Но Ганна не могла не смотреть на него. Ее взгляд будто притягивало к Василю. Ее сердце, казалось, чувствовало приближение грозы, ждало желанных и грозных раскатов грома, от предчувствия которых жутко и радостно захватывало дух. Все мысли, все ее внимание были теперь в той стороне, где озабоченно склонялся Василь.
Почему он один приехал? Где Маня?
Она беспокоилась, что Василь уедет рано, что мачеха задержится допоздна. Едва скрыла радость, когда под вечер мачеха заторопилась домой Кормить скотину. Она побрела за возом с картошкой. Отец тоже пошел: правил конем Ганна осталась, сказала: еще хочет покопать. Не разгибаясь выбирала картошку, бросала в короб. Хоть головы не подымала, сразу увидела то, что хотела: пошла наконец в село Василева мать Остался только Хведька.
Надвигались ранние осенние сумерки. Люди, возы с картошкой один за другим уезжали с поля.
Ганнино сердце билось сильно, тревожно Теперь самое время. Теперь или никогда Неужели не подойдет, не захочет подойти к ней? Настороженная, прислушивалась, ждала. Нет, не идет, не хочет. И так не терпелось увидеть ближе, так боялась, что упустит время и уже никогда им не удастся побыть вдвоем, наедине, как мечтала давно: вдвоем, одним, - что не выдержала. Бросила засохший стебель ботвы, забыв обо всех опасностях, обо всем, быстро, торопясь подалась прямо к нему.
Он разогнулся, вытер о штанину руки. Глянул хмуро.
Ганна, останозясь перед ним, перевела дыхание. Родный, какой родный! Не во сне ли это! Увидела на полотняной, с черными от земли пятнами, рубашке заплату, неумело пришитую: "Сам, видать, пришивал!" - и горечь вины, и нежность, и жалость нахлынули на нее.
- Василь...
Только и могла выговорить. Но как сказала, - так, ка-к тогда, в бессонные ночи, когда о нем думала.
У Василя вдруг мелко, по-детски беспомощно задрожали губы. Не смог скрыть обиды.
Стояли молча. Ганна заговорила первая:
- Давно не виделись...
Она сказала не так, как надо было: почему-то радостно.
Он ответил холодновато:
- Давно...
- Возмужал ты... Мужчина уже...
- Пора...
- Я тебя видела...
Он не поинтересовался - когда.
- Ты коня перепрягал... Ехать, видать, собирался куда-то...
Снова умолкли.
- Я тебя тоже видел...
- Ты отвернулся...
- Не тогда... Как шла к своим...
Ганна обрадовалась; - Когда?
- Позавчера...
- На загуменье?!
- Я в гумне был...
- Ты? .. Я Володьку видела...
- Мы вдвоем... Я в гумне, у ворот ..
- А я не знала.
Слова эти вырвались сами собой, в них было откровенное, нескрываемое сожаление. Так же откровенно, но немного обиженно упрекнула:
- Не вышел... Спрятался...
- Я нарочно...
- Зачем? - Ганна с трудом произнесла: - Противна я тебе?
- Чужие... У тебя - свое, у меня - свое...
- Мне... хотелось повидаться!..
Ей попалась на глаза еще заплата, аккуратно пришитая, наверно женой.
- Как тебе живется?
- Так... живется...
- Маня - хорошая. Работящая... аккуратная...
- Аккуратная...
Он не хотел говорить о жене. Опять немнрго помолчали.
Василь пересилил себя, свою отчужденность, бросил исподлобья ревнивый взгляд:
- А ты как?
- Не спрашивай...
- Богачка!..
Губы ее насмешливо поджались:
- Богачка...
Она мгновение еще сдерживалась. Таила горечь и сожаление, как обычно. Как все месяцы, все эти годы, от всех. Привыкла уже таиться. Но зачем же таиться от него? Кому ж и признаться, как не ему?
Как молнией полоснула по Василю взглядом.
- Василь, мне ето ихнее богатство... во! - Ганна порывисто провела ребром ладони по шее. - Пускай оно - огнем!..
Он смутился:
- Работать много заставляют, говорят...
- Если б ето одно...
- И, говорили, бьет...
- Всяко бывает...
Сдерживалась вначале, по давней, неизменной привычке - не показывать другим горе. Но только мгновение. Больше, если бы и хотела, не смогла бы скрывать. Открыто, с какой-то отчаянной решимостью выдохнула:
- Могила ето моя!
- Могила?..
Неожиданно и для Василя и для себя Ганна горячо, с той же решимостью спросила:
- Василь, тебе не жаль, что у нас так... нескладно?
У него легла морщинка меж бровей. Ей ничего не надо - ей только знать хочется. Только знать, не для каких-либо намерений, расчетов, а так - для души. Смотрела на него, ждала, замирая:
- Не жалко, Василь?
- Зачем говорить!
- Не жалеешь, скажи?!
- Пустое ето!
Он правду говорит, не надо спрашивать. Пустое. Но ей так хочется знать!!
- Скажи, Василь! Я хочу знать!
- Что с того - жалеешь, не жалеешь?!
- Скажи! Я хочу, Василь, скажи!.. Не жалеешь?!
- Ну вот! - Он будто говорил: придет же в голову такая нелепица. Кончено ж все ..
- Кончено?
- Ну, ты ж знаешь! Ты ж... - Василь разоздился. Пусть злится, так левче, так лучше, чем этот недобрый холод. - Ты ж начала все...
Она согласилась - будто с радостью:
- Я... Я виновата... я...
Глаза ее быстро заволокло слезами. Ганна закрыла лицо ладонями.
- Люди увидят.
- Пусть видят. Что мне, и поплакать нельзя никогда?..
- Разговоры лойдут...
- Пусть идут! Ты боишься?
- Я? Мне - что?
Ганне стало легче: о ней беспокоится1! О ней думает! Значит, не совсем безразличен к ней.
Она тихо, как бы не веря себе, сказала:
- Ты... ты не совсем забыл, Василь?
Он не ответил. Странные вопросы подчас у этих женщин бывают. Лишь бы спросить.
Она все поняла и без слов.
- Не забыл, Васильке!.. Василь, мне сейчас так хорошо! .. Мне больше ничего и не надо было. Только знать ето - и все!
Ганна со слезами на глазах улыбнулась:
- Есть и у меня радость!
Василь о чем-то думал.
- О чем ты, Василь?
- Да вот... Как нам теперь? ..
К ним шел Хведька. Увидев его, Василь недовольно насупился. Ганна поняла: не нравится, что приходится прервать разговор. Почувствовала, какое желание появилось у него, какие слова сейчас сорвутся с его неспокойных губ, сказала сама:
- Василь, давай встретимся!
- Как?
- Ну, я... приду... Куда только?
- А когда?..
- Хоть завтра! Как стемнеет...
Он взглянул, будто сам спрашивал:
- К гумну разве? Где яблоня? ..
- Хорошо.
Когда возвращалась, не чуяла под собой земли. На своей полосе вдруг шаловливо обхватила Хведьку, сдавила. Хотелось смеяться, кричать: не забыл, не проклял, любит! Любит!
3
Ни в ту ночь, ни на следующий день ничего не было особенного, все было как и прежде Так же поминала бога за дверью свекровь; так же храпел, разлегшись на кровати, Евхим; так же рано вскочила с постели, доила корову, топила печь, изводилась в бесконечных хлопотах Но лежала ли, за всю ночь не сомкнув глаз, - тихо, неудержимо улыбалась в темноту; ходила ли, работала днем - едва сдерживала улыбку, широкую радость. Ногам было легко, руки летали проворно, весело, будто и не повседневное, ненавистное делала. За что бы ни бралась, вспоминала Василя: каждую черточку лица, каждое проявление нежности, каждое слово сокровенного, трудного, полного большого значения разговора.
Веселая надежда ни на мгновение не оставляла Ганну, все время тревожила нетерпеливым, радостным ожиданием.
"Сегодня. Сегодня вечером!.. - будто пело в ней. - Сегодня!.. Скорей бы вечер!." Время от времени в пение это врывалось беспокойное; как бы не помешало что-либо! - но не могло сдержать радости. Жило, кружило в мыслях, в душе одно: "Сегодня... Сегодня вечером!.."
Ревнивая Глушачиха скоро заметила непонятную перемену, посмотрела на нее подозрительно.
- Что ето носит тебя, как нечистая сила... - проворчала она вслед Ганне.
"Почувствовала, старая карга! Носит!.. Носит!.. Только не нечистая сила!.. - подумала Ганна злорадно, мстительно.
Вошла в свою половину, увидела на лавке, на столе солнечные полосы, заулыбалась. - День какой! Как праздник!..
А разве ж не праздник? Праздник, мой праздник!"
После обеда, скрывая нетерпение, нарочито безразлично сказала, что пойдет к своим, помочь. Старуха, оказавшаяся Л а их половине, упрекнула:
- Ето хозяйка называется! Хозяйка! Только и заботы что о других, о чужих! Чужие ей дороже!
- Они мне не чужие!
- Как ты разговариваешь с маткой? - вмешался Евхим, снимая с крюка уздечку: решил съездить в лес.
- Как говорю! Как надо!
- Не научили тебя!
- Не научили! Тебя не спросились!..
- Евхимко, как ты терпишь, как ты переносишь ето!..
Вот до чего... доброта твоя!
Евхим сказал с угрозой:
- Не научили, дак я научу!
- Научи! Научи, Евхимко!
- Поздно меня учить! И не вам!
Евхим, удивленный, посмотрел на жену. Что-то новое, необычное было в ее голосе, во взгляде. Он привык к тупой, безрадостной покорности .ее, и то, как Ганна теперь держалась с ним и матерью - смело, независимо, даже с вызовом, - было непонятным.
- Не мне, говоришь, учить?! - Евхим густо побагровел.
Руки его задрожали. Он вдруг заорал: - Не мне?!
Евхим, рассвирепев, замахнулся уздечкой. Опережая его, Ганна заслонила лицо ладонями, втянула голову в плечи, Удар обрушился на руки, на плечо.
- Не мне?!
Евхим ударил еще раз.
Не думал, что Ганна бросится в ноги, станет просить пощады, знал уже ее, но ждал, что заплачет. Плакала ведь раньше, бывало. Теперь не заплакала. Когда отняла от лица ладони, увидел: глаза совсем сухие. Взглянула на него с такой ненавистью, что ему на мгновение стало не по себе. Евхим, однако, пригрозил:
- Я тебя научу!
- Спасибо, научил уже!.. - Голос у Ганны был хриплый, жесткий. - Не забуду!..
С рассеченной удилами Ганниной руки теклд кровь, каплями падала на пол.
Старуха молчала, поглядывая то на невестку, то на сына.
- Помни! - Евхим тяжело повернулся, сильно стукнул дверью; затопал в сенях, на крыльце.
После того как он вышел, Ганна и свекровь не перемолвились ни одним словом. Вскоре он проехал под окнами, проскрипел, открывая и закрывая, воротами. Старуха стояла у окна, следила за ним, пока он не скрылся с конем на улице.
Ганна собралась идти к своим. Глушачиха проводила ее взглядом неприязненным, ненавидящим, но ничего не сказала.
Улица из конца в конец блестела вязкой, как деготь, грязью, которая в эти дни не высыхала. Посредине улицы ее размесили конские копыта и ободья колес, было ее там столько, что часто доходила до ступиц; люди обычно держались ближе к заборам. У заборов пошла и Ганна, грязь была уже холодная, босые Ганнины ноги сильно мерзли, но она не замечала этого.
День был по-прежнему ясный - редкостный, необычный в эту позднюю осеннюю пору; однако Ганна не видела уже праздничной его ясности. Попадались встречные, здоровались с нею, она отвечала сдержанно-спокойно, скрывая & себе свою печаль. Некоторые оглядывались ей вслед: чувствовали, что беду какую-то прячет, но почти не удивлялись, знали, как ей у Глушаков живется...
Отец и Хведька были около гумна, готовили бурт для картошки. Ганна взялась помогать перебирать картошку. Занявшись этим со своими, она успокоилась, и мысли ее стали трезвее, решительнее. "Не буду, не буду я терпеть!.. Зачем и жить, если так... Брошу все, брошу!.."
Между этими мыслями она вспоминала встречу с Василем, вспоминала снова с нежностью все, что он говорил, слово за словом, думала о вечере, который приближался.
Ганне было радостно и тревожно. Будет ли он, этот вечер, будет ли все так, как хочется: придет ли Василь? А что, если какая-нибудь неожиданность помешает им? А что, если он передумает?
Это было бы такое несчастье! У нее ведь теперь вся радость в нем, вся надежда на него. Придет, придет - успокаивала себя, старалась заглушить тревогу.
Едва поужинала в сумерках со своими, вышла во двор. Со двора огородами на, пригуменья, на дорогу за гумнами. Еще не дойдя до гумна Василя, остановилась; надо было отдышаться: сердце гулко, непрестанно колотилось. Чего оно так колотится? Такое беспокойное, возбужденное, тревожное...
Ноги зябли, было холодно. От неласкового ветра, что налетал сильными порывами, бил в лицо, заползал за воротник, вечер казался студеным. Ганна едва сдерживала дрожь. Небо нависало очень низко, только где-то далеко за болотами тускло тлела узенькая полоска. Гумна, заборы, деревья чернила сырая темень Дошла до пригуменья Василя, вслушалась, тихо открыла ворота. Тут, за углом гумна, должна быть яблоня.
Вот она. Ганна остановилась, осмотрелась. Где Василь? Его не было. Прислонилась к яблоне, почувствовала, как сиротливо раскачиваются, шумят голые ветви...
Еще издали услышала шорох шагов. Кто-то шел к пригуменью. Он или не он? Если пройдет по стежке, значит, не Василь; свернет сюда, - он. Настороженно ждала. Человек свернул к ней, приблизился; стала видна во мраке темная фигура
- Ты? - прошептала она.
- Я.
- Задержался...
- Приехал поздно...
Стояли, молчали, но самих полнило чувство ожидания. Не радостным, не беззаботным было это чувство, не легким - ожидание; совсем иным было все, чем тогда, три года назад, когда он был неженатым, а она - незамужней. И не только муж ее, жена его были этому причиной. Ни он, ни она не думали о них, и Василь и Ганна жили в то мгновение только встречей, ощущением того, что, как когда-то, они снова в темноте одни. И все же радости и близости прежней не было.
Что-то и роднило их, и влекло друг к другу, и сдерживало, разделяло.
Пережитые разъединенно многие дни, месяцы межою легли между ними. И не чужие как будто были Ганна и Василь, а - как бы чужие...
Василь почувствовал, что Ганна дрожит.
- Холодно?
- Аг-га...
- Пойдем в гумно. Затишнее там.
- Не надо. Скоро д-до дому.
- Пока еще...
Все же пошла за Василем. Послушно протиснулась в приоткрытые ворота. В гумне показалось тепло - не гулял студеный ветер. Но ток был как лед.
- Тут солома в засторонке, - тихо сказал Василь.
Солома податливо осела под ними, обняла с боков. Ганна зарыла в солому ноги, сразу стало уютнее и теплее. Пахло прелью от стрехи, током, свежей, недавно обмолоченной ржаной соломой. Вверху, где-то под стрехой, пискнул спросонья воробей.
Василь неловко, будто первый раз в жизни, обнял Ганнины плечиНачал ласкать ее, привлек к себе. Сначала несмело, неуверенно, но чем дальше, тем смелее, горячее. Это был уже не тот стыдливый, диковатый Василь, но она не думала об этом. Не та была и она. Да что из того: им было так хорошо.
Она не сопротивлялась, сама приникла к нему. Она поцеловала его так, что он чуть не задохнулся; и - все жалась, жалась к нему, дрожа вся как в лихорадке от огня, что переполнял ее, от страсти, от жажды быть ближе, ближе к нему.
- Василько, милый! Родной! Васильке!
Потом лежали тихие, поспокойневшие. Долго не разговаривали.
Вдруг в отчаянии Ганна призналась:
- Не выдержу я, Василь!..
Василь, почувствовала, глянул - будто не понял.
- Я, может... утоплюся...
Он насторожился:
- Ну... ты... это!..
- Тебе одному говорю... Не спрашивай больше! Не хочу о нем!
Ганна порывисто, горячо зашептала:
- Родный ты мой!.. Был ты у меня один... И один остался... Хоть я тебя и не вижу... Ты - только один!..
И все неправда, что говорили когда-то - про меня и про него.
Неправда. Не было у нас до свадьбы ничего! Как перед богом говорю, как на исповеди! Нечего мне выдумывать. Все сплетни те - неправда!.. Ты у меня был один, один и остался.
Я, может, только и живу теперь, что ты есть... Ты у меня и теперь один, одна радость. Я потому и пришла. Ты не думай плохого...
- Я и не думаю...
- Может, не надо было набиваться на встречу, но мне так хотелось хоть немного побыть вдвоем! Хоть слово сказать, хоть услышать слово...
Она вдруг призналась с сожалением:
- Злая была тогда на тебя. Не поверил! Другим поверил, а мне - дак нет!..
- Говорили ж люди...
- Говорили!.. И все-таки мы помирились бы, может, если б не мачеха. Очень ей добра Корчова захотелось! Родней Корчовой захотелось стать!..
- Я дак сразу как-то привыкнуть не мог, что ты пошла...
- Я и сама думала потом: как я согласилась! Как могла так сделать! Как могла!
- Не своя воля...
- А виновата, выходит, сама. - Она сказала твердо. - Сама виновата!
Самой и бедовать век!
4
Свет не без добрых людей. Слухи о Ганнином свидании с Василем очень быстро дошли до Глушаковой хаты. Первой прослышала Халимониха, принесла весть от кого-то из соседок, сразу же начала срамить, клясть Ганну. Вскоре узнал старик - слова не сказал, но глянул хориными глазами так, что внутри у Ганны заныло от страха.
Евхима не было. Он приехал с поля под вечер. Сразу, как только он въехал во двор, Халимониха бросилась к нему, но старый Глушак вернул ее со двора. Старик и Евхим направились с телегой к повети. Потом вернулись вдвоем на отцову половину. Когда они вошли, старик приказал Халимонихе, чтоб дала поесть, - Глушаки сели ужинать. Евхим, видно, тоже сел за стол; не сразу пошел на половину, где была, ждала беды Ганна.
Она догадывалась: Евхиму уже рассказали - знает обо всем. Сидит, молча жует, кипит злобой. Сквозь заколоченную дверь слышала: все молчат - хоть бы слово промолвили; все задыхаются от злобы, жаждут мщения. Ганна ждала с тревогой: что же это будет? Тревога гнала из хаты - убежать, избавиться! Но как ты убежишь и куда ты убежишь - мужняя жена!.. Бесполезно все. Все равно, рано или поздно - не миновать! Все равно... Чего ж она боится разве ж не знала, что так будет?.. До слуха дошло: тикают ходики - ровно, размеренно.
Завыла во дворе слепая собака. Тягуче, долго.
Вот начали подыматься. Евхим вышел. Сейчас сюда войдет. Открылись двери, твердо затопали сапоги, ближе, ближе.
Ганна сжалась.
Он стал рядом. Минуту молчал, только сопел сердито, тяжко. Но заговорил как бы спокойно:
- Опять снюхалась? ..
- О чем ето ты? - будто не поняла Ганна.
- Не знаешь?
Глаза его пронизывали Ганну. Рот был искривлен злобой, ненавистью, яростью. "Зверь! - мелькнуло в голове Ганны. - Убьет!
Насмерть!.." Чувствовала себя слабой, беспомощной, но не выдавала слабости, старалась держаться так, чтоб не увидел, что она боится... Она и не боится! Пусть - что будет, то будет! Все равно - рано или поздно!..
Отметила про себя: за дверью свекруха не звякала посудой, липла, видно, к щелям, старик не подавал голоса: прислушивались, ждали...
- Не знаешь?
- Скажешь, может!..
Евхима взорвало:
- С-сука!
Не успела отшатнуться: Евхимов кулак ударил по челюсти - будто гиря. И ойкнуть не успела, как свалилась. Закрыла тблько лицо руками. Евхим яростно, изо всей силы, ударил сапогом - раз, другой: у нее перехватило дыхание.
"Убьет!.. Ну и пусть!.. Все равно!.."
Евхим и убил бы, может. Избивая, он не только не утолял злобу, а свирепел еще больше. Свирепел особенно потому, что потаскуха жена хоть бы голос подала, хоть бы застонала! Не только не просила пощады, а и боли не выдавала!
Охваченный злобой, Евхим не заметил, что дверь из сеней раскрылась и в ней появился Степан, которого держала, тянула назад Глушачиха:
- Степанко, не твое... Не вмешивайся...
Но Степан вырвался, бросился к Евхиму, хотел оттянуть от Ганны, только где там - Евхим толкнул так, что он полетел затылком к печи.
- Не лезь!!!
На помощь к Степану подскочил уже встревоженный старый Глушак, коршуном кинулся спереди на Евхима, ударил сына в грудь:
- Стой! Стой, говорю!!
- Тато, отойдите, - на мгновение остановился, прохрипел багровый Евхим, поводя дикими глазами, готовый броситься, кажется, на отца; но Глушак вновь ударил его, просипел злобно:
- Дурак! Балбес!
Не давая сыну опомниться, оттолкнул его. Уже когда Евхим, еще весь трясясь от неутоленной ярости, отошел, сел на лавку, Глушак сердито попрекнул, как маленького:
- Бей - да знай меру!
Полный обиды за себя и гнева, к Евхиму подступил Степан:
- Ето, ето... За ето знаешь что может быть!!
- Не суй носа!
- В другой раз в милицию заявлю! - закричал Степан. - Под суд пойдешь! В тюрьму!
- Не лезь! - вскипел Евхим, поднялся с лавки. - А нет - дак!..
Халимон глянул на Степана, на Евхима, приказал младшему:
- Иди отсюда! Не твое дело!
- Глушак повел взглядом: невестка уже стояла спиной ко всем - немного согнувшись, держась за бок. То и дело вздрагивала от какой-то внутренней боли, захлебывалась даже, но молчала. Евхим тоже молчал, еще возбужденный; неподвижные, в ярости глаза ничего, кажется, не видели. Старик чувствовал, что в любой момент он может броситься на Ганну снова.
Глушак вывел Евхима на свою половину...
Что-то в боку у Ганны резало так, что захватывало дыхание. Как косою резало бок. Боль была такая сильная, что терпеть, казалось, было невмочь. Но она терпела, успокаивала себя: ну вот - все самое страшное случилось. Дошло уже, дознался, отомстил... Нечего таиться - и бояться нечего!..
В соседней комнате старый Глушак, хоть видел, что Евхим слушать ничего не желает, не утерпел, упрекнул:
- Говорил я тебе, говорил, когда тебе жениться захотелось! Не туда шлешь, говорил! Не послушал!.. Умнее батька был! Батько ничего не смыслит! Батько - дурень!.. Дак вот, попробуй! Сам хотел етого!..
Помолчал, добавил поучительно:
- А только - учи осторожно! В меру! Если хочешь быть целым!..
Евхим ничего не ответил.
6
С этого дня у Глушаков снова вспыхнула война.
Не проходило дня, чтоб Евхим не ругал, не бил Ганну, остервенело, беспощадно. Как всегда, она переносила эти побои молча - только вишневые глаза горели упорным, недобрым огнем. Вместе работали Ганна и Евхим в хозяйстве, вместе сидели за столом, лежали в кровати, а были как бы отделены непреодолимой межой. Были как враги, скованнее одной цепью.
Теперь вечерами Евхим часто пропадал у Ларивона. Ганна тем временем в темноте ложилась спать, но сон не шел - с тягостной, неуемной тоскою как муки ждала она, когда затопают на крыльце его сапоги. Не один раз повторялось одно и то же: загодя знала, что будет, когда он, пьяный, угрюмый, притащится.
Евхим ощупью пробирался к кровати, грузно садился, сопел, стягивал сапоги. Сапоги не слушались, он злился, матюгался, стянув, с грохотом бросал наотмашь, залезал под одеяло.
Ганна чувствовала едкий, тошнотворный запах самогонки - теперь его обычный запах, слышала натужное, злое сопение, лежала неподвижно, притворялась, будто спит. Однако его это не только не сдерживало, а раздражало еще больше.
- Сука! - клял он. - Гадина! - В разные вечера слова были разные, но смысл их был обычно один. - И нашла кого!
Променяла на кого. На ету гниду!..
Она не отвечала ничего, не только потому, что он не любил, когда ему перечили. Не хотела, не могла виниться, оправдываться, не искала тропинки к примирению. Даже когда он, зверея от ее молчания, неподатливости, начинал бешено гнуть ее плечи, выкручивать руки, Ганна терпела боль, не просила пощады. Только подчас, когда терпения не хватало больше, грозилась, что пойдет в район жаловаться или уйдет.
- Ткнись только туда, в район! - сипел Евхим. - Только попробуй, дак увидишь!.. Попробуй уйти - на веревке приведу! Как суку поганую!.. - Не однажды, как бы уже твердо решив, грозился: - Убью! Зарежу, если что такое!.. Пусть арестуют, засудят, хоть на Соловки сошлют! Плевать! А все равно не жить тебе, если что такое!..
Видела, что не впустую болтает, что если придется, исполнит свою угрозу; то скрывала такой страх в себе, что даже лежать спокойно не могла рядом, то чувствовала легкость, бесстрашие: чего ей дрожать за такую жизнь, пусть она пропадет пропадом! Одно не менялось у Ганны: хоть знала, что не только ярость и злоба к ней живут в нем, ни на миг не пожалела Евхима, не сжалилась над его дурной любовью. Будто огнем выжгло в Ганниной душе сочувствие, жалость к нему.
Чувствуя, как ноют плечи, болит все тело от - Евхимовой "ласки", утешалась воспоминаниями о встречах с Василем, радостью встреч, и таких еще недавних, ощутимых, и тех, которые, казалось, давно уже забылись.
И весело и горько было от тех воспоминаний. Что она отдала бы теперь за то, чтобы снова вернуть беззаботное, неразумное счастье, которое когда-то само шло к ней! Чтоб не Евхим, а Василь был рядом - пусть молчаливый, хмурый, недовольный какой-либо неудачей, порой пусть несправедливый, недоверчивый к ней, но все ж - желанный, любимый, родной.
Один любимый, один родной, один на всем свете.
В темной, душной тишине бессонных ночей упорно, неотвязно терзали Ганну мысли-мечты: как бы снова встретиться, хоть на мгновение, хоть одним словом перемолвиться! В горячечном, возбужденном воображении, как сон наяву, возникали добрые, счастливые картины: встретились неожиданно, когда шла по загуменью к своим. Никого кругом. Только он да она; Василь так обрадован, что видно: ждал, не мог дождаться. Стоит, молчит, только жмет руку, так больно жмет, ч го терпеть, кажется, невмоготу. Но ей будто и не больно, пусть жмет, пусть!.. А вот - на посиделках она, прядет с женщинами куделю; зашли несколько мужчин поговорить, и он среди них. Сидит, молчит, не говорит ей ни слова. И она молчит, не глянет даже на него - знает, что женщины следят.
Не смотрит на Василя, а сама все видит. Все понимает, как бы мысли его чувствует. И он все как бы чувствует... Взяла прялку, пошла будто домой... Он чуть погодя - за ней...
Снова - вдвоем, как когда-то у плетня... Темень, дождь моросит, а им хорошо-хорошо...
Мысли-мечты часто останавливал, отрезвлял рассудок, - раздумывая, понимала: напрасны ее надежды, болезненные сны. Напрасны не потому, что за ней следят, что в неволе она, а больше потому, что не волен он.
В такие минуты казалась себе страшно, безнадежно одинокой. Душу охватывало отчаяние, и с обидами, что полнили Ганну, все чаще врывались, овладевали ею, тревожили лихорадочные мысли: кончить все разом, в один момент! Немного страху, минута боли - и ни Корчей, ни муки никакой не будет! Чертово око на Глинищанском озере успокоит сразу!..
За минутами безнадежности и отчаяния приходила вера и решимость: не все еще потеряно! Все можно еще поправить:
свет велик, есть на свете место для ее и Василева счастья!
Разве ж не видит она, что не любит Василь свою Маню!
Позвать, пойти с ним хоть на край света, к счастью своему!!
Как никогда, постылой была ей теперь глушаковская хатамогила. Как в неволе, в плену, окруженной со всех сторон врагами чувствовала себя Ганна изо дня в день. Как и прежде, делала она, что надо было, но делала будто заведенная, полная в душе неприязни и ненависти ко всему, что было глушаковским добром, глушаковской утехой. Не раз, не два кляла она в мыслях Глушаковы сараи, Глушаково гумно, Глушаковых свиней, овечек, Глушаковых собак. Кляла, звала с молчаливого неба погибель на все.
Целыми днями, бывало, не перебрасывалась она ни с кем словом, не смотрела ни на кого. Не пытались заговорить с ней и они, только один Степан неизвестно почему тянулся к ней, не сводил преданных глаз, но она не хотела замечать ни его привязанности, ни его самого.
Так и жили: молчали, когда управлялись в хате, когда работали в хлевах, в гумне, молчали за столом. Всюду и всегда были неприязненными, чужими врагами, которых судьба, будто в издевку, свела под одной крышей.
6
В тот самый день, когда слух о встрече Василя и Ганны проник в хату Глушака, дошел он и до Дятликовых. Первая узнала об этом мать Василя, которой передала нежданную новость Вроде Игнатиха. Обеспокоенная, очень встревоженная, Дятлиха и виду не подала, каким тяжелым камнем легла ей на сердце опасная беда.
Не показывала она тревогу и своим. Только по тому, как посматривала время от времени то на Василя, то на Маню, как следила за ними, можно было догадаться, что гнетет, давит ее беда. Скрывая страх свой, ласково ходила она около Мани; чем только могла, старалась помочь, угодить - будто хотела утешить, смягчить обиду, что нанес Василь.
- Хороший какой! - склонялась рядом с Маней над люлькою с Василевым сынком. - Агу-агу!.. Разумный же какой! .. Такой маленький, а уже понимает, что к чему!.. Смеется! Агу-агу!
Маня, как всегда медлительно, лениво, делала свое, плавно, осторожно носила располневшее тело. Мать Василя, глаз не спускавшая с нее, заглушая тревогу, успокаивала себя: "Не знает ничего"; успокаивала, но успокоение не приходило: чувствовала, что близок час, когда до нее, до Мани, все дойдет. Дойдет, не обминет, и до ее отца, и до нее дойдет.
У Дятлихи прямо из рук все валилось.
За тесной хатой, в которой они еще ютились, тюкали топоры, были слышны мирные голоса плотников: рубили новую хату. Сруб был уже сложен, ставили стропила: смотри да радуйся, кажется - вот-вот можно будет перебраться! А тут вдруг - такое! И если бы ставил стропила другой кто-либо, а то ж Прокоп сам, Манин отец, с Петром, Маниным братом.
И лес возили, и отесывали бревна вместе, вместе рубили, и срубили ж смотри не насмотришься: видная, просторная, на две половины, хата, какой никогда не было бы у них, Дятликов, одних. Нарадоваться не могла за Василя: добился своего, добился, чего хотел, - в люди, считай, вышел; сам вышел и семью всю вывел! И вот - на тебе!.. Забыл давно, думала, Ганну, забыл - и вспоминать не вспоминает; так нет, оказывается, - и не забыл, и не остыл. Снова загорелся, снова потянуло к ней, как на беду! То-то смутный был в последнее время, все скрывал что-то, хозяйствовал без прежней охоты, хмурился, будто сожалел о чем-то! Она гадала, что аа причина, боялась: заболел, может, - так вот она, та хвороба!..