень. Все вокруг изнывало от духоты. В руках, в ногах, во всем теле чувствовалась истома.
С великим усилием подымала носилки с сеном, через силу тащилась к копне.
Однако дочурке не стало легче и тогда, когда по всему болоту, сгибая лозы и гоня клочья сена, пошел свежий, широкий ветер. Стало легче, здоровее, а Верочка все млела, часто дышала. Не полегчало ей, не упал жар и вечером: лобик стал еще горячее, грудка, ножки горели.
- Простудилась, что ли? - В голосе старого Глушака Ганне послышался упрек: не уберегла!
Дали попить маленькой чабрецового настоя, и вскоре во всем Глушаковом таборе слышались сопенье да храп.
Дольше других не ложился, ходил около Ганны, гнувшейся над люлькой, Степан, но усталость наконец свалила и его.
Только Ганне не спалось. Склонялась над люлькой, вслушивалась, как маленькая дышит, осторожно дотрагивалась до лобика, все хотела почувствовать, что жар у Верочки падает.
Укрывала, заслоняла собою от ветра. Ветер был беспокойный, холодный, словно криничной водой обдавал шею:
пришлось накинуть на себя постилку. Почти не переставая, беспокойно шумел дуб. Пахло грозой.
Ожидание грозы томило душу. Но вспыхивало и гремело все в отдалении, будто грозе хотелось помучить подольше издали. Не скоро приближались молнии, медленно рос, усиливался гром, а все ж наступал, грозил. Вот уже начало погромыхивать с боков, как бы окружая. Ветер тоже словно бы тешился людским беспокойством: то утихал на минуту, то снова налетал осатанело, бил сыростью и холодом. Старики давно не спали, горбились рядом с Ганной, крестились на каждый сполох, каждый раскат.
В отблесках молний Верочкино личико казалось бледным-бледным, без кровиночки. Малышка тоже не спала, но глаза, чуть приоткрытые, смотрели как-то безучастно, будто полные своей заботы.
- Не бойся... Ето Илья катается... Илья-пророк... - прижимала маленькую, ласково и тревожно шептала ей Ганна. - Он - добрый... Он малых не трогает... Он только кажется такой - страшный... А взаправду он добрый... Добрый...
Сквозь громыхание слышала, как тяжело, часто дышит Верочка, - хоть словом, хоть чем-нибудь хотела помочь маленькой!
Уже близко к рассвету прорвался, загудел вокруг дождь - частый, но короткий. Когда он унялся, блестело и погромыхивало уже далеко.
Утром парило. Все болото было как в дыму, просвеченном солнечной ясностью. Блестела звездочками вода на траве, на дубах, на кустах лозы. Все, кажется, сияло, обещало радость
День наступал погожий. В солнечной веселости Глушаки скоро словно забыли про беду: косы Степана и Евхима с азартом впивались в мокрую траву, Глушачиха и Халимон, будто помолодевшие, раскидывали копны, переворачивали ряды. Старик, сухонький, суетливый, торопился сам и подгонял других: все боялся упустить время, молил бога, чтоб продержалась погода.
У Ганны грабли валились из рук. То и дело бросала их, измученная, отяжелевшая от бессонницы и тревоги, спешила к дубку, к люльке: все ждала, что Верочке полегчает. А дочурке было хуже и хуже. Дышала все тяжелей, все чаще, почти задыхалась.
За Ганной подошел, помолчал с состраданием около люльки Степан. Не сказал ничего, только вздохнул, побрел к возу, поднял баклагу - напиться. Подбежала, погоревала старуха, но через минуту кинулась к граблям, боясь вызвать 1нев старика. Подошел было на минуту и Евхим. Ганна ждала, что поддержит как-то, посоветует что-либо: ей так нужны были теперь доброе слово, поддержка, но Евхим только промолвил:
- Переболеет - здоровей будет...
Полная одиночества и неразделенной тревоги, Ганна кинулась к своим. Когда отец, в рубашке, взмокшей на груди и под мышками, воткнув косье в кочку, стал рядом, она почувствовала себя маленькой, беспомощной, чуть удержалась, чтоб не заплакать. Но не заплакала С детской надеждой и доверием повела мачеху и его к Верочке.
- Лишь бы горловой не было, - сказала мачеха, присмотревшись к девочке, которая раскрытым ротиком хватала воздух. Она как бы пожалела Ганну: - Но, кажется, не должно быть...
В эту минуту Ганна чувствовала в ней свою добрую, участливую мать. В горе они вдруг стали близкими и родными...
Отец посоветовал Ганне:
- Если не полегчает, надо по знахарку...
- В Юровичи надо, - отозвался Андрей Рудой, знающе заглядывая под полог. Никто не заметил, когда он подошел, и никто не знал, как он сумел догадаться, что здесь может понадобиться его совет, но никто и не удивился тому, что он здесь, что он советует. Много ли было в Куренях дел без Андреевых советов. - В Юровичи, - повторил он поучительно. - Дохтор Янушкевич там есть. Та-скать, светило на весь свет! В Мозыре знают...
. - Можно и к дохтору, - согласился отец. - Кони у Евхима добрые, в момент донесут до Юрович.
- Донесут-то донесут, - загадочно покачала головой мачеха, - а только к добру ли... Знахарка - дело верное...
Всякий знает...
- Темнота наша! Выдумываем черт знает что! - Андрей начал злиться. Горячо сказал Ганне: - Езжай, не сомневайся! От любой хворобы враз вылечит. Только, следовательно, чтобы не поздно приехала!
Старый Глушак, который тоже подошел и слушал, отозвался строго:
- Не опоздаем, если надо будет!
Чувствовалось, старик с трудом скрывал злость на Рудого: приперся, наставник голопузый, сует свой нос! И на Чернушек смотрел не очень приветливо, и Ганной был недоволен: сама работать не работает, да еще всяких подсказчиков водит!
И Чернушки и Рудой, чувствуя эту Глушакову неприязнь, быстро начали в неловком молчании расходиться.
Только Ганна не повиновалась старику, как бы даже и не считала его недовольство стоящим внимания: жила только своей тревогой, которая была выше всего, одна повелевала ею.
Попробовала накормить маленькую, но та грудь не взяла. Запахнув полог, очень обеспокоенная, решительная, Ганна направилась к Евхиму, который с жадным рвением вымахивал перед собой косой. Остановилась перед ним, глядя колючими, сухими, недобрыми глазами, требовательно сказала:
- Горлянка, может, у нее!
Евхим устало развернул плечи, откинулся немного назад - хотел размять одеревенелую спину.
- Еще что выдумаешь!..
- Посмотрел бы, какая она!..
- Смотрел уже... Нет у нее никакой горлянки... Застудилась, потная вот и вся горлянка...
- Задыхается ж!
- Простудилась - вот и дышит так...
Он провел рукой по косе, стер прилипшие мокрые травинки Ему, видела Ганна, хочется кончить этот разговор.
Однако она будто приказала:
- К дохтору в Юровичи надо везти! Там есть, говорят, хороший дохтор!
- Надо дак надо, - вдруг согласился он. Тут же повел взглядом в сторону отца, добавил: - Подождем только до вечера...
- Чего ждать!
- Подождем, - твердо сказал он. - Посмотрим...
Евхим опустил косу в траву, как бы дал понять, что разговор окончен. Некогда тут болтать попусту...
Вечером дочурке не стало легче, и, когда похлебали борща в потемках, Евхим сказал старику, что надо что-то делать Степан сразу ухватился за эти слова - заявил, что надо сейчас же ехать в Юровичи или в Загалье.
- В Юровичи или в Загалье! - Старик, кряхтя, поднялся, бросил жестко, с упреком: - Сено вон гниет!..
- К утру можно вернуться...
- Вернешься! Пустят они!.. Месяц потом держать будут! Да скажут еще: одну малую не можем, а мать с ней нужна. Чтоб ухаживала! А матери, скажут, возить надо еду, каждый день!..
- Не скажут! Обойдусь я, если на то...
- Я могу, если что, сбегать, - сказал Степан. - Дорога не далекая!..
Отец даже не глянул на него.
- Обойдешься! - В старике все росло раздражение. - Ето теперь говоришь-т-обойдешься, а посидишь, выгуляешься...
- Где ето я выгуливаться буду?! Что вы говорите!
- Знаю, что говорю! "Где, где буду?" Известно где, там, куда везти просишь! Куда ехать советуют советчики всякие...
- Боже мой, разве ж вы не видите ничего! - Ганна была в отчаянии. Ее глаза влажно заблестели. В страхе, в горе выпалила: - Или вам все равно, что... будет!
- Ето тебе все равно! - вскипел Глушак. - Вот нажил невестку на свою голову. Ето ты не видишь ничего!
- Задыхается ж совсем! - теряя последнюю надежду, что старик смилостивится, крикнула Ганна.
- Не задохнется! - крикнул и старик.
- Вы всё загодя знаете, - запротестовал Степан.
Вот же дитятко: нету того, чтоб уважить, поддержать отца, - тоже на отца броситься готов.
- Знаю! - злобно глянул на Степана старик. Он тут же сдержал себя, с достоинством и мудростью человека, который знает, как все должно идти, просипел рассудительно: - Бог захочет - дак будет жить... А как не захочет - дак никакой дохтор не поможет...
Халимон стал бормотать молитву, креститься.. Ганна, слушая это бормотание, подумала с неприязнью: молитва одна, видно, - чтоб погода хорошая была завтра!..
Она нарочно не смотрела на Евхима, который, опираясь на телегу, посверкивал цигаркой, - душила обида на него.
Хоть бы слово замолвил, поддержал! Тяжело было начинать разговор с ним, но все ж не выдержала:
- А ты, ты - что ж молчишь? Или тебе ето... пустое?
Он не спешил отвечать. Огонек цигарки заискрился и раз и второй, прежде чем он заговорил, спокойно, ровно, как с младшей:
- А я не люблю болтать попусту.
- Дочка .. помирает, а тебе все - попусту!..
Цигарка снова заискрилась, прежде чем он промолвил:
- Не помирает и не помрет. И нечего тут трястись да кидаться на всех!..
- На вас кинешься! Очень вы зашевелитесь! Вам - лишь бы сено не попрело!.. - Ганна заговорила порывисто, решительно: - Одна пойду! На руках понесу! И ... не надо мне ничего вашего! Никаких ваших узлов не надо!
- Плетешь неизвестно что! - Евхим недовольно бросил цигарку, плюнул. Уже черт знает что вбила в голову себе!
Загодя уже дитя в могилу кладет!
- А вам и страху нет! Вы одного только боитесь... - давясь слезами, напала она снова на Евхима.
Не закончила. Старый Глушак прервал молитву, приказал свирепо:
- Тише ты! Не видишь - молюсь!.. - Он помолчал, просипел растерянно: Сбила... совсем... поганка! - Заорал: - Воли много взяла!
- Ага, много! У вас возьмешь ее! ..
- Как говоришь со мной! - Глушак был уже, казалось, готов кинуться на нее с кулаками.
Она ответила упрямо:
- Так, как и вы со мною.
Он, может, и бросился б, если б за Ганну не вступился Степан. Гнев старого Глушака раздвоился: опять этот сопляк сует свой нос куда не следует! В то же время Халимон учуял недоброе Евхимово молчание: черт его знает, что выкинет этот, только тронь его жену! А тут Халимониха уткнулась в грудь старика, начала что-то успокаивающее, примирительное. Глушак только злобно упрекнул Евхима:
- Привел добро в хату! Нажил родному батьке!..
Никто не решился возразить ему.
3
Не дали Ганне идти с ребенком. Евхим силой оторвал ее от люльки, стал на дороге. Видела: не пустит к ребенку, не даст Верочку. Сразу же за ним Халимониха напустилась на Ганну с уговорами, с упреками: надумала тащиться среди ночи в такую даль, по лесу, по болотам! Ведь если б до Захарихи-знахарки дойти, и то сколько идти надо, а про Загалье или Юровичи и говорить нечего: ночи целой мало!
И здоровому ребенку дорога такая - мука, а как же можно рисковать хворенькой, которой и в люльке плохо!..
Ганна знала: старуха говорит правду. И все ж не усидела бы Ганна страшно отправиться в дорогу, но еще страшней сидеть вот так, сложа руки, смотреть, как чахнет, гибнет на глазах ребенок. Там, в темной, далекой дороге, хоть риск, зато где-то за ним и надежда, облегчение Верочке, спасение.
Не посмотрела б Ганна ни на что, понесла бы бережно дочурку к этой надежде, если б Евхим не заявил, что, если до утра Верочке не станет лучше, возьмет лошадей и отвезет сам - хоть к Захарихе, хоть в Юровичи...
Всю ночь Ганна не смыкала глаз над люлькой. Несколько раз давала Верочке грудь, но та все не брала. Ганна подавляла страх, старалась не терять надежды, что вот-вот беда начнет отступать - уменьшится у девочки жар, перестанет метаться, задыхаться. И боялась беды, и не верила в нее, в жестокость, беспощадность судьбы, не хотела, не могла поверить, что может случиться страшное, от одной мысли об этом холодела вся. Не видя ниоткуда помощи, вынужденная сидеть, ждать, что присудит судьба, всю страсть онемевшей от страха души с тревожной и упорной надеждой отдавала молитве: все зависело от бога, от его милосердия, его сострадания. Когда молилась, думала о боге, утешала себя: он всемогущий, справедливый, заступится, не даст в обиду.
Не может быть, чтоб он не сжалился, чтоб отнял у нее самое дорогое, единственное, что она имеет, чем только живет! ..
Каких ласковых слов ни говорила она маленькой в эту на всю жизнь памятную ночь! И подбадривала, и обнадеживала, и обещала: еще немножко потерпи, уже немножко осталось, скоро будет хорошо, - просила, молила, в отчаянии склонялась над дочуркой, которая все хрипела, задыхалась. Снова и снова давала ребенку грудь, все не теряла надежды, что возьмет, попьет, оживет Верочка. Но дочурка не брала, не пила. Никогда в жизни не было у Ганны такого горя и такого самозабвения, такой жажды отдать всю себя другому, чтоб только ему хоть немного полегчало!
Как металась, как хватала воздух горячим, пылающим ртом, как мучилась бедная дочурка! Как боролось с упорной напастью маленькое, такое хрупкое, истощенное, ослабевшее тельце! Вот-вот - немела от страха Ганна - не выдержит, сдастся, угаснет, обессилев, - маленькая все металась, все хватала ртом воздух, боролась за жизнь.
Как в страшном бреду была та ночь. И духота с вечера, и налеты холодного ветра среди ночи, и блеск молний, и удары грома, и дождь, шумливый, холодный, - все это было словно тем же бредом, все сплеталось с надеждами и отчаянием той бесконечной ночи.
Верочка пережила ночь. С минуты на минуту должно было появиться солнце. Болото, лес, мир весь ждал, когда оно блеснет, засияет. В ожидании этой красоты что-то новое, обнадеживающее затеплилось в душе Ганны.
Евхим встал, вскинул на плечо уздечки и потащился за лошадьми. Значит, скоро в путь, где Верочкино избавление.
Может, этот день будет счастливый, - дай бог чтобы он был счастливый!.. Ганна уже намеревалась собрать, что надо, в дорогу, когда Верочка трудно, удушливо захрипела. Напряглась, будто хотела приподнять головку. Выгнулась вся.
Раз, второй - и утихла.
Ганна смотрела на нее бессмысленно, не понимала, не верила. Девочка не дышала! У Ганны самой перехватило дыхание, сама на какое-то время перестала дышать, только смотрела, смотрела - дочурка хоть бы шевельнулась! На глазах с воспаленного личика начал исчезать румянец. Лобик, щечки, носик быстро бледнели.
- Вероч!.. - застрял в горле крик внезапного ужаса.
Странно ослабевшими руками схватила, прижала ее, еще
теплую, еще будто живую, прижала к себе, как бы хотела отдать ей свое тепло, удержать жизнь.
- Верочко! Дит-тяточко!.. Донечко моя!.. Не надо! Не надо! шептала-стонала, молила, чувствуя одно: Верочка холодеет.
Не увидела, как появилось солнце, как все засияло тысячами звездочек-росинок. Не услышала, как подкатила телега, не поняла, почему Евхим сказал:
- Ну вот, можно ехать...
4
На кладбище за маленьким гробом и дубовым крестом, сделанными Чернушкой, шло только несколько человек - Чернушки и Глушаки.
Людям некогда было хоронить - все были на лугу.
Ганна сидела на возу, над незакрытым гробом, как бы обнимала его рукой. Голова ее поникла, солнце поблескивало в шелковистых волосах, пряди которых, незачесанные, падали на лоб. Глаза, сухие, горячие, не могли оторваться от ребенка: Верочка, близкая и недосягаемая, лежала среди цветов, принесенных Степаном. Вторые сутки не сводила Ганна глаз с родного личика, не верила, не могла согласиться, что вскоре личико это может навсегда исчезнуть.
Она не замечала, как телега ехала к кладбищу, колыхалась на неровных колеях. Заметила только, что Верочке лежать было неловко - качает ее, всю ее клонит туда-сюда.
В одном месте телега, попав колесом в выбоину, сильно накренилась, и у Ганны захолонуло в груди; успела, ухватила, поддержала Верочку: еще б немного - упала бы, ударилась больно.
У кладбища телега остановилась в зарослях молодых акаций. Мачеха взяла Ганну за плечо, говоря ласковые, утешительные слова, мягко оторвала от гробика, от маленькой, помогла сойти на землю. Повела кладбищем, среди старых и новых крестов, корявых верб и разлапых сосен.
Ганна делала все как в беспамятстве, только глаза жили, с немой ласковостью и скорбью смотрели, не отрывались от ребенка. Она молча стояла с мачехой, когда опускали гроб, ставили на землю, когда поп говорил что-то, молча, послушно подошла проститься с маленькой. Прильнула к "личику, минуту полежала рядом, но, когда мачеха взяла за плечо, послушно поднялась. Когда отец взял крышку, хотел закрыть гроб, беспамятство с Ганны как бы вдруг слетело. Она будто ожила, мгновенно, как при вспышке молнии, увидела иесок, гЛину, черный зев ямы, увидела, поняла все, ужаснулась, - вырвалась из рук мачехи, переполненная отчаянием и неудержимой силой, с криком бросилась к гробу:
- Нет!
Она упала на землю, обхватила гроб, прильнула к маленькой. Шептала, задыхалась от горя утраты:
- Не дам, не дам доченьку мою! Вишенку мою! Мальвочку мою! Не дам! Яблоньку мою, пионочку мою маленькую! Не дам! Не дам!!!
Евхим хотел поднять ее, но она оттолкнула его, упала на гроб снова:
- Не дам! Не дам!!!
Тогда подошел к Ганне отец, участливо склонился:
- Ганно...
Она снова стала безвольная - немо, неподвижно смотрела, как положили крышку, которая скрыла, навсегда отделила от нее родное лицо.
Когда отец прибил крышку гвоздями, старый Глушак подсунул под гроб с двух сторон веревки. Старик и Степан начали опускать на веревках гроб в яму.
- Опускай! Опускай! - сипел Степану, испуганному, нерасторопному, старик. - Или заснул!..
С края ямы шуршал, осыпался песок. Когда гроб стал на дно, Степан замешкался, не зная, что делать с веревкой, - старик недовольно буркнул, чтобы отпустил ее; аккуратно, деловито смотал...
- Кинь горстку на гроб! - шепнула Ганне мачеха, и она взяла комочек, безвольно, обессиленно выпустила из горсти.
Услышала, как гулко стукнуло, отступила и вдруг тихо, беспомощно осела на землю. Едва не упала: с трудом смогла удержаться. Отец заметил, что ей плохо, стал рядом, положил руку на плечо, будто успокаивал, поддерживал ее. Стукали, стукали комья, сначала - глубоко, гулко, потом - мягче. Евхим бросил несколько горстей; Степан ухватил лопату, что торчала в стороне, как бы торопясь кончить все, начал сыпать землю на гроб, быстро, без передышки.
Вскоре на том месте, где была Верочка, горбилась только горка свежей земли да торчал новый крест. Старый Глушак примял землю, подсыпал, подровнял, перекрестился. Минуту постоял недвижно, потом глянул так, будто дал понять:
вот и все, можно и возвращаться, помянуть покойницу. Покорно, рассудительно промолвил:
- Бог дал - бог взял...
Он намеревался идти, когда Ганна вдруг поднялась, пронз-ая горячим, сумасшедшим взглядом, шагнула к нему:
- Ето - вы! Вы!..
Глушак нельзя сказать чтоб сконфузился, но остановился. Перекрестившись, терпеливо покачал сухонькой головою: очумела, дурная, сама не знает, что плетет!
Подскочила мачеха, хотела успокоить. Но Ганна слова не дала сказать ей, полная обиды, боли, ненависти, гнева, которые душили ее, выдохнула снова упорно, люто:
- Вы! Вы! Загубили донечку мою! Загубили!!!
Старик кольнул ее злым, острым взглядом. Горе горем, а надо знать, что говоришь! Такую страхоту ни за что возвела!
Быть бы большой беде, если бы Глушачиха, минуту назад стоявшая над могилкой со слезами, не заметила, как от акации, решительно, с угрозой, двинулся к отцу Степан. Кинулась к сыну, уткнулась в грудь, удержала, едва удержала! Вовремя вмешалась в схватку и мачеха Чернушек: силой отвела Ганну в сторону, ча акации. Заговорила ее.
Старого Халимона успокоил седенький рассудительный поп: взял Глушака за локоть, примирительно, по-стариковски укротил:
- Не берите близко к сердцу, мало что скажет женщина в несчастье!
Он еще что-то смиренное говорил, ведя старика с кладбища. За попом и Халимоном Глушачиха повела Степана.
Евхим, собравшийся тоже уходить, позвал Ганну, но та не оглянулась, словно бы и слышать не хотела. Он постоял, подождал немного, упрашивать не стал, позвал мачеху
- Иди, - сказал мачехе отец. - Мы потом...
- Как вам лучше. - Мачеха медленно, будто после тяжелой, добросовестно сделанной работы, пошла от Ганны.
Они остались вдвоем Ганна не голосила, даже не плакала, - на коленях, тихо покачибаясь, как лоза от ветра, горбилась, скорбела над таким еще непривычным холмиком земли. Солнце вышло из-за ветвей, жгло ей непокрытую голову, но Ганна не чувствовала. Долго молча стоял и отец.
- Пойдем уже, - наконец шевельнулся он. - Все равно .. не вернешь...