Змея
ModernLib.Net / Современная проза / Малерба Луиджи / Змея - Чтение
(Весь текст)
Луиджи Малерба
Змея
Luigi Malerba IL SERPENTE © ARNOLDO MONDADORI EDITORE S.p.A 1990 © КОМПАНИЯ «МАХАОН», 2003 © © В. МАЛЫШЕВ, ХУДОЖЕСТВЕННОЕ ОФОРМЛЕНИЕ, 2003 І. Птицы летают, а я поплелся на вокзал пешком
В Африке шла война. Солдаты шагали по улицам города в своей масайской полотняной форме и с пробковыми башками, то есть с башками, набитыми
Пробкой, или проще говоря — в пробковых шлемах, Направляясь по виа Гарибальди к железнодорожной станции, они пели ту самую, известную всем песню.
Что им надо? Куда они? Что собираются делать? Наверно, солдаты очень довольны, раз поют, говорил я себе. Мелодия песни постоянно звучала у меня в ушах— ее пели или насвистывали на улицах и в кафе, она доносилась из окон домов, если там включали радио. Радио пело даже ночью, а когда переставало петь, то говорило и говорило, а потом опять пело, не умолкая.
Чуть не на каждом углу появились тележки с бананами; моя мать их не покупала, она боялась инфекции: ведь на кончике каждого банана — дохлое насекомое.
— Бананы ужасно опасны, — говорила мать сыну и уводила его смотреть, как другие дети едят мороженое.
Каждое воскресное утро мы шли пешком по виа Гарибальди до самой пьяцца делла Стекката, где в зеркальной витрине ушибался краснорожий дяденька, демонстрировавший форму нашей прекрасной родины, и направлялись к кафе «Танара» на пьяцца Гранде. Мама останавливалась перед газетным киоском, чтобы полюбоваться обложками журналов, а я, путаясь в ногах у официантов, бегал от столика к столику, гонялся за детьми, слизывавшими капли мороженого с вафельных стаканчиков.
Был там один мальчишка в небесно-голубом костюмчике, с розовой, как у ангелочка, мордашкой, курносым, с круглыми дырочками носом и длинными белокурыми локонами. Казалось, он явился прямо из рая, Рядом с ним я чувствовал себя просто поросенком: башмаки у меня «просили каши», пуговицы на рубашке все время отрывались, из носа текло, руки и коленки были черны от въевшейся в них грязи, а ноги покрыты царапинами. Мальчишка подпускал меня поближе, иногда даже улыбался и показывал свое мороженое, но стоило мне подойти, как он неожиданно давал мне пинка. Я начинал действовать осторожнее, старался подходить к нему сзади, на цыпочках, иногда даже башмаки снимал и подкрадывался босиком. Звали мальчишку скорее всего Альфонсо, потому что мать ласково называла его Фонцо или Фонцино. Он обожал земляничное мороженое. Мать у него была толстая, с гладким, блестящим лицом. Красивая. Моя мама рядом с ней казалась жалкой дурнушкой — такая она была нечесаная, худющая.
Я готов был целый день бегать от столика к столику, от одного ребенка к другому.
— Ну почему ты у меня такой ненасытный? — говорила мама.
Мороженое в кафе «Танара» делал собственноручно сам хозяин синьор Танара из свежих фруктов и свежайшего молока, которое доставляли из Викофертиле. У него было самое лучшее мороженое в городе, и многих удивляло, что он не открывает настоящую фабрику. Все знали: он кладет в мороженое настоящие яйца, тогда как другие пользовались яичным порошком — из Китая, разумеется. В разговорах часто упоминался этот желтый китайский порошок. Все желтое обязательно связывалось с Китаем. Например, желтые мячики, которые продавал старичок под портиком муниципалитета. Выходит, и бананы были китайскими? Они же желтые.
Мама говорила, что чревоугодие— смертный грех, из-за чревоугодия можно попасть в ад.
Когда сезон мороженого заканчивался, мать водила меня смотреть, как другие дети развлекаются в лунапарке, который работал круглый год на Баррьера Витторио. Да, в нашем городе круглый год работал лунапарк, но аттракционы на Барррьера Витторио славились, главным образом, тем, что билеты там продавала девица с огромной грудью. Красивая. Вообще же это была самая обыкновенная карусель: лошадки, с облезлыми шеями и блохастыми гривами из пакли. Позже на смену им пришли самолетики и ракеты на поднимающихся и опускающихся стрелах.
Я рассказывал о мороженом и о карусели одному мальчишке с нашей улицы, очень бедному, с коростой на коленках, а он пересказывал все другим мальчишкам, еще более бедным и шелудивым. Просто удивительно, откуда берутся другие мальчишки, еще более бедные и шелудивые, чем самый бедный и шелудивый из всех. Ступеньки этой лестницы ведут все ниже и ниже, и где она кончается — неизвестно.
Не могу сказать, что у меня было тяжелое детство, хотя все так считают. Меня только смущает перспектива попасть в ад из-за Фонцино и других детей из кафе «Танара». Ну и еще кое-что по мелочам. А вообще, мое счастье, счастье ребенка, покрытого коростой, как бы по цепочке распространялось на других. Я — звено в этой цепи, счастливчик.
Забежав вперед, чтобы не описывать вам все подряд, расскажу лишь о том, как виа Гарибальди наполнялась сильнейшим запахом духов в полдень и в пять часов вечера, когда на нее высыпали работницы «ОПСО» и «Дукале» — двух парфюмерных фабрик. Волны сладковатого аромата возвещали о появлении девушек в голубых халатах. Они разъезжались по пригородам на велосипедах, и из-под голубых халатов виднелись ноги, крутившие педали. На этой улице и в волнах этого аромата созревали и ширились мои представления об идеале женской красоты. Со временем ароматы исчезли, опять заговорило радио и стали проходить строем солдаты, но уже с другой песней. На этот раз среди солдат был и я. Я шел в ногу с остальными, но не пел эту, другую песню, которая тоже всем известна.
От последующих лет в памяти остались стужа, снег, ледяная корка на руках, ледяной ветер в глаза, снег под ногами и в ботинках, мороз, пробирающий до костей, пальцы-сосульки, холод, проникающий в легкие, режущий кожу, как бритва.
— В аду хоть тепло, — говорила моя мать.
А вот что бывает, когда человек возвращается в свой город и думает, что он найдет его таким же, каким оставил, хотя все постоянно изменяется: даже если ты выходишь за сигаретами или прогуляться, что-нибудь обязательно изменится. Я ходил взад-вперед по виа Гарибальди и смотрел на стены домов. Вот эта красная стена не была красной, а если и была, то другого оттенка, говорил я себе, эта мостовая не была покрыта чешуйчатым булыжником, не такими были и эта церковь, и ее дверь, и этот магазин, и этот тротуар.
Радио не переставало говорить и петь, звуки радио вырывались из окон кафе и домов. Грохот трамваев и автомобилей наполнял воздух, людской говор на улицах сливался с грохотом трамваев и автомобилей. Что вам нужно?
— Ничего им не нужно, — говорила моя мать. — Идут себе своей дорогой и все.
По вечерам я выбирался на бульвар, садился на скамейку, слушал, словно музыку, шелест листьев на платанах, а иногда, бывало, бродил вдоль реки, вслушиваясь в шум воды. Но вода испаряется от жары или превращается в лед от мороза, думал я. А с паром или со льдом разве поговоришь? На свете столько людей, почему бы тебе не поговорить с ними? — спрашивала мама.
И я снова принимался бродить по улицам, трамваи все так же сновали туда-сюда, и автомобили сновали, и люди. Куда они идут? думал я. Они идут по своим делам, — говорила мать. — Пусть себе идут.
Я спорил с трамваями, с автомобилями, с людьми, проходившими по улице.
Моя жизнь была адом, но в аду, по крайней мере, тепло, а здесь булыжники мостовой покрывались коркой льда, холод проникал в легкие, морозный воздух резал кожу. Мне хотелось куда-нибудь улететь, как улетают птицы. Поеду в Рим, — говорил я себе, там, по крайней мере, тепло. Птицы летают, а я поплелся на вокзал пешком.
Кто первым бросил камень истины? Мужчина? Женщина? Пожалуй, не это главное. Поиск надо вести в другом направлении, и прежде всего — установить, о каком камне речь. Каковы вес, форма, цвет, плотность этого камня? Его структура? Какой он — порфировый, стекловидный, пористый? Существуют миллионы разновидностей. Каково его происхождение? Вулканическое (плутоническое, рудное, эффузивное), осадочное или метаморфическое? Каменная соль - тоже камень. Не исключено, что мужчина или женщина, первыми бросившие камень истины, могли остановить свой выбор на обломке базальта (вулканический туф). Нельзя априори исключить и песчаник. И кварц ведь камень. Затем следует определить траекторию его полета, силу удара при падении с учетом закона земного притяжения. Но пусть другие занимаются поисками истины и ее связей. Это не твоя забота. Тебя должен интересовать сам камень, что не так уж мало. Учти, никто не поспешит тебе на помощь, и многие, наоборот, постараются помешать. Лучше делать свое дело тихо, тайком, ибо только таким способом молено довести до конца великие начинания. И не проси помощи у Создателя, потому что у Создателя своих дел достаточно.
II. Это восхитительно — петь и чувствовать,как звук зарождается у тебя в груди и рвется наружу
Мне всегда было трудно найти собеседника. О чем говорят люди друг с другом? Иду я иногда по улице и смотрю на людей: одни сидят в кафе и о чем-то разговаривают, другие шагают по тротуару и беседуют, жестикулируя и перебивая друг друга. И в машине водитель разговаривает с тем, кто сидит рядом. И даже на велосипеде. Я имею в виду двух людей, едущих на велосипедах и ухитряющихся переговариваться. Но о чем они говорят? Что они могут сказать друг другу? Иногда бессонной ночью я слышу за окном голоса, а выглянув, вижу двух-трех человек: сделают несколько шагов и останавливаются и говорят о чем-то, потом снова сделают несколько шагов и опять говорят. Где эти люди находят друг друга? Я пробовал заглядывать в кафе, но говорил там только с официантом: один кофе, пожалуйста. Потом еще один.
С женщинами все по-другому, потому что с ними можно разговаривать без слов, У меня с женщинами никогда трудностей не было. «Никогда» — это, пожалуй, слишком сильно сказано, вернее будет — «почти никогда». А я не с одной имел дело. Порядок был у меня с Лилианой, потому что ей от меня требовались только анекдоты; с Баттистиной, которая вечно скучала; и с Эрминией, тоже любительницей анекдотов. Наверно, многие мужчины рассказывают анекдоты женщинам. И друг другу.
С женой до свадьбы мы разговаривали очень мало. Потом поженились и теперь почти совсем не разговариваем.
В возрасте тридцати трех лет Сын Создателя погиб на кресте, я же открыл для себя вокал — это ведь тоже способ самовыражения. И жизнь моя изменилась.
Я держу филателистический магазин на виа Аренула в Риме. Мои покупатели, как правило, либо подростки, либо старики, и мне их очень жалко. Потому что я их понимаю, хотя лично у меня никакого интереса к маркам нет (да, я в них разбираюсь, но если говорить об интересе — нет, интереса нет). Это своего рода порок или мания, как и всякое коллекционирование, и предаются ему, чтобы оградить себя от других пороков или скрыть их, но подлинного счастья коллекционер никогда не испытывает. Счастье надо искать в другом. Человеку, имеющему сто марок, хочется иметь тысячу, а если у него их тысяча, ему хочется иметь сто тысяч. На свете существует определенное количество марок, но, даже если бы коллекционеру удалось заполучить их все, он не стал бы счастливее, в этом я совершенно уверен.
Однажды ко мне в магазин зашел Фурио Стелла. Я знал его только по фотографиям, которые печатали в газетах, когда его жену нашли убитой. Фурио Стелла — известный музыкальный критик, специалист по итальянской полифонии, он учился вместе с Торрефранкой, а потом еще год занимался в музыковедческом университете Ханлея [1]. Все это я тоже узнал из газет.
Ко мне в магазин он зашел в поисках марок с музыкальным сюжетом, которые он хотел использовать для оформления обложки какой-то книги. Нужных марок у меня не оказалось, но, уходя, он сказал: загляните как-нибудь ко мне, я решил организовать любительский хор вроде тех, что так распространены в других европейских странах, скажем в Австрии, Германии, Голландии. А пригласил он меня потому, что, узнав его, я не удержался и сказал, что читаю музыкальные газеты. По правде говоря, я читаю всякие газеты, а не только музыкальные. Вечером, закрыв магазин, уношу домой целую кипу разных газет и журналов, большую такую кипу, штук сорок, наверное, а потом принимаюсь их читать и читаю до часу ночи, а иногда и позже. Вот почему я знаю обо всем понемногу. Моя жена тоже читает, но выбирает обычно то, чего не читаю я, — из чувства противоречия. Моя жена прирожденная спорщица. С газетами и журналами мы оба обращаемся очень осторожно, чтобы не попортить их, так как я беру все напрокат, то есть плачу киоскеру тысячу лир в месяц, а найдя что-нибудь очень уж интересное, покупаю нужный экземпляр.
То, что в Австрии, Германии и Голландии существуют такие хоры, я знал и без Фурио Стеллы. В этих странах музыку изучают с детства, а любители музыки, особенно рабочие и служащие, организуют хоры и поют в них под руководством знатоков полифонии. Они увлекаются классическим многоголосьем, исполняют мотеты, занимаются сольфеджио и изучают произведения композиторов пятнадцатого века, неизвестных французских авторов пятнадцатого или итальянских пятнадцатого, шестнадцатого и семнадцатого веков. Вплоть до восемнадцатого. В протестантских странах всегда увлекались полифонией, поэтому материала у них больше, чем у нас, хотя в Италии есть своя система полифонии, родоначальником которой считается Монтеверди. Да, Монтеверди — это был гений.
Для северян главное — овладение полифонией, ведь они люди неразговорчивые, общаются друг с другом неохотно, а потому, собравшись, поют. Ну я и пошел к Фурио Стелле: у меня те же проблемы, что и у северян, только со мной дело посложнее, поскольку они почти все такие, а у нас такой я один.
В то время мы с женой жили на втором этаже небольшой виллы в Монтеверде Веккьо. Каждое утро я пешком спускался на виа Аренула, где у меня филателистический магазин, а к часу обычно возвращался домой. Но иногда забегал пообедать куда-нибудь в закусочную, а потом возвращался в магазин и, устроившись в кресле, спал до половины пятого, когда приходило время снова открываться. Дома я до глубокой ночи читал газеты. Иногда за окном уже светать начинало, а я все читал. Жена ворчала, потому что свет моей лампочки мешал ей спать.
Не ворчи, старуха, говорил я ей.
Я всегда называл жену «старухой», потому что она на год старше меня.
В тот период наша семейная жизнь складывалась не так чтобы хорошо. Жена стала меня раздражать. В том смысле, что ее вид действовал мне на нервы. Нервы у меня расшатались из-за бессонницы, а бессонница еще больше усиливалась из-за нервов. К тому же я выкуривал по сорок сигарет в день.
Бывало, начнешь читать газету и прочитаешь целую страницу а то и две или три, совершенно не понимая прочитанного. Это трудно объяснить. Слова-то я читал, но воспринимал их как-то поврозь. Прочитывал так целую статью, потом следующую, потом рекламу, биржевые новости и — ничего не понимал.
Не знаю уж почему, но антипатия к жене все усугублялась, и дело дошло до того, что я уже не мог выносить ее присутствия. Но выносить приходилось. Ей я пока ничего не говорил, но, думаю, она и сама это заметила, потому что стоило ей открыть рот, как я тут же заявлял: замолчи, старуха. Или: замолчи, старик, потому что у меня появилась привычка все переворачивать в мужской род. И в магазине тоже. Помню, я посоветовал одному клиенту наклеивать марки в альбом с помощью «липкого лента». В общем, состояние у меня становилось все хуже, и врач, к которому я обратился, сказал: ну, хватит, пора вам немного отдохнуть.
Тогда-то я и пошел к Фурио Стелле. Он для начала рассказал мне о хорах, существующих за границей, и объяснил, что хористам не платят за их пение, наоборот, они сами еще приплачивают за овладение техникой многоголосья и оказывают материальную помощь хоровым обществам. Я так загорелся, что охотно готов был платить сколько угодно. Брал он восемьсот лир в месяц, а я сказал, что заплачу хоть тысячу шестьсот, только бы мне дали попеть в свое удовольствие. Он рассмеялся.
— Вы будете участвовать в каждой спевке, а потом, когда научитесь, сможете петь и для себя. Но петь в хоре — это одно, а в одиночку — совсем другое.
— Мне бы хотелось узнать сразу, есть у меня какие-нибудь способности или нет, — сказал я.
Фурио Стелла прослушал несколько моих вокализов и сказал:
— Голос подойдет. Теперь вам надо заняться постановкой дыхания.
Мы занимались по три раза в неделю, а поскольку у группы Фурио Стеллы не было своего помещения, репетиции проводились в уютном спортивном зале какой-то начальной школы на виа Чичероне. Там стояли длинные скамьи, а у доски был подиум, на который поднимался наш маэстро. Вот в этом зале мы и собирались. Мы — это синьора Дзингоне Постеджи, то есть жена торговца обувью Постеджи, несколько синьор из семей римской аристократии и высшего духовенства вроде Сапьенци, потом еще молодые музыканты-студенты композиторского факультета академии, один оптовик, торгующий картонажными изделиями, двое служащих министерства лесного хозяйства. Я сразу же обратил внимание на то, что все они были друг с другом на «ты».
На репетицию собирались к девяти вечера. Хористы отличались пунктуальностью— настоящих любителей сразу видать. Сначала занимались сольфеджио и вокализами — вокализами довольно долго, потом переходили к составлению коротких музыкальных фраз, исполняли первые мотеты, простейшие хвалебные гимны.
Моя жена смеялась. Однажды она назвала меня певчим мужем. Она думала, что сказала нечто весьма остроумное, но тут же получила от меня пощечину. Я нашел наконец то, к чему стремилась моя душа, и не мог допустить, чтобы об этом говорили в издевательском тоне. Жена так ничего и не поняла и, несмотря на пощечину, продолжала насмехаться надо мной и даже передразнивать меня, когда я упражнялся дома. Однажды я услышал, как она, болтая с соседкой с первого этажа, сказала: «Совсем как ребенок, во всех отношениях». Ясно, что она имела в виду меня. Соседка в ответ пошло рассмеялась.
Я убью тебя, старуха, сказал я жене, поднимаясь по ступенькам. Она удивленно посмотрела на меня и ничего не ответила, но почти на целый месяц оставила меня в покое.
Отзанимавшись хвалебными песнопениями и мотетами, мы перешли к первым хоралам Палестрины. Палестрина был гений! Потом мы репетировали ораторию Каровиты и мессу. Я рассказываю так подробно потому, что мне доставляет удовольствие рассказывать об этом подробно.
Кое-кто из нас продолжал заниматься и дома (я, например), совершенствоваться в сольфеджио. Можно сказать, что каждый из нас чувствовал себя студентом. Поначалу нас разбили на группы: была группа теноров, группа баритонов, группа басов и группа сопрано и меццо-сопрано. Фурио Стелла сказал, что мой голос находится где-то посередине между баритоном и тенором. Это мне не очень понравилось. Я за полную определенность во всем, а вот с голосом получилась неувязка.
Я хотел поделиться своей заботой с женой. С кем же еще мне было делиться? В спортзале велись обычно разговоры на общие темы, было как-то не принято обсуждать проблемы слишком личного характера. Для этого как раз и существует жена. По крайней мере, теоретически. Но на практике я заметил, что все, касающееся пения, ее не интересует. Мне пение дало очень много, я снова стал крепко спать по ночам, меня перестали мучить кошмары, а главное, мне уже не были, как прежде, ненавистны все люди. Зато я возненавидел жену. Осознал я это однажды утром, когда проснулся и посмотрел на нее, лежащую рядом в постели. «А ей-то что тут надо?» — подумал я. Мне казалось, что она не имеет ко мне никакого отношения, потому что я весь ушел в музыку, жена же в этом смысле была для меня нулем. Следовательно, ей полагалось исчезнуть, а не лежать в одной кровати со мной. Глаза бы мои ее не видели. Такие мысли пришли мне в голову в то утро, потому что, когда человек просыпается, у него нет никакой силы воли и в голову приходит бог знает что. Мне пришло вот это. Между тем и у моей жены были претензии ко мне.
Ты ничего не заметил? спросила она однажды.
Я, оказывается, не заметил, что на всех окнах в квартире появились шторы, которых раньше не было, что она купила картину (ужасный пейзаж!) для передней, изменила прическу и цвет волос. Да, верно, я ничего не заметил. В другой раз она зашла за мной в магазин и сказала:
А у меня для тебя сюрприз.
Мы пришли домой, но я ничего необычного не увидел.
Ну как, нравится тебе наша новая квартира? спросила жена.
Я сказал, что нравится, но, говоря по совести, не заметил, что квартира теперь у нас другая: хоть и на той же лестничной площадке, но расположенная напротив прежней.
Если раньше меня все раздражало, утомляло глаза и мозг, то с тех пор как я начал петь, контуры вещей стали размываться, словно в тумане. Мне даже трудно рассказывать сегодня о тех месяцах (или годах?), потому что сами воспоминания окутаны туманом. Раньше, при виде двух оживленно беседующих мужчин, я очень страдал. Теперь же я думал: «Они разговаривают, зато я пою».
Однажды жена сказала, что ей хочется съездить к морю. Я ненавижу жару, ненавижу песок и не умею плавать.
Мы отправились с ней в Остию. В тот день я вдруг понял, что могу упражняться в пении мысленно. Помнится, я спел таким манером отрывок из пьесы Бриттена по меньшей мере пятнадцать раз. Мои голосовые связки не уставали, не было никаких проблем с дыханием, любую ноту я мог тянуть так долго, как не смог бы никто. Захотелось даже написать Бриттену письмо и посоветовать переделать эту пьесу, а я уж исполню ее лучше всех. Я изобрел систему мысленного пения, и это привело меня в полный восторг. Мне стало жалко Фурио Стеллу. «Нечто среднее между тенором и баритоном!» Ошибаетесь, маэстро! — думал я.
Вокруг зонта, под которым мы устроились, были сотни других зонтов и множество громко болтающих и беспардонных людей; и еще был шум моря, естественный шум воды.
Вечером занятие в хоре шло с трудом. Фурио Стелла очень нервничал. Он требовал, чтобы все голоса звучали ровно, чтобы никто не выделялся. А если кто-то все же выделялся, он призывал его к порядку.
Иногда маэстро посвящал нас в технические тонкости. Взять, например, так называемое портаменто, когда вместо того чтобы взять точную ноту сразу, подходишь к ней через ноту более низкую. А чтобы перейти от одной ноты к другой резко, надо брать сначала совсем другую ноту. Мы упражнялись в портаменто, а маэстро следил за нами и, если замечал, что кто-то чуть-чуть понизил тон, заставлял начинать все сначала. В полифоническом исполнении без оркестра любой хор после исполнения длинной музыкальной фразы сбивается с диапазона, и маэстро тотчас же это замечает, так как все начинают петь на четверть тона ниже. И ничего тут не поделаешь. С духовыми инструментами происходит то же самое. И духовые инструменты имеют тенденцию к понижению тональности.
Одна из особенностей постановки голоса заключается в следующем. Если дыхание неправильное, голос обязательно понижается. Поначалу у всех отмечается тенденция к понижению, так что для хорошего певца самое главное — дыхание, то есть умение делать вдох перед тем, как берешь ноту, а потом уже переходить к медленному выдоху. По мере того как продолжались наши занятия, мы открывали для себя все новые трудности.
Это восхитительно — петь и чувствовать, как звук зарождается у тебя в груди и рвется наружу. Приятнейшее ощущение, но приличных результатов можно добиться лишь посредством настойчивых упражнений. Каждый хорист мечтает о том, чтобы его голос выделялся среди других голосов. Я пока еще ничего не сказал Фурио Стелле о моем изобретении мысленного пения. Хотелось дождаться подходящего случая, чтобы спокойно обсудить с ним эту проблему. И еще мне хотелось раз и навсегда удовлетворить свое любопытство и узнать правду насчет смерти его жены. По-моему, он сам ее убил. Конечно, Фурио Стелла в этом никогда не признается, но я заготовил столько вопросов на засыпку и по его реакции смог бы и сам все понять. Мне известно, сказал бы я, кто убил свою жену. И еще мне известно, что вы тоже знаете, кто убил свою жену. Убийца своей жены знает, что вы это знаете, а теперь знает, что и я знаю. Нетрудно заметить, что эти три вопроса — ловушка, они идут по нарастающей, и в них самих уже содержится ответ. Вопросы я записал на листке бумаги, чтобы не забыть.
Если пение, зарождающееся у тебя в груди и вырывающееся наружу, приносит необычайное удовольствие, то мысленное пение— это вообще нечто фантастически прекрасное. Я говорю так не потому, что сам его изобрел. Конечно, при мысленном пении голос не слышен. То есть он не слышен постороннему уху, а звучит внутри. Это же очень просто: если пение — слово, то мысленное пение — мысль.
Фурио Стелла ничего не понял и в моих глазах выглядел тупица-тупицей.
— Почему вы не поете? — спросил он.
— Я пою, — ответил я.
— По-моему, не поете.
— А я вам говорю, что пою.
— Во всяком случае, вас не слышно.
— Вот это точно, — ответил я. — Вы меня не слышите, потому что пою я в уме.
Он посмотрел на меня очень удивленно и сказал:
— Вы, вероятно, шутите.
— Маэстро, — ответил я серьезно, — я пою божественно.
Любопытно, что такой безусловно наделенный музыкальным чутьем человек, как Фурио Стелла, оказался неспособным понять столь простую вещь. Мои товарищи посмеивались втихомолку и, судя по всему, потешались надо мной, но иного от них и ждать было нечего. Мы как раз заканчивали исполнение хорала Палестрины, и у меня возникло полное ощущение полета, причем вовсе не в метафорическом смысле. Подойдя к окну, я хотел выпрыгнуть и полететь. Торговец картонажными изделиями подбежал и схватил меня за пиджак, сказав, что я, вероятно, страдаю головокружениями и лучше мне держаться подальше от окон. Я был ему благодарен, так как чувствовал, что у меня возникло какое-то гипнотическое состояние, какое-то перевозбуждение.
Фурио Стелла попробовал было уговорить меня петь обычным способом вместе с остальными, но я не пожелал быть как все. Почему это я должен петь, как какой-нибудь середнячок? Зачем ковылять, если можно бегать и летать? Легкость, плавность, глубина чувства! Мое искусство не уступало по гениальности искусству Палестрины. Музыка у него поверялась наукой. Я не могу объяснить это словами: расстояние между тем, что я здесь только что написал, и мысленным пением такое, как между Землей и Полярной звездой. Дистанция неодолимая.
Жене я не сказал о происшедшем ничего определенного, ограничился лишь сравнениями и намеками. Она, конечно же, стала на сторону Фурио Стеллы.
Я купил себе пистолет «беретту» калибра 7,65 с удлиненным стволом. 7,65 — малый калибр, применение такого оружия в целях самозащиты разрешено законом. Есть и ружья такие. Они называются духовыми. Их ствол несет пулю, как дыхание — голос. Ружье — штука серьезная, даже если оно малокалиберное (хотя пуля калибра 7,65 тоньше сувенирного карандашика, которые раздают в самолетах), пистолет же с коротким стволом бьет метров на тридцать или даже меньше. Зато с удлиненным — на сотню. В общем, пистолет с удлиненным стволом тоже штука серьезная, хоть он и малокалиберный.
Ты решил напугать меня, сказала жена, обнаружив пистолет в ящике моего стола.
Я убью тебя, старуха, сказал я с иронией в голосе.
Пистолет в ящике мне был нужен для того, чтобы жена осознала: я независим и поступаю по своему усмотрению, у меня есть свои идеалы, и я готов их защищать. Да, у меня теперь был еще один идеал, о котором я сейчас расскажу. Он появился как раз в последние дни моих занятий у Фурио Стеллы. Это была девушка. Именно там я с ней и познакомился — в спортзале Фурио Стеллы как-то вечером, в четверг, при других хористах. Я отвечаю за свои слова, говоря, что познакомился с девушкой (потом она стала моей девушкой) однажды вечером, в четверг, в спортзале на втором этаже начальной школы, где собирались хористы маэстро Фурио Стеллы. Я был одним из этих хористов. Девушка тоже. Именно там я с ней и познакомился. Никто ее мне не представил, потому что у хористов представлять не принято. Так уж у них водится, что, если появляется новичок, его просто встречают улыбкой. Таким образом, улыбки заменяют представления, хотя с помощью улыбки не узнаешь ни имени, ни фамилии. Так что в тот вечер, в четверг, я не узнал ни имени, ни фамилии моей девушки (моей возлюбленной). Она улыбнулась мне, я улыбнулся ей. Прежде чем она улыбнулась мне, ей улыбнулись другие хористы, и она поняла, что таков способ представляться в нашем кругу, ей пока незнакомом. В общем, я ее встретил и улыбнулся. То есть я ей представился, и она мне улыбнулась, вернее, тоже представилась. Так мы представились друг другу и познакомились. Это была наша первая встреча, И состоялась она благодаря моим занятиям музыкой. Музыка позволила мне встретить девушку и познакомиться с ней (с моей возлюбленной)! Ее белокурые волосы были зачесаны назад. В тот раз, в спортзале, на ней было голубенькое пальтишко с воротником из норки. Правда, могло показаться странным, что хорошенькая девушка, белокурая, с рассыпавшимися по плечам волосами, посещает кружок хорового пения, где обычно собираются люди более солидного возраста (во всяком случае, большинству из нас было уже за тридцать). И все же в тот вечер девушка пришла в спортзал, где собирались хористы Фурио Стеллы (в числе которых был и я). Там-то я и встретил ее. В тот четверг я увидел ее впервые. Серые глаза, белокурые (натуральные или крашеные?) волосы, распущенные по плечам. Не где-нибудь на площади, не в гостиной, не на улице, не в магазине (в табачном киоске, например, пли в кафе), не в автобусе или на концерте, а в спортзале начальной школы, куда я ходил петь и куда она тоже пришла петь, записавшись в хор.
В спортзале, снятом Фурио Стеллой на деньги, полученные с хористов, я встретил девушку. Именно эту девушку, а не какую-нибудь другую, хотя я не знал ни ее имени, ни фамилии. Какое это имеет значение? Главное, что я ее встретил, и встретил там, где уже сказано. Я ведь решил, что больше в спортзал ходить не буду, а она как раз пришла туда впервые. Так судьба (или случай?) устроила нам эту встречу — в спортзале Фурио Стеллы, при остальных хористах, однажды вечером, в четверг.
Не каждому дается это почувствовать, тут нужен ocoбый нюх. Один бейрутский коммерсант в нескольких строках, торопливо набросанных в блокноте, утверждает, что он почувствовал это, сидя на какой-то террасе на берегу моря в Остенде. В тот же вечер коммерсант (некий Ф.Х. Паульсен, торговавший пальмовым мылом) был обнаружен мертвым: он умер при подозрительных обстоятельствах в своем гостиничном номере. Листая его блокнот, полицейский агент обнаружил эту поразительную запись и немедленно сообщил о ней начальству. Ф.Х. Паулъсен и не пытался описать свое ощущение, он только утверждал, что сразу же почувствовал «нечто такое», и добавил ряд довольно банальных эпитетов, сопроводив их несколькими восклицательными знаками. Полиции, занимавшейся расследованием обстоятельств убийства, его запись не позволила продвинуться пи па шаг. Увы, записка торговца не помогла и ученым, заинтересовавшимся этим делом. Однако ясно, что он имел в виду какой-то запах, и находятся люди, утверждающие, будто речь идет о запахе Рая. Но на чем основаны подобные утверждения? Группа ученых специалистов побывала на месте происшествия, чтобы тщательно исследовать все обстоятельства. Но что смогут они сказать нам об этом запахе? Удастся ли им установить его происхождение? Результаты исследований ученых окутаны глубокой тайной, никакие сообщения не просочились наружу, но рано или поздно сенсация может взорваться как бомба.
ІІІ. История моей любви началась с прогулки, похожей на сплошную долгую беседу
Когда я впервые пришел в спортзал на виа Чичероне, я был до такой степени захвачен мыслями о пении, что не видел лиц хористов, да и сам спортзал тоже не разглядел как следует. Мой взгляд все время был устремлен вверх, хотя наверху ничего, кроме потолка, не было. Лишь позднее я привык отличать одного хориста от другого, запомнил имена некоторых своих коллег во время коротких разговоров в перерывах между занятиями. В общем, нельзя исключить, что Мириам присутствовала на занятиях и до того знаменательного четверга, когда я увидел ее впервые. В тот вечер (мы разучивали «Rex Pacificus» Палестрины — мотет на шесть голосов) я внес в занятия некоторую сумятицу своим мысленным пением. Мои воспоминания несколько сумбурны: перепалка с Фурио Стеллой, растерянные хористы с их комментариями, маэстро, призывающий меня к порядку со своего подиума, Мириам, стоящая по правую руку от меня, рядом с Сапьенци (Сапьенци смеется), и блики неонового света на лепных карнизах. Мириам смотрела на меня и, наверно, восхищалась моим поведением, тогда как другие отпускали всякие замечания. Сапьенци же все смеялась, а потом стала петь одна. Занятия окончились раньше, чем обычно, сразу после моего спора с маэстро.
Спускаясь по лестнице, я услышал за спиной шаги — шаги Мириам, опередившей остальных. Я спросил ее просто: тебе в какую сторону? Она показала рукой направление. И мне туда же, сказал я. В общем, получилось, что у нас вроде бы уже есть какая-то договоренность, во всяком случае так выглядело, а если этого и не было, то вполне могло быть.
Преследуя определенную цель, я предложил Мириам обойти вокруг замка Святого Ангела. Шли мы молча, Хотя замок в действительности был древнеримской усыпальницей, сейчас его все почему-то считают средневековой крепостью. Крепости обычно осаждают, и мне хотелось внушить Мириам эту мысль — мысль об осаде крепости и победе. Большая, между прочим, разница — сказать что-то прямо или сделать намек, когда уже сложилось естественное взаимопонимание. Выразить свои мысли без слов, через молчание, через магию вещей — искусство. Некоторые вещи словно специально для этого созданы и говорят сами за себя, нужно только заставить их заговорить. Можно заставить заговорить замок, улицу, стену, растение. Даже камень можно заставить заговорить. Мириам шла рядом и молчала, слова были не нужны.
Мы прошли через мост Святого Ангела с его знаменитыми скульптурами. Это узкий мост, а в разлив воды Тибра поднимались почти до сводов опорных арок. Идти по мосту с женщиной — что тут такого? Но для меня это было чуть ли не приключением. Два человека (Мириам и я) сильнее ощущают взаимную близость, если проходят по мосту, а не по тротуару или по площади. Вероятно, я мог бы сказать что-нибудь, помочь себе словами, но на белом свете существуют не одни только слова. История моей любви началась именно так, с долгой прогулки, которая заменила долгую беседу. Автомобили проносились мимо — на то они и автомобили! — а прохожие не обращали на нас никакого внимания, как не обращают внимания друг на друга незнакомые люди; поскольку мы с Мириам были для прохожих незнакомцами, они шли мимо, не глядя на нас.
Так мы прошли всю виа Джулия. В семнадцатом веке по ней прогуливались папы, у знаменитых наложниц были здесь свои квартиры и дома. И у кардиналов тоже. Статуи Сан-Филиппо Нери, Сан-Бьяджо делла Паньотта и Санта-Мария дель Орацьоне е Морте и по сей день наблюдают за прохожими из ниш в стенах своих церквей. Виа Джулия — прямая улица длиной ровно в километр. В начале шестнадцатого века кто-то из пап торжественно открыл ее, и с тех пор она оставалась неизменной на протяжении всех четырех с половиной веков, а это порядочно. Нас все время тянуло идти посреди улицы — так к середине стекается вода в русле реки, — потому что на виа Джулия нет тротуаров и мостовая к середине как быуглубляется.
Казалось, Мириам прекрасно понимает язык этой длинной — целый километр — и прямой улицы, похожей на долгое объяснение в любви. Дело было не просто в том, чтобы пережить какое-то приключение (прогулка по мосту Святого Ангела), а в том, что это приключение прекрасно могло вылиться в традиционное взаимопонимание, то есть во взаимопонимание, отвечающее традиции.
Я спросил у Мириам, как ее зовут (имя Мириам я сам придумал). Это неважно, сказала девушка. Неважно так неважно, но должен же я тебя как-то называть, сказал я. Называй как хочешь, ответила она. Мириам, сказал я.
Судя по всему, имя ее устроило. Изо рта Мириам вырывались белые облачка, словно она курила. Я был горд, что окрестил — подходящее слово! — такую девушку.
Виа Джулия навевала желание быть кардиналом давних времен, князем Римской церкви в пурпурной мантии и в башмаках с серебряными пряжками. Я чувствовал, как шевелится во мне этот старинный персонаж, я просто нутром чувствовал, как он растет во мне со всем его шуршащим шелковым облачением, с его величественными жестами, латинскими псалмами, григорианским пением, слышал звуки органа и ощущал, как срываются с моих губ похожие на проклятия латинские восклицания (О saluhostia!) и церковные мотеты, которым я научился в спортзале Фурио Стеллы. Кардинал двигался, благословлял прихожан, величественно разводил руками, раздавал пинки, топал ногами. Я испытывал острую боль от этих пинков, у меня даже дух перехватывало, приходилось закусывать губы, крепко стискивать зубы, чтобы не закричать. Остроносые башмаки, носки башмаков с серебряными пряжками, серебряные пряжки остроносых башмаков кардинала разрывали мне диафрагму. Это была мистическая боль.
Священный экстаз.
Мириам с интересом смотрела на меня. Для этого у нее имелись все основания. Сколько раз я задавался вопросом, как все происходит между мужчиной и женщиной, как начинается их любовная история? Главное, что тут нет никаких правил и все всегда может обернуться своей противоположностью. Некоторые истории начинались с автомобильной катастрофы, с урагана (Эней и Дидона), с землетрясения или бомбежки, со спиритического сеанса и даже с ненависти и антипатии— полной противоположности любви. В данном случае, как я уже говорил, это был священный экстаз.
Ты вдруг заговорил по-латыни, глядя на меня с удивлением, сказала Мириам. Это шутка, ответил я. Но ты все-таки что-то сказал по-латыни. Я пошутил. Хорошо, пусть так, сказала Мириам, но что ты сказал? Я вообразил себя священником. Кардиналом.
Мне пришли на ум адаптированные стихи из «Dies Irae», и я прочитал их Мириам к огромному ее удовольствию.
Стихи были такие:
Miriam, mirum spargens sonum per sepulcra ragionum, coget omnes ante thronum [2]. И так далее. Вообще-то латыни я не знаю, все это была игра, которую я придумал для нее, в ее честь. Потом я замолчал. Так, в молчании, закончилась первая глава нашей истории, наша встреча, прогулка, объяснение в любви.
Разговор возобновился на следующий вечер на холме Джаниколо.
С холма Джаниколо Рим казался сплошным лунапарком, он весь был в огнях, над площадью Барберини реяла огромная буква «М» (реклама фирмы «Мотта»), а еще была луна и вывеска компании «Алиталия». По одну сторону простирался город с его огнями и шумом уличного движения, по другую были мы с Миркам в моей машине «Фиат-600» -универсал -как на сцене, словно взгляды всех римлян были устремлены на нас из партера. Не знаю, испытывала ли Мириам то же самое, я ей ничего не сказал, ведь чувства иногда обманывают. Сквозь стекла виднелись огоньки сигарет в других машинах, припаркованных рядом с нашей у парапета: там тоже любовались панорамой города.
Если бы в тот вечер я предложил Мириам сходить в кино, уверен, она сказала бы «нет». В кинотеатре «Адриано» шел американский фильм о каком-то игроке в шары — я читал в газете, — и назывался он «Хвастун». Хотите верьте, хотите нет, но из-за этих самых шаров персонажи картины убивают друг друга — так было написано в газете, и еще там говорилось, что фильм замечательный и актер играет прекрасный. Но если бы я в тот вечер предложил Мириам сходить в «Адриано», чтобы доставить ей удовольствие, то меня ждало бы разочарование: Мириам кино не любила. Дело было не в фильме, просто кино ей вообще не нравилось. Но я ничего ей не сказал. Я вдаюсь в такие подробности потому, что во всем люблю точность.
Мысль о кино пришла мне в голову просто так, она была банальна и случайна, как все банальное и случайное, что приходит в голову, когда имеешь дело с девушкой. Обычно говорят: пошли в кино, и идут в кино. Возможно, и Мириам тоже пошла бы, если бы я ее пригласил. В таком случае я поступил бы, как поступают все другие мужчины со всеми другими девушками (даже если потом они ведут себя по-разному), но не знаю, как повела бы себя Мириам — как все другие девушки или нет, потому что кино она не любила и, вполне возможно, ответила бы мне отказом, то есть предложи я ей пойти со мной в «Адриано» или в какое-нибудь другое кино, она бы не пошла. Но это всего лишь моя гипотеза, потому что такого предложения я ей не сделал, да и не собирался делать.
Что представляла собой девушка, сидевшая рядом со мной в автомобиле? И что вообще она делала в моей машине, на соседнем сидении? Ничего особенного, говорил я себе, происходит нечто вполне естественное: девушка сидит рядом с мужчиной, и этот мужчина — ты, а эта девушка — Мириам, вы познакомились в спортзале Фурио Стеллы. Вот и прекрасно, говорил я себе, вот и действуй, скажи ей что-нибудь. Или нет, подожди пока с разговорами, потому что, открыв рот, ты не имеешь права произнести что-нибудь банальное. Но долго молчать тоже ведь нельзя. Некоторые мужчины говорят о других женщинах, некоторые — о войне, у них всегда наготове что-нибудь о войне, но я о ней ничего не знаю, когда я говорил, что был на войне, я лгал. Признаться честно, я и в армии-то не служил, хотя всегда делаю вид. будто служил. Однажды, когда был налет на наш город, я попал в бомбежку, а я рассказываю, будто дело происходило бог знает где, Эту ложь я повторяю всегда, когда есть повод. Я посмотрел на Мириам, курившую сигарету. Затянувшись последний раз. она выбросила окурок за окошко. Губы ее слегка дрожали, она смотрела на меня молча, словно ждала чего-то, словно хотела спросить: ну а что теперь?
А что? Ничего. Я сидел себе, как путник, одолевший трудную дорогу и добравшийся наконец до дома, где, он знает, ждут его все прелести жизни и дверь приоткрыта: толкни и входи, но он почему-то медлит. Ну вот, сидишь и занимаешься сравнениями, говорил я себе, хотя тебе прекрасно известно, что в подобных случаях надо шевелиться. Это как на войне — там тоже нельзя засиживаться на месте. Когда ты идешь в атаку, то даже поражение тебя не бесчестит, а если ты сидишь без дела, ничего не произойдет, а хуже «ничего» на свете не бывает.
Шевелись, подстегивал я себя и наконец начал действовать. У меня есть одно необыкновенное оружие. Не многие умеют им пользоваться. Я наделен особой способностью двигать языком — могу закручивать его винтом, могу заставить его вибрировать и по горизонтали, и по вертикали (по отношению к осевой линии лица), могу подтянуть его к самой гортани, а потом выбросить вперед с силой — как таран, или легонько — как удочку, могу держать язык совершенно неподвижным несколько минут, а потом пустить его скачками, словно он у меня с цепи сорвался. Я умею сворачивать его в трубочку, как дорожку, а потом внезапно распрямлять, умею вращать им, как пропеллером, бить, как хлыстом, втыкать его, как шпагу, распластывать, как простыню, или размахивать им, как флагом; он может быть у меня твердым, как кусок железа, или дряблым, словно медуза. Но для достижения наибольшего эффекта необходима внезапность. Как на войне. И еще все должно быть в темпе. Без этого ничего не выйдет — так, чепуха какая-то и все. Нужный темп выработать нельзя, это природный дар, который можно только совершенствовать, но в том случае, если вы им наделены.
Когда женщина «соответствует», я могу изобразить даже пробку от шампанского: свернуть язык петлей (женщина должна просунуть в нее свой) и резко дернуть. Из-за образовавшегося вакуума получается хлопок. Со стороны ничего не слышно так что этот фокус можно проделывать и при посторонних.
Без четверти шесть утра мы были еще там, в моей «шестисотке» -универсале с запотевшими стеклами. Происходило это 27 марта, в день, полный любви и ветра. Солнце взошло ровно в шесть часов восемь минут. Это был день Сан-Джованни Дамашено и Сант-Аугусты Верджине, время страстной заутрени, как явствует из книги гаданий «Барбанера» (стр. 57). Когда я открыл глаза (целуясь, я всегда их закрываю), вокруг нас не было никого, все машины исчезли, только двое верховых полицейских ехали мимо. Птицы уже пробудились. Одни, запрокинув голову, пели среди ветвей, другие кружили в воздухе, словно обезумев от дневного света, затмившего свет городских фонарей. Да, умение целоваться — это искусство.
Какой-то воробей присел на капот моей машины, потом сорвался с места и облетел вокруг памятника Гарибальди, героя нашего Рисорджименто. Строго говоря, на протяжении всей ночи у нас с Мириам был один сплошной долгий поцелуй.
Я не люблю прибегать к каким-то внешним эффектам, чтобы поразить женщину. Предпочитаю классический прием поцелуя. Мириам откинулась на спинку сиденья, точно я ее избил. Глаза у нее блестели, а вокруг них залегли тени, словно у горячечного больного, вид у нее был просто измочаленный. Она смотрела, как я закуриваю сигарету, и попросила дать ей потянуть. Я стал подносить сигарету и к ее губам. Она выпускала облачко дыма и просила еще. Никто не посмел бы отрицать, что в ту ночь между мной и Мириам началась самая настоящая любовная история. Если нет, то что такое любовная история вообще? Я лично понимаю это так, а что будет потом — уже неважно.
Двое верховых полицейских все еще крутились возле памятника и смотрели на нас. А я пытался завести машину. Давай уйдем, а ее здесь оставим, говорила Мириам. Нет-нет, она уже заводится, сейчас поедем. Но машина все никак не заводилась. Мне надо было довезти Мириам до магазина, ведь это ужас — идти пешком в такой ранний час, да еще после ночи, проведенной в машине. Вот увидишь, сейчас она заведется, говорил я, эти машины рассчитаны на страны с суровым климатом, они специально сделаны так, чтобы заводиться на холоде.
Верховые полицейские удалились. Может, они догадались, что я сейчас попрошу их помочь подтолкнуть машину, и потому поскорее убрались. Вот свиньи. Мотор уже разогрелся, говорил я, сейчас поедем, бензин есть, все есть, не может же она не поехать. Мне было стыдно за этот жалкий моторишко, работавший на холостых оборотах, за этот его натужный вой, нарушавший тишину холма Джаниколо в столь ранний час, а главное — на глазах у Гарибальди, у которого всегда все получалось. У этой свиньи Гарибальди, чуть было не сказал я. Дело кончится тем, что сядет аккумулятор, говорила Мириам, и аккумулятор действительно начал выдыхаться, мотор стал сбавлять обороты.
Мириам закурила сигарету, нетерпеливо выпустила несколько облачков дыма. Я должна вернуться домой прежде, чем выйдут дворники, сказала она, уже очень поздно, вернее, рано. Мириам посмотрела на посветлевшее небо. Буква «М» — «Мотта» погасла, погасли уличные фонари, только редкие автомобили проезжали с еще включенным фарами и капли росы стекали по запотевшим стеклам. У всех машин моторы работали исправно, только моя не желала сниматься с места. Никогда еще не случалось со мной такого, говорил я, чтобы мотор не заводился. Не злись, говорила Мириам, думаю, это нормальная вещь. Нормальная? Ну нет, говорил я, со мной такое случаться не должно.
Мотор уже едва тянул. Аккумулятор сел, говорила Мириам. Но мотор же новый, почти новый. Может, аккумулятор сам по себе подзарядится.
Мимо проехало такси. Мириам сделала знак рукой, и таксист подрулил к нам. Если ты не возражаешь, я вернусь домой, сказала она. Мотор глох после каждых трех оборотов. Возражаю, но что поделаешь, езжай. Мириам села в такси и уехала по петляющей дороге.
Не дожидаясь появления подметальщиков, я запер машину и пошел пешком. Пошел— не точно сказано, ибо мне казалось, что я лечу. Смотри, не доверяйся ощущениям, не впадай в самообман, говорил я себе. Но был ли это действительно обман чувств? Почему же я тогда пересек большую лужу перед памятником Гарибальди, не замочив ботинок? И почему я чувствовал, что меня сильно тянет вверх вопреки закону земного притяжения? Я подошел к каменному парапету: отсюда был виден огромный, освещенный солнцем купол собора Святого Петра, лужайки и деревья Виллы Дориа Памфили, ватиканская железная дорога, проснувшийся и оглашаемый ревом мотороллеров и грохотом поднимающихся жалюзи квартал Монте дель Галло.
Я огляделся. Вокруг никого. Сейчас полечу, сказал я себе. И верил, что смогу полететь: воздух был мягким, как пуховая перина, а сам я стал невесомым, казалось, невидимый воздушный шар тянет меня вверх, казалось, я могу плыть по воздуху, как птица или как самолет (но только бесшумный), в полной тишине. Для этого не нужно никаких усилий, достаточно приподняться на цыпочки и нырнуть с парапета туда, где газоны и деревья Виллы Дориа Памфили, среди которых днем находят приют совы, слетающиеся в город по ночам. Я оглянулся и посмотрел на машину. До чего смешным казался мне ее кургузый каркас, до чего же она приземленная, до чего нуждается в опоре! Машина настолько подвластна закону земного притяжения, что и представить себе невозможно, как бы она оторвалась от земли хоть на полметра. Смешны были и другие засновавшие по улицам автомобили, с этим их жалким жужжанием, со всеми их сложными и такими бесполезными механизмами. Большие и маленькие машины вереницей скользили по асфальту. Да, смешно было от одной мысли обо всех этих моторах, сцеплениях, колесах.
Высоко в небе с рокотом проплыл самолет, и душа моя переполнилась ужасом. Сравнение явно хромало: что общего могло быть между мной и этой фантастической машиной, поднимающей в воздух тонны груза, с ее изрыгающими пламя турбинами, электронными внутренностями, с панелями, ощетинившимися ручками и рычагами, с автопилотами, убирающимися шасси и всем остальным? Я посмотрел на свои руки, на запястья, такие худые, такие беспомощные, потрогал щеку, за ночь покрывшуюся щетиной, и спрыгнул с парапета, на который уже было вскарабкался, чтобы пуститься в полет. Купол собора Святого Петра оставался на своем месте, и я тоже стоял на земле, а сверху еще доносился звенящий вой реактивного самолета, повисшего в небе, словно серебряная рыба. Казалось, будто он не движется, но он летел, летел со скоростью девятисот километров в час. Потом он пропал из виду, смолк звенящий вой турбин, но все же после него в воздухе что-то осталось, какое-то странное ощущение волшебства, как если бы по улице только что прошел папа римский. Я стоял зачарованный, смотрел и слушал, хотя самолет улетел и его не было больше ни видно, ни слышно. Чего ты ждешь? — спросил я себя.
Известно, что таракан появился на свете много раньше, чем человек. Он был распространен на планете еще в каменноугольный период. Ползал по лесам, питался листьями, смолой, древесиной, навозом и даже землей. Сегодня тараканы едят также бумагу, резину, бакелит, краску, мыло. Они способны превратить в пищу все что угодно. Человек воюет с тараканами посредством самых разных ядов и даже расклеивает па стенах домов плакаты, призывающие к борьбе с этими насекомыми. Человек имеет зуб на таракана: у таракана есть много такого, чего нет у человека. Например, надкрылья, усики-антенны, крылышки. У таракана не просто глаза, а хорошо развитые сложные органы зрения, позволяющие ему видеть в темноте. Он не боится ни жары, пи холода, ни сырости. Как правило, у таракана три пары лапок, а иногда даже и четыре, он может ходить, прыгать и летать, хотя летун он неважнецкий. Таракан может грызть или жевать, или грызть и жевать одновременно. Некоторые тараканы окрашены в замечательные цвета, отливающие всеми цветами радуги. Но несмотря на все это, превосходство человека над тараканом несомненно.
IV. В эротике дыхание и ритм играют не менее важную роль, чем в пении и музыке
Свет, шум, присутствие посторонних и животных -суть факторы, препятствующие развитию эротических чувств. По-моему, когда занимаешься любовью где-нибудь на лужайке, под открытым небом, или в комнате со слишком высокими потолками (например, в домах шестнадцатого, семнадцатого и восемнадцатого веков), или в помещении с распахнутыми окнами и с гуляющими по нему сквозняками, все куда-то улетучивается. В тесном же и замкнутом пространстве мужчина и женщина могут по-настоящему, как говорится в Библии, познать друг друга; создается такое впечатление, будто на свете существуют только два антагониста, получившие наконец возможность схватиться и помериться силами. Это заложено в важнейшем законе притяжения сил с противоположными знаками.
Задняя комната в моем магазине очень мала, и в ней нет окон. У меня там стопы каталогов, каталожный шкаф «Оливетти», стеллажи для альбомов и большие конверты с еще не зарегистрированными, разобранными только по годам и странам марками, а также маленький стенной сейф для самых редких экземпляров и старое кожаное кресло. У стены, под сейфом, складная кровать с металлической сеткой, кажущаяся здесь предметом совершенно случайным.
Я дожидался Мириам перед спортивным залом Фурио Стеллы, прогуливаясь взад-вперед по виа Чичероне, а когда она вышла, сказал ей, что пора кончать с пением, что Фурио Стелла -убийца, он же убил жену, что петь хорошо до определенного момента, а потом — все, не превращаться же в рабов вокала. Хватит тратить время на всякие мотеты, заявил я. Мириам удивилась, услышав от меня такие речи. Из зала уже доносились голоса хористов, начавших распеваться. Я сказал: брось, ты уже достаточно напелась с этим убийцей Фурио Стеллой.
Мы мчались в машине к моему магазину, а хористы пели в спортзале на виа Чичероне. Их голоса преследовали нас до самой набережной, как запахи, которые пристают к вещам и людям и передвигаются в пространстве вместе с ними. Вот так пристало к нам пение, и, пока машина неслась в потоке других машин по набережной Тибра, у нас в ушах еще стоял отзвук далеких хоралов и мотетов. Я поглядывал на сидевшую рядом Мириам и радовался, что она отказалась от спевки и поехала со мной, я смотрел на ее волосы, ниспадавшие двумя симметричными волнами на лоб и глаза, видел ее узкие плечи под светлым плащом, профиль, такой четкий вырисовывавшийся в проблесках проносившихся мимо огней. Голоса хористов все преследовали нас и смолкли, лишь когда мы вошли в магазин, и я закрыл дверь и предложил Мириам присесть, снять плащ и перчатки. Я тоже сел на стул в торговом зале. Мириам взяла какой-то альбом и стала его рассматривать, а я закурил сигарету из своей пачки, предварительно поднеся огонь к сигарете Мириам. А ты разбираешься в этом деле, сказала Мириам, указывая на раскрытый альбом. Еще бы, это же моя профессия, сказал я.
Я объяснил ей, что ценными считаются марки либо очень старые, либо редкие, что по мере того как марка стареет, она становится и более редкой, поскольку часть экземпляров пропадает, но редкими бывают не только старинные марки, например марка Сан-Марино, на которой изображена коноплянка с хвостом попугая, а попадаются и старинные, но не редкие, например первые выпуски английских однопенсовых. Тут главное придержать их, пока с годами они не станут одновременно и редкими, и старыми.
За это время и сам состаришься, сказала Мириам, и была совершенно права. Но ведь стареем мы в любом случае, стареем, пока не преставимся. Недавно преставился даже папа римский — сколько об этом разговоров было! Бедный папа, какая ужасная штука — смерть, сказал я, но сразу заметил, что Мириам ему не симпатизировала. В Риме ежедневно умирает девяносто человек, сказала она, и никто не придает этому значения. Ходишь по улицам, видишь смеющихся, гуляющих людей. И никому в голову не приходит, что в это время в городе умирает девяносто человек. Как-то не думаешь об этом, а если подумаешь, то не очень-то веришь: мертвых надо видеть, тогда и поймешь, что они умерли. Девяносто мертвецов, ответил я, это действительно много, но стоит мысленно покинуть пределы Рима, как окажется, что их уже девятьсот и даже девять тысяч.
Или даже девяносто тысяч, сказала Мириам. Девяносто тысяч покойников, вот это действительно много.
То, что говорила Мириам, было сущей правдой, но подобные разговоры уводили нас в сторону от моей цели, и теперь мне надо было сделать что-нибудь такое, чтобы Мириам не ускользнула от меня, как когда-то ускользнула одна моя соученица, когда мы с ней гуляли по островку посреди озера в городском парке. Мы сели на траву за фонтаном нимф, и она стала рассказывать про какого-то сторожа соборной колокольни, который пытался заманить ее на самый верх, а потом оказалось, что там, на верхней площадке, у этого мерзавца была койка. Свинья такая. И я пустился в рассуждения об этом стороже, но тут к островку подплыли еще какие-то школьники и попытались увести нашу лодку, чтобы сделать из нас Робинзонов.
Пойдем отсюда, сказал я Мириам, и Мириам, как говорится, не моргнув глазом, последовала за мной.
Мне хотелось, чтобы она начала раздеваться первой, но почему-то сам стал снимать с себя галстук. Мириам сняла шейный платок и села на постель, то есть на раскладушку, Я снял пиджак, а Мириам — бусы. Я — свитер, Мириам — одну туфлю. Я — ботинок, Мириам — вторую туфлю, я — рубашку, Мириам — кофточку. Я второй ботинок, Мириам — юбку. Теперь она осталась в одной комбинации. Я снял оба носка, Мириам — оба чулка и таким образом оказалась босиком. Когда она сняла комбинацию, на ней еще оставался бюстгальтер, но потом она сняла и его. Наконец мы оба оказались голыми, как два червяка. Мириам приподняла плед на постели, чтобы нырнуть под него, но под пледом не было простыни — был только один матрац. Тогда она снова расправила плед и легла на него.
Я сторонник чистой эротики. Чувства — это одно, а эротика — совершенно иное. Кто за эротику, кто за чувство. Редко случается так, чтобы мужчину и женщину захватило сразу и то и другое. Но тогда уже бывает светопреставление.
Я погасил свет, и мы с Мириам оказались на койке в темноте. Я голый, и она голая. Я зажег свечу — свеча у меня всегда под рукой на случай, если выключат электричество. Слабый язычок пламени едва освещал комнату и трепетал от нашего дыхания. Я еще сам себе не верил, что Мириам со мной, но все это было истинной правдой: мы оба, голые, лежали на кровати. Дело шло к полуночи, многие в это время уже спали у себя дома, а мы только начинали наш поединок, наше знакомство. Я снял часы, Мириам — сережки и браслет. Сколько всяких знатных персон смотрели на нас со стеллажей, с марок! Короли, королевы, президенты, выдающиеся изобретатели, святые… Все они были мертвые, а мы — я и Мириам — живые и раздетые, то есть голые. Мириам бросила юбку, блузку, чулки и все остальное на старое кресло, я швырнул свое барахло на каталожный шкаф «Оливетти», где у меня хранятся счета и корреспонденции. Мы лежали вдвоем на кровати голые, прижимаясь друг к другу. Мириам, то есть девушка, которую я назвал Мириам, и мужчина, то есть я. Женский пол и пол мужской. Мне в это трудно было бы поверить, если бы я сам там не находился. В некоторых случаях человек страстно ждет чего-то, а когда это что-то происходит, оно кажется ему невероятным, и тогда он говорит себе: да, это я, и то, что происходит, происходит именно со мной. И я себе говорил: то, что сейчас происходит, просто замечательная штука. Мы лежали вдвоем на кровати, оба голые, да, оба на кровати (я и она). Короли, королевы, святые, папы, изобретатели в конвертах из вощеной бумаги были там, в шкафах, на марках. А мы с Мириам лежали на кровати голые. Подушечки моих пальцев готовы были с цепи сорваться. Как у Рубинштейна.
В нагнетании эротических чувств, как и в пении или музыке, важно дыхание. В пении самое главное выдох, потому что все склонны под конец ослаблять звук. А его надо доводить до апофеоза. Речь идет не только о протяженности, речь идет о том, чтобы до конца, то есть на протяжении всей композиции, придерживаться верного ритма. Как в симфонии. Можно, конечно, следовать классическим схемам, отвечающим трем элементам традиционной симфонии (аллегро — адажио — менуэт), или же обогащать композицию вариациями, повторами, фугами, аллегретто. Но для этого необходимо держать дыхание. Когда я в форме, то способен на самые разные вариации. Вариация не расстраивает основных движений, она как бы корригирует их, придает им утонченность, к тому же у нее есть еще одно преимущество: она вызывает удивление у партнерши, которая должна подлаживаться под твою тональность. Достигнуть этого можно лишь при взаимопонимании.
Вариация совсем не то, что импровизация. Увлечение восторгами импровизации бывает даже опасным, если она отрывается от основной темы, ибо основная тема не импровизируется. Если кому-то это удается, значит, он гений.
Самое надежное — придерживаться схем. Например: рубато, граве, аллегро-адажио, аллегро-виваче, аллегро, пастораль. Эту классическую схему я заимствовал из Большого концерта № 8 Соль-минор для Рождественской ночи Арканджело Корелли. Или: аллегретто-анданте ма рубато, вивачиссимо, аллегретто-модерато из симфонии Ре-мажор № 2, опус 43 Сибелиуса. Схемы, скопированные у Сибелиуса, легко выполнимы и увенчиваются немедленным успехом. Для достижения быстрого, но достойного апофеоза я иногда пользуюсь схемой концертной симфонии для скрипки, виолы и оркестра Ми-бемоль-мажор № 364 Вольфганга Амадея Моцарта. Я серьезно изучал по грамзаписям множество симфоний. Если все строить на таких вот музыкальных схемах, то самое важное — добиться в финале одновременной вибрации. Стоит одному из двоих сфальшивить или не выдержать ритма, все идет насмарку. Но если вы вибрируете в унисон и ритм выбран верный, о, тогда просто шалеешь от блаженства.
Можно быть музыкальным в большей или меньшей степени, но совершенно равнодушным к музыке быть нельзя, поскольку музыка — одна из движущих сил Вселенной, даже змеи слышат музыку и млекопитающие тоже — одни лучше, другие хуже; весь мир— это своеобразная музыкальная шкатулка, в которой звучат концерты самой природы. Мириам была наделена естественным чувством гармонии, но с ритмом дело у нее обстояло неважно: ей не хватало чувства меры. И самоконтроля тоже. При приближении оргазма, во время первых заключительных аккордов, у нее начинали вибрировать еще и голосовые связки, и тут она выдавала высоченные ноты неумеренной громкости. Я опасался, как бы ее не услышал какой-нибудь ночной патруль или просто прохожий. Да и соседи, чего доброго, могли вызвать пожарников или полицию. Римляне известные трусы: заподозрив что-нибудь неладное, они тут же вызывают пожарников или полицию. Как я уже говорил, в задней комнате у меня, к счастью, не было окон, но такой голос, такие крики могли пробуравить стены даже нашего старого дома.
Ты потише, говорил я ей, там, снаружи, в соседних домах и на улице всегда найдутся страдающие бессонницей мужчины и женщины, они же ко всему прислушиваются. А я ничего не заметила, говорила Мириам, странно, право, я себя не слышу, в такие моменты я теряю голову. Ничего странного в этом нет, говорил я, именно в том, что ты теряешь голову, однако может так случиться, что кто-нибудь тебя услышит и помчится вызывать пожарников или полицию. Если приедут пожарники и увидят нас в постели, это же будет катастрофа, говорила Мириам, о таких случаях в газетах пишут. Я буду осторожна, вот увидишь, я буду осторожна, а если не удержусь и закричу, ты закрой, зажми мне рот рукой.
Мириам удавалось контролировать себя во время первой естественной фазы (вздрагивания и разнообразные телодвижения), а также при наступлении второй фазы (сладострастные позы), но с приближением оргазма (буря чувств и катарсис) у нее из груди вырывались самые настоящие вопли. В этот момент я заткнул ей рот поцелуем.
При первом и втором совокуплении я старался прощупать почву, освоиться с естественным ритмом Мириам и подобрать соответствующую манеру поведения. В третий раз я применил классическую схему (Корелли, «Чакона»). Бассо остинато, замедленный ритм. В четвертый раз я опробовал некоторые простейшие вариации по типу диминуэндо-крещендо, это вещи элементарные, их проходят на первом курсе консерватории, но и они уже требуют определенной согласованности. Пятое совокупление было настоящей бурей. Я ударился в барочную фантазию (как у Боккерини), импровизированные вариации, чтобы выяснить, до какой степени Мириам чувствительна к моим находкам. Ответная реакция Мириам была потрясающей, но в порыве страсти она на какую-то долю секунды забежала вперед. В подобных случаях я сам следую за женщиной и быстренько приноравливаюсь к ее ритму. Тут я точен, как хронометр марки «Вашерон и Константин», и, если обходимо, могу умерить свой пыл. Мириам не почувствовал а, что у меня из-за нее возникла эта маленькая проблема. Да и как она могла почувствовать? На шестой раз я стал придерживаться ритма легкого венского марша, чтобы под конец перейти к апофеозу в стиле Дворжака. Это был триумф!
Последнему нашему соитию мне хотелось придать приподнятый, почти торжественный характер еще и потому, что я нахожу эту схему более близкой к апофеозу, правда, случается, что обстоятельства складываются по-своему. В общем, получилось что-то вроде ларго-анданте-аллегретто с фугой в финале по типу мессы семнадцатого века.
Из-под жалюзи уже пробивался свет — яркая полоска, напоминающая неоновую трубку, — а с улицы доносился грохот похожей на жабу мусороуборочной машины. Она остановилась перед домом и начала свою каждодневную работу по пережевыванию мешков с мусором, которые рабочие выносили из подъездов. На виа Аренула им приходится потрудиться основательно. Сверкающая «жаба» добрых два часа заглатывает мусор со всего нашего квартала. Дома здесь большие, и их многочисленное население производит огромное количество отбросов. Днем женщины ходят за покупками, приносят домой сумки, набитые всякой снедью, а на рассвете следующего дня «жаба» заглатывает отбросы. Таков нормальный цикл появления и уборки городских отбросов. Цикл малоприятный, так как он напоминает людям, что все на свете потребляется и уничтожается. Я имею в виду главным образом все съедобное, потому что у остальных вещей полезный цикл много дольше. Обувь, одежда, посуда, например, а также холодильники и тому подобное могут служить человеку долгие годы и только потом попасть на Великую Вселенскую Свалку, где оказывается в конечном итоге все. Некоторые вещи теоретически могли бы сохраняться вечно, ну например, изделия из хрусталя, если ими не пользоваться. Но сам человек живет так мало, что он не успевает даже осознать, как долго может сохраняться хрусталь. Осознать это в состоянии только несколько поколений. И вообще, любое сравнение вещей с человеком всегда оказывается не в его пользу. Я говорю, конечно, не об овощах и прочих скоропортящихся продуктах.
Когда Мириам стала натягивать чулки, я подумал: все, праздник окончен.
Где ты научился всем этим штукам? спросила она. Сам придумал, ответил я. Конечно же, я имел в виду систему, потому что все остальное старо как мир. А вот идею музыкальной системы я действительно вынашивал долго, и подбор схемы был плодом моих исследований: я прослушал сотни радиопередач и грамзаписей. Иногда, сидя в концертном зале, я делал пометки в блокноте, изучал, можно сказать, азы музыки. Обычно люди сначала делают, а потом думают. Я — нет. Я редко делаю что-нибудь, не обдумав предварительно все как следует.
Значит, мозг у тебя всегда в работе, сказала Мириам. Всегда, ответил я. И ты не устаешь?
Я действительно часто устаю, можно сказать, не знаю отдыха ни днем, ни ночью, потому что голова продолжает работать даже во сне, у нее не бывает перерыва, только поспевай за ней. Со стороны это незаметно: я кажусь самым обыкновенным торговцем марками, но ведь и торговец марками может парить в мыслях, потому что мозг его живет самостоятельно и мысли рождает самостоятельные. И потому торговец марками может быть кем угодно — Королем, Ученым, Святым, Императором, а при желании даже папой римским. Ну и конечно, Распутником, Донжуаном. Но со стороны ничего не заметно, не заметно разницы между одним и другим, со стороны никогда ничего не видно.
Мириам стояла передо мной полностью одетая. Одетая женщина смотрится совсем по-другому, если ты ее видел голой. И вот теперь она стояла в юбке из шотландки, в нейлоновых чулках, с ниткой жемчуга от Диора, браслетом, ну и всем остальным. Элегантная.
Я провожу тебя, сказал я. Но она хотела вернуться домой на такси. У меня перед магазином стояла машина, так нет же, она не пожелала, чтобы я ее проводил, не хотела, наверное, чтобы я узнал ее адрес. Я предпочитаю такси, сказала она. И все. Перешла через дорогу, взяла на стоянке такси и уехала. Я снова опустил жалюзи и лег спать.
В тот период я начал стесняться своих марок, да и себя самого. Иногда я целый день сидел за прилавком и не осмеливался выглянуть на улицу. Грубил клиентам. Насмехался над ними. Ах, вы филателист, собираете коллекцию? спрашивал я. Клиент отвечал: да. Молодец, говорил я. Тот смотрел на меня недоуменно. Поздравляю, говорил я ироническим тоном. А и меня спрашивали о цене, я отвечал: полкило миллионов. Иклиент начинал сердиться. Иногда, правда, попадались очень уж терпеливые, они слушали меня, улыбались и уходили, поблагодарив. Неизвестно за что. Но чаще клиенты уходили разъяренные, поклявшись, что ноги их больше не будет в моем магазине. Некоторые громко хлопали дверью. Что за хам? говорили они, что за идиот! А я помалкивал. Больше они не приходили. Мне же только этого и надо было.
Я заработал порядочно денег (миллионы наличными) благодаря тому, что сумел использовать миссионерские организации. Я ходил туда и копался в картонных коробках, набитых китайскими и африканскими марками, покупал их пригоршнями, на вес, за сотни лир, а перепродавал школьникам за тысячи с помощью служителей, получавших от меня свою долю. Сбывал я марки и в другие магазины, так как миссионерские каналы оказались неиссякаемыми. Хороший был у них товар, даже отличный. Миссионеры поддерживают связи со всеми странами мира, особенно с Китаем и Африкой. Ну и с Индией, Австралией, Южной Америкой — в зависимости от того, что это за миссионеры и из какой они миссии. Я приходил в одну большую миссионерскую организацию, которая находится за церковью Сан-Джованни ин Латерано, и говорил их руководителю: пусть вам присылают марки, я буду у вас их скупать, а вырученные деньги вы можете пустить на благотворительные цели или на что другое. Вот так, благодаря этим махинациям с миссионерами и миссиями, я сделался чуть ли не самым крупным торговцем марками в столице.
Марки заполнили все мои дни, всю мою жизнь, но какое значение они имели для меня лично? Почти у всех вещей есть еще какое-нибудь другое значение, взять хотя бы те же миссии и миссионеров. Но марки? О деньгах в данном случае речи нет. Маленькие бумажные прямоугольнички бывают не только некрасивыми на вид, но иногда даже безобразными. Грубые цвета, классический рисунок. Цена их возрастает благодаря какому-нибудь дефекту, говорил я себе, опечатке, например. Представление о ценности в нашем деле нередко определяется отрицательным качеством. Я начал ненавидеть и филателистов, и коллекционеров вообще, и даже само понятие — коллекционирование. Можно ли было с такими настроениями рассчитывать на успешную торговлю? Я запустил свой бизнес, продавал марки случайным покупателям, сам не проявлял никакой инициативы, миссионеры искали со мной встреч, а я не поддавался, решил продолжать торговлю пока не распродам все, а потом сменить работу. Иногда, я уже говорил об этом, моим клиентам доставались от меня и насмешки, и грубости.
Средства у меня имелись, я мог смотреть в будущее спокойно, но голова была занята совсем не будущим. Не исключено, что в конвертах из вощеной бумаги была даже какая-нибудь совсем редкая марка, но думать об этом не хотелось. С марками — все, говорил я себе. Я стал часто опускать жалюзи и бродить по городу в надежде открыть для себя что-то новое, но что именно, мне пока было неясно. Потом я увлекся пением, встретил Мириам. И едва не сорвался в полет с холма Джаниколо — совсем как однажды в спортзале Фурио Стеллы. В таком вот настроении я совершал долгие пешие прогулки по набережной Тибра, время от времени перегибался через парапет, смотрел на бегущую внизу воду, снова принимался ходить, потом опять смотрел вниз. Птицы пролетали у меня над головой. И самолеты тоже. Не моя ли профессия прижимает меня к земле? И все эти марки! Ну может ли летать торговец марками? Вот в чем вопрос. Может он оторваться от земли и парить в воздухе? Может торговец марками летать над крышами и куполами? Скорее уж полетит какой-нибудь нищий, говорил я себе, или возница, монах, студент.
Некоторые ситуации не поддаются логическому анализу. Ведь я сам решил стать торговцем марками, не родился же я им. Значит, можно и отделаться от марок, даже если все тут так прочно связано. Долой шкафы, долой марки, не желаю видеть всех этих Королей, Пап, Святых и Изобретателей с их запахом гуммиарабика и натуральных чернил. Долой каталожный шкаф «Оливетти», долой каталоги и конверты из вощеной бумаги, долой все. Долой столик и койку с металлической сеткой. Нет, ты давай, пожалуйста, без крайностей, говорил я себе. Можно ведь спокойно закрыть магазин, ликвидировать дело, распродать марки и даже приобрести новую профессию, на свете столько профессий. Ну а бывший торговец марками, спрашивал я себя, сможет летать? Или то, что я прежде торговал марками, останется для меня помехой на всю жизнь?
И я снова шагал вдоль парапета: если долго глядеть на воду, начинает кружиться голова. Головокружение несовместимо с полетом. Я уже не раз готов был сорваться с места и полететь, но вдруг эксперимент не удастся? Можно ведь упасть в реку, а плавать я не умею. Сколько раз я видел людей, словно приклеившихся к парапету, а потом — кареты скорой помощи с включенными сиренами, полицейские фургоны и любопытных выбегающих из своих машин, чтобы поглазеть на утопленника. Назавтра во всех газетах появилось бы сообщение и о моей смерти.
А вдруг бывший торговец марками все-таки сможет летать? говорил я себе. В таком случае надо прикрыть свою лавочку. Немедленно. Или лучше дать ей угаснуть, почить естественной смертью, что я, собственно, и делаю. Спокойно, говорил я себе, спокойно. И как ни в чем не бывало возвращался за прилавок. Так поступают все, у кого есть голова на плечах, говорил я себе. Пока — никаких полетов. Ноги у меня были тяжелыми, они как бы врастали в землю.
Чтобы получить раствор необходимой концентрации, берем основную тинктуру, то есть изначальный раствор одного грамма вещества в ста каплях спирта. Потом разводим одну каплю полученного раствора опять-таки в ста каплях спирта. Таким образом мы получаем деци-раствор. Берем (обычной аптечной пипеткой) одну каплю этого раствора и, разведя ею в следующих ста каплях спирта, получаем санти-раствор. При девятом разведении у нас образуется милли-раствор, жид-кость, состав которой в цифровом выражении можно записать, как 1х1-18, то есть нечто, не поддающееся воображению. Одна капля вещества окажется теперь в миллион миллиардов раз жиже первоначальной. Так можно продолжать до бесконечности, хотя и без того следы взятого нами вещества уже практически исчезли. Останется энергия. Прежде чем брать каплю каждого нового раствора, его нужно сильно взбалтывать. Эта процедура так и называется взбалтыванием, а ее результат — динамизацией. Иными словами, энергия остается, материя исчезает. Все это придумал не я, а ученый XVIII века Сэмюэл Ханеман. С помощью его системы можно получить энергию из ничего, то есть из антиматерии. Основное вещество берете по собственному усмотрению — каждый берет то, что отвечает его потребностям или вкусу.
V. Если у нас есть душа, она, как говорится в Библии, должна преобладать над телом
Все на море! — писали газеты. Я ездил к морю, скучал, не понимал, что скучаю, и продолжал ездить. Это называется развлекаться. Каждое воскресенье я вставал около восьми утра, бросал в машину халат, плавки, флакон крема от загара и пускался в путь, пока дороги еще не забиты, но они все равно уже оказывались забитыми от вокзала Трастевере, куда стекаются машины с трех направлений: от Порта Портезе, от бульвара Трастевере и от окружной дороги Джаниколезе. Только на то, чтобы проехать под железнодорожным мостом, приходилось убивать полчаса. Я поднимал стекла, чтобы не дышать выхлопными газами других машин, и тут же начинал погибать от жары, опускал стекла и — дышал выхлопными газами. В этом районе воздух и так уже отравлен ядовитыми выбросами завода «Пурфина». У людей в соседних машинах вид был довольный, а я люблю находиться среди довольных людей: раз они довольны, значит, не сердятся на меня. Все на море! — писали газеты.
При выезде на автостраду у Сан-Паоло приходилось терять еще десять минут, а потом уже можно было беспрепятственно катить до самого пляжа. Все машины там движутся в одном направлении — одни быстрее, другие медленнее. Тут только смотри, не зевай, следи то за разделительными полосами (простыми, двойными, пунктирными), то за машинами впереди, не сворачивают ли они и можно ли идти на обгон, поглядывай в зеркало заднего обзора и не упускай из виду посты дорожной полиции, прячущиеся за опорами туннелей, за поворотами или даже за пышными кустами олеандров. Идет бешеная гонка, все хотят прибыть к месту первыми — настоящий спорт, коррида. Бывает, кто-нибудь оказывается под колесами.
Я тоже мчался в Остию на своем «Фиате-600», с халатом, плавками и флаконом крема от загара. Осторожно, не задави какого-нибудь пешехода, говорил я себе, подъезжая к Остии. Они норовят выскочить отовсюду — голые, как черви, босые, загорелые, волосатые. Если задавишь пешехода — прощай удовольствие. Тебе кажется, что ты задавил просто голого человека, а оказывается, ты стал убийцей отца шестерых детей, промышленника, финансиста, начальника отдела, какой-нибудь персоны, которая «стоит» много миллионов лир. Так, например, один задавил инженера, но поди знай, что он инженер, он же голый! Это случилось на самом взморье восемь лет тому назад, а человек до сих пор выплачивает деньги, и неизвестно, сколько лет еще будет выплачивать.
Жара на пляже всегда была невероятная. Солнце жгло сверху, а раскаленный песок — снизу. Я укладывался загорать, время от времени натирался кремом от ожогов, притворялся спящим, но на самом деле все видел сквозь свои темные очки. Сколько девушек! С ума сойти, настоящий супермаркет. Сплошные ноги, руки, пятки, головы и так далее и тому подобное. Мужчины выходили из воды и, мокрые, барахтались в песке, как свиньи, песок приставал к телу, и они бежали под душ ополаскиваться. Потом снова бросались на песок. Ну свиньи и свиньи. Сплошное мельтешение, сплошное безумие. Пот заливал мне глаза под стеклами очков, и я уже ничего не видел.
Лежать неподвижно под палящим солнцем, когда оно обжигает, а песок еще отражает этот жар, — штука опасная, кажется, так и взорвешься сейчас, точно бомба. Не выдержав, я поднимался и бежал к воде. Плавать я не умею — меня сразу тянет ко дну. Когда входишь в воду, она кажется ледяной, но ты погружаешься до колен, а потом до живота — ужас какой-то! Сотни людей глазеют на тебя, словно из партера театра. Они смеются, даже если их лица кажутся серьезными, смеются внутренне, я же это прекрасно понимаю. И я, сделав рукой такой жест, будто забыл что-то на берегу, возвращался на песок, обжигающий голые ступни.
Добравшись прыжками до своей кабинки, я запирался в ней, чуть не плача, и разглядывал свои ступни: они был черными от смолы и нефти, из-за приставших к коже липких бляшек нельзя было даже носки надеть, а если я их и надевал, то потом приходилось выбрасывать. У нас нефтеналивные танкеры промывают танки в открытом море. В Тирренском море, где много торговых портов, это обычное явление.
Я смотрелся в зеркальце, вделанное в стенку кабины, и видел свое безволосое, словно ошпаренное тело. Нормальный загар ко мне не пристает, кожа у меня только краснеет. Думаете, мне удалось там хоть приятелями обзавестнть? Нет. Часто я брал два шезлонга, будто пришел на пляж не один, в надежде, что какая-нибудь девушка по ошибке сядет рядом, но ни разу такого не случилось. Иногда, правда, подходил кто-нибудь из мужчин и пытался унести мой второй шезлонг. Занято, говорил я. И в ресторане то же самое. Я просил принести два прибора, говорил, что нас двое, что должна подойти приятельница. Приятельница не приходила, да и откуда ей было взяться? Знакомых же у меня не было. Потребовалось время, потребовалось записаться в хор Фурио Стеллы, чтобы встретить ее. Вот теперь, когда мы встретились, я могу ждать ее у стойки.
В гуще обнаженных тел все были более пли менее одинаковыми, торговец марками переставал быть именно торговцем марками, его можно было принять за учителя, инженера, крупного чиновника, депутата парламента, судью. Я же чувствовал себя червем. Сутолока Курзала, тела, кишащие на песке, теснота, сплошные головы и ноги. Я закрывал глаза и в полудреме начинал разговаривать с разными животными, как в сказке. Но в сказках разговаривают животные, а здесь говорил я, животные молчали. И действительно, какая же это сказка? Проснувшись, я убеждался, что второй шезлонг исчез. Есть ли у них Душа? спрашивал я себя. Этот вопрос мучает меня до сих пор. С виду все голые женщины и все голые мужчины, в том числе и я, похожи на червей. Возможно ли, чтобы у такого количества червей было по Душе? спрашивал я себя. А если на каждого из них приходится по Душе, если верно, что Душа превалирует над телом, как же возможно, чтобы все эти Души могли вытерпеть этот пляж в Остии, это кувыркание на песке, это бултыхание в воде? Выходит, Бессмертная Душа вон того, например, толстого мужчины, который однажды хотел утащить мой шезлонг для своей подружки, должна следовать за ним в бассейн Курзала, потом — под душ, потом в кабину, а потом в бар, где он пил стакан за стаканом кока-коду и наконец в ресторан, где он ел рагу из даров моря? Каждый вечер его Душа садилась с ним за руль двухцветной «Ланча-аурелиа» и следовала за ним повсюду, как собачонка за хозяином. Некоторые Души влачат просто жалкое существование. Рассуждать об этих вещах как-то неловко, и люди действительно почти никогда о них не рассуждают, таскают за собой свою Душу, но разговоры об этом им ни к чему. А ведь Душа, будь ее воля, устремилась бы вверх. Вот ангелы, которые обладают только душой и не отягощены телом, тянутся вверх, летают. Людей же, в основном, тянет вниз.
Если у мужчины есть костюм, галстук, ботинки и все прочее, кто станет задумываться над тем, есть ли у него еще и Душа? И Мириам, когда она одета, кажется мне просто девушкой, и все. Когда же мы с ней наедине и оба голые — это совсем другое дело, и, если у нас есть Душа, она, как говорится в Библии, должна преобладать над телом. Ведь тянет же меня вверх, и рано или поздно я действительно полечу. Вот в чем различие между мной и моим другом Бальдассерони: Бальдассерони тянет вниз, а меня — вверх. Бальдассерони никогда не сможет летать, потому что его тянет вниз.
Как и все на свете, Душа в конце концов улетучивается. В этом мире все такие беспечные, носятся, суетятся (я имею в виду мужчин и женщин) — и никто не заботится о вещах, которые исчезают, улетучиваются. Бальдассерони говорит, что мне нечего об этом беспокоиться, но я беспокоюсь. Ведь речь идет о сохранении Вселенной, о том, чтобы не дать ей погибнуть, чтобы она не улетучилась, как все остальное. Бальдассерони говорит, что об этом не стоит беспокоиться, но Бальдассерони мне не указ.
Я много лет ждал Мириам, держал для нее свободный шезлонг, а теперь, когда она у меня появилась, мне приходится следить за тем, чтобы она не улетучилась, как рано или поздно улетучивается все на свете. Так написано в Библии: что такое наша жизнь? Пар, который появляется на краткий миг и улетучивается.
Мы сидели и смотрели друг на друга в моем магазине — я и Мириам. Я гладил ее лицо, проводил пальцами по бровям, под глазами, за ушами. Я испытывал чувство удовлетворения, тихого удовлетворения, без всякой музыки. Потом я вспомнил, что видел Мириам раньше, по воскресеньям, у моря, когда просиживал долгие часы в своем шезлонге среди всех этих голых людей на пляже Курзала. Мириам приходила туда же с каким-то парнем, одним их тех волосатых парней, которых я так ненавижу. Мне вообще ненавистны все люди. Кроме Мириам, конечно. Это был молодой, поросший волосом брюнет с ухватками и походкой спортсмена, он брал ее за руку и тащил в воду, после чего оба легким брассом уплывали в открытое море и там терялись. Девушкой была Мириам, теперь она четко вырисовывается в моей памяти, я прекрасно помню ее, хотя с тех пор прошло три года. Я долго надеялся, что волосатый молодой человек утонет, тогда она подойдет и сядет на свободный шезлонг, который я всегда ставил рядом со своим. Но молодой человек все никак не тонул, а выходил из воды, облепленный своими мокрыми волосами, растягивался на песке, чтобы обсохнуть, потом пружинисто, по-спортивному, бежал под душ и, возвратившись, снова бросался на песок. Девушка всегда садилась рядом с ним. Да, то была Мириам, и она никогда не подходила ко мне, чтобы сесть рядом со мной. Мой второй шезлонг пустовал.
У парня были блекло-красные плавки с завязками по бокам, а у Мириам, словно у близняшки, — купальный костюм такого же блекло-красного цвета, бретельки лифчика завязывались на шее узлом, который, казалось, вот-вот развяжется. Нигде не сказано, что, заплыв подальше от берега, он этот узел не развязывал, свинья такая. Я не мог проследить за ними, потому что не умею плавать. Однажды они после плавания и душа вместе зашли в кабину и оставались там больше двадцати минут, я по часам следил. А когда они вышли, лица у них были такие ошалелые, словно они только что занимались тем, чем в кабине уж во всяком случае заниматься не положено. Вот я сейчас сообщу о них куда следует, подумал я, но почему-то не сообщил.
Я сказал Мириам, что видел ее три года тому назад на пляже у Курзала. Да, три года тому назад на пляже у Курзала ее действительно можно было встретить, сказала она. Ты приходила с каким-то волосатым типом, сказал я. на тебе был красный купальник, а на нем — красные плавки. Красный купальник? Возможно. Она не сказала твердо ни да, ни нет. На тебе были лифчик и трусики блекло-красного цвета, а тот тип был весь покрыт шерстью. Вообще-то я обычно ездила в Фреджене сказала Мириам, но иногда, правда, бывала и на пляже Курзала. Короче говоря, стоило мне упомянуть о том волосатом типе, который приезжал с ней, как она сразу попыталась сбить меня со следа. Нет, сказал я, три года тому назад ты бывала на пляже Курзала почти каждое воскресенье, и с тобой всегда приезжал тот мохнатый тип. Насчет мохнатого типа она не помнила и ничего определенного сказать не могла. Это у нее называлось «ничего определенного». Постарайся вспомнить, говорил я, с виду он был похож на спортсмена.
Если уж я к чему-нибудь прицеплюсь, то бываю хуже святой инквизиции.
Однажды вы зашли в кабину и оставались там больше двадцати минут по часам — ты и этот волосатый тип, похожий на спортсмена. Это, наверно, ошибка, говорила Мириам. А я говорил: нет, совсем не ошибка, у меня на такие вещи память железная. Ты сама хорошенько постарайся и вспомни. Да нет же, ты ошибаешься, говорила Мириам. Эта картина стоит у меня перед глазами, как будто все было вчера, говорил я, волосы у него росли даже на спине, ну горилла и горилла.
А хоть бы и так, сказала Мириам. Тогда ничего, это меня устраивает. Казалось, разговор окончен, но он не был окончен. Теперь, значит, есть место, где мы с тобой не можем появиться вдвоем, сказал я. Какое место? Курзал. Не можешь же ты требовать, чтобы я появился с тобой в Курзале? Но ты же ни разу не приглашал меня к морю, да и вообще, мы могли бы съездить в какое-нибудь другое место, говорила Мириам. А если мне захочется именно в Курзал? Мириам продолжала доказывать, что мы имеем право ездить куда угодно, в том числе и в Курзал, и что ничего необыкновенного в этом нет, но тут я стоял на своем, потому что в данном случае я оказывался в роли рогоносца. Но ведь все это было три года тому назад, когда ты меня еще не знал, твердила Мириам, о каких же рогах может быть речь? Да и того волосатого типа, о котором ты говоришь, я совершенно не помню. Я тогда ездила к морю очень часто и как-то не обращала внимания, волосатые мои спутники или не волосатые, — ездила на пляж позагорать, поплавать в море, говорила Мириам. И чтобы запереться в кабине Курзала больше чем на двадцать минут — по часам — с тем волосатиком, говорил я.
В то время, говорила Мириам, я делала переводы для ФАО и общалась со множеством людей, водила знакомство с разными ребятами — американцами, шведами, англичанами, работавшими в ФАО. Я приносила готовые переводы, и обязательно кто-нибудь приглашал меня на пляж. Приглашали ну прямо наперебой. Тип, у которого волосы росли даже на спине, говорил я, не был ни американцем, ни шведом, ни англичанином. С такой-то шерстью! Нет, не мог он быть шведом, это исключено. Американцем и англичанином тоже. Тогда, значит, он был итальянцем. И конечно, тоже работал в ФАО? — говорил я. Если я заведусь, никакая святая инквизиция со мной не сравнится. Думаю, да, говорила Мириам, я ездила на пляж почти всегда с кем-нибудь из ФАО, а там работают главным образом американцы, но есть и шведы, и англичане, и даже негры. Значит, ты сама признаешь, что итальянцев в ФАО нет? А вот и есть, и даже негры тоже есть, там кого только нет, говорила она. Может, ты еще и с неграми на пляж ездила? говорил я.
Иногда я бываю просто чертовски въедлив, почище святой инквизиции, а уж как въедлива она, всем известно. Тот тип, которого я видел, то есть тот тип в красных плавках, который провел с тобой двадцать минут в кабине Курзала три года тому назад в Остии, тот волосатый тип не был негром, в этом я совершенно уверен. Он не был также ни американцем, ни шведом, ни англичанином. Однажды в баре Курзала мы стояли с ним локоть к локтю и я слышал, как он заказывал кофе. Тебя в тот момент не было, но я слышал, что он говорит на чистом итальянском не хуже, чем я. Видишь ли, сотрудники ФАО, возразила Мириам, иногда очень хорошо говорят на двух или трех языках. Тогда зачем тебя просили делать переводы, раз уж они все так хорошо знают разные языки? Если человек иностранец— это чувствуется сразу, сказал я. А может, и вправду тот тип был итальянцем, сдалась наконец Мириам. Был у меня один знакомый парень, с которым мы иногда ездили на пляж. Заросший волосами, сказал я. У всех мужчин на теле растут волосы, сказала Мириам. А у меня нет, я не волосатый, сказал я. Крыть Мириам было нечем. Полный нокаут! Ну а если он и был итальянцем, так что? сказала она. Ничего, сказал я, какая разница? Только там, в кабине, да еще целых двадцать минут, была не я, сказала Мириам. Но я так и вижу твое лицо, словно все это было вчера, сказал я. Между прочим, три года тому назад я совсем иначе выглядела: и причесывалась по-другому, и полнее была, и лицом покруглее, наверно, ты ошибаешься Что ты хочешь доказать? спросил я, Да ничего я не собираюсь показывать, сказала Мириам, только в той кабине, в Курзале, была не я, а какая-то другая девушка, может быть, похожая на меня, но не я. Мне главное узнать, наставила ты мне, как говорится, рога или нет, больше ничего, сказал я. Не забывай, что это было три года назад и мы с тобой тогда ни разу друг друга не видели, сказала Мириам. А вот и неправда, сказал я, не сдаваясь, неправда, я-то всегда тебя видел на пляже Курзала с волосатым парнем в красных плавках.
По совести говоря, я не был уверен, что та девушка была действительно Мириам, но уж поскольку разговор принял такой оборот, мне не оставалось ничего другого, как настаивать на своем, и я настаивал. И все-таки та девушка, которая заперлась в кабине Курзала вместе с мохнатым парнем, была именно ты, я же прекрасно помню. Если ты так уверен, говорила Мириам, то и спорить бесполезно. Что тебе еще хотелось бы узнать?
Мне только этого и надо было: я хочу знать, чем вы занимались в тот день, те двадцать минут, в той кабине. Да ведь это же была не я, говорила Мириам, Но мне стоит завестись! Я становлюсь неумолимым, что твоя святая инквизиция (она тоже была неумолимой). Давай для начала признаем, что мужчина и женщина, голые, не запираются в пляжной кабине на целых двадцать минут, чтобы смотреть друг другу в глаза, давай признаем, говорил я. Но ведь я понятия не имею об этой истории, говорила она, если тебе так важно, я могу взять все на себя, но это будет ложь. Я согласен и на ложь, лишь бы ты мне рассказала, чем вы занимались в той кабине Курзала, в тот день, с тем волосатым парнем. Должен же я знать, наставляла ты мне рога или нет. Ну, если это называется наставлять рога, сказала Мириам, тогда считай, что наставляла. Выходит, это все-таки была ты в тот день и в той кабине? Да, сказала Мириам, это действительно была я с тем волосатым парнем. Значит, ты мне наставила рога, сказал я.
Я остановил машину на перекрестке, в том месте, где одна улица сворачивает к Фьюмичино, а другая — к международному аэропорту «Фьюмичино», и сказал Мириам, чтобы она сама решила, куда мы поедем. Но если бы она ответила: давай сначала съездим в Фьюмичино, а потом на пляж, я бы не согласился, потому что терпеть не могу песок и не умею плавать. Вы уже знаете, что я не создан для воды. Мириам минуту подумала, потом сказала: поедем смотреть самолеты. Так-то оно лучше, я просто благоговею перед самолетами. И вообще, там мне будет легче забыть всю эту историю с Курзалом, происшедшую три года тому назад, подумал я.
На террасе аэропорта всегда полно народу, по-моему, все только и ждут, когда какой-нибудь самолет в один прекрасный момент рухнет или взорвется в воздухе, никто в подобных мыслях, конечно, не признается, но это так. А я до глубины души восхищаюсь самолетами. С террасы аэропорта было видно, как с разрывающим горячий предвечерний воздух ревом взлетают «каравеллы» и «кометы», такие сверкающие, с удлиненными мордами, больше похожие на рыб, чем на птиц. Я объяснил Мириам, как работает реактивный двигатель. Мириам думала, что струя газа ударяет в воздух, а я пояснил, что она ударяет в самолет. Чтобы было понятнее, я привел в пример пулемет, поставленный на рельсы: пулемет, стреляя, откатывается назад не потому, что воздух оказывает сопротивление пулям, нет, пули пролетают через него с огромной быстротой, просто он оказывает давление на казенную часть. Потому и у реактивных самолетов скорость тем выше, чем меньше воздуха, чем он сильнее разрежен, а ракеты достигают наибольшей скорости там, где воздуха и вовсе нет, то есть в безвоздушном пространстве между Землей и Луной, между Землей и звездами Вселенной. Мириам была в восторге от моих пояснений и попросила объяснить ей еще что-нибудь. Я сказал, что людям есть чему поучиться у самолетов, но этого она уже не смогла понять.
Поршневой мотор, заметил я, рассказывая Мириам о двигателях, — уже вчерашний день, чем больше его усовершенствовали, тем больше усложняли, тогда как реактивный самолет много проще, потому что ракетные двигатели еще только осваиваются, но потом и они очень усложнятся и понадобится изобрести что-нибудь другое. Мириам хотела слушать еще и еще. Я объяснил ей, что керосин — это не что иное, как нефть, и не такой уж он особенный, как может показаться по названию. Я сказал, что в реактивном двигателе нет сцепления и что от изобретенного Леонардо принципа сцепления уже отказались, хотя Леонардо безусловно гений. А моторы внутреннего сгорания основаны еще на принципе сцепления.
Вокруг нас на террасе была уйма народу, и мне не хотелось пускаться в сравнения, глядя, как самолеты один за другим взмывают в небо. Но если бы я все же занялся этим, сравнения были бы не в пользу публики, да и нас с Мириам тоже, со всеми этими нашими рассуждениями и спорами, которые, к счастью, вроде бы кончились. Хотя мне только показалось, что кончились. Мириам первая вновь завела разговор прямо там, на террасе аэропорта «Фьюмичино», под рев самолетов. Я сказал ей: ради Бога, давай больше не будем вспоминать об этой истории, ведь то, что мне надо было узнать, я уже узнал. Аминь. Но ты все-таки учти, что я никогда не запиралась в кабине Курзала с тем волосатым парнем, сказала Мириам. Она, видите ли, отпиралась ото всего, сказанного раньше. Но я в таких делах неумолим и начал все сначала. По пути в Рим в машине мы все время только и делали что говорили о том волосатом типе, который три года назад у меня на глазах заперся вместе с ней в кабине Курзала. И снова выплеснули друг на друга все, что уже было сказано. Когда мы доехали до больницы Форланини, Мириам все-таки призналась, что девушкой, которая вошла тогда в кабину, была действительно она. Теперь ты понимаешь, что сделала меня рогоносцем? спросил я. Да, сказала Мириам.
Мы уже выехали на бульвар Трастевере, и тут Мириам попросила, чтобы я высадил ее на трамвайной остановке. Хочу поехать на трамвае, я устала от машины и от всех этих самолетов, сказала она. И ни за что не соглашалась, чтобы я отвез ее домой. Обиделась, что ли? Не знаю.
Перед своим магазином я увидел собаку старухи-соседки с третьего этажа. Собака обнюхивала витрину, и я дал ей пинка. Но тут явилась привратница и стала защищать эту тварь, мол, надо думать, что делаешь, и не бить собак ногами.
— Ах, вот как? — сказал я.
— Не забывайте, что и собаки — твари…
Меня как молнией ударило. Чьи, чьи твари? Я побежал следом за привратницей во двор.
— Так чьи они, по-вашему, твари? — допытывался я.
— Сами прекрасно знаете чьи, — сказала она. Привратница не пожелала удовлетворить мое любопытство и ответить на заданный вопрос, но я не отставал:
— Так чьи же твари, ответьте мне, пожалуйста, чьи?
Но добиться, чтобы она назвала Его, я так и не смог. Наша привратница — женщина очень упрямая и подозрительная.
— Возможно, я поступил неправильно, дав пинка собаке синьоры с третьего этажа. Допускаю. Но вы сказали, что я не должен был этого делать, потому… потому что собаки— твари… Чьи же они, интересно, твари?
— Нельзя пинать собак, вот и все, — сказала привратница.
— Но почему?
Женщина внимательно посмотрела мне в лицо и захлопнула дверь у меня перед косом.
Просто удивительно, как некоторые люди стараются не поминать Его всуе. Не знаю, из предрассудка, из страха или из особого уважения. Многие сразу же переводят разговор на другое, лишь бы не назвать Его. Привратница захлопнула дверь у меня перед носом. Я вернулся за прилавок своего магазина. Поскольку дни становились короче, было уже почти темно.
Придерживаясь очень строгой методологии, можно выявить нашего скрытого Врага. Каждый, наверное, задавался вопросом, кто он, что делает, какая у него внешность, есть ли она у него вообще. Если, конечно, существует он сам. Молено с уверенностью утверждать, что Враг существует и не дремлет. Распознать его проще всего с помощью электрического фонарика, но ваша задача значительно упрощается, если у вас есть счетчик Гейгера. Враг почти всегда радиоактивен. Учтите, он может разгуливать по улице в обличье полицейского агента, сидеть за столом в ресторанчике, пристроиться в уголке центрального почтамта или железнодорожного вокзала. У нашего скрытого Врага какая-то особая тяга к железным дорогам. Вообще, Враг не любит форму, но я слышал от одного человека, что он распознал Врага, облачившегося в форму начальника станции в маленьком городке Павона (область Лацио). А однажды Враг, говорят, записался даже в движение хранительниц домашнего очага и, переодевшись миссионеркой, отправился по белу свету вербовать себе сторонников и обратил-таки больше ста тысяч человек. Скрытого Врага распознать трудно, тут нужны специальные средства, но главное — чутье. А распознав, поймать его уже проще простого: он ловится на английскую булавку или рыболовный крючок.
VI. Время от времени нужно извиняться, даже если ты считаешь, что ни в чем не виноват
Рабочие-ремонтники явились со своими кирками, отбойными молотками, лопатами и прочими инструментами. И стали копать землю перед моим магазином. Вы что-то там ищете? спрашивал я, а они отвечали, что им велено копать, вот они и копают. По-вашему, это ответ? Я возмущался, но не вступать же в рукопашную с целой бригадой рабочих! Ничего вы там не найдете, говорил я, копали бы себе чуть подальше, перед газетным киоском или на другой улице, но они меня не слушали и продолжали взламывать асфальт и бетон своими отбойными молотками, разбивать землю кирками и насыпать ее по бокам траншеи. Они перевернули даже каменные плиты тротуара. Осторожно, не повредите фундамент дома, говорил я. Из траншеи они выбрасывали прелую землю и длинных розовых червей, которые корчились на свету, как ошпаренные. Просто диву даешься, сколько в земле червей. Черви старались уползти, но их накрывала новая куча прелой земли и тогда они успокаивались. Прелая земля издавала зловоние. Вы нашли одних только червей, говорил я мастеру, приходившему проверять работу своей бригады, но он лишь молча пожимал плечами, а рабочие между тем выбрасывали на поверхность все новые кучи земли и новых червей.
Мириам было противно безобразие, творившееся перед моим магазином. Это же не моя вина, говорил я, но в ее глазах можно было прочесть немой укор: ей были противны и черви и вонь. Мы с ней об этом специально не говорили, но черви постоянно стояли у меня перед глазами, думаю, что и у нее тоже. Прямо преследовали они нас.
Я сам раздевал Мириам, укладывал на постель, словно куклу — на вытянутых руках. Ты моя кукла, говорил я, и ей это, по-моему, нравилось. Тогда я повторял: ты моя кукла, ты моя кукла, пока ей не надоедало и она не говорила: ну хватит, перемени пластинку, пожалуйста. Тогда я начинал говорить ей другие банальности, например, что мне хотелось бы поехать куда-нибудь с ней в спальном вагоне. Я часто повторял ей эту пошлость и другие пошлости в том же роде. Но наступал момент, когда она говорила: ну хватит, скажи что-нибудь новенькое, и я говорил. Поначалу ее это забавляло, она позволяла мне повторять мои глупости двадцать и даже тридцать раз, но потом говорила: перестань, и я переставал. Это была игра, шутка. Я хотел, чтобы она забыла, что за стенкой на прелой земле извиваются черви, но однажды она сказала, что ей уже тошно от этого зрелища, то есть от всех этих червей. И целую неделю не показывалась.
Интересно, чем занимается Мириам с утра до вечера? спрашивал я себя. Где она сейчас и что делает? С кем она видится и что делает с теми, с кем видится? Что говорит? Я задавался этими вопросами не из ревности, мне ревность чужда, я не понимаю, как можно быть ревнивым. Да и зачем бы Мириам стала мне изменять, и с кем? Будь я ревнивцем, то вел бы себя по-иному, я бы терзался ревностью. Нет, ревность— не мой случай. Я наорал на ремонтников и потребовал, чтобы они немедленно зарыли траншею. Но они и так ее уже зарывали, а когда зарыли окончательно, то залили бетоном, поверх него положили асфальт, и все опять стало как прежде.
Мириам вернулась как-то в понедельник, лицо у нее было осунувшимся, словно она за это время очень устала. Меня такой поворот дела совсем не устраивает, сказал я себе. Вопросов задавать я не стал, но сам подумал: чем, интересно, она занималась все это время? Мириам села на стул в торговом зале, не сняв даже перчаток, и вид у нее был обиженный. Она закурила, а я смотрел на ее пальцы, державшие сигарету, совершенно не зная, как начать разговор. Чем бы ее занять? думал я. И стал рассказывать ей о войне, о том случае, когда я целую неделю просидел в подземном убежище, где нас засыпало вместе с женщиной, у которой был при себе только мешочек соли, говорила она на не знакомом мне языке. Потом нам просунули резиновую трубочку и лили через нее молоко. Засыпанное землей убежище, я, женщина с мешочком соли, трубка, по которой текло молоко, и бомбы, рвавшиеся на поверхности… Наконец прибыли спасатели с кирками и выкопали нас, полуживых, как двух червяков. Женщина ушла сама по себе, а я сам по себе. Я забыл ее лицо, да и как бы я его запомнил, ведь в убежище было темно. К тому же говорила она на чужом языке, так что мы и подружиться не могли. А теперь я здесь, торгую марками, сказал я. В таком случае, я вообще никто, ты хоть марками торгуешь, ответила Мириам. Этим она хотела мне польстить. Может, ей не понравилась моя история. А я все говорил и говорил. Никогда еще я столько не говорил, я рассказал ей, что начал заниматься марками по чистой случайности, но дело пошло и я втянулся — вы уже об этом знаете. Так я стал торговцем почтовыми марками. Мириам смотрела на меня, впервые мы сидели вот так и смотрели друг на друга, и разговаривали, и рассказывали о своей жизни. Ну и болтун же ты, сказал я себе.
Если честно, то Мириам о себе ничего не сказала, это я все молол языком. Не исключено, что она хочет от меня что-то скрыть, говорил я себе. Но что? Я уже не мог больше говорить, хотя и не успел рассказать ей о полетах и обо всех моих планах. Ограничился только намеками: если бы первая рыба не рискнула броситься в воду, сказал я, рыбы и по сей день не умели бы плавать. Я придумал что-то вроде библейской притчи. Мириам молча смотрела на меня. Но перчатки решила все же снять.
В те дни ко мне часто приходил Бальдассерони: он выискивал в прелой земле среди червей обломки древнего мрамора. Друзей у меня не много, точнее сказать, только один, этот самый Бальдассерони, который, конечно же, коллекционирует марки, хотя коллекционеры у меня никогда симпатии не вызывали. Нельзя сказать, что Бальдассерони такой уж хороший коллекционер (я бы даже сказал, что коллекционер он совсем плохой). Его конек — королевские династии, и марки он располагает на больших листах бумаги, следуя схеме гигантского генеалогического древа. Король слева, королева — справа, все в соответствии с альманахом «Гота».
Бальдассерони способен пренебречь редчайшим экземпляром 1849 года или Эйр-Мейл де Пинедо 1927-го ради какой-нибудь коронованной башки. Он туп, как все узкие специалисты.
С Бальдассерони мы мало разговариваем, он часто заглядывает ко мне в магазин, но говорить нам почти не о чем. Если я нахожу какую-нибудь марку, которой еще нет в его коллекции, я откладываю ее, а потом деру с него втридорога, потому что дело есть дело, и я заставляю раскошеливаться всех невзирая на лица, даже своего единственного друга, то есть Бальдассерони.
Иногда он заходит ко мне в магазин и часами копается в альбомах, все переворачивая вверх дном, роняя марки на пол или прикасаясь к ним потными пальцами, а я не могу ничего ему сказать: он ведь мой друг.
О Бальдассерони я знаю мало. Мы с ним на ты, что придает нашим отношениям дружеский характер, но ничуть не побуждает к откровенности. Мне известно только, что он живет на Пасседжага ди Рипетта в квартире, оставленной ему в наследство бабушкой, и что у него есть машина английской марки «Хилмен», если не ошибаюсь. Не густо, но я не привык приставать с расспросами к кому бы то ни было, тем более — к другу. Я и сам ничего не рассказал ему о Мириам. Если человек помалкивает, он может скрыть что угодно. Но стоит начать откровенничать— все пропало. Предположим, что он знает ее семью или, опять-таки предположим, что Мириам его родственница. Трудно даже вообразить, сколько людей находятся в родственных связях с другими людьми, эти родственные связи распространяются по горизонтали, по вертикали и даже по диагонали, захватывают настоящее и прошлое, ширясь в пространстве и во времени. Если вы попробуете покопаться в прошлом, то убедитесь, что все люди — родственники.
Иногда Бальдассерони является ко мне в магазин с газетой в руках и говорит: ты видел, что случилось? Я не клюю на приманку, потому что газеты я тоже читаю и знаю, что ничего не случилось, что это просто прием, позволяющий ему обратить на себя внимание ближнего. В данном случае ближний -это я. Если такова его цель, от меня никакого удовлетворения он не дождется. А иногда он принимается читать газету про себя, словно где-нибудь в кафе. Я продолжаю заниматься своим делом, даже если в это время не делаю ничего. Бывают случаи, когда ему удается прервать течение моих мыслей. В общем, я предпочел бы, чтобы он заглядывал ко мне пореже, и даже давал ему это понять, но нельзя же запретить человеку приходить к тебе в магазин. Ведь он твой друг как-никак.
Бальдассерони неравнодушен к мрамору. Кроме марок, он еще образцы мрамора коллекционирует. Древние римляне широко применяли разные породы мрамора, привозили его со всех концов света. В этом отношении Рим — золотое дно. Если в дождливые дни вы видите человека, который бродит, склонив голову, по римскому Форуму, знайте, что это Бальдассерони. Дождь смывает грязь, и тогда лучше видны обломки драгоценных пород мрамора — зеленого из Африки, каристума розового с прожилками, испанского брокателя, французской гальки, бельгийского черного, темно-лилового. По грязи, среди глыб известняка, словно какой-нибудь охотник за ящерицами, бродит Бальдассерони под дождем по древнему форуму и собирает обломки ценных пород мрамора. Иногда прицельным ударом молотка он отбивает осколок от античной колонны и кладет его в сумку. Дождливые дни— радость для Бальдассерони, как, повторяю, и для охотников за ящерицами.
На виа ди Панико живет один мраморщик, который по заказу Бальдассерони обрабатывает и полирует эти осколки и обломки, придавая им шарообразную форму. Тонкая работа, никакая машина ее не сделает. Ручная шлифовка, требующая сначала скальпеля, потом рашпиля, а под конец — пемзы.
Карьеры красного африканского мрамора опустошены еще со времен Пунических войн. Находя кусок такого редкого мрамора, Бальдассерони просто голову теряет от радости, является ко мне в магазин и заводит долгий разговор о колоннах у входа в собор Святого Петра.
— Подумать только, сколько шариков можно было бы из них понаделать, — говорит он.
— Святой Петр — это Святой Петр, — отвечаю я.
Бальдассерони рассказывает, что в театре Марцеллия сохранился обломок колонны тоже из красного африканского мрамора, но он с крупными прожилками и ценится не так высоко.
Бальдассерони готов превратить в полированные шарики родную мать и друзей. Он утверждает, что его страсть к коллекционированию мраморных шаров — это своего рода тяга к совершенству, что в ней больше от философии и от религии, чем от коллекционерства. Древние утверждали, что у Бога тоже сферическая поверхность, говорит он.
Мне кажется, что Бальдассерони преувеличивает. Не хочу злословить, ведь он мой друг, но все же у меня вызывает сомнение подлинная сущность этой его страсти. По-моему, здесь не столько тяга к совершенству, сколько своеобразная форма сексуальной маниакальности. Связь тут найти нетрудно, нужно только подумать хорошенько.
Когда драги очищают русло Тибра, Бальдассерони как ворон налетает на место работ. Среди ила и городских отбросов, веками копившихся на дне реки, нередко можно найти и обломки древнего мрамора. Те, что покрупнее, и хранят на себе следы обработки, становятся добычей стервятников из ведомства по охране исторического наследия, а маленькие и бесформенные достаются Бальдассерони (тоже стервятнику), который тут же подхватывает их и тащит на виа ди Панико. Иногда по пути он заходит ко мне показать свою находку. Я лично к этим кускам мрамора абсолютно равнодушен.
Когда рабочие муниципалитета роют канализационные колодцы или какие-нибудь траншеи посреди улицы, Бальдассерони уже тут как тут и копается в грязи, выброшенной на поверхность. В тот самый день, когда к моему дому явились рабочие, пришел и Бальдассерони. Найти он ничего не нашел, зато носом к носу столкнулся с Мириам. Он входил, она выходила.
В римском культурном субстрате полным полно древней грязи, червей, камней и кусков античного мрамора. Но на виа Аренула были только черви. Бальдассерони все надеялся, что в историческом центре начнут строить метро, но его не строят. Теперь он ждет, когда начнут строить подземную автостоянку на виа Криспи. Его интерес к субстрату просто маниакален.
Если хорошенько приглядеться, во внешности Бальдассерони есть что-то отталкивающее, чем-то он напоминает мне крысу из городской клоаки. Потные и летом и зимой руки, какие-то бесцветные волосы, розовая кожа. В общем, я бы покривил душой, если бы сказал, что Бальдассерони мне симпатичен. Его присутствие меня тяготит, но он же не виноват, вряд ли он сознательно стремится вывести меня из равновесия, иначе я сразу бы положил конец нашей дружбе.
Я часто спрашиваю себя, чем можно объяснить мое отвращение к Бальдассерони. Это не ненависть, нет, но все-таки что-то очень похожее на ненависть. Пожалуй, лучше какое-то время держаться от него подальше, но я не знаю, как это сделать, да если бы и знал, боюсь, что я первый же и стану переживать, ведь, в конце концов, он мой единственный друг.
Ты не должен идти на поводу у своих чувств, говорю я себе. Ну подумаешь, ну не симпатичен тебе Бальдассерони. Все равно ты можешь оставаться его другом. Нельзя поддаваться самовнушению. Во имя дружбы можно поступиться очень многим. Прежде всего нужно быть выше антипатии и ненависти. Только поддайся чувству ненависти, и все — конец, потому что ненависть — злейший враг дружбы.
Бальдассерони — друг. Кто такой Бальдассерони? Друг. Когда он входит к тебе в магазин, нужно встретить его с улыбкой, когда он роняет на пол марки, ты должен предложить ему посмотреть еще один альбом. Почему? Потому что Бальдассерони твой друг. Если тебе доведется найти кусок мрамора редкой породы, подними его и, когда Бальдассерони заглянет в магазин, подари ему. Если мрамор не попадается на глаза сам, поищи его. Легко сказать — дружба, дружбу надо поддерживать любезным обхождением и подарками, ведь она складывается из множества мелочей. Неприязнь, отвращение, антипатия не способствуют укреплению дружбы, наоборот, они ее губят. Когда Бальдассерони нарушает течение твоих мыслей, ты должен подавить в себе естественную вспышку ярости, даже если это дается тебе с трудом. Держи под контролем свои слова, поступки и особенно чувства— так учит Создатель. Не поддавайся первому порыву, не совершай непродуманных шагов. Только тогда ты сможешь сохранить дружбу Бальдассерони, единственного твоего друга. Человек без друзей — неполноценный человек. Хвали его машину, его костюмы, его галстук, его загар даже тогда, когда тебе кажется, что перед тобой просто червяк. Бальдассерони не червяк, нет, он не червяк. Он друг. Дружба же священна, как учит Создатель. Впрочем, так говорят все, и, наверное, в этом есть доля истины, если уж все так считают.
Почему бы тебе, например, не поговорить с ним о Мириам? Почему бы не раскрыть перед ним душу, не поделиться своими мыслями о любви, об эротике? Тайны лишь скрепляют дружбу, так считает даже сам Создатель. Не исключено, что это побудит к признаниям и Бальдассерони, и тогда ты сможешь делать вид, будто слушаешь его или действительно станешь слушать.
Скука и раздражение тоже враги дружбы. Дружба одинока перед лицом множества врагов, но ты должен подняться на ее защиту. Почему бы тебе не попросить прощения у Бальдассерони? Время от времени нужно извиняться перед ним, просить прощения, даже если сам ты считаешь, что ни в чем не виноват. Вот увидишь, это возымеет свое действие. Заговаривай с ним, когда можешь, будь приветлив, когда он заходит к тебе в магазин. Ну что тебе стоит сказать ему: «Добрый день»? Бальдассерони ничем не хуже всех прочих людей, к тому же он -друг. Нет, он не червяк. И не забывай об этом. Когда в тебе заговаривает естественное чувство, когда оно разрастается и вонзается в голову, словно жало ядовитой змеи, ты должен вспомнить, что говорил о дружбе Создатель: дружба священна. Вдумайся хорошенько, что плохого тебе сделал Бальдассерони, чтобы так его ненавидеть? Во имя дружбы можно подавить в себе даже ненависть. Если забудешь об этом, потеряешь единственного друга, который у тебя есть.
Когда Бальдассерони уголком глаза пытается прочесть адрес на конверте, не прячь письмо, а, наоборот, открой перед ним все свои ящики. Когда он читает тебе газетную хронику, ты должен проявить к ней живой интерес. Не надо зевать, потому что каждый твой зевок уносит частицу вашей дружбы, зевок — это дверь, распахнутая для накопившегося у тебя внутри естественного чувства. При каждом удобном случае ты должен желать ему богатства и ценных кусков мрамора, но так, чтобы он этого даже не заметил, мысленно. Добрые пожелания не дают немедленных результатов, лишь со временем они тоже приносят свои плоды. Зачем тебе все это нужно? Затем, что Бальдассерони — друг, а дружба, как учит Создатель, священна.
По правде говоря, я соврал, сказав, что у меня есть жена. Никогда у меня не было ни жены, ни кого-либо в этом роде. В качестве ее прообраза я взял одну свою соученицу, которая, женись я на ней, стала бы точно такой, какой я ее здесь описал. Но я не соврал, сказав, что живу в квартале Монтеверде Веккьо. У меня там маленькая квартирка, в которой я стараюсь бывать как можно реже. Главный ее недостаток — деревья, сующие свои ветви прямо в окна, и совы, устраивающиеся на этих ветвях по ночам. Как раз напротив моего дома находится вилла Шарра, а чуть поодаль — Вилла Дориа Памфили. Там приют сов. Ночью сотни сов спускаются в город и рассаживаются на куполах и деревьях.
Многие из них задерживаются у моего дома, заглядывают в окна, смотрят на меня через стекло, словно просят, чтобы я их впустил. По ночам я часто просыпаюсь от их крика.
В ночь перед тем как я встретил Мириам в спортзале Фурио Стеллы, одна сова разбудила меня своими криками. Я поднялся и ушел ночевать в заднюю комнату при магазине. С тех пор я больше не сплю дома. Я никогда бы не привел женщину в свою квартиру, и поэтому мне приходится придумывать всякие предлоги, например говорить, что я женат. Надо признаться, что Мириам я никогда не говорил, будто у меня есть жена, по-моему, она сама так решила. А может, она считает, что я живу с родными, или вовсе об этом не думает. В общем, мы с ней никогда об этом не говорили, а если ты с самого начала о чем-то не сказал, то потом сказать становится все труднее— Но я же понимаю, что Мириам надоест встречаться со мной в задней комнатке магазина, и ясно, что Бальдассерони воспользуется этим и попытается соблазнить Мириам.
Может, он уже сейчас думает о том, как бы заморочить ей голову, вынашивает свои дьявольские планы. Или даже приступил к их осуществлению. Я всегда догадывался, что свои мраморные шары он коллекционирует с какой-то задней мыслью. На эту тему можно каламбурить и приводить всякие аналогии до бесконечности. Должен признать, что коллекция у него необычная и девушке трудно устоять перед желанием познакомиться с ней. Может, он даже скажет Мириам: бери любой шар, я тебе его дарю. Польщенная Мириам возьмет первый попавшийся шар и положит его в сумочку. Этим она как бы подпишет свой приговор. Ну да, я уже вижу, как она позволяет себя обнять и увлечь на диван, вижу, как они целуются…
Давайте рассуждать здраво. Я совершенно не уверен, что два дня тому назад Бальдассерони видел, как она выходила из моего магазина. Если он ее не видел, то как он мог пойти за ней следом? Уж лучше бы мне было тогда его впустить, а не захлопнуть дверь у него перед носом. Теперь бы меня не одолевали сомнения и я бы не представлял себе, как он сел в машину и поехал следом за такси, в котором была Мириам. Если он это сделал, то теперь они вполне могут лежать на диване в обнимку. Где? Дома у Бальдассерони. Живет он один, у него есть приходящая прислуга, диваны всегда в порядке и кровать тоже. Он, конечно, потянет ее на диван, а не на кровать — так приличнее. Бальдассерони такой лицемер.
Я чувствую, как от гнева во мне закипает кровь. Разве устоишь тут за прилавком? И я проклинаю эту привязывающую меня к месту профессию, этот запах гуммиарабика, старых чернил из чернильных шариков и плесени, запах, который в прежние времена был отрадой всей моей жизни. Я спрашиваю себя, неужели Бальдассерони удастся совратить Мириам при первом же свидании? А что, тебе… разве это не удалось? Помнишь ночь, проведенную на холме Джаниколо? Как ты все это провернул! Каким бы отвратительным тебе ни казался Бальдассерони, ты прекрасно сознаешь, что мнение мужчины о мужчине в данном случае не имеет никакого значения. Ты сам тоже довольно нелеп со своими длинными, не по росту, ногами и узкими, как у китайца, глазками. И все-таки ты Донжуан -это тебе прекрасно известно. Ну вот. Теперь я их уже вижу в постели… Он затащил ее в комнату, гасит свет. Я еще различаю их фигуры в лучах уличных фонарей. Они на кровати. Мириам пытается сопротивляться, говорит «нет», но сама не вырывается, уступает ему, уже уступила, их тела извиваются, я слышу голос Мириам, резкий крик…
Набережная мокра от дождя. Я стараюсь отвлечься, глядя на окна по ту сторону моста, на загорающиеся и гаснущие огни. Я стою спиной к дому Бальдассерони. Потом поворачиваюсь, чтобы сквозь ветви деревьев увидеть его окна. Завтра куплю мощный бинокль, поднимусь на террасу здания, что напротив, на другом берегу Тибра, и загляну в окна Бальдассерони. Но боюсь, что из-за деревьев не смогу ничего разглядеть. Дождь прекращается. Спустившись по ступенькам, подхожу к парадному. Должно быть, я уже давно здесь маячу, потому что портье приглядывается ко мне и спрашивает, кого я ищу.
Никого я не ищу, я здесь случайно, а остановился потому, что услышал крики, долетавшие из какого-то окна. Кричала женщина. Вы не видели, в этот подъезд не входила женщина, девушка? Но кто вам все-таки нужен? Да никто мне не нужен. Из окна до меня донеслись крики.
Портье пожимает плечами и уходит к себе в привратницкую. Пусть хоть ее убьют, какое ему до нее дело? Итак, ничего. Я ухожу. Последний взгляд на окна. Свет в них погашен. Ну, естественно.
Не могу больше оставаться в магазине, давление у меня повышается, чувствую, что я сейчас просто лопну. Вы — материя, а я — разум, говорю я себе, но логической связи в этом противопоставлении, по-моему, не так уж много.
Давайте разберемся. Я знаю, что все это недоказуемо, хотя и возможно. Мне же надо постараться исключить само подозрение, но для этого есть один лишь способ, а он-то как раз и невозможен. Чтобы Бальдассерони и Мириам не встретились, мне следует убрать одного из них, однако я тут же отгоняю от себя эту мысль. Предположим, что Бальдассерони даже не заметил, как Мириам выходила из магазина, предположим, что он даже не подозревает о ее существовании. Но разве не мог он встретить ее в каком-нибудь другом месте? В баре, например, в табачной лавке, на улице? Как обычно встречают женщин? Почти всегда случайно. Как встретил ее я? Я встретил ее случайно в спортзале Фурио Стеллы. Все, что было между Мириам и мной, может повториться и между Мириам и Бальдассерони. Если он пока еще не ее любовник, то может стать им завтра или даже сегодня. Вот сейчас, когда я шагаю под дождем по набережной, Бальдассерони, возможно, раскрывает свой зонт над Мириам на какой угодно римской улице. И вот они уже садятся в его машину. Он предложил довезти ее до дома, и она согласилась. Бальдассерони долго петляет по городу, говорит, что удобнее ехать по Олимпийскому шоссе, через Акуа Ачетоса, а сам останавливает машину на темной боковой улочке. Я вижу их в салоне стоящего в темном уголке автомобиля. Местечко там пустынное, разумеется. Бальдассерони чувствует себя уверенно. Ну да, вот он склоняется над ней. А она, откинувшись назад, устраивается на сиденье, чтобы удовлетворить его желание. Машина начинает раскачиваться.
В моем теле поселилась змея, она ползает внутри и жалит то в одном место, то в другое. Я останавливаюсь и прислушиваюсь к боли, но не могу определить, где же она. Дождь все идет и идет, потом прекращается. Я плетусь в магазин, наперед зная, что не смогу усидеть в закрытом помещении. Мне нужен воздух. Того воздуха, что меня окружает, мне мало. Ощущение такое, будто одна нога у меня отяжелела, я с трудом ковыляю, почему-то хочется переставлять ноги руками. Теперь отяжелела одна рука, а голова раздулась и стала похожа на гигантскую маску, какие бывают на карнавале в Виареджо. Я чувствую, что смешон, и спешу укрыться в первом попавшемся подъезде: никогда не осмелюсь показаться в таком виде на виа Аренула, где все меня знают. Но надо же как-то добраться до магазина, спрятаться там. Сделав вид, будто ничего не случилось, я пытаюсь смешаться с прохожими, но слышу смех. Это смеются надо мной.
Постепенно ко мне возвращается спокойствие, но, прежде чем вернуться в магазин, я должен немного посидеть, отдохнуть. На открытом воздухе в такую погоду столиков нет, а войти в бар я не осмеливаюсь. И вдруг в глубине улицы я, кажется, вижу Мириам. Это она. Куда-то спешит, опустив голову, чтобы быть понезаметней. Спешит на свидание с Бальдассерони. Я бегу за ней, догоняю, хватаю за руку. Нет, не она, я смущен и рассыпаюсь в извинениях.
Дождь промыл воздух. Дышится легче, миллионы миллиардов микробов и пылинок, находившихся в воздухе во взвешенном состоянии, смыло дождем в канализацию, откуда они попадут в городскую клоаку, а через два-три часа — в море. Нужно пользоваться этим естественным промыванием воздуха и дышать, дышать. Но машины уже снова загрязняют его газами, да и пешеходы вдыхают чистый воздух, а выдыхают грязный, содержащий миллионы миллиардов микробов. Скоро все станет как прежде: копоть, нефть, микробы. Меня, например, они уже отравили.
Я жду Бальдассерони в подъезде его дома. В кармане у меня моя «беретта» с удлиненным стволом, но пускать ее в ход я не буду. С восьми утра до полудня, с полудня до трех, с трех до семи. В семь Бальдассерони выходит. Конечно, он спешит на свидание с Мириам. Какой счастливый вид у проклятого! Я иду за ним, крадусь, прижимаясь к стенам домов, чтобы он меня не заметил и еще для того, чтобы обо что-нибудь опереться: кружится голова. Со вчерашнего вечера во рту у меня не было ни крошки. Ощущение, будто ноги стали чужими, не проходит. Да и руки, и вообще все тело словно принадлежат кому-то другому. Приходится управлять собой, как автомобилем — поворот направо, поворот налево, сосредоточивать все свое внимание на конкретных предметах: вон на той церкви, на дереве, на колонне. Сегодня я особенно зол.
Мне ничего не удалось обнаружить. На пьяцца ле Фламинго он купил газету и вернулся домой, как крот какой-нибудь. Очевидно, свидание перенесено на завтра, или они целый день болтали по телефону. Есть люди, которые занимаются любовью по телефону. На Бальдассерони это похоже. Я слышу его голос, на другом конце провода — голос Мириам, которая говорит: да, да, да…
Когда мы с Мириам встретимся опять, когда Мириам вернется ко мне в магазин, я притворюсь, будто ничего не знаю. Словно никакого Бальдассерони нет и никогда не было на свете.
Вообще змей в городе не должно быть. Но если ты слышишь, как что-то шуршит у твоих ног, лучше поскорее увериться, ибо ты можешь наступить на змею, далее если возможность этого невелика. Разве не казалось невероятным, что может обвалиться часть вон того карниза, на протяжении четырехсот лет остававшегося целым и невредимым? А он обвалился. Не было ни ветра, ни дождя, солнце сияло высоко в чистом небе, а карниз все-таки обвалился и придавил проходившую внизу женщину. Вот почему, даже если кажется невероятной встреча в городе со змеей, держи ушки на макушке и, когда слышишь, как что-то скользит у твоих ног, быстро увернись, если не хочешь быть укушенным. Некоторые змеи передвигаются совершенно бесшумно — они такие маленькие, и по цвету их не отличить от камня. Есть змеи ночные, они выползают ночью и сливаются с темнотой. Эти самые опасные. Внимательно смотри, куда ставишь ногу, и не только ночью, но и днем. Хорошо всегда носить сапоги из толстой кожи и держать в руках ясеневую палку. Змеи — все без исключения — боятся и самой палки, и запаха ясеня.
VII. Пираньи — это рыбы, которые за пять минут могут обглодать целого быка
Помню, что было у меня на уме в тот день, когда я на своей «шестисотке» мчался среди других машин, выбиравшихся из столицы. С грохотом пронесся по туннелю Трасфоро, поднялся со стороны виа Национале и выехал на виа Венти Сеттембре, где в глаза мне ударило солнце, потом доехал до пьяцца Венеция, а оттуда спустился вниз по Корсо — вот так и носился с улицы на улицу, с площади на площадь. По правде говоря, это была не моя идея — кататься на машине, это Мириам сказала: давай покатаемся по городу, воспользуемся прекрасным деньком, пока еще солнце не село. Все рано или поздно кончается, сказал я себе, и это была самая горькая мысль из всех, когда-либо посещавших меня. Но я сказал: ладно, поедем.
Мириам говорила: посмотри, сколько распродаж в этом сезоне, цены снижают на двадцать, тридцать и даже сорок процентов, самое время покупать себе обувь и одежду. А я отвечал, что это фокусы торговцев, что на таких распродажах на прилавок выбрасывают все, что залежалось на складах, попробуй, зайди в обувной магазин, говорил я, и найдешь одни сорок четвертые и тридцать девятые номера — нужных, нормальных номеров ботинок для нормального мужчины никогда не бывает. Вот и уйдешь с пустыми руками или купишь то, что продается без скидки. Однажды мне удалось купить дешевый свитер, говорил я, так шерсть с него лезла, словно с шелудивой собаки. Мириам отвечала мне, я отвечал ей, мы ехали, перекидываясь словами, и за разговорами доехали до городской больницы.
Небольшая толпа дожидалась, когда откроют ворота. Совсем как перед тюрьмой, сказал я; родные навещают своих, кругом сплошная родня. Мужья, зятья, братья, деды, племянники, дяди, тети, свекры, свекрови и так далее и тому подобное, и все эти родственные связи неизменно начинаются с одного мужчины и одной женщины, которые спали вместе. Иногда, сказала Мириам, тебя удивляют совершенно естественные вещи. Смерть тоже дело естественное, сказал я, проходят годы, и в какой-то момент тебя заколачивают в гроб и уносят, и ты лежишь там, заколоченный, и уже не можешь ничего сделать, а другие в это время ходят, разговаривают. Посмотри на всех этих людей, они ходят по улицам и выглядят всегда одинаковыми, они похожи на зеленый газон, где часть травы умирает, а другая растет, вот и кажется, будто газон всегда один и тот же, а он изменяется, как в «Мессаджеро» изменяется колонка с извещениями об умерших и родившихся. Давай лучше изменим тему, сказала Мириам. Но разговор уже потек по определенному руслу, хотя к некоторым темам я подходил издалека, описывая широкие круги с дьявольской ловкостью. Да, иногда я бываю дьявольски ловок.
Вот, например, перед тобой человек, говорил я, с тугими щеками, такие лица обычно сравнивают с налитым яблоком, а потом выясняется, что изнутри-то он весь прогнил. Возможно, отвечала Мириам, но нигде не сказано, что это обязательно. Такое может быть, а может и не быть. Вот почему, говорил я, ради собственного спокойствия следует периодически делать рентгеновский снимок. В Риме существуют рентгенологические центры, специализированные радиологические клиники и кабинеты, где ведут частную практику профессора. Есть такое специальное отделение и в городской больнице. Если человек чувствует себя хорошо, говорила Мириам, ему незачем делать рентгеновские снимки. А я возражал, что никто не может чувствовать себя идеально здоровым, нет человека, который был бы здоров вполне. И потому ради собственного спокойствия надо иногда наведываться к рентгенологу.
Что за странная идея, говорила Мириам, ходить на рентген: по-моему, это полная чепуха. Ну уж нет, говорил я, американцы раз в год обязательно просвечиваются, а американцы — передовая нация. Только с помощью рентгена, говорил я, ведя машину по бульвару делла Реджина в сторону Веранского кладбища, могут быть выявлены некоторые заболевания, ну пусть и не заболевания, а какие-то отклонения от нормы, и еще всякие инородные тела вроде булавок, гвоздей и тому подобного. Я хорошо знал, чего добивался от нее в тот день.
Вот это Верано, сказал я, проезжая мимо Веранского кладбища, и добавил: все мы здесь будем. Эта мысль тоже горька, но я один знал, что было у меня на уме. Если человек не хочет пользоваться услугами рентгенолога, он может не знать, что болен, потому что чувствует он себя хорошо, никто ничего не видит, никто ничего не замечает, и так до конца. А он все равно болен, и, возможно, даже очень серьезно болен, но не подозревает об этом. Он должен позаботиться о себе, пока еще есть время. И ты тоже, говорил я. Да нет же, я прекрасно себя чувствую, говорила Мириам, меня все это совершенно не касается.
Я выехал на Тибуртину, потом свернул налево на кольцевую дорогу, бегущую между холмами, по пей дослал до виа Номентана, а потом с виа Номентана еще раз свернул налево, вниз к Монте Сакро, и возвратился к Порта Пиа. Я сидел за рулем и был прижат к асфальту, хотя мне так хотелось полетать в нагретом воздухе, в тишине, вместе с ангелами и самолетами.
В Милане, говорил я, есть одна специализированная клиника, где делают полное медицинское обследование: заходишь, и тебя обследуют с головы до ног — это я прочитал в «Коррьере делла сера», — а когда выходишь, то знаешь о себе абсолютно все: здоров ли ты, все ли органы у тебя работают нормально или дают какие-то сбои, совсем как на заводе. Когда оказываешься: в таких местах, говорила Мириам, у тебя обязательно что-то находят. Раз что-то находят, значит, у тебя что-то не так, говорил я. Здесь, в Риме, такой клиники, к сожалению, нет, значит, надо начать с хорошего общего рентгенологического обследования, я отвезу тебя к знакомому специалисту, я знаю одного такого известного профессора-рентгенолога. Только не сегодня, говорила Мириам, как-нибудь в другой раз. Да это же здесь, рядом, говорил я. Сначала иди сам. А я уже там был. Сегодня я не могу, сегодня я иду к косметичке, мне надо в парикмахерскую. Да мы уже почти приехали. Нет, завтра, упиралась Мириам. Смотри, профессор-рентгенолог, о котором я тебе говорил, принимает вот здесь, на этой улице, в этом вот доме. Дом у него современнейший, весь облицованный мрамором и дорогими породами дерева, — вот он, на этой улице, ведущей от пьяцца Весковио вверх, к пьяцца ди Новелла, в каких-нибудь двух шагах от виа Салариа, что в квартале Весковио.
Рентгенолог встретил нас с улыбкой, и я сразу же ему сказал, что восхищен его работой и много о нем наслышан. Я действительно читал о нем статью в каком-то специализированном журнале. Потом отыскал его фамилию в телефонном справочнике — фамилию типично сицилийскую, которая на чистом итальянском должна была бы звучать как Оккьодоро. Профессор Оккьодоро был энтузиастом своего дела, обожал свои рентгеновские лучи и внушительную аппаратуру.
За последние годы в области рентгенологии достигнуты большие успехи, сказал он. Наука несется, можно сказать, вскачь, скоро с помощью лучей можно будет делать хирургические операции — как сегодня с помощью ланцета. Ланцет за ненадобностью сдадут в музей. Нам очень повезло, что мы живем во времена технического прогресса. Когда я только начинал, рентгенологи оставались без пальцев, а иногда и без рук, их сжигало рентгеновскими лучами, которые очень охочи до живого мяса. Пираньи по сравнению с ними — ничто.
Я сказал: слава Богу, что сегодня все так изменилось. Пираньи — это рыбы, которые за пять минут могут обглодать целого быка.
Мириам слушала нашу беседу и, похоже, была встревожена, но я улыбался, чтобы ее успокоить.
Мы можем ампутировать целый сустав, вместе с костью, продолжал Оккьодоро, а пациент даже ничего не почувствует. Времена Боли подходят к концу.
Тут ты, профессор, маленько завираешься, подумал я про себя, но промолчал. Оккьодоро предложил нам следовать за ним и провел в полутемную комнату, где стояла рентгеновская аппаратура. Она была подогнана по мерке человека.
Мириам пошла раздеваться в другую комнату, а я попросил у профессора разрешения присутствовать при рентгеноскопии.
Оккьодоро велел мне надеть длинный желтый и очень тяжелый балахон из прорезиненной ткани: он должен был защитить меня от радиации. Когда Мириам (совершенно голая) вернулась в сопровождении медсестры, я стал напротив экрана. Как в кино. Оккьодоро был очень любезен и в темноте показал мне на экране печень, легкие, сердце и кишечник Мириам.
Вид рентгеновского изображения — куда более сильное зрелище, чем вид голой женщины. Здесь, благодаря технике, материя просматривается насквозь, можно увидеть все, что делается внутри тела, просто фантастика! Я задавался вопросом, как же это Мириам согласилась подвергнуться такому просвечиванию лучами, но иногда женщины любят блефовать, и Мириам, по-моему, блефовала. А может, она не поняла, какое именно подозрение мучило меня в тот день.
Когда Мириам ушла одеваться, я спросил у профессора, не заметил ли он чего-нибудь такого, что могло бы представить для меня интерес.
В каком смысле? — спросил Оккьодоро.
В том смысле, что речь идет о моей девушке, ответил я откровенно, полагая, что теперь уже все ясно.
С диагностической точки зрения ничего интересного я не нашел, сказал он.
Пришлось объяснить, что именно я искал. В общем, я спросил, не может ли он с помощью технического чуда рентгенологии и своего огромного опыта специалиста столь высокого класса обнаружить в теле женщины признаки измены. Я все думал о Бальдассерони.
Не понимаю, сказал Оккьодоро.
Ну, каких-нибудь корпускулов, чужеродных бактерий, пояснил я, свидетельствующих о проникновении чужеродного тела извне, живой гетерогенной материн, в общем, признаков измены.
Оккьодоро, похоже, обиделся, решил, что я смеюсь над ним.
Профессор, настаивал я, возможно, вы меня не так поняли. Женщина вбирает эти корпускулы и носит их, как известно, в себе. Таким опытным глазом, как ваш, их нельзя не распознать. А для меня наличие этих корпускулов чрезвычайно важно, они — свидетельство измены.
Не понимаю, что вы такое говорите, удивился Оккьодоро.
Но в действительности он прекрасно меня понял и смотрел так, словно хотел испепелить меня своим взором.
Вот и еще раз я столкнулся с бесчувственностью и самомнением специалистов вроде Фурио Стеллы. Специалисты тупы, когда дело выходит за рамки их специальности, даже если они не такие злодеи, как Фурио Стелла. Настаивать было бесполезно, моя затея с Оккьодоро провалилась, и я не стал больше продолжать этот бесполезный разговор.
Оккьодоро был специалистом-рентгенологом, на протяжении двенадцати лет он возглавлял рентгенологическое отделение городской больницы. За эти годы ему удалось обнаружить ряд самых чудовищных заболеваний из всех, какие знала история рентгенологии, он изучил их многочисленные особенности и характер распространения в организме пациентов. Он стал авторитетом в своей области. Я рассказываю так подробно историю с Оккьодоро потому, что здесь, по-моему, очень важны именно подробности.
Оккьодоро никогда никого не излечивал от открытой им болезни— это не входит в обязанности рентгенолога. Он заносил данные о болезни в специальные карточки, группировал их и указывал степень злокачественности. В наиболее тяжелых случаях доктор следил за развитием болезни в течение месяцев и даже лет, чтобы, поставив потом маленький крестик, обычный христианский крестик, как на кладбище, отметить конец естественного течения болезни. И сдавал карточку в архив. В некоторых случаях, когда заболевание бывало очень уж злокачественным, на пациента заводилась сложная карточка, этакий буклет с пронумерованными страницами и указанием дат и географических точек, поскольку больных такого рода обычно охватывает лихорадочная тяга к перемене мест, они возят свою болезнь по всему миру, чтобы до наступления конца успеть увидеть как можно больше. Такие карточки профессор Оккьодоро заполнял собственноручно. В большинстве случаев заводились они в Риме — адрес, дата, несколько строк общего характера. Потом записи становились подробнее и прослеживали обычно одни и те же маршруты. В какой-то момент на них появлялась пометка «Базель» (там находится знаменитая онкологическая клиника). После чего записи становились более короткими и трагичными, затем наступал период великих путешествий, наконец снова Рим и в завершение — христианский крестик. Кладбище Верано. Архив Оккьодоро был огромен, как кладбище. Все эти сведения я почерпнул из того самого рентгенологического журнала, о котором вы уже знаете.
Никаких других интересов, кроме интереса к своим занятиям, у Оккьодоро не наблюдалось. Это был своего рода культ злокачественных заболеваний, и неизвестно, за кого был сам Оккьодоро — за лечащих врачей или за болезнь, которую он обнаруживал в темноте своего рентгеновского кабинета. В известном смысле это тоже было своеобразное коллекционирование, и, как все коллекционеры, он стремился к совершенствованию коллекции и ее увеличению. Возможно, мечтой Оккьодоро была огромная тотальная злокачественная опухоль, имеющая тенденцию к расширению, как галактики Вселенной.
На диагностическом листке, испещренном непонятными рентгенологическими терминами, я прочел медицинское заключение об обследовании внутренних органов Мириам. Никаких намеков на то, что интересовало меня. Ни единого слова. Полная неудача. В заключении отмечалась предрасположенность к каким-то заболеваниям, что-то говорилось о симптоматике, гумусе. На данный же момент все было в порядке (не наблюдается отклонении от нормы, связанных с наличием камней в желчных протоках, — уже хорошо! Желчный пузырь несколько вял, — жаль! — но без структурных изменений, контуры в норме — хорошо! На снимках стенки желчного пузыря и протоков не утолщены — прекрасно! Симптомы наличия не просматривающихся рентгенологическим путем камней отсутствуют— вздох облегчения Мириам). Вся эта рентгенодиагностическая казуистика оказалась средством улавливания пациентов, как паучья паутина— средство улавливания мух. Пауком был Оккьодоро.
Вот видишь, заметила Мириам удовлетворенно, он у меня ничего не нашел. Сказал только, что через год нужно еще раз обследоваться. Она поднесла зажженную спичку к листку с медицинским заключением.
Мы снова сели в машину. Перед глазами у меня замелькали разноцветные огни — зеленые, красные, оранжевые, — блестящие шары, отражавшиеся в лобовом стекле. Светофоры. Мириам говорила: следи за светофорами. Я говорил: вижу красный, и останавливался на красный свет. Теперь зеленый, говорила Мириам, зеленый, путь открыт. Зачем ты сожгла листок? спросил я. Мириам ответила, что вся эта история с рентгеном была просто непристойной игрой, глупой шуткой, но теперь — все, хватит. Красный, сказала Мириам, и я затормозил. В таком случае тот волосатый парень в кабине Курзала тоже был глупой шуткой, сказал я, а она, сказав прежде «да», но имея в виду «нет», все время сбивала меня с толку. А тут еще Бальдассерони, думал я про себя. Так где же глупость, где непристойность? Теперь трогай, зеленый, сказала она, хватит спорить.
Поднялся сильный ветер. Огни плясали перед глазами, потому что в глазах у меня стоял туман, да и стекла машины затуманились. Сейчас направо, говорила Мириам, и будь повнимательнее. Высади меня в центре, мне нужно успеть пробежаться по магазинам до закрытия. Похоже, она в чем-то оправдывалась. Я мчался, едва не задевая тротуары, резко срезал углы. Смотри, наедешь на кого-нибудь, говорила Мириам. А сейчас остановись, пожалуйста, я сойду здесь. Я прижался к тротуару на виа дель Тритоне. Мириам вышла из машины и улыбнулась мне так, как улыбаются в последний раз. Да, я чувствовал, она испаряется, как испаряется все на этом свете.
Непонятно, как может несуществующая величина (ноль) одним махом уничтожать числа, и даже очень большие. И все-таки это происходит. Тысяча, умноженная на ноль, даст ноль. Куда деваются единицы, из которых эти тысячи состоят? Небось, что-нибудь да остается, говорил один тип. Нет, не остается ничего. Если ноль, число-призрак, число, которого не существует, обладает таким разрушительным действием, то с какой жe предосторожностью нужно подходить к другим числам! Когда произносишь слово «тысяча», оно может означать и «тысячу извинений», и «тысячу лир», но могут же быть на свете и тысяча убийц, и тысяча змей, и тысяча нолей. За каждым числом таится столько опасностей, сколько единиц в нем содepжиmcя. Не следует доверяться не только числам, но и зазорам между ними. Так, например, между двумя числами прогрессивного ряда всегда есть пустое пространство, неизвестное и неопределенное. Оно может быть большим или малым, оно может быть как лужайка или как пустыня, как озеро или как гора. Как что угодно. В этом неизведанном пространстве нередко таится опасность. Защититься от чисел нелегко, ибо встречаются они везде. А потому — гляди в оба, и, если замечаешь какое-нибудь число, неважно, большое или малое, постарайся поскорее перейти на другую сторону, если можешь — беги, лучше никогда не сталкиваться с ним лицом к лицу. Если ты знаешь цифры наизусть, попытайся забыть их: останется гораздо больше места для твоих мыслей. Цифры, как долго бы ты о них ни думал, мыслями не становятся.
VIII. А теперь я расскажу вам странный сон, к которому имеют отношение Мириам, хотя она в нем не показывается, и Бальдассерони, который не только в нем не показывается, но даже не упоминается
Прождал Мириам день, потом еще много дней. Казалось, я вижу, как по ту сторону витрины бежит время, да и весь город торопливо куда-то бежал — пешком и на автомобилях, хотя хозяин бензоколонки, что напротив, по-прежнему продавал бензин, газетчик торговал газетами (сколько информации, сколько сенсации!), старики приходили отдыхать к подножию памятника Каироли — тоже знаменитого героя, мальчишки из квартала Трастевере пробирались с другого берега по мосту Гарибальди в центр, где их подстерегали группы американцев, а девушки спешили в Дом мебели на пьяцца Арджентина. По ту сторону витрины мои глаза отмечали такое движение, в котором никаким редким старинным маркам не было места. Поди найди девушку, смешавшуюся с тысячами других девушек, безликих, как неизвестный солдат на пьяцца Венеция (букет цветов и зеленая гирлянда в память о моей исчезнувшей Мириам). По ту сторону витрины было видно кое-что еще: бродячие собаки, обнюхивающие на бегу асфальт; асфальт, позволяющий бродячим собакам обнюхивать себя; ромбы, кубы, человеческие силуэты, человеческие тени.
Сколько я себя помню, мне по ночам всегда снились сны. И моей матери тоже. Утром у нее болели ноги, особенно колени, оттого что она много бегала во сне. За столом мама долго рассказывала отцу привидевшиеся ей истории. В ее снах почти всегда в какой-то момент появлялся всадник. Отец ненавидел этого всадника, ибо подозревал, что между ним и моей матерью что-то было. И потому мать, рассказывая свои сны, о всаднике старалась умалчивать. Оставались только лужайки, пыльные дорожки, тропинки в лесу, широкая река с каменистым ложем, гнавшиеся за ней бандиты (пешие или конные? — спрашивал отец), в общем — сценарий, как бы подготовленный для появления всадника, который должен спасти мою мать, но сам всадник уже не появлялся. Все равно как если бы во время исполнения оперы, когда хор поет: «Si, la vita s'addoppia algioir» [3], то есть когда все знают, что сейчас выйдет Альфред, он почему-то не выходит. Случалось, отец — а он был человеком неглупым — швырял вилку и уходил из дома.
Иногда по ночам мне удается управлять своими снами (не так, как управляют автомобилем или велосипедом, а так, как управляют лодкой, которая все время виляет и с трудом проходит повороты). Теоретически это просто. Перед сном важно определенным образом настроить свои мысли, подготовить необходимую почву, так сказать, потому что именно от них, от мыслей, зарождается сон. Почувствовав, что сон уже на подходе, я начинаю рисовать в своем воображении и место действия, и персонажей, и все прочее. Главное действующее лицо в нем, конечно же, я. И в центре действия тоже бываю только я. Сон в третьем лице может присниться кому угодно, случается такое и со мной, но управлять им трудно, поскольку ты ведь в нем не главный. К тому же приходится считаться и с второстепенными персонажами, а нередко и с антагонистом, совсем как в театре. Начальную сцену я должен видеть собственными глазами (хотя они у меня уже закрыты), то есть представлять ее себе визуально, без этого ничего не выйдет. Я имею в виду управление сном. Но если все хорошо смонтировано, то по закону правдоподобия, как учит Аристотель, сон зарождается естественным образом, а потом уже идет по избранному сюжету. Чтобы придумывать такие сцены, надо обладать известными способностями. Каждый персонаж должен быть в этой естественной ситуации на своем месте, и отношения между действующими лицами должны определяться первыми же их репликами.
Бывает, мои сон начинается с интересующей меня сцены, но развивается она почему-то в совсем нежелательном направлении. Правда, часто у меня остается возможность проконтролировать сюжет, вмешаться в него, иногда даже вернуться назад и повторить все сначала, как в театре во время репетиций. Если же действие принимает слишком драматический оборот, оно, случается, выходит из-под контроля, и тут уж ничего не поделаешь, сон становится неуправляемым.
Все сновидения обычно несут в себе элемент таинственности, в том-то вся их прелесть, правда, некоторые сны бывают настолько таинственными, что превращаются в какой-то ребус. Но если у ребуса есть разгадка, в таких снах ее нет: можешь толковать их и так и этак — все равно ничего не получится.
Сейчас я расскажу вам один загадочный сон, имеющий отношение к Мириам (которая, однако, в нем не участвует — упоминается только ее имя) и, по-моему, к Бальдассерони, который в нем не только не участвует, но даже не упоминается. Это сновидение уложилось в одну ночь, хотя действие в нем состоит из множества сцен. Во всех этих сценах я лично присутствую — двигаюсь, разговариваю, что-то делаю, но что и зачем — не знаю.
Он завивался спиралями, клубился в воздухе, закручивался винтом, образуя воронки и потоки. Он был густой и желтый. Это я о тумане. Вблизи железнодорожного вокзала я набрел на бетонную скамью, а на виа Гарибальди налетел на беременную женщину. Люди на тротуарах сталкивались друг с другом, слышались извинения. Кто-то сыпал проклятиями. Автомобили и велосипеды ездили средь бела дня с включенными фарами, по приказу муниципалитета на улицах дали ночное освещение. Было трудно идти, трудно двигаться. Свет противотуманных фар, рев обезумевших клаксонов, раздраженные голоса прохожих… Я сделал себе неглубокий порез на пальце, чтобы меня не спутали с другими.
Мне надо было добраться до отеля «Карийон», находящегося в центре, позади здания муниципалитета, за фонтаном и статуей «Du brasse», что по-итальянски можно перевести, как «обнимающаяся пара». Я шел в тумане на ощупь и находил дорогу интуитивно. Интуиция подсказывала мне: иди направо, теперь налево, так я узнавал улицы. Что-то мне эти места хорошо знакомы, говорил я себе, должно быть, я где-то их уже видел, эти места.
В холле, назовем это помещение так, находились только мужчина с газетой, которую он не читал, и старуха, стоявшая за неким подобием кафедры. Она спросила, есть ли у меня хвост.
— А что? — в свою очередь спросил я.
— Я обратила внимание, что вы не закрыли за собой дверь.
Прикрыв дверь, я опустился в кресло перед человеком, который держал в руках газету, но не читал ее. По-видимому, это он должен был сообщить мне что-то, но что именно -вспомнить никак не удавалось.
— Что помогает нам похудеть? — спросила женщина, стоявшая за кафедрой.
— Диета, — быстро отозвался мужчина.
Женщина склонилась над кроссвордом и написала: «Диета». -Вы торговец? Торгуете чем-нибудь? Или преподаватель? — заговорил мужчина, обращаясь на этот раз ко мне.
— Меня привел сюда случай, — солгал я.
— Можно сказать вам одну вещь?
— Говорите.
— Нет, пока воздержусь, — буркнул мужчина. — Видали, какой туман? Континентальный климат: слишком холодная зима, слишком жаркое лето. Летом прямо плывешь по асфальту, асфальт течет, машины взрываются, как бомбы. Это, конечно, преувеличение. — Мужчина поднял глаза и долго изучал мое лицо. — Ну так как?
Я сидел и ждал, когда он заговорит о деле, я пришел, чтобы выслушать его, пришел издалека и именно за этим.
— Синоним слова антропофаг, — сказала женщина.
— Каннибал, — ответил мужчина. Женщина написала: «Каннибал».
— Если вас интересует история машины «Фиат-600» -универсал, — сказал мужчина, — то вам не ко мне. Я имею в виду, что вам не обязательно ко мне. Об этом знают все, об этом писала даже «Гадзетта». Машина взорвалась. Как бомба. Пусть вам расскажут. Узнаете, что за история. Любой прохожий расскажет. Ко мне являться было необязательно. Так что от меня ничего не ждите. Ужасная история. Ужасная. Он очень долго простоял на солнце, этот «Фиат-600» -универсал. Что вы хотите от такой машины, она же как жестянка. Но имейте в виду, всю историю я вам не рассказываю. Да, кольцо. Пусть вам расскажут о кольце тоже — это одна из важных деталей. Не забудьте о кольце. А сейчас мне надо идти. — Мужчина надел, пальто, обмотал шею шарфом и, открыв дверь, шагнул в туман.
— Мы теперь знаменитости, — сказала женщина за кафедрой. — И все из-за этого «Фиата-600». Столько народу приходит. Я имею в виду туристов. У нас тут есть собор, баптистерии, пинакотека, но на них никто и внимания не обращает. Интересуются только «Фиатом» -универсалом. И издалека, знаете ли, приезжают. Даже из-за границы. Особенно из Франции, поскольку жена инженера-нефтяника была француженкой. Вам известно, что неподалеку отсюда, в двадцати километрах, есть нефть? Правда, запасы ее уже истощаются. Жена уехала во Францию, а он не позаботился о том, чтобы поставить ее в гараж, — я о машине, разумеется. Есть основания полагать, что в машине в это время кто-то спал, понимаете?
— Ну а причем здесь взрыв? — спросил я.
— Как причем? Вы что, не догадываетесь? А жара? Это вам ни о чем не говорит?
Мне это ни о чем не говорило.
— Тогда попытайтесь себе представить, — продолжала женщина, — что будет с трупом в летнюю жару, в запертой машине. Ну что, по-вашему?
Я растерянно смотрел на женщину.
— Он разложится! — воскликнула она. — Правильно? А остальное вы и сами можете вообразить, зачем мне рассказывать. Тут есть еще один непроясненный, скажем так, момент. Когда вы рассказываете какую-нибудь историю, первым делом надо знать, кто в ней главное действующее лицо. Вот, например, я иду в оперу, и, представьте, мне там показывают все, кроме протагониста. Сюжет же совершенно меняется. Уж кто-кто, а я умею приводить наглядные примеры, но нередко тоже ошибаюсь. Пример с оперой не очень удачный получился, вы уж извините.
— Нет-нет, пожалуйста, продолжайте, — сказал я.
— Я и так вам рассказала слишком много. Об остальном можете догадаться сами. Какую шумиху подняли газеты! Почти как из-за истории с мылом. Может, кто-нибудь и расскажет вам все с самого начала. Есть, например, продавец газет с Баррьера Сольферино, вы бы сходили к нему. У него то преимущество, что он все газеты читал, когда это случилось. Я читаю только «Гадзетту», а он читает и миланские издания — «Джорно», «Коррьере». Но некоторые подробности неизвестны, вероятно, и ему. О них вообще никто не знает.
Я подошел к двери и через стекла посмотрел на улицу. Туман клубился все такой же густой, но уже не желтоватый, а почти черный. Воздух был холодный и тяжелый. Выходить из помещения не хотелось. А о том, чтобы полететь, и речи быть не могло, но я почему-то все время думал о полете. Не было видно больше огней, не было слышно голосов, но в темноте все еще извивался и корчился туман, похожий на взбесившуюся змею.
Мне надо было торопиться. Следующая сцена происходила на Баррьера Сольферино, у продавца газет. Он ждал меня. Я окунулся в туман и побежал, как человек, который не хочет отстать от сюжета какого-нибудь фильма и должен перепрыгнуть из одной сцены в другую, а сцены разворачиваются в разных местах, и если он прибудет к месту с опозданием, то начала уже не узнает. Я вскочил в медленно движущийся и беспрестанно звенящий трамвай.
Скорее, да поскорее же, торопил я вагоновожатого, но тот ничего не отвечал, так как разговаривать с пассажирами запрещено. Скорее, говорил я, ведь сцена уже начинается.
— Не думайте больше об этой истории, — сказал мне продавец газет с Баррьера Сольферино. — Вам о ней лучше забыть. Такие уж мы, местные, нам лишь бы над чем-нибудь позубоскалить. Д вы нездешний, сразу видать, и не следует вам все эти слухи принимать всерьез. Мы, здешние, все болтуны, вы уж поверьте. Вас интересует история с машиной на набережной Пармы? О ней писали не только местные газеты, но это еще ни о чем не говорит. Неужели вы верите газетам? Я лично — нет. Это говорит вам человек, уже пятнадцать лет торгующий ими. «Фиат-600» действительно взорвался, что правда, то правда. Но машина может и не взорваться. Есть сто тысяч способов сказать об этом правду и неправду. Вам известно, что там было внутри? Тыквы. Под воздействием жары они сгнили и забродили. Вот так все и вышло. Тыквы, да будет вам известно, — чистый динамит. Это я вам говорю. В три часа пополудни раздался взрыв. Дело было прошлым летом. В такое время люди спят после обеда или отдыхают, спрятавшись от солнца в доме, так что свидетелей нет. Кто-то распустил слух, будто в машине была бомба, вылетели стекла и так далее. Стекла вышибить не так-то просто. Потом уже пришел я и рассказал про девушку. Вы, наверно, слышали эту историю. Бездомная девушка каждую ночь спала в машине на набережной Пармы. Как вам это понравится? История с девушкой заинтересовала всех, о ней написали в газетах. Нас, местных, хлебом не корми, дай только поболтать, вы это уже поняли, да? Я говорю одно, он говорит другое, и в результате получается целый роман, а о нем пишут в газетах. Кольцо? Тоже чепуха. Кто его видел, это кольцо? Кто-нибудь может сказать, что он его видел?! Если говорит, значит, ошибается. Имя, якобы выгравированное внутри кольца, я же сам и придумал. Обыкновенное имя. Первое, пришедшее мне в голову. Мириам.
На набережной Пармы, напротив Дома Просвещения, за мостом Капрадзукка, еще стоял остов «Фиата-600». Брошенный каркас проржавел, ни резины, ни сидений не было, вместо фар зияли дыры. В общем, не машина, а реликт какой-то. Корпус был помят так, словно его раздуло изнутри. Одна дверца отсутствовала, что служило подкреплением версии о взрыве, но оставляло нерешенной проблему о его причине.
Факт таков, что продавец газет солгал, то есть сказал правду, стараясь убедить меня, будто все — сплошной обман. Только с какой целью? Чтобы что-то скрыть? Но что именно? Я поднялся по небольшой лесенке, ведущей к Дому Просвещения. Стекла во многих окнах там были заменены совсем недавно, это я понял по еще свежему алебастру. Итак, машина взорвалась, стекла вылетели. Посмотрим, говорил я себе. Но что я рассчитывал увидеть? И все же что-то должно было случиться, не могло все это кончиться так просто, такой финал не годился даже для сна.
Что за сумбурный сон ты смотришь, говорил я себе, противный сон, ничего не означающий. Он вселяет в душу какой-то безотчетный страх, и только. Я перескакивал из одной сцены в другую, прыгал в движущиеся трамваи, бежал и шел пешком и уже устал носиться взад-вперед по городу, название которого я вам не скажу. Зачем ты так бегаешь, говорил я себе и продолжал бежать. Какой смысл имеет вся эта беготня, вся эта спешка? Ты хоть знаешь, зачем бежишь? Ты за кем-то гонишься или кто-то гонится за тобой? Что это — преследование или бегство? Туман на улицах, женщина, разгадывающая кроссворды, продавец газет с Баррьера Сольферино, какой смысл имеет вся эта подлинная или вымышленная история с «Фиатом»-универсалом? Если верить соннику, туман — это дурное предзнаменование, но он ведь уже начал рассеиваться.
Я сел на ступеньки у Дома Просвещения. Было три часа пополудни, приближалось время стереофонии, как это именуется в «Радиокурьере», то есть время шумов и голосов, переходящих от человека к человеку и резонирующих в эфире на волнах Маркони. Если сны действительно отражают тайные желания, то я, очевидно, хотел вернуться назад. Это же бессмысленно, говорил я себе, человек возвращается назад ради собственного спокойствия, чтобы не слышать всех этих шумов, этих голосов. Тебе нужно подыскать другое место для своих снов, говорил я себе. Какой дурной, сумбурный сон ты сейчас смотришь. Но мне уже снова надо было бежать, потому что начиналась другая сцена.
Маленький аэропорт аэроклуба с его взлетно-посадочной полосой из стальных плит, положенных прямо на щебенку, с низкими ангарами, зеленым полем и опоясывающей все это живой изгородью находится на северной окраине города. Я на несколько минут опоздал: городские власти и главный редактор «Гадзетты» — высокий худощавый мужчина, глядевший на меня сквозь очки, — были уже там. Командир махнул флажком, мол, путь открыт. Я помчался по стыкам и, ловко сбалансировав, взмыл с середины полосы.
Воздух был теплым и приятным, я летел над городом, подхваченный потоками теплого воздуха, закладывал виражи, едва не касаясь верхушек колоколен, печных труб на крышах, фонарных столбов. Оказывается, во сне можно быть счастливым. Я лично был. Во всяком случае, я думаю, что счастье — именно такое. Воздух наполнял мою одежду, раздувал брюки, пиджак, рубашку. Галстук весело бился на ветру. Я летал туда-сюда, давал даже «задний ход», выделывал всякие трюки, например, бросался в пике, а потом, как «штукасы» во время войны, свечой взмывал в небо или, поднявшись высоко-высоко, камнем падал вниз, раскинув руки и ноги, и только в ста или пятидесяти метрах от земли выравнивал полет и начинал грациозно планировать, словно под звуки какой-то симфонии. Я пролетал под арками мостов, повергая в изумление горожан, сбежавшихся полюбоваться таким зрелищем. Кто-то махал мне платком. Осторожнее с проводами высокого напряжения, говорил я себе: только задень провод— погибнешь. А почему же не погибают ласточки? Может, и я могу присесть на провод, как ласточка? Но я же не ласточка, я скорее самолет. Планируя над старым городом, я приветствовал людей, сидевших перед остерией, подо мной тянулась прямая ниточка виа Эмилия с катящими по ней машинами, велосипедами, а поднявшись повыше, я мог охватить взглядом весь город от Баррьера Витторио до Баррьера Массимо Д'Адзелио, от Баррьера Сольферино до Кавалькавиа и дальше — до дорог, лучами разбегающихся к равнине на севере, к холмам на юге.
На руке у меня был компас. Может, и во мне самом были какие-то навигационные приборы, этого я не скажу. Во всяком случае, полет мой отвечал всем требованиям высшего пилотажа. Таяли последние остатки тумана, разорванного порывами ветра и стекавшего в город вдоль русла реки; наверху был теплый и мягкий воздух, внизу блестели на солнце крыши, сверкали провода трамвайных линий и оконные стекла. Много народу собралось на балконах и даже на крышах, чтобы посмотреть на меня, на дорогах образовались настоящие пробки. Завтра весь город будет говорить об этом событии, то есть о том, как я летал, «Гадзетта» напечатает обо мне статью, и я дам ее прочитать Мириам. Я кружил вокруг соборной колокольни, над трубами макаронной фабрики «Барилла», все стояли, задрав голову, и смотрели на меня. В соннике полет истолковывается так: к удаче, почестям и богатству.
Если ты видел грузовик с тюками соломы, быстро мчащийся по дороге на юг, а вскоре после этого — другой грузовик с такими же тюками соломы, мчащийся по той оке дороге, но только па север, ничего не говори, не говори, что молено было оставить тюки соломы там, где они лежали прежде, не обращай на это внимания и иди, куда шел. Ты спешишь на север, но всегда найдется человек, спешащий на юг. Сто человек бегут на север, а другие сто — на юг. Не задумывайся над этим, спокойно продолжай свой путь и знай: обо всем заботится Создатель. Когда ты видишь машины с углем, кирпичом, железом или железнодорожные составы с автомобилями или пушками, мчащиеся в противоположных направлениях, не обращай внимания, пусть себе следуют своей дорогой, ибо потом, после этой гонки, все снова станет на свое место. Как и ты, как и все другие люди, которых ты видишь бегущими в противоположных направлениях. Включайся тоже в эту игру, если не хочешь, чтобы о тебе подумали плохо, двигайся вместе со всеми и знай: Создатель сам позаботится о том, чтобы поставить все снова на место.
IX. Идеи Платона — ничто, в них нет эротического накала
Бывали дни, когда не случалось совершенно ничего. Что угодно лучше, чем ничего, так вот, именно совершенно ничего и не случалось. Никто не ссорился у меня под окнами, никто не заходил в магазин — совсем как тогда, когда я ездил на пляж и все время надеялся, что кто-нибудь сядет рядом, но никто не садился. Даже пес Фулл (я уже потом узнал, что его так зовут) не скалился и не строил свои ужасные рожи перед моей витриной. Город продолжал жить и двигаться вокруг, словно меня вообще нет на свете, и в конце дня я говорил себе: так ничего и не случилось, еще один день прошел без всяких происшествий.
За стеклом витрины я видел проходивших по улице мужчин, женщин, собак и так далее. Я слышал, как люди разговаривают, чаще всего спокойно, ибо, как правило, все ограничивалось обрывком фразы, долетавшим до меня через приоткрытую дверь и сразу же растворявшимся в уличном шуме или тонувшим в следующей фразе. Я не успевал возненавидеть проходивших мимо, просто не хватало на это времени. Совсем как в трамвае, говорил я себе, смотришь в окошко и не успеваешь возненавидеть пешеходов. Разница только в том, что трамвай двигается, а люди кажутся неподвижными, тут же люди двигаются и проходят мимо, а ты сидишь за стеклом витрины.
Я внимательно прислушивался ко всему, в том числе и к чередованию времен года, но природа не заботится о том, чтобы заблаговременно предупреждать тебя о грядущих переменах. 23 сентября должен был произойти переход от лета к осени, я сидел и ждал, но ничего не изменилось. Казалось, никто ничего не замечает, не случилось ничего, достойного внимания, люди, как всегда, с безразличным видом проходили по улице. И все.
На следующий день воздух словно бы потяжелел, черное небо было насыщено магнитными волнами, молниями, громом. Ну вот, наконец что-то сейчас произойдет, говорил я себе.
Когда воздух тяжелый, люди чувствуют себя более легкими, как бы погруженными в воду— по закону Архимеда. Разница в том, что речь шла о воздухе, а не о воде; вода была еще только на подходе. И неодушевленные предметы тоже сделались более легкими: замелькали подхваченные ветром газеты и листья, на улицах стала завихряться пыль. Вот почему листья заносило даже на пьяцца Навона, где нет никаких деревьев, и на виа дель Тритоне тоже. Самолеты выныривали из черных туч, появлялись внезапно, рев их моторов раздавался, лишь когда они пролетали уже над головой и, скользнув под облаками, исчезали из виду. И птицы вели себя так же. Люди спешили, шагали торопливо, размахивая руками, лица у всех были напряженные.
Почему ожидание дождя приводит всех в такое лихорадочное состояние? И опять ничего не произошло, ничего не случилось. Я отдавал себе отчет в том, что «ничего» тоже может быть лихорадочно-напряженным, и, пожалуй, это самое худшее «ничего» из всех.
Дождь пошел сразу после обеда, часа в три. Его первые заряды ударили в витрину, словно горсти камешков. Вода грохотала в трубах, переливалась через карнизы домов и церквей, клокотала в уличных канавах, унося бумажки и листья. Когда так льет, намокают и птицы, и самолеты. При первой возможности и те и другие прячутся. Люди тоже. И действительно, было видно, как они припустили бегом, за несколько минут улица опустела. Из-под чугунных крышек канализационных колодцев доносился рев, вода текла по городским клоакам и, все взбаламутив, спешила к Тибру. Рим впитывает воду, как губка, он уже давно к этому привык и промокает насквозь: вода всюду — в подвалах, в домах, в магазинах, в канализации.
Слышался вой сирен пожарных машин, яростные вопли клаксонов. Мальчишкой я прислушивался к цоканью копыт тяжеловозов по брусчатке и щелканью кнутов в руках возниц. Тяжелые, груженные углем телеги начинали двигаться быстрее, а лошадиные копыта высекали из булыжника искры. Теперь лошади, которых я видел в детстве, подохли. Да и многие возницы уже, наверное, поумирали. А телеги? Куда подевались все те телеги, которые я видел на улицах своего детства? У них были большие колеса на крепких осях, настил из выдержанного вяза, тяжелый железный каркас. Колеса даже под огромными тяжестями не проседали ни на миллиметр. Казалось, их, эти телеги, создавали на века, чтобы потом обнаружить при археологических раскопках, как помпейские, а они уже все исчезли, рассыпались в прах, сгорели в печках или сгнили на задворках, хотя, казалось, им жить и жить и дожидаться археологов. Да, все они уже исчезли и превратились в прах, сгорели в печках пли сгнили на задворках.
Я стоял и смотрел на дождь как зачарованный. Интересно, если бы я не стоял и не смотрел, дождь все равно бы шел? спрашивал я себя. Но сразу же спохватился: что-то ты слишком много о себе воображаешь. В общем, я стоял и смотрел на дождь, пока он не перестал. Воздух стал чистым, промытым, небо прояснилось. Потом поднялся теплый ветер, и над городом — над улицами, домами, церквами заструился пар. Но теплый ветер был сырым. Есть одна вещь, к которой люди, не родившиеся в этом городе, никогда не привыкнут, — я говорю о теплом ветре, именуемом сирокко. Сирокко зарождается в воздушных течениях над знаменитой пустыней Сахара. Благоприятствующая сирокко ситуация образуется в атмосфере в результате возникновения зоны низкого давления над Средиземным морем и высокого давления — над Сахарой. Так написано в одной энциклопедии, но меня лично это мало трогает.
Из-за сырости стены магазина, пол, старые деревянные шкафы, бумаги и разобранные на кучки марки стали источать запах плесени и гнилых яблок. На улице вновь началась толкотня: хаос звуков, движения, света, тени, но ничего особенного не происходило, текли часы — и ничего. Какая-то девушка — худая и высокая — дважды прошла мимо витрины, но трудно влюбиться в спешащую девушку, даже если она проходит мимо тебя дважды за один день. Может, говорил я себе, это иностранка, англичанка например, дочь какого-нибудь богатого англичанина, из тех, что по два раза на дню звонят в Лондон, журналиста какого-нибудь, а вполне возможно, что и сотрудника посольства или обыкновенного коммерсанта, обыкновенного, но крупного коммерсанта, раз уж он не просто приехал в Рим, а еще и дочку с собой привез. Английские девушки с трудом сходятся с кем бы то ни было, но уж если сходятся… Конец света. По крайней мере, так говорят. Да, мне бы хотелось поговорить с этой девушкой, знала бы она итальянский, я-то по-английски не говорю. Но что я ей скажу? спрашивал я себя. Я же не из тех, кто легко может вступить в разговор с девушкой, пусть и англичанкой, которая дважды за один день прошла мимо твоей витрины. А вдруг она даже и не англичанка, встречаются ведь и итальянские девушки, больше похожие на англичанок, чем сами англичанки. Они тоже высокие, худые, белокурые, носят одинаковые — что твоя футбольная команда — английские макинтоши, и, когда такая идет по улице, всегда найдется прохожий, который скажет: это англичанка. Девушка между тем исчезла из виду, и я не знаю, пройдет она мимо моей витрины третий раз или нет. Признаться, я даже не уверен, что она прошла дважды.
Как я мог подумать, что девушка, прошедшая мимо моей витрины, может занять место Мириам? Видите, я опять назвал ее имя. Вероятно, это даже и не девушка была, а замужняя женщина, еще и мужа с собой притащившая в Рим на каникулы. Даже думать об этом нечего, говорил я себе. И все-таки думал.
Ужасно, когда ничего не случается за целый день, и на следующий день тоже, и накануне. Ничего. Девушка не прошла больше мимо. Я сидел, часами смотрел, как идет дождь, и думал, что все-таки мог бы влюбиться в девушку, дважды прошедшую мимо витрины. Дважды в один и тот же день. Но что с того?
Я вышел на улицу, стал прохаживаться. Почему бы тебе не найти другую девушку? спрашивал я себя. Мог бы наставить рога Мириам, она того заслуживает. Но где ее найдешь, эту девушку? В баре? В кино? Где? На улице, может быть? Так не бывает, чтобы человек сказал: сейчас я найду себе девушку, и действительно нашел ее. Тут нужна удача. Я несколько лет ездил в Остию, но никакой девушки там не нашел. И это при том, что в мире столько девушек, говорил я себе. Вон они, ходят по улице, все идут в какое-то определенное место, совсем как такси в дождливый день. Легче заставить птиц, как говорится, летать задом наперед, чем остановить девушку. Я огляделся по сторонам: все вокруг меня двигались, и я тоже двигался среди остальных. Какой-то продавец газет кричал, что пало правительство. Ну вот, что-то случилось, правительство пало. Куда же ты теперь идешь? — спрашивал я себя. Это было на мосту Гарибальди. А что такое? Брожу себе по городу, прогуливаюсь. Так я дошел до пьяцца Белли, а потом до пьяцца Санта-Мария ин Трастевере. Выходит, я двигался к холму Джаниколо. И действительно, я шел к холму Джаниколо и уже даже стал подниматься в гору. И кого же ты надеешься встретить там, на холме? Не надо строить иллюзий, говорил я себе.
Признаться честно, я солгал, сказав, что Мириам, выходя из машины на виа дель Тритоне, мне улыбнулась, нет, она ушла, даже не попрощавшись. Я хочу знать, что все это значит, сказала она, имея в виду визит к рентгенологу. Ничего, ответил я, ничего это не значит. Но ты от меня все-таки что-то скрываешь, мне этот тип, профессор этот, не понравился. В таком случае, сказал я, мне не понравился тот тип, тот, волосатый, который заперся с тобой в кабине Курзала на целых двадцать минут — по часам. Это уже была ссора. Бальдассерони я ни разу не упомянул, но Мириам, должно быть, догадалась, что я имею в виду его, когда заговорил о том волосатом типе в Курзале. Того волосатого типа никогда не существовало, я его сам придумал, потому что не хотел называть Бальдассерони. При чем здесь Курзал? удивилась Мириам. Еще как причем, подумал я. Уж если я заведусь, пощады не жди. Да, это была ссора. Шлюха, сказал я. Выпусти меня из машины, сказала Мириам, и я остановил машину на виа дель Тритоне. Она ушла, даже не оглянувшись. Какая уж там улыбка. Надеяться, что я увижу ее на холме Джаниколо, было просто глупо.
На холме все так же возвышался на своем постаменте невозмутимый Гарибальди. Точно такой, как у меня, цвета морской волны «Фиат-600» -универсал подкатил к тротуару и остановился напротив здания Панорамы. В машине сидели мужчина и девушка. Они целовались. Было похоже, что я вошел в кинозал и увидел на экране себя, делающим то, что уже делал раньше. Такие «параллельные» ситуации у меня всегда вызывают беспокойство. Они как бы являются частью планов, предначертанных Создателем. И все же стоило мне закрыть глаза, как я сквозь просвечивающие красным веки увидел себя с Мириам в машине, как в тот вечер после занятий в хоре.
Силой мысли можно добиться чуда. Индийцы, сосредоточившись, ухитряются отрываться от земли и зависать в воздухе. Или переговариваться на расстоянии нескольких километров. Не летают они просто из-за лени, но, если бы не их апатичность, думаю, они и летать могли бы. Пожалуй, я бы сумел превзойти и индийцев, говорил я себе. Если я возьму что-нибудь в голову, мне все нипочем.
Приятно смешаться с толпой, идти, накреняясь на поворотах, как мотоцикл, и тормозя каблуками перед светофором. Я был болидом, гонщиком, динозавром. Прощай, Гарибальди с холма Джаниколо, прощайте, верховые жандармы, прощай, римская Панорама. Одной рукой я придерживал развевающийся от ветра пиджак и галопировал по улицам; как древний рыцарь. «Двигаться!» — призывал нас Д'Аннунцио.
С помощью мысли можно добиться поразительных результатов, но и здесь, как в пенни и в некоторых других вещах, нужно поднатореть в портаменто. И еще нужны темнота и тишина: никогда не слышал, чтобы важная мысль зародилась в мозгу человека, сидящего, например, за рулем машины. Абсолютную темноту я устроил в заднем помещении магазина, это было нетрудно, потому что там нет окон, но через закрытые двери туда проникал уличный шум. Некоторые звуки проходят не только через закрытые двери, но и через стены старинных зданий. Я залепил уши воском, и тогда наступила полная тишина. Погасив сигарету, я растянулся на койке лицом вниз.
Я управлял своей мыслью, как радаром, пожирающим огромные расстояния в космосе с помощью волн Маркони. Маркони тоже был гением. Мысленно я обращался прямо к ней. Алло, алло, говорил я, ты меня слышишь? Это я как бы вел с ней разговор по прямому проводу. Алло, говорил я. Но пока никакого ответа не было. В космосе, на упомянутых волнах, я улавливал бесконечное множество голосов и звуки далекой музыки — песен, симфоний и оперетт, Кто-то на волнах Маркони говорил даже по-латыни. Я здесь, в своем магазине на виа Аренула, взывал я, я здесь и жду тебя, Где ты, Мириам? Было такое ощущение, что она меня избегает, но ощущение это могло быть и ошибочным. А если она и впрямь меня избегала? Я унижался, ползал на коленях (хотя некоторые мои фразы звучали сухо-бюрократически — молю Вашу Милость), призывая ее. Все равно что разговаривать с ветром: слова рикошетировали, волны прерывались. Мое напряжение достигло такой точки, что я мог взорваться как бомба. Тогда я начинал все сначала более спокойным тоном, стараясь присоединиться к созвучию далеких гармоний. Существуют всякие там интерференции волн, к тому же в Риме нередко все забивает мощнейшая радиостанция Ватикана.
Ну вот, я уже чувствовал, что Мириам приближается. Слышу твои шаги, Мириам, говорил я, слышу, ты идешь. Поскорее, Мириам, давай, бегом. Я жду тебя. Дождь прошел, погода хорошая, воздух прогрелся.
Наконец, почти неожиданно, я увидел ее у себя на постели. Я не только мог ее видеть (глаза у меня были закрыты, хотя я не спал, нет), но мог даже прижаться к ней, ласкать ее. И я действительно ласкал ее, приговаривая: ты не двигайся, лежи спокойно, расслабься. Миркам смотрела на меня, улыбалась и молчала. Да, она была со мной, на постели. Она пришла уже раздетая, совершенно голая. Ну вот, теперь Мириам снова была моей, и я чувствовал, как проникаю в нее, засасываемый горячим водоворотом. Так бывает, когда идешь под парусом по спокойному морю и дует попутный ветер. Или когда машина, которая никак не хотела заводиться, вдруг срывается с места — какая гармония, мотор поет, колеса крутятся с мягким шелестом, взбодренные надежным сцеплением, все сливается в единую музыку совершенства. Мириам была здесь, со своей родинкой на щеке, с ямкой на шее, со своей смуглой, сухой от солнца кожей. Темные волосы с немного выгоревшими на солнце прядями, два белых кружка на груди, соединяющая их белая полоска спереди и такая же белая полоска сзади. Бледная помада на губах контрастировала с загорелой кожей. Она была живая и ощутимая, как абсолютная и идеальная истина, совершенная, как истина Платона. Да нет, идеи Платона ничто, в них нет эротического накала.
Я кричал, что кричал — не помню, я называл ее имя — по-всякому, как только можно. Это было безумие, какая-то коррида. Мне стоит завестись, тогда меня ничем уже не удержишь. Никаких преград для меня не существовало. Я мог всосать Мириам в себя и выплюнуть обратно, вывернуть ее наизнанку, как перчатку, пронзить насквозь, как шпагой. Конец света! Я нырял в нее, как в желанный приют, где хочется жить вечно, как в доме среди деревьев на холме. Молчи, говорил я, молчи, потому что совершенство немо как рыба. И действительно, Мириам молчала. Произнеси она хоть слово, все было бы испорчено. Насколько мне известно, ангелы тоже не разговаривают, но как-то они же ухитряются понимать друг друга — там, наверху. Наверное, они поют, но только не разговаривают. Средств коммуникации бесконечно много, и слово — наименее совершенное из них. Совершенно лишь молчание.
Куда там индийцам до меня! Приподняться над землей и повисеть в воздухе — какой пустяк! Разговаривать на расстоянии нескольких километров — какая малость! Держись за меня крепче, говорил я, и уносил ее вверх, в теплый и мягкий воздух. Конец света! Кто нас теперь остановит? — говорил я. И все же в какой-то момент приходится останавливаться, и стоит только об этом подумать — все, ты уже остановился, — либо упершись ногами в землю, либо распростершись на кровати. Я подумал: вот теперь можно бы остановиться — и остановился.
Вот что произошло. В общем, ничего не произошло. Когда я вынул из ушей восковые пробки, то снова услышал шум города, все тот же шум, который пробуравливал стены, проникал со всех сторон. Была та же шумная пустота, еще более напряженная, чем прежде. Аминь, сказал я. Мне было неприятно, что я нахожусь все еще там, среди марок, да к тому же испытывая угрызения совести: наверное, я сделал что-то такое, чего не следовало делать. В сущности, каждый может распоряжаться собственными мыслями, сказал я себе, я же распорядился ими, чтобы вызвать Мириам. Дозволено ли это? Ведь ты совершил нечто очень странное и опасное. Может, ты вообще колдун? — говорил я себе. Да, я был к себе беспощаден. Коли вдуматься хорошенько, рассуждал я, то ничего, совершенно ничего не произошло, ничего не случилось, а если что-то и случилось, то это что-то — не явление, не факт, а вообще непонятно, что такое.
Возможно, говорил я себе, это колдовство, похожее на то, чем занимаются ведьмы из Беневенто. Беневенто славится своими ведьмами. В некоторых случаях сила мысли может граничить с колдовской силой. Но если рассуждать таким образом, выходит, мир полон колдунов и ведьм. Прекрасно, значит, я тоже колдун, говорил я себе. Ну и что? Лично я предпочитаю быть колдуном, чем торговать почтовыми марками.
Кто разрушил чары? Кто-то лее их разрушил, если судить по газетной хронике. Достаточно почитать газеты или выйти на улицу, чтобы сразу понять: чары разрушены. Как обстояли дела раньше, не вполне ясно, никто того и не помнит (сколько времени ведь прошло), но, кажется, люди тогда питались салатом, медом, молоком. Неужели это правда? Что-то такое все же ускользает из нашей памяти, о чем-то мы позабыли. Тогда нe было автомобилей и всех этих сегодняшних шумов. А что было? Были лошади, носороги, а также змеи и летучие мыши. Неужели змеи и летучие мыши были друзьями человека — до того, как кто-то разрушил чары? Строятся мудреные гипотезы. Говорят, страха раньше не существовало. Страха перед темнотой, водой, другими людьми. Но, с тех пор как чары разрушены, все может быть опасным, даже дырочка диаметром в несколько сантиметров. Один рабочий сверлил стену обычной ручной дрелью. Так вот, конец сверла наткнулся на замурованный в степе электропровод, и рабочего убило током. Подобные вещи случаются ежедневно. С тех пор как разрушены чары.
X. Одни тигры притворяются спящими, другие прикидываются мертвыми, лежат на земле, безвольно откинув головуи разбросав лапы
За каждой вещью почти всегда кроется еще какая-нибудь вещь. Если не ошибаюсь, эту мысль уже высказывал один очень известный греческий философ. Что кроется за почтовыми марками? Люди, коллекционирующие марки, образуют своеобразную сеть, охватывающую весь мир. Что кроется за этой сетью? По-видимому, какая-то международная организация, цели которой весьма далеки от филателии. Взять, к примеру, Бальдассерони. Даже то, как он держится, вызывает подозрение. Будучи вполне заурядным коллекционером, он посещает такие крупные международные филателистические выставки, как «Копплекс» в Болонье, «Филатек» в Париже, «Энтерпекс» в Нью-Йорке, «Мелюзин» в Люксембурге, «Випа» в Вене, «Нордпост» в Гамбурге, «Брапекс» в Рио-де-Жанейро и так далее. По крайней мере один раз в год Бальдассерони совершает длительное путешествие, прикрываясь своим интересом к маркам. Но что таится за столь загадочными названиями всех этих выставок? Вполне возможно, что филателия — это просто ширма для международной преступной организации вроде пресловутой мафии или не менее известной чикагской «Мердер». Не исключено, что Бальдассерони у них там в главарях. Или вот тоже загадка— коллекционирование мраморных шаров. Чем объясняется его страсть к мраморным шарам? «Стремлением к совершенству», — говорит Бальдассерони Но ведь и преступника иногда тянет к совершенству, преступление тоже может быть совершенством в своем роде.
Этот очень известный греческий философ, если не ошибаюсь, — Платон.
К сожалению, чтобы ликвидировать какую-нибудь преступную организацию, ее сначала надо раскрыть, установить, каковы ее цели, собрать улики. Как распознать дьявола, если он выступает под личиной ангела? Тут, скажу я вам, такой запутанный клубок! Что происходит за витринами парижской рю Дрюо? Судя по всему, рю Дрюо — центр великой Криминальной Филателии. Я думаю, что Рим получает приказы из Парижа и убежден, что Мириам (не хотел называть ее, а вот все же назвал) тоже каким-то образом связана с Криминальной Филателией. То, что она не интересуется марками, ни о чем еще не говорит, а, наоборот, лишь усиливает подозрения.
Когда я говорил, что у Мириам нет родственников, я говорил неправду. Мириам жила в квартале Прати с тетушкой, которая работала швеей-надомницей у торговцев района старого гетто. Возглавляет этих торговцев некая вдова по фамилии то ли Пеладжа, то ли Пеладжа, которой, если верить слухам, принадлежат самые крупные бельевые магазины в районе гетто, а также немалое количество домов в квартале Прати. Отсюда-то и тянется двойная ниточка, связывающая меня и с самой Мириам, и с ее тетушкой.
Этой вдове Пеладжа или Пеладжа принадлежит также добрая половина Порта Портезе [4]. Каждый раз в конце дня Пеладжа кладет себе в карман десять миллионов. Так, по крайней мере, я слышал. Когда эта женщина решает выкинуть на рынок рубашки какого-нибудь нового фасона (например, американские, с пуговками на уголках воротника), она может их нашить больше, чем все специализированные предприятия Северной Италии, вместе взятые. На нее работают тысячи надомниц в кварталах Прати и Трастевере. Специальный служащий приносит им каждое утро бумажные патронки и куски ткани, а вечером забирает готовые изделия. Таких служащих довольно много, и ездят они в фургончиках марки «Фольксваген». Платят за работу в конце месяца, притом без всяких вычетов и прочих фокусов. Благодаря этой системе, Пеладжа снабжает своим товаром не только рынки Порта Портезе и Портико ди Оттавиа, но и рынки Ливорно. Неаполя и Генуи. Она конкурирует с солидными предприятиями Севера, крупными универсальными магазинами, не платит налогов, не имеет дела с профсоюзами, рабочими комитетами и так далее. Ее предприятие — самое крупное, но его не видно, так как оно разбросано по всему городу. Вдова наладила также производство американских ярлыков, пластиковых мешочков с надписями на английском, картонных упаковочных коробок и всего прочего. Она выпускает даже пуговицы и булавки.
Тетушка Мириам — одна из надомниц, работающих на Пеладжу (или Пеладжу). Мириам никогда не рассказывала мне о своей тетушке, я узнал о ней окольными путями через привратника здания, в котором находится спортзал Фурио Стеллы. Дом, в котором проводит занятия Фурио Стелла, — тоже собственность вдовы. И Криминальная Филателия у нее в руках. Возможности этих людей распространяются так далеко, это такая страшная сила, что они могут по своему усмотрению повышать или понижать биржевые курсы. Говорят, что Пеладжа не только фантастически богата (миллионы миллиардов лир), но и невероятно могущественна. Тайное общество пользуется этим, чтобы вмешиваться в личную жизнь множества людей: они устраивают и расстраивают бракосочетания и помолвки, решают судьбу крупных наследств, организуют одно преступление за другим.
Лично с вдовой Пеладжа (или Пеладжа?) не знаком никто. Но люди знают, что именно она всем командует. Никто не видел и тех, кому она отдает приказания: возможно даже, что они получают их по телефону и сами тоже не знают ее в лицо. Не исключено, что Пеладжа (или Пеладжа) в действительности не существует, а за этим именем скрывается акционерное общество преступников, которых развелось в столице великое множество. Все они связаны между собой по принципу пирамиды. Я сказал, что приказы Криминальной Филателии поступают из Парижа, с рю Дрюо. Неверно. Они поступают из Рима, центр всей организации находится в Риме. Судя по всему, эта организация швей-надомниц, работающих на вдову Пеладжа (или на акционерное общество, скрывающееся под этим именем), раскинула свои сети и на Севере, и на Юге, и ее конечная цель — захват власти в Италии. Что и говорить, Италия -лакомый кусочек для многих.
Я пытаюсь связать факты и сложить воедино элементы мозаики. Однажды ко мне в магазин пришла Чиленти (она зарегистрирована у меня как владелица марки за десять чентезими, выпуска 1862 года) под предлогом, что ей нужна какая-то ватиканская марка. Она слышала, что их уже продают и т.д. и т. п. А на самом деле она хотела поговорить со мной о Рафаэле. Я бы сказал, что она была вне себя. То есть волновалась, а если и держалась спокойно, то ее волнение все равно чувствовалось. Еще когда она только начала заглядывать ко мне в магазин, я ее невзлюбил, но все равно должен был терпеть, так как она была моей клиенткой — а к клиентам в те времена я еще относился с уважением, — и я давал ей выговориться, отвечал на ее вопросы. Вечно она находила какие-нибудь причины для жалоб. В тот день она сказала, что нашла своего Рафаэля на лестнице с размозженной головой. Рафаэль— это сиамский кот. Мало ли всего на свете происходит, подумал я, так надо, чтобы случилось еще и такое — убили кота Чиленти!
Она полагала, что я расчувствуюсь из-за гибели Рафаэля, это я-то, не терпящий кошек вообще. Кошки распространяют всякую заразу и несчастье тоже, между прочим, приносят. В прежние времена они были нужны, чтобы ловить мышей, но сейчас-то мышей можно вывести другими способами. Во время осады крепостей, когда люди умирали от голода, они съедали кошек, поедавших мышей. Тогда кошки еще приносили какую-то пользу. Я слышал, что и во время последней войны кошек ели. Бывали случаи, когда люди поедали даже друг друга, например, где-то на Японских островах.
Жильцы дома написали жалобу. Чиленти жила в хорошем доме, на пьяцца Адриана. На лестнице остались пятна крови, и уборщица отказалась мыть ступеньки. Портье тоже отказался — он ужасно боялся крови. Да ведь это же кровь кота, объясняла ему Чиленти. Портье боялся и кошачьей крови тоже, вообще всякой крови. Тогда Чиленти взяла мокрую тряпку и сама, собственными руками, вымыла ступеньки. Ну а труп? Что она сделала с трупом Рафаэля? Что люди делают, когда подыхает кот? Не оставишь же его разлагаться на дороге? А когда подыхает собака? Чиленти зашила труп Рафаэля в красный бархатный мешочек и бросила в Тибр. По-моему, достойное погребение, сказала она. Не знаю, уж можно ли такое назвать погребением.
Чиленти была вдовой. А что, если бы ее покойного мужа тоже звали Рафаэлем? Тогда кровь на лестнице не была бы уже кошачьей кровью.
Два дня спустя ко мне пришел Бальдассерони и рассказал, как в одном ресторане Трастевере он ел поджаренные кукурузные початки. Это такая особая кукуруза, американская, пояснил он, у нас она не растет, а если и растет, то плохо, и зерна у нее мелкие. А зерна должны быть крупными, не то, когда их поджарят, ничего не останется. Собирают такие початки очень рано, в период молочно-восковой спелости. Молочной? — спросил я. У очень молодой кукурузы зерна налиты молочком, пояснил Бальдассерони. Ресторан открыли недавно, а его хозяева— американцы, муж и жена, из бывших посольских работников. Муж даже книгу какую-то написал, а теперь вот какое занятие себе придумал. В книге рассказывались всякие закулисные истории из жизни дипломатов. Они притащили в ресторан древние римские повозки, старые бочки, в общем, все у них выдержано в типично римском стиле — специально для американских туристов. Дела их сразу пошли в гору. На площадке перед входом стоят жаровни, и каждый может подойти и купить себе подрумяненный початок. Купить может любой прохожий, но Бальдассерони съел початок за столиком, в ресторане. Вот и отлично, сказал я, дожидаясь, когда он перестанет говорить о кукурузе. По окончании сезона ее продают в консервированном виде, говорил Бальдассерони. Берешь банку и помещаешь ее прямо так, не открывая, в кипящую воду на пять минут, а когда открываешь, кукуруза уже готова к употреблению. Но есть все-таки разница: кукуруза из банки — отварная, а та, что подают в ресторане, — поджаренная. Но и ту и другую полагается слегка сдобрить сливочным маслом и посыпать солью. Консервированная кукуруза дороже, потому что приходится платать и за упаковку. Интересно, куда клонит Бальдассерони с этими своими кукурузными початками, думал я. А он вдруг стал задавать мне вопросы насчет того, где и что ел я. Прямо так и сыпал вопросами, хотя вид при этом сохранял совершенно невинный. Я занял оборонительную позицию, отделываясь расплывчатыми ответами, сам себе противоречил, говорил что в голову взбредет. Я никак не мог взять в толк, куда гнул Бальдассерони, рассказывая эту историю о кукурузе, но, конечно же, он куда-то гнул. Иногда Бальдассерони внушает мне страх.
Приведу другие странные совпадения. Я узнал, как зовут собаку старухи с третьего этажа. Ее зовут Фулл. С некоторых пор этот пес стал подходить к витрине моего магазина: уткнется носом в стекло, поднимет верхнюю губу так, что становится видна вся десна, и скалится. Что у него на уме — не знаю. Мне же кажется, что он надо мной смеется. Смотрит на меня и смеется, морща нос и верхнюю губу. Собакам это не свойственно, говорил я себе, и действительно было заметно, что долго держать губу приподнятой ему трудно. Через некоторое время губа начинала дрожать, и, когда Фуллу становилось совсем невмоготу, он опускал голову, но уже в следующий момент опять демонстрировал мне свою поднятую губу и оскаленные зубы. У этого старого и немощного пса зубы были белые-пребелые, острые и крепко сидящие в своих гнездах. Его ухмылка меня раздражала: как прикажете понимать смеющегося пса? А он действительно смеялся. Во всяком случае, именно такое было у меня впечатление. Да нет, не впечатление, а уверенность: он смеялся.
Иногда Фулл подходил к моей витрине три или четыре раза на дню и задерживался перед ней на несколько минут. Я не знал, что означает его гримаса — угрозу или насмешку. Во всяком случае, поведение собаки меня задевало. Я хотел сделать замечание старухе с третьего этажа, но она была больна и не выходила из дому уже несколько месяцев. Потом я решил выразить протест привратнице и потребовать, чтобы она поговорила со старухой, но привратница с некоторых пор избегала встреч со мной и, завидев меня, отворачивалась, думаю, что из-за того давнего разговора и моего вопроса.
То, что собака подучена, — исключалось. Хозяйка пса, старуха с третьего этажа, ни разу не заходила ко мне в магазин и марками не интересовалась. Возможно, это была случайность, не имевшая никакого отношения ко мне лично.
Продолжу разговор о связях и совпадениях. Работника аукциона почтовых марок, который ежегодно проводится в Кьянчано, зовут Рафаэль, как кота Чиленти. Я прочел это имя в каталоге аукциона: Рафаэль Сопрано. Должно быть, он наполовину итальянец. Чиленти ездила в Кьянчано лечить печень, потому что у нее печень больная, ну, наверное, и ради аукциона тоже, хотя в этом я не уверен. А если туда ездила не Чиленти, то вполне возможно, что ездил Бальдассерони, любитель всяких выставок и аукционов, правда, больше выставок, чем аукционов. Не могу сказать с уверенностью, знаком ли он с этим Рафаэлем Сопрано, да и спрашивать не хочу, потому что сейчас я подозреваю его, а потом он начнет подозревать меня.
Мириам любила разглядывать витрины, часто заходила в магазин, просила показать то, другое, справлялась о цене. Но ничего не покупала, говорила «до свидания» и уходила. Однажды она зашла в кафе «Гаити Корпорейшн» (теперь у него другое название) на виа дель Тритоне. Там она увидела банку консервированных улиток, сами улитки были в банке, а ракушки к ним — в отдельном пластиковом мешочке. Потом она обратила внимание на коробку в форме цыпленка: в коробке действительно был целый зажаренный цыпленок, которого доставили из Америки. И еще высокую банку с тремя кукурузными початками. Эти американцы все запечатывают в банки, говорила она. Представляешь, даже кукурузные початки в банке, говорила она. Может, это какая-то особая кукуруза, замечал я, или даже не кукуруза вовсе, а что-то похожее на кукурузу. Да нет, понимаешь, там действительно кукурузные початки, говорила Мириам. На банке нарисован желтый початок с желтыми зернами и все прочее. И написано по-английски: кукуруза. Мириам знала английский, потому что делала переводы для ФАО. Больше я не слышал о кукурузных початках до того момента, когда Бальдассерони стал мне рассказывать о ресторане в Трастевере. Возможно, это совпадение, но что-то слишком много становится совпадений, чтобы их можно было считать просто совпадениями.
Продолжу еще о связях и совпадениях. Бальдассерони время от времени ходил пить кофе в кафе «Греко». Рассказывали, что кафе «Греко» тоже модернизировали, как и кафе «Рампольди» на пьяцца ди Спанья. Все были возмущены, в газетах печатали статью за статьей — уж я-то слежу за прессой. Бальдассерони был на стороне газет: если уберут мраморные столики и красные бархатные диваны, говорил он, все будет кончено. Красные бархатные диваны придавали кафе стиль «антик». С тех пор как кафе модернизировали, в «Рампольди» больше никто не ходит. Они прогорят, говорил Бальдассерони.
Мешочек, в котором Чиленти бросила труп Рафаэля в Тибр, тоже был из красного бархата, как диваны в кафе «Греко». В общем, нельзя отрицать связи между тем, что говорил Бальдассерони, и тем, что мне рассказала Чиленти.
Здание, в котором находится спортзал Фурио Стеллы, тоже принадлежит Вдове, это мне сказал привратник. Фурио Стелла — убийца, он убил свою жену. С Мириам я познакомился именно там, у Фурио Стеллы. А я-то, наивный, думал, что встретил ее случайно.
Когда-нибудь я убью этого пса старухи с третьего этажа. Я убью тебя, Фулл. Но как освободиться от трупа собаки? Его не положишь в мусорное ведро и даже в Тибр так-то просто не выкинешь. И уж, во всяком случае, не оставишь разлагаться я на улице, А Бальдассерони наверняка кое-что известно о том, как можно освободиться от трупа.
Я чувствую, вокруг меня творится что-то непонятное, но что именно — не знаю. Даже когда я иду по улице, многие приглядываются ко мне, я себе иду, а взгляды так и пронзают меня: памм! — и навылет, такие же короткие и точные, как выстрел. Я пытаюсь выглядеть беспечным, хожу с высоко поднятой головой, не отвожу глаз и даже первым поднимаю их на встречных, сам пронзаю неожиданным взглядом тех, кто проходит близко, нападение -лучший вид защиты, такая техника широко применяется на войне. Но даже с помощью этой системы я добиваюсь немногого, а если говорить честно, то и вовсе ничего не добиваюсь. Кто-нибудь, пораженный моим взглядом, останавливается как вкопанный и спрашивает, что мне нужно. В результате мне же еще приходится просить прощения.
Опасность я ощущаю на расстоянии, чую ее в воздухе. Волшебство какое-то. Когда в мой магазин явились эти, из финансовых органов, и перерыли все мои квитанции, я еще накануне чувствовал что-то и говорил себе: скоро они явятся, вот они уже здесь. Я не знал, ни кто они, ни что им от меня надо, чувствовал только, что они явятся с минуты на минуту.
Бальдассерони стал вызывать у меня подозрение с первой же минуты нашего знакомства. А теперь я вообще боюсь его, мне страшно. Уж не кроется ли под маской мирного коллекционера с дряблой физиономией, жирной кожей и бесцветными волосами один из самых страшных убийц нашего века, вроде Адониса или Анастазии? Бедная Мириам, в чьи руки ты попала, думал я. А чего ты ждал? говорил я себе. Надо было что-то делать, действовать.
Когда наступит время действовать, говорил я себе, твой удар должен быть молниеносным. У тебя есть фора: ты-то знаешь о них, а они не знают, что ты знаешь. Поэтому держись как можно спокойнее, не меняй своих привычек, копируй себя самого, потому что любая новая мелочь может вызвать у них подозрение, а нет ничего хуже подозрений. Так что продолжай продавать марки, читать газеты, прогуливаться по набережной, терпеть выходки пса старухи с третьего этажа. Убить Фулла было бы ошибкой. Помни, против тебя — одна из самых могущественных организаций, какие только существовали на свете, ты — муравьишка, бросивший вызов слону. Чтобы поразить слона, нужно дождаться, когда он заснет, ведь слоны тоже нуждаются в сне. Когда же он заснет, можешь нанести ему свой удар, но сначала убедись, что он действительно заснул. Слон может только слегка задремать, тогда ты должен воздержаться от удара. Слон умеет также прикидываться спящим. Нет, ты дождись, когда он погрузится в глубокий сон. Помни об этом, ибо может случиться и так, что тебе придется иметь дело не со слоном, а с тигром.
Тигры тоже спят. Вот и дождись, когда тигр заснет глубоким сном, говорил я себе. Тигр тоже может притвориться спящим, чтобы обмануть тебя. Некоторые тигры только делают вид, будто спят, а иные даже прикидываются мертвыми: лежат на земле, откинув голову и разбросав лапы. Эти самые коварные. Если ты приближаешься к тигру, прикидывающемуся спящим, или к тигру, прикидывающемуся дохлым, ты сразу станешь его добычей. Приблизиться и нанести удар можно только тогда, когда тигр действительно спит.
А что, если вдова Пеладжа и Мириам — одно и то же лицо? Это даже не подозрение, это просто мимолетная мысль, которую я тотчас отгоняю и делаю вид, будто она мне никогда и в голову не приходила.
Одна матрасница из голландского Гарлема, некая Йозефа Гесснер, наклонилась, чтобы сорвать желтый тюльпан, и умерла, укушенная гадюкой. Давно известно, что за желтым цветком прячется ядовитая змея. Но, поскольку и золото желтое, и, говорят, солнце тоже, не все верят, что, где желтый цвет, там и ядовитая змея, что желтый цвет хуже Атиллы, сеявшего вокруг себя смерть. Спорить бессмысленно. Желтый цвет — это кукуруза, лимон, натуральный воск, золото и солнце, — говорят одни. Желтый цвет— это сера, лихорадка, инквизиция, желтуха и еще китайцы, — говорят другие. Случай с матрасницей из Гарлема, конечно, ни о чем еще не говорит и спора не решает, может, потому что газеты не придают ему должного значения, а может, потому что тюльпан, хоть он и желтый, — всего-навсего цветок. Желтые электрические искры — не цветы, а сколько из-за них гибнет людей! Злость, зависть, ревность — тоже желтые. Самые страшные преступления — желтые. Знак беды и опасности — желтый. Прибавь к желтому черного — вот тебе и Ад. как учит Создатель, так что бессмысленно по примеру ученых специалистов пытаться отличить охристо-желтый цвет от соломенно-желтого.
IX. Может, это и есть знаменитая жажда познаний, заявившая о себе при сотворении мира, в самом начале вещей, когда пищу еще только предстояло изобрести
Знать ничего не хочу, сижу себе здесь, в кафе «Эспериа», на набережной Тибра, неподвижно и безмолвно, как факир. И какая-то девушка сидит ко мне спиной. Я не вижу ее лица, да и видеть не хочу, сижу себе неподвижно, как факир, и молчу. Мне ничего неизвестно о Мириам, я пробовал ей звонить, но она не отвечает, я продолжаю произносить ее имя (между прочим, фальшивое: я же сам его придумал) — тщетно. Я беззвучно изрыгаю проклятия, изобретая все новые и новые. Бывают случаи, когда я становлюсь сущим дьяволом.
Интересно, кого ждет эта девушка, сидящая ко мне спиной в кафе «Эспериа» на набережной Тибра? — спрашиваю я себя. А я кого жду, сидя в кафе «Эспериа», здесь же, на набережной Тибра, сидя неподвижно, как факир? Я бы мог пошевелиться и тогда не был бы таким неподвижным, так нет же, сижу, словно пригвожденный к стулу, неподвижно, как факир. На столе передо мной стакан молока, но я не могу к нему прикоснуться, как не мог бы прикоснуться к белой мякоти гуамебаны и даже к сказочному финскому кушанью под названием калакукко.
Сначала я заказал клубничное мороженое и тут же попросил официанта, чтобы он, ради Бога, поскорее его убрал: я заплачу, только унесите его, пожалуйста, и принесите стакан холодного молока. И вот стакан молока на столе, а девушка все сидит ко мне спиной. Какая прекрасная, удушливая жара, ни малейшего ветерка, ни один листочек не шелохнется на платанах, которыми обсажена набережная. Даже не верится, что лето кончилось. Может, время повернуло вспять? Многое поворачивает вспять. А я вот сижу здесь неподвижно, как факир какой-нибудь, в ожидании, когда девушка обернется и я увижу ее лицо. Я солгал, сказав, что не хочу ее видеть. Мне бы встать, пройти мимо, а я все никак не оторвусь от стула, сижу неподвижно, как факир. Листья на платанах тоже неподвижны. Но вот девушка шевельнулась, выпила из стакана что-то красное, но не поворачивается. Мириам, где ты? Мне ничего не надо, но, скажу я вам, в некоторых случаях женщина тоже бывает сущим дьяволом.
Унесите, пожалуйста, это холодное молоко, унесите, я заплачу за него, только унесите, пожалуйста. Ни один листочек не шелохнется на платанах, растущих на набережной. Я сижу здесь неподвижно, как факир, сижу, словно пригвожденный к стулу, и чего-то жду. Это у меня такой прием. Девушка все еще сидит на своем месте, ко мне спиной, молча и неподвижно, как я. Ради какой-нибудь девушки я в некоторых случаях способен на многое.
Я кладу бумажку в тысячу лир на столик — надо заплатить. Воздух все так же неподвижен, неподвижна и ассигнация на столе. Наконец девушка поднимается, я вижу, что это не она, и идет навстречу мужчине, который тоже не я. Теперь я могу встать, но дайте мне только встретиться с Бальдассерони, я ему глаз выбью, он у меня окривеет.
Я таял на глазах, ел когда и как придется, а нередко вовсе забывал о еде и целыми днями ходил голодный. Я не помнил уже, когда и ел по-настоящему, за накрытым столом, с ножом, вилкой и салфеткой. Мог пожевать чего-нибудь в кафе на пьяцца Арджентина и продержаться на этом целый день, мог выпить стакан холодного молока в первом попавшемся баре и время от времени — чашку кофе. Если так будет продолжаться и дальше, говорил я себе, ты окончательно обессилеешь: от голода ведь и умереть можно. Как показывает статистика, в Калькутте и Бомбее ежедневно умирает голодной смертью множество людей. Между тем я чувствовал, что становлюсь все более легким, я уже мог ходить на пуантах, как балерина. Но внутри меня накапливался неотступный голод. Когда-нибудь он взорвется, говорил я себе, и это будет настоящая революция.
Однажды я провел целый день на Кампо ди Фьори, где находится знаменитый рынок. Какая красота, с ума сойти! Женщины с покупками, женщины с хозяйственными сумками, полными укропа, петрушки, груш, а над всем этим запах рыбы, овощей, деревни. Однако же именно здесь сожгли Джордано Бруно, говорил я себе.
Я смотрел на тележки, полные фруктов, и думал: вот бананы из Сомали, а вот — виноград из Террачнны. Я смотрел на всю эту благодать, но она ничего мне не говорила. Я покупал фрукты, чтобы они были у меня под рукой в магазине, а однажды купил даже на пьяцца Колонна торроне [5] производства «Ронци и Вингер». Но купил так, как покупают газету, то есть не думая даже, что его можно съесть. Это первозданный голод, говорил я себе, наверное, таким он был в момент сотворения Земли, в самом начале, когда пищу еще только предстояло изобрести. Но, если наступит день, когда я сорвусь, это будет настоящая революция.
Как охотник, хорошо изучивший тропы диких зверей, умеющий идти по их следу через леса и горы, знающий их привычки, повадки в разное время года, надевает наконец свою вельветовую куртку, закидывает за спину ружье и молча устраивается в засаде, так и я каждый вечер после захода солнца покидал свой магазин и, закутавшись в фирменный нейлоновый плащ, шел довольно долго пешком до набережной Тибра, а оттуда — до моста Маргерита, соединяющего центральную часть квартала Прати с бульваром Ди Рипетта. Естественно, в отличие от охотника, я не был вооружен и нередко вместо того, чтобы идти пешком, пользовался своей «шестисоткой», но, ходи я даже пешком, все равно не повстречал бы на своем пути ни лесов, ни скалистых круч. Как бы там ни было, придя туда, я каждый вечер начинал мерить шагами этот участок: огибал угол моста, возвращался на набережную и, отсчитав пятьдесят шагов под платанами, возвращался к мосту, а с него выходил на пьяцца делла Либерта. Затем снова мост, набережная, пятьдесят шагов вперед, пятьдесят назад, мост, площадь, снова мост, набережная. Я смотрел на свет в окнах его дома (чьего— его, думаю, говорить не надо). В тех двух окнах, что наполовину скрыты деревьями, часам к двенадцати ночи гасли огни, и вообще во многих окнах по ту сторону Тибра (или по эту, когда сам я находился по ту) свет гас, зато загорался в других, люди укладывались спать, гасли еще какие-то окна, а какие-то светились постоянно, то есть не было так, чтобы все окна гасли сразу, вот только когда наступало утро, свет выключали все. Какое однообразие. Туман никогда не бывал таким густым, чтобы с одного берега Тибра нельзя было разглядеть хотя бы часть светящихся окон на другом берегу, а дождь никогда не лил так сильно, чтобы нельзя было прохаживаться взад-вперед по набережной. Иногда под зонтом.
Выпадали вечера, когда я, посмотрев вдоль виа Фердинандо ди Савойя, воображал, будто вижу памятник Петито [6] (хотя оттуда виден лишь обелиск на пьяцца дель Пополо). Мне представлялось, что улицы, пересекающие виа Фердинандо ди Савойя, попали сюда из другого города и известны мне одному — Борго Риччо, Борго Регале, Виколо дель Джессо и так далее. А свет там, в конце виа Колла ди Риенцо, — это огни пьяцца Гранде с ее большими и маленькими часами и кафе, в которых воздух насыщен паром, с киоском, торгующим ночными выпусками газет. А в центре — бронзовый памятник ему. Гарибальди, разумеется. Подмена почти всегда удавалась и выглядела убедительно, но достаточно было какого-нибудь пустяка: ослабить внимание, сбиться с мысли — и все рушилось. Огни там, вдали, снова становились огнями пьяцца Рисорджименто, а здесь, поближе, лезла в глаза все та же пьяцца дель Пополо с обелиском и парк Пинчо с фонтаном, все опять становилось тем, что и было в действительности, и только.
Ты не волнуйся, говорил я себе, прохаживаясь под платанами. Я пересчитывал окна, освещенные и неосвещенные, и безропотно ждал. Смотрел на несущиеся мимо автомобили, на сидящих в них и разговаривающих о чем-то мужчин и женщин. О чем они могут разговаривать, мужчины и женщины, ночью в автомобиле? Тебя это не касается, говорил я себе.
Я узнал ее сразу, еще издали, по частому стуку высоких каблуков, по тому самому пальтецу, которое было на ней, когда я впервые увидел ее в зале Фурио Стеллы. Вот она, сказал я себе. И это действительно была она. Сколько времени прошло с тех пор, как мы виделись в последний раз у рентгенолога? (А сколько времени прошло с того дня, как я встретил ее на набережной, шагая под деревьями к мосту? И вообще, какой сегодня день?) Я спокойно поздоровался с ней: здравствуй, Мириам. Что за это время изменилось? Многое изменилось, но какой смысл спрашивать на улице?
Я так ждал ее, что она не могла не прийти, и она действительно пришла. Любовь моя, хотел я сказать, но это слово мне никогда не давалось. Мы дошли вместе до моста Гарибальди (я сознательно миновал виа Джулия), и я сказал: ты хорошо выглядишь. Пошлость. А ты похудел, сказала она, но тебе это идет, ты бледноват немножко, но и это ничего. А мне было ужасно плохо, кружилась голова, и все двоилось в глазах, как у пьяного. Мириам искоса поглядывала на меня. Спрашивай все что угодно, только не смотри на меня так, не надо со мной играть, Мириам.
В магазине царил ужасный беспорядок, за несколько дней до этого я начал подсчитывать конверты с марками на полках и количество марок в конвертах и для каждой страны завел рубрику в специальной тетради. Я решил также навести порядок в альбомах с редкими марками, которые я держу вперемешку с остальными, чтобы сбить с толку возможных грабителей. Вероятно, было бы лучше вынуть их из альбомов и положить в сейф вместе с другими самыми ценными и редкими экземплярами, вместе с марками периода германской инфляции, например. И откуда только это стремление к порядку, спрашивал я себя, у тебя что, переучет? Это больше похоже на подготовку завещания, чем на инвентаризацию. Вот я и оставил все как было — конверты на полу, стопы альбомов на столике, на каталожном шкафу «Оливетти», повсюду.
Мириам озиралась по сторонам. Сколько же тут тысяч марок, говорила она. А я отвечал — да, хотя сам их никогда не считал. Как идут дела, спросила она. Так себе. Жаль, сказала она. Действительно жаль? Будь начеку, говорил я себе, за словами всегда что-то кроется. Что пытается скрыть за этими словами Мириам? Почему ей жаль, что дела у меня так себе? Что за неожиданный интерес к моей торговле марками? Она была похожа на шпионку, выполняющую чье-то задание.
Смотри-ка, треугольная, сказала Мириам, разглядывая треугольную марку. Да, марки бывают треугольные, а бывают круглые, квадратные, овальные, шестиугольные и даже восьмиугольные; марки бывают самых разных форм, даже в форме полумесяца. Но треугольную я сам считал совершенной, как совершенна Святая Троица, если допустимо такое сравнение. Так на что все же намекала Мириам? А она, конечно, на что-то намекала.
В магазине застоялся запах холодного дыма давно выкуренных сигарет. На прилавке остался кулечек с черным сушеным виноградом из Террачины. Мириам взяла в руки гроздь и молча, уверенными движениями стала класть в рот одну изюмину за другой. Пусть ест, думал я, а скоро я съем ее. Это была странная мысль, просто нелепая. Такие мысли обычно загоняешь назад, проглатываешь еще до того, как они успевают родиться, и тут же забываешь. Но эта мысль уже родилась. Смешная мысль. Только кому охота смеяться в такой момент? Мириам взяла плитку торроне, лежавшую на прилавке. Можно, спросила она, я ее съем? А для чего же она здесь? сказал я. Мириам начала грызть торроне своими крепкими зубами: торроне ведь твердый как камень. И тут я опять подумал: она ест торроне, а я съем ее. Эта мысль существовала как бы отдельно от меня, то приходила, то уходила. Иногда я просто изнемогаю от своих мыслей. Я выложил на прилавок все большие и маленькие плитки торроне разных сортов, купленные в разное время. Ореховый простой, ореховый в шоколаде, миндальный белый, нежный фисташковый — на любой вкус. Большие плитки с маркой «Ронци и Зингер» и другие, помельче, выпускаемые кондитерскими фабриками Севера.
А этого раньше не было, сказала Мириам, глядя на газовую печку, которую я действительно купил всего несколько дней тому назад. Вероятно, она хотела дать мне понять, что все помнит. Или намекнуть на то, что теперь здесь можно раздеваться, не опасаясь простуды? Упрекнуть меня за то, что раньше ей у меня было холодно? А может, ей просто пришло в голову, что когда нет любви, приходится греться у печки? На что она намекала? Что имела в виду?
Я смотрел, как Мириам жует торроне, и в голове у меня не переставала биться, то вспыхивая, то угасая, одна и та же упорная мысль. У Мириам были крепкие челюсти, как у людей, на протяжении многих поколений питавшихся черствым хлебом. Часто можно видеть римлян с выдающейся вперед нижней челюстью, это не признак сильной воли, это печать голода, передающаяся из поколения в поколение. На лице Мириам как раз и лежала печать голода.
Почему за все это время она ни разу мне не позвонила? Могла бы, как это принято, сказать, что мы больше не увидимся? У нее не было моего номера телефона. Допустим. Но существует же телефонный справочник, да и на витрине номер написан. Мириам перестала жевать и закурила…
Мне хотелось сказать ей что-нибудь очень язвительное, чтобы она просто остолбенела. Нет. Ничего я ей не сказал. Хотелось сказать: мне все известно — и посмотреть, как она прореагирует. Ты смотришь на меня так, словно впервые видишь, сказала Мириам и добавила: дай мне, пожалуйста, стакан воды. Сейчас налью, ответил я.
Мириам выпила воду, сделала две затяжки. Я увидел, как она побледнела и медленно, безмолвно поникла. Что-то уж слишком все легко, подумал я. Она сразу же потеряла сознание, заснула тем сном, от которого не просыпаются. Итак, Мириам умерла. Интересный поворот в ее жизни.
Она была еще теплой, теплым было ее тело, безвольно обмякшее в кресле, а глаза оставались открытыми, как это бывает иногда у покойников. Она действительно была мертва, хотя и не окоченела, как окоченевают покойники. Еще за две минуты до этого она жила, а теперь ее не было, окончательно, бесповоротно. И я, живой, стоял перед ней, мертвой. Еще за две минуты до этого она ела торроне, ела черный сушеный виноград из Террачины, а теперь уже не ела ничего, для нее все кончилось, и никогда ничего она уже не будет есть в своей жизни, потому что жизнь ее кончилась. Так что же было передо мной? Не Мириам, а некая природная субстанция, немного мышц, немного костей. Это нельзя уже было называть Мириам, потому что Мириам умерла, выпив стакан воды. Конечно, не просто воды, ибо тогда ничего бы не случилось, то есть она бы не умерла. А теперь вот случилось все, что могло случиться. Мириам, вернее, ее безжизненное тело, поникло. Я стал снимать с нее одежду, пока она не окоченела— ведь покойники быстро начинают коченеть.
Вот как исчезают вещи, как исчезает все, говорил я себе. С помощью нескольких капель цианистого калия, растворенных в стакане воды, окончился этот своеобразный роман с Мириам, и очень плохо окончился. Но она сама виновата. Я закурил сигарету и глотнул дым, но разве может улечься чувство голода от глотка дыма? Тут нужно что-то другое. Желудок не так-то легко обмануть. А чего ты ждешь еще? говорил я ему.
Так я разговаривал со своим желудком. Успокойся, говорил я ему, сейчас ты сотворишь нечто ужасное. При некоторых обстоятельствах желудок бывает глух и слеп. Постарайся совладать с собой, говорил я ему. В иных случаях желудок бывает хуже дикого зверя, он сам командует, сам все решает.
Ну а теперь хватит лицемерить, говорил я себе, в сущности, ты с ним согласен, пусть думает что хочет, не мешай ему. Но с какого места начать? Мириам лежала все так же неподвижно в кресле, с откинутой назад головой и безжизненно свисающими руками. Приходилось проявлять инициативу самому, действовать по собственному усмотрению. Что поделаешь, Мириам, нельзя быть одновременно и едой, и едоком.
Все, что произошло после этого в заднем помещении моего магазина на виа Аренула, было как у дикарей, как у африканских каннибалов.
Сейчас это уже трудно установить, но, по крайней мере, есть основания утверждать, что если это был не сам Король, то, наверное, королевский шут. Теоретически, вероятно, не так уж трудно отличить поступок Короля от поступка шута, да ведь сколько времени прошло! Дело было ночью, и все придворные спали. Король лежал один и никак не мог заснуть, потому он и велел привести в свою спальню шута. Не исключено, что в этот час не спал кто-то еще, но в хрониках на сей счет ничего не говорится. Да и могут ли хроники фиксировать все мелкие подробности? В общем, если это сделал не Король, то, возможно, королевский шут, хотя подобное действие трудно приписать и Королю, и шуту. Кто-то выдвинул гипотезу о существовании третьего человека, но как она ни заманчива, разумнее от нее отказаться. При дворе живет множество народу: придворные, министры, камергеры, конюхи. Как найти виновного сегодня, по прошествии стольких веков? Возникнет же ужасная путаница, быть может, даже и рассказывать об этом факте нельзя, а лучше вычеркнуть его из истории! Но факт все dice имел место. Поэтому лучше ни до чего не докапываться, а продолжать, как и прежде, говорить: если это сделал не Король, то, возможно, королевский шут.
XII. Вы согласны, что лучше съесть врага, чем дать ему пропасть
Теперь, сделав то, что должно было сделать, я почувствовал себя спокойным, как может чувствовать себя спокойным человек, сделавший то, что сделал я. Ты слишком много куришь, говорил я себе, бреясь утром при свете маленькой лампочки в ванной комнате. От звука работающей бритвы голова раскалывалась. Бритва была той же марки, какой пользовался папа римский («Sunbeam»). Несколько месяцев тому назад папа умер в Кастель-Гандольфо, а рядом с озером того же названия нашли обезглавленный труп женщины; кто она — установить пока не удалось. Мои мысли были заняты покойниками, перескакивали с одного мертвеца на другого. Ты устал, говорил я себе, пора и отдохнуть. И куришь много, двадцать сигарет в день — то слишком. Не лги, говорил я себе, ты выкуриваешь по сорок, а в иные дни по пятьдесят штук. Сам себя травишь.
Набережная Валлати — это участок между мостом Гарибальди и мостом Сикста, по эту сторону реки. Тротуары здесь широкие, пешеходов мало. Я ненавижу пешеходов. В ту осень я ходил на набережную, прогуливался под деревьями, ронявшими на меня капли, топтал листья платанов, вдыхал чистый воздух, спускавшийся вдоль русла Тибра с гор, и все курил, курил. Я был таким же пешеходом, как и прочие. И когда я подходил к парапету и смотрел, как люди внизу с помощью неуклюжих драг перебрасывают песок с одного места на другое, чтобы спрямить русло. Работают без перерыва — и люди, и машины. Часто я видел там старика-оборванца, у которого были какие-то свои дела на этом отрезке реки и набережной. По несколько раз в день он спускался к реке и поднимался по земляным ступенькам на откос; я наблюдал за ним, когда он с трудом тащил вверх свой рюкзак. Усевшись на последней ступеньке, он начинал копаться в каких-то облепленных грязью предметах, которые он подобрал внизу. Часть из них он бросал обратно в реку, а часть оставлял и рассовывал по отделениям рюкзака, потом снова спускался. Я видел, как он бродил по песку, время от времени наклоняясь и что-то подбирая. Можно ли придумать более бессмысленное занятие? Он тоже ни минуты не был в покое — как люди, копавшие песок, и как машины.
Почти каждый день я доходил до середины моста Сикста и, перегнувшись через перила, смотрел вниз, на воду, пытался проверить воздух на ощупь. Лучше, наверное, дождаться весны, когда воздух начнет прогреваться, ну а пока я обследовал место, прикидывал высоту, с опаской смотрел на бегущую внизу воду, которая затянет мое тело в свои воронки, если взлететь не удастся. Плавать же я не умею.
Однажды я увидел того оборванца на моем месте, как раз на середине моста, казалось, он тоже изучает обстановку. Я наблюдал за ним с набережной и видел, как он заглядывает вниз и щупает воздух. Вдруг у меня на глазах он перелез через парапет и бросился в пустоту. На какое-то мгновение показалось, что он летит, летит, широко раскинув руки, его рубаха надулась, как парус, но секундой позже он упал головой вниз, в воду. Я зажмурился и услышал всплеск, потом — женский крик, визг тормозов. Когда я уходил, до моего слуха уже доносились торопливые шаги любопытных и вой полицейских сирен.
Сотрудники речной полиции вытащили его чуть ниже по течению, у острова Тиберина. Вот и еще одно странное проявление закона симметрии, говорил я себе. Может, это предупреждение? Но о чем? Если какой-то нищий, спрыгнув с моста, падает и тонет, причем здесь торговец марками? Да и какой ты теперь торговец марками, говорил я себе, теперь ты каннибал. Я, конечно, преувеличивал.
Как могло случиться то. что случилось? Как я смог стать тем, кем стал? Я имею в виду Мириам. Люди собирают цветы на лугах, говорил я себе, ездят на прогулки в Кастелли, к озеру Неми или к озеру Кастель-Гандольфо, возвращаются домой с корзинками земляники, купленной по дороге, люди ходят в кино и, конечно же, держатся там за руки и целуются в темноте или едут к морю и валяются на солнце, барахтаются в песке, окунаются в воду. Кто-то ходит в ночные рестораны танцевать и накачиваться виски, а иные довольствуются тем, что бродят по улицам, заглядывают в кафе, чтобы поболтать. О чем только они болтают, хотел бы я знать, и ведь болтают же! Но некоторые, говорил я себе, не возвращаются домой после прогулки, потому что кто-то отрезал им голову — как той девушке, которую нашли у озера Кастель-Гандольфо, или потому, что они попали под машину или умерли естественной смертью, как папа римский, опять-таки в Кастель-Гандольфо. В общем, конец у всех одинаковый, то есть люди умирают. Так или иначе.
Вот и ты однажды увидишь свое имя в газете, говорил я себе. Тот случай в моем магазине был настолько чудовищным, что мне самому было трудно в него поверить. Раньше я думал, что не способен на такое. Я не преувеличиваю. Ты каннибал, говорил я себе. Прекрасно, ну и что дальше? Ведь существуют же на свете каннибалы. Я смотрелся в зеркало и себя не узнавал. Не надо быть таким впечатлительным, говорил я себе, непонятные факты происходят ежедневно. Но не такие же, как этот, этот очень уж необычен, такое случается очень редко. И очень редких фактов тоже хватает, говорил я себе, достаточно просмотреть газетную хронику. Вон какая-то девушка отравилась, нанюхавшись цветущих олеандров на бульваре Тициана, а один человек убил жену и скормил ее труп собаке. За одними фактами всегда тянется цепочка других, и ни один из них нельзя рассматривать без учета всего остального. Но что это — остальное? спрашивал я себя. Остальное— это весь мир, вся Вселенная, в которой находишься и ты сам, и девушка с бульвара Тициана, и тот тип, который убил жену, а труп скормил собаке, и нечего тебе беспокоиться, потому что в конце концов исчезнет и он, как исчезнет все остальное. Такая у меня была теория. В ее рамки укладывалось и то, что произошло тогда у меня в магазине.
Умерла наконец и старуха с третьего этажа. Фулл бродил по виа Аренула и нюхал асфальт. Он то и дело останавливался перед моей витриной и улыбался. Я-то надеялся, что старуxa как-нибудь от него избавится, вышло же так, что убралась она первая, а собака осталась. В газете сообщили, что умерла некая Сапьенци — мать или тетушка той Сапьенци, что пела в кружке Фурио Стеллы. На виа Тор Сан-Лоренцо шестидесятилетнего рабочего убило током, когда он устанавливал водосток на крыше. На виа Салариа «Фиат-600» столкнулся с автобусом, загорелся, и оба сидевших в нем человека превратились в обугленные трупы. На виа дель Гамберо какой-то маляр во время приступа сомнамбулизма выстрелил в жену. Женщина погибла, а он сдался полиции. Опять-таки в Риме две девушки нашли на вершине Монте Тестаччо полуразложившийся труп мужчины лет пятидесяти, предположительно иностранца. Старик из приюта для престарелых «Сан-Микеле» выбросился с пятого этажа и упал на старуху, проходившую внизу. Погибли оба. Сообщения из-за рубежа тоже были не лучше. В Бергхайме владелец трактира забил палкой до смерти рабочего-турка, пристававшего к его жене. В Миттвальде, в Баварии, молодой венгерский беженец вспорол ножом брюхо немцу двадцати одного года от роду, ухаживавшему за его девушкой. В Буа-де-Булонь нашли трупик ребенка, а в канале неподалеку от Нанси голого замерзшего мужчину. Какой-то банкир кончил жизнь самоубийством, бросившись в Темзу. В Индии люди вообще мрут как мухи.
Я бы мог еще долго продолжать этот перечень сообщений из газет, стоило лишь перевернуть страницу. Прямо какая-то цепь без конца и начала, тут тебе и Италия, и другие страны. Глаза мои сами неустанно выискивали дурные вести, как прежде они выискивали сообщения о том, кто выиграл сто двадцать три миллиона в спортивную лотерею «Тотокальчо», или о людях, которые прозрели после пересадки роговицы. Теперь я вычитывал сообщения о человеке, попавшем под поезд, или о другом человеке, которому отрезало голову лопастью моторной лодки, когда он купался в Санта-Маринелла. А сколько было преступлений на любовной почве, сколько мужей убивало жен, и наоборот, а если это были не мужья и жены, то просто мужчины и женщины, убивавшие друг друга. Бойня какая-то! Иногда эти преступления были тщательно продуманы, полны тайны, и тогда никак нельзя было понять, кто же виновен — любовник или муж. Поди узнай. И убийца оставался безнаказанным. Иногда убийца допускал маленькую оплошность, и тогда его арестовывали. В таком случае он становился героем дня. Когда же преступление продумано до мелочей, никакой славы убийце не достается. Совершенство анонимно.
Признайся, говорил я себе, по сравнению с тобой все эти типы из черной хроники просто смехотворны.
Я не знал, кто они, эти люди, чьи имена я вычитывал из газет, я не знал их, но ощущение было такое, словно я каждый из них. Я был мужем, наносившим ножевые раны жене, и я же был женой, умиравшей от ножевых ран, нанесенных мужем, я был тем, кто подстерегал в подворотне с пистолетом в руке своего соперника, а когда тот показывался, выпускал в него всю обойму. И в то же самое время я был соперником, найденным на тротуаре в луже крови, о котором писала газета «Джорнале д'Италия». По какому-то волшебству, чего раньше со мной никогда не случалось, я раздувался, если можно так сказать, до такой степени, что превращался сразу во всех этих людей, участвовал во всех преступлениях — и как преступник, и как жертва.
Каждый вечер я ложился в постель и читал газеты. Прежде это было отдыхом, развлечением, теперь стало пыткой. Я метался, покрывался испариной, стонал. Иногда я вставал, одевался и выходил на улицу, чтобы глотнуть свежего воздуха, или шел в аптеку и покупал упаковку мягкодействующего снотворного «доридена». Перестань читать газеты, говорил я себе. И все же продолжал читать каждый вечер, не мог устоять перед искушением не поддаться этому своеобразному пороку. И каждый раз происходило волшебство, о котором я уже говорил.
Нередко бывало еще и по-другому: когда я входил в роль мужчины, то девушку или жену я представлял себе в облике Мириам. Когда же женой или девушкой был я, мужчина представлялся мне в виде Бальдассерони. Путаница возникала из-за того, что иногда убивал я, иногда убивали меня, то погибала Мириам, то Бальдассерони. Резня, бойня! И я всегда был в Центре этих преступлений. Повертевшись в постели и не выдержав, я вставал и выходил на улицу подышать свежим воздухом или купить себе снотворного, чтобы забыться.
Тебе мало того, что ты уже сделал? говорил я.
Пребывая в постоянном напряжении, я шатался по улицам, заходил в бар выпить чашку кофе, возвращался к себе в магазин и принимался листать газеты, снова выходил, чтобы прогуляться по набережной, и все время твердил себе: вот так выглядит каннибал, то есть если посмотреть со стороны, в нем нет совершенно ничего необыкновенного. А что творится в душе человека, знающего, что он каннибал? спрашивал я себя. Как-то в мой магазин вошла девчонка лет двадцати, чтобы купить австрийских марок, я смотрел на нее и думал, что мог бы съесть ее запросто. Но особенно это чувствовалось, когда на улице мое внимание обращала на себя шедшая впереди девушка. Я припускал за ней и говорил то, что в подобных случаях говорят все мужчины: ах, какие ножки, ну что за бедра, какая дивная синьорина! Это если у синьорины были красивые ноги и красивые бедра. Ах, какая прекрасная грудь, какие красивые руки, какая чудесная кожа, и продолжал смотреть на нее и тащиться за ней, пока она не приходила куда ей было нужно, ну допустим, к подъезду какого-нибудь дома, и не начинала подниматься по ступенькам. А я, как оглушенный, оставался на тротуаре и возвращался назад.
Молоденькие девушки разжигают мой аппетит, но совсем не тот аппетит, который свойствен прочим мужчинам. Особенно сильным это ощущение бывало во время обеда и ужина, и мне приходилось брать себя в руки. Если мужчине, увидевшему на улице приятную девушку, трудно удовлетворить свое естественное желание, то насколько же труднее при виде этой же девушки было утолить мой аппетит, то есть аппетит каннибала. Да, я сознавал себя каннибалом, и это уже было нечто совсем несообразное.
Я стал поистине раритетом. А вот в Африке типы вроде тебя вовсе не такая уж редкость, говорил я себе. И в Океании, и в Азии, и в Америке. Зато в Европе такой ты один, говорил я себе, и это производило на меня сильнейшее впечатление. В Африке есть племена, которые уже на грани исчезновения, потому что эти люди при первом же удобном случае поедают друг друга, и скоро у них не останется в живых никого. В Восточной Малекуле [7] вождь племени сожрал, по словам миссионеров, сто двадцать человек, а король Фотуны — больше тысячи. У одних племен принято поедать пленников, у других дети съедают родителей, а у третьих— родители детей и вообще любых родственников, а иногда даже и друзей — в знак особой привязанности. Нередко одно племя покупает покойников у другого племени. В Северной Нигерии есть племя сура, так оно съедает женщин, изобличенных в супружеской неверности, зато племя бакунду в наказание съедает того, кто хотя бы раз попробовал мясо цыпленка, что у них строжайше запрещено. Племя вангала съедает всех, кто ведет себя вызывающе, проще говоря, они постоянно едят друг друга.
У некоторых народностей принято съедать воров и должников, отказывающихся платить долг. Почти все съедают пленников, захваченных в бою. В Либерии негры гбала, прежде чем съесть своих пленников, хорошенько их откармливают. Каннибалы народностей бангала, монго, нгомбе, бокате едят своих рабов, тоже предварительно как следует их откормив. Такой же обычай существует у асонге и батетела. В некоторых случаях пленников и рабов сначала кастрируют, чтобы они скорее обрастали жирком. Какое-то племя батом убивает пленников, заливая им в глотку кипящее масло: от этого их мясо становится нежнее. А вангала перебивают своим жертвам кости рук и ног, а потом два-три дня вымачивают их в воде, тогда кожа отстает легче и мясо вкуснее. Племя манджемма обожает мясо с тухлинкой, как, впрочем, и фанг: у них принято выкрадывать мертвецов с кладбищ. А есть племена, предпочитающие мясо с дымком (народности буллом, темне и томма). Негры племени мангбетту нарезают мясо тонкими полосками и коптят его или вялят на солнце. Копченое человечье мясо обладает непревзойденным вкусом. Так, во всяком случае, утверждает бельгийский миссионер, знакомый с обычаями этих народностей. Бабуфуки и многие другие племена, обитающие в долине Нигера, считают, что самая вкусная часть — это подушечки пальцев рук и ног, а также ладони и подошвы. Хотя васонгола, например, с ними не согласны и говорят, что самая вкусная часть — грудина. Варенга обожают внутренности. И все согласны, что лучше съесть противника, чем дать ему пропасть. Враги всегда едят друг друга. Все эти сведения я привожу не для того, чтобы оправдаться, просто я вычитал их из книг и специализированных журналов.
В Европе ничего подобного не бывает, в Европе есть только один каннибал — я, если исключить редчайшие случаи каннибализма, имевшие место в годы войны среди потерпевших кораблекрушение или при осаде древних крепостей. В средневековье и в Европе, во время знаменитой осады Парижа, например, люди ели человечину.
Африканские каннибалы презирают белых за то, что они не каннибалы. Кое-кто утверждает, будто каннибализм — это своеобразный магический и религиозный ритуал, что-то вроде Святой Мессы, если такое сравнение допустимо. Так, в Северной Нигерии воины пьют кровь своей жертвы. А в Полинезии вождь племени съедает левый глаз побежденного. Он считает, что в левом глазу обретается душа врага.
Я бродил бесцельно по улицам, возвращался на набережную и проходил по мосту, с которого бросился вниз старик-оборванец. Бедный оборванец, говорил я себе, как плохо он кончил. А все-таки интересно: каннибал сможет полететь или нет? Теперь я был прежде всего каннибалом, к чему отрицать? Хотя с виду это не было заметно, во всяком случае, никто мне ничего не говорил, значит, никто ничего не заметил.
Иногда по вечерам мое внимание привлекали кулинарные рецепты в газетах; я-то знаю ход своих мыслей. Я был хуже последнего африканца из долины Нигера. Тебе не следует посещать места, где люди слишком легко одеты, говорил я себе, например пляжи, бассейны, теннисные корты, спортплощадки: там ты видишь обнаженные руки и ноги девушек. Старайся не вводить себя во искушение, держи себя в руках, ибо каннибализм может стать такой же дурной привычкой, как курение, говорил я себе.
Я продолжал читать рецепты, изучал секреты знаменитой французской кухни, кухни русской и итальянской, вернее, рецепты разных областей Италии, сохранившиеся еще со времен античности. Голова моя была забита рецептами, я запоминал их наизусть, но и это не давало мне возможности вырваться из плена своих мыслей. Я продолжал чувствовать себя очень странно после того, что сделал. Я и жалел себя и в то же время удивлялся себе. Бывают на свете еще более странные люди, говорил я себе в утешение, кто-то ест хрустальные стаканы, кто-то бритвенные лезвия и гвозди, а есть даже пожиратели огня, камней и автомобильных шестерен. Один сицилиец решил съесть на спор целый автомобиль («Фиат-500»). По частям, конечно. Есть вегетарианцы, а есть каннибалы, выступающие против каннибализма. Не надо волноваться, говорил я себе, найдется в этом мире место и для тебя.
Пожалуй, это слишком — подчинять свои поступки воле птицы, к какой бы породе она пи принадлежала. Это выло бы нелепо, просто даже смешно. Но птицы все же много лучше черепах и скарабеев. Чтобы извлечь какую-то пользу из наблюдения за птицами, нужно затаиться и внимательно следить. Причем сидеть надо неподвижно, не то объект наблюдения может испугаться и улететь. Для этой цели годятся любые птицы, даже голуби с площади Сан-Марко в Венеции, даже некоторые тропические пернатые, занимающие место где-то посередине между птицами и насекомыми. Исключение составляют летучие мыши и такие нелетающие птицы, как страусы. В некоторых случаях полезно пользоваться биноклем. Если бинокля у тебя нет, можешь пристроиться за кустом и ждать. Или замаскироваться под куст. Одни птицы не приносят тебе никакой вести, вести других не поддаются расшифровке, третьи сообщают тебе что-то очень путаное, что не суть важно, поскольку главное не весть, а ее носитель. Поэтому постарайся с ними подружиться, если тебе это удастся, конечно. Многие злые люди съедают своего вестника.
ХII. Так что же, говорил я, у вас есть только душа или еще что-нибудь при ней?
По ту сторону витрины толпа снова стала напряженно-беспорядочной. Все куда-то бежали. Почему они бегут? Что случилось? Куда они? спрашивал я себя. Остановите их. Может, теперь и Мириам смешалась с толпой и тоже бежит вместе с остальными? Она почти каждый день проходила мимо магазина, я видел, как она остановилась однажды перед киоском и купила газету, я выбежал на улицу, но Мириам исчезла. Так что же все-таки происходит? спрашивал я себя.
Мириам мерещилась мне везде, она являлась, как отражение, в стекле витрины, в огоньке горящей спички, между страницами альбома для марок, внезапно появлялась на рекламном плакате, когда я шел по улице, даже под мостом Сикста я видел ее отражение в желтой воде Тибра, в мокром после дождя асфальте, среди прохожих на улице. Я говорил: вот Мириам, да вот же она, вот, но всегда это оказывалась другая девушка. Я видел ее отражение на дне стакана, утром, бреясь, находил ее в уголке зеркала, или под стеклом часов, или под лупой, через которую я рассматриваю марки, — так или иначе она всегда ухитрялась заглянуть на этот свет. Мириам, говорил я, что ты здесь делаешь? А она сразу же исчезала, казалось, она гоняется за мной и в то же время прячется. Например, сижу я в баре, пью кофе и чувствую затылком ее дыхание. Оборачиваюсь, а ее нет, вообще никого нет. Но дыхание-то было ее, дыхание женщины всегда узнаешь. Иногда я слышал в себе ее голос, я почти мог с ней говорить. Да, я слышал ее голос, но фразы были какими-то неразборчивыми— стоны, невнятные слова, долетающие издали, неизвестно откуда.
Я приклеил к витрине объявление: закрыто на переучет. В иные дни я опускал даже жалюзи, а то и запирал дверь на ключ. Очень постаравшись, можно разговаривать и с умершими, даже если поначалу они бесчувственны, как мумии. Но наступает момент, и они начинают оттаивать, вступать с вами в общение. В темноте и холоде подземного царства умершие нуждаются в нас (впрочем, разве мы сами в себе не нуждаемся?).
Как ты там себя чувствуешь? спрашивал я. А она отвечала: так себе, ни хорошо, ни плохо, только очень непривычно находиться среди такого множества людей. Нас здесь столько, говорила она, ты даже вообразить не можешь, сколько нас здесь внизу — миллиарды и миллиарды, представляешь, некоторые из них попали сюда еще во времена сотворения мира. В какую сторону ни повернись, обязательно на кого-нибудь натолкнешься, потому что все здесь заполнено. Но как выглядит это место? спрашивал я. Там есть поляны? Есть растения, дома, реки? Что там у вас есть? Улицы с прохожими, автомобили, трамваи и все остальное? Или там у вас пустыня, сплошной песок? Здесь темнота, чернота, говорила Мириам, ничего не видно, мы даже друг друга не видим. Послушай, куда же эго ты попала, говорил я, как называется место, где ты находишься? У него нет названия, говорила Мириам, а если и есть, нам оно неизвестно, мы ничего не знаем и ничего не видим, время от времени кто-нибудь, оступившись, срывается вниз, слышны крики падающих, потом и крики перестают доноситься, такая там глубина. И тогда освобождается место для вновь прибывших. Потому-то мы и цепляемся друг за друга: боимся сорваться вниз, но время от времени все равно кто-нибудь падает. Тогда мы поворачиваем в другую сторону, движемся в другом направлении. Но куда вы идете, говорил я, почему не стоите на месте? Мы все время в движении, отвечала Мириам, но не знаю для чего. Идем и идем, все никак не остановимся и никогда не отдыхаем. Каждый в своей группе, а рядом с его группой — другая, а за ней еще и еще. Каждая группа движется сама по себе, и, те, кто идут впереди, первыми срываются в провалы. Значит, говорил я себе, это должно быть что-то вроде чистилища, в общем, место, где души умерших приговорены к постоянному хождению. Неужели Мириам попала в такое странное чистилище, откуда души спускаются все ниже и ниже, пока не окажутся в Аду?
Здесь сплошная борьба, говорила Мириам, все стараются держаться сзади, но так, чтобы соседи не заметили. Там у вас внизу, наверно, такая же неразбериха, как и здесь у нас, говорил я, но ты должна быть осторожной, не исключено, что за вами следят, а вы не замечаете, не может же быть там так, как у нас: что-то происходит, и никто ничего не замечает, а если случайно кто-то что-то заметит, то все равно сразу забудет. Ты уж старайся не раздражать своих соседей, говорил я, потому что это невыгодно. Вот, опять кто-то сорвался, говорила Мириам, из провала доносятся крики. Скоро впереди группы окажусь я, скоро наступит мой черед, говорила Мириам.
Бедная Мириам. Мне холодно, говорила она, здесь ледяной холод. Так что же получается, говорил я, у вас есть только душа или еще что-нибудь при ней? В общем, есть у вас тело с головой и руками, есть ноги, чтобы ходить? Не знаю, отвечала Мириам, право, не знаю, но думаю, что у нас ничего этого нет.
— Donner Wetter! [8]говорил я, как же ты тогда ухитряешься мерзнуть? Нет, Мириам, по-моему, ты ошибаешься, у тебя должны быть ноги, говорил я, я чувствую, как они замерзли, ну-ка, дай потрогать руки. И руки ледяные. Пальтишко, которое ты прихватила с собой, слишком легкое, и даже перчаток у тебя нет. Тебе бы хорошую меховую шубу и шерстяную муфту, чтобы руки согреть. Ноги у тебя как ледышки, говорил я, тебе бы пару туфель на толстой подошве без каблуков, я знаю, тебе не нравятся туфли на низком каблуке, но в темноте их же никто не увидит.
А пока попробуй просунуть под кофточку газету, послушай меня, я знаю, как бороться с холодом. Газета не пропускает воздуха и сохраняет тепло тела. Хвост? Ты сказала «хвост»? Во что же ты превратилась, Мириам? Что там у вас делается? Повтори, я не совсем понял. Может, ты пошутила? Почему ты не отвечаешь? Я не слышу тебя, Мириам, говори громче.
Газету здесь не найдешь, жаловалась Мириам, здесь нет ничего, о чем говорил ты, — ни меховых шуб, ни шерстяных муфт, ни туфель на толстой подошве. Почему бы тебе не принести мне все это сюда? Тогда ты заодно мог бы попросить у меня прощения за свой поступок. Минутку, говорил я, я же не знаю дороги, не знаю, как туда попасть, а попав, не смогу тебя найти. Приходи, говорила Мириам, спускайся сюда, увидишь, где-нибудь мы еще встретимся.
Ты напугала меня, Мириам, этой историей с хвостом. Скажи, что ты пошутила, скажи, что это была просто шутка. Спускайся сюда, говорила Мириам. Впечатление было такое, что теперь она командует мной. Нельзя обижать умерших, говорил я себе. Не могу же я явиться туда вот так, ни с того ни с сего, говорил я, не думай, что я трушу, но вдруг мне не удастся тебя найти? Тогда найду тебя я, говорила Мириам, не беспокойся, приходи.
Дай мне подумать, говорил я, когда я решусь, мы с тобой договоримся о встрече, но только не так сразу, не сейчас, у меня тут уйма всяких забот, я должен как-то подготовиться перед уходом, привести в порядок свои дела, магазин и все остальное. Не тяни, говорила Мириам, я умираю от тоски, здесь такая скучища. Попробуй думать о чем-нибудь другом, говорил я, делай, как делаю я, оставшись один. Я научился этому но время войны. Представь себе, что ты оказалась в холодном и темном подземном убежище с людьми, которых ты не знаешь и с которыми не можешь разговаривать, потому что они иностранцы и их язык тебе непонятен. Я научился сам себе составлять компанию в темном и холодном убежище среди незнакомых людей, говоривших на непонятном языке. А в это время у нас над головой рвались бомбы. Да, я знаю, отвечала Мириам, но здесь все по-другому, те, кто окружают меня, вообще не говорят, ни на каком языке, они кричат — это да, но никогда ие разговаривают, не плачут, не смеются, какой уж тут смех. Не думай об этом, говорил я, смех полезен всем, даже здесь, у нас.
Ну вот, говорила Мириам, вот наступил мой черед, теперь я иду впереди группы и первая упаду вниз. Ты пока не волнуйся, говорил я, держись за свое место, увидишь, я скоро приду, а пока старайся не наживать себе врагов среди своих соседей, ведь они теперь станут твоими вековечными врагами. Давай рассуждать спокойно, говорил я, впереди у тебя столько времени. Времени? говорила Мириам, здесь нет времени, нет ни часов, ни минут, нет даже дней и недель, ничего нет. Странно, говорил я, как это может быть? Не понимаю. В темноте времени не существует, говорила Мириам.
Да, говорил я, в таком случае тебе там действительно плохо. Ужасное место, говорил я. Даже так его назвать нельзя, говорила Мириам, мы же его не видим, может, здесь очень даже красиво, но нам не видно. Здесь есть провалы и очень холодно, но в остальном — место как место. Никак не могу понять, говорил я, почему вы падаете вниз, в эти самые провалы. Выходит, у вас есть вес и вы не можете удерживаться в воздухе, значит, и там есть сила земного притяжения и она тянет вас вниз. Выходит, летать не можете даже вы. Мы так слабы, говорила Мириам, что с трудом держимся на ногах, и именно поэтому все время цепляемся друг за друга. Ты обещал мне меховую шубу. Принеси. И шерстяную муфту, чтобы я могла согреть руки. И еще пару шерстяных чулок, да смотри же, не заставляй себя ждать, приходи скорее. Конечно, я приду, говорил я, но имей терпение, потому что нетерпеливость до добра не доводит. Приходи скорее, говорила она, я жду тебя, жду.
Время от времени Мириам принималась кричать, ее крики долетали до меня словно из глубины земли и отзывались во мне болью, меня трясло от них, как при землетрясении, это было что-то ужасное. А кричала она, когда прилетали летучие мыши. Летучие мыши, кричала Мириам, вот они, вот! Скорее, скорее сюда! Но это невозможно, отвечал я, нельзя же явиться к вам так вот сразу. Спокойнее, спокойнее, говорил я. Я слышу, как они летают вокруг и хлопают крыльями, они уже здесь! кричала Мириам. Летучие мыши никому не причиняют зла, говорил я, это безвредные твари, и нечего их бояться. Они вцепляются в волосы, кричала Мириам, у них мохнатые лапы и мохнатая голова, они как крысы, это ужасно!
Глупости, говорил я. Все эти истории с летучими мышами, которые вцепляются женщинам в волосы, рассказывают девчонкам, чтобы они не шатались по ночам. Народное поверье, и больше ничего. На помощь! кричала Мириам, вот они, вот они! Когда они вцепляются в волосы, говорила Мириам, никто не может оторвать их, у многих женщин в волосах запуталась летучая мышь, и некому вытащить ее, приходится ждать, когда она умрет, только тогда ее можно отцепить. Но зачем летучим мышам все это нужно? У летучих мышей, говорил я, есть своеобразный локатор, с его помощью они как бы видят. К тому же, уверяю тебя, летучие мыши безвредные существа, они, как и обыкновенные мыши, никому не причиняют зла.
Нет, они ненавидят нас, говорила Мириам, потому что мы здесь отнимаем у них место. Они первые поселились внизу, тогда еще здесь никого не было. Они могли спокойно летать куда угодно, а теперь здесь мы, и еще такую сутолоку устроили, никогда не стоим на месте, летучие мыши слышат крики падающих в провалы. С тех пор как мы здесь, у них нет покоя, и потому они нас ненавидят. Вот она, кричала Мириам, я коснулась ее рукой, она кружит надо мной, она самая большая из всех: я слышу, как она тяжело хлопает крыльями. Спокойно, говорил я, спокойно, не надо терять голову, этим делу не поможешь.
Я, конечно, приду, приду, но прежде чем пуститься в такое путешествие, надо узнать столько вещей. Кто там у вас, к примеру, командует? Должен же кто-то вами командовать? Или вы ходите как Бог на душу положит? Я знаю, что везде и всегда кто-нибудь командует. Я не могу так долго разговаривать, отвечала Мириам, я так слаба, и мы очень далеко, мне страшно трудно говорить на таком расстоянии. А вот это, по-моему, предлог, просто предлог, говорил я, у меня впечатление, что кто-то там за вами все-таки следит и не разрешает разговаривать. Я устала, говорила Мириам.
Кстати, чем вы питаетесь? Вы вообще едите? Кто вас кормит? Мне очень трудно разговаривать на таком расстоянии, кричала она, а если я сорвусь вниз, то станет еще труднее, так как расстояние увеличится.
Кстати, говорил я, как вы там организованы? Мужчины отдельно, женщины отдельно, или вы ходите все вместе без разбора? За тобой кто-нибудь ухаживает? Как вообще у вас там, внизу, с этим? Как обстоит дело между мужчинами и женщинами? Ничего этого нет, отвечала Мириам, и перестань задавать такие вопросы. Тогда я переходил на другую тему. Скажи-ка, говорил я, есть там среди вас знакомые или знаменитости? Киноактеры, например, ну, скажем, Тайрон Пауэр? Вот недавно умер папа. Ты случайно не слыхала, он тоже там, с вами? Или его поместили в особое место? Ничего на этот счет не слыхала? Нет? Приходи сюда сам и не задавай столько вопросов, говорила Мириам, и по голосу чувствовалось, что она начинает сердиться. Почему она больше не отвечает? Наверное, и впрямь на меня рассердилась, говорил я себе. Да, Мириам мне больше не отвечала.
Сведения о шаре. Новенькая сверкающая машина въехала во двор предприятия на виа Салариа. Она была шарообразная: увидев ее. все просто обалдели. Это была самая прекрасная и самая совершенная машина из всех, какие только существовали на свете, по никто не знал, каково ее предназначение, для чего она.
Машина была совершенна — вот что главное. Говорили, что она, машина, может производить другие машины, такие оке совершенные, но не исключено, что люди преувеличивали. Вскоре руководителей предприятия, рассыпавшихся в похвалах машине, стали одолевать сомнения. Первым делом они начали критиковать ее форму, потом дошли до того, что стали опасаться, как бы машина не взорвалась. Кто-то даже утверждал, будто от нее воняет. В общем, чего только о ней не говорили! Как водится, дело не обошлось без газет. Какая-то вечерняя газета писала, что машине не хватает человечности. Одного этого утверждения уже было достаточно, чтобы ее дискредитировать. Как-то ночью машину выволокли на идущую под горку улицу и подтолкнули. В конце концов она оказалась на дне канала, где и лежит до сих пор. Узнав об этом, конструктор машины перерезал себе вены бритвенным лезвием. Сегодня о шарообразной машине все забыли, никто о ней больше не говорит. Hо может, про нее все-таки еще вспомнят?
XIV. Я, нижеподписавшийся, признаю, что действовал в здравом уме и ясной памяти
Полицейский комиссар сидел за своей старенькой черной машинкой «Оливетти» в зале с высоченными сводчатыми потолками и бело-золотой лепниной, изображавшей ангелов с трубами и крылышками. Улыбающиеся ангелы роились над окнами, дверьми и вокруг зеленых стенных панелей. У комиссара был хриплый, огрубевший от курения голос, зато у ангельских труб звук был чистый и светлый, и их музыка, перекрывавшая слова комиссара, уносила меня куда-то далеко-далеко, заглушая мысли о признании. А я ведь пришел именно для того, чтобы признаться. Комиссар вырвал из каретки лист бумаги, заменил его другим, в верхнем правом углу поставил дату. Он писал, повторяя вслух каждое слово и не отрывая глаз от листа. Дело подвигалось медленно, с трудом.
— Давайте по порядку, — говорил он. — Так когда же имел место этот факт? «Я, нижеподписавшийся, заявляю, что факт мот произошел вскоре после двадцати четырех часов вышеуказанного дня, запятая, в вышеуказанном месте». Но у нас с нами нет ничего вышеуказанного, — говорил он, — так что опять придется начинать все сначала.
Комиссар поднял глаза и, прежде чем вставить в машинку новый лист, долго смотрел на меня.
— Вы признаетесь в содеянном, — говорил он, — но содеянные вами факты слишком запутаны, не прояснив их, я ничего не могу запротоколировать. Они запутаны по своей сути понимаете? Вы состояли в связи с указанной женщиной? Какого рода была эта связь? Надо уточнить. Иначе, что я напишу? Вы меня понимаете?
Я прекрасно его понимал и говорил:
— Готов ответить на все ваши вопросы.
— За истекший месяц в Риме не зарегистрировано ни единого случая исчезновения девушки, — говорил он.
— Предположим, — говорил я.
— Нет, тут необходима точность, — говорил он. — Факты нужны, факты.
— Допустим, что я бросил ее труп в Тибр, — выпалил я, чтобы он не успел меня перебить.
Комиссар снова поднял глаза и посмотрел на меня, а я поднял свои, чтобы посмотреть на ангелов с трубами и крылышками. Звуки их труб сливались с шумом уличного движения на Корсо Виттрио, забитом машинами и мотоциклами. Окна были открыты.
— Нельзя ли закрыть окна?
Комиссар вызвал дневального и велел ему закрыть окна
— Давайте по порядку, — сказал он. — Итак… «поддерживал любовную связь с жертвой, запятая, но не помнит ее анкетных данных».
— Совершенно верно, — подтвердил я
— Может, жертва была женщиной, скажем, легкого поведения?
Это он о Мириам!
— Жертва была ангелом, — сказал я, — вы знаете, что такое ангелы?
— Тогда так, — сказал комиссар, печатая на своей старой черной «Оливетти», — тогда, значит, жертва не была женщиной легкого поведения.
— Она была ангелом. Можно написать, что она была ангелом?
— В протоколе — нельзя, — сказал комиссар и снова посмотрел на меня. — Пошли дальше.
— Две капли на стакан воды. Действие мгновенное, потеря сознания, смерть. — Я говорил, как живая телеграмма, то есть телеграфным стилем.
Две капли чего? «Нижеподписавшийся утверждает, что он не помнит». Это странно, — сказал комиссар.
Я все время сбивался, говорил не то и не о том, терял мысль и снова находил ее, старался изъясняться убедительно, но фразы у меня получались какие-то уродливые, неуверенные и слишком короткие, да, слишком короткие, не связанные между собой. Мне было мучительно трудно. Какая путаница, какое вавилонское столпотворение мыслей! Моя речь подчинялась закону притяжения, как все предметы на нашей Земле, ей нужен был изначальный толчок, чтобы одолеть земное притяжение. Начиная что-то говорить, я спешил выпалить все сразу, чтобы вполне использовать первоначальный импульс, пока речь моя не начала снова угасать. Потому что у речи тоже есть такая особенность — угасать, и нужно долго упражняться, чтобы достичь равновесия между изначальным толчком и силой притяжения. Все это я пытался объяснить комиссару.
— Есть люди, — говорил я, — которые могут развивать свою мысль, не переводя дыхания, и прекрасно удерживают равновесие. Я же сразу резко забираю вверх, а потом начинаю опускаться все ниже и ниже. Я вообще человек молчаливый, а молчание — враг слова. Некоторые профессии требуют постоянных упражнений, — говорил я, — вот и разговаривать надо постоянно. Но когда имеешь дело с почтовыми марками, ничего не получается, клиенты заглядывают редко, и не знаешь, о чем еще, кроме марок, с ними говорить. Я ненавижу марки. И клиентов тоже.
Своими рассуждениями я пытался помочь комиссару попять, почему я все время так путаюсь и сбиваюсь. А он смотрел на меня, слушал и не возражал.
— Давайте все-таки перейдем к причине содеянного, — сказал он наконец и склонился над своей старой «Оливетти», подпрыгивавшей на столике. — Что это были за капли? (Ангелы дули в свои грубы и, чтобы запутать нас еще больше, пели хором.) «…Действовал в здравом уме и ясной памяти, запятая, с определенной цепью, без побуждения со стороны жертвы и не под влиянием алкогольных напитков. По поводу последнего предположения нижеподписавшийся заявил, что он вообще непьющий».
— В тот день поднялся сильнейший ветер, — рассказывал я, — горячий ветер, образующийся от смешения воздушных потоков, пересекающих знаменитую пустыню Сахару и устремляющихся к зоне пониженного давления над Средиземноморьем. Сирокко — разбойный ветер, — говорил я, прислушиваясь к хору и к музыке, лившейся с потолка и заглушавшей стук клавиш по листу бумаги и хриплый голос комиссара. — Выбрав подходящий момент и удобное место, — говорил я, — и сконцентрировав всю свою волю…
— Если бы было возможно то, о чем говорите вы, наступил бы конец света, — заметил комиссар.
— А как же тогда беспроволочный телеграф? — сказал я. — Слова летают по воздуху на магнитных волнах, и никого это не удивляет. Сколько веков прошло, прежде чем в один прекрасный день стали летать и слова. Они же не созданы для того, чтобы летать, а вот летают. Ангелы летают или нет? — спросил я.
— Мы с вами составляем протокол, — сказал комиссар, отдуваясь, — зачем вы мне все это говорите? Я никогда не видел, чтобы индийцы парили в воздухе, как утверждаете вы. У вас есть доказательства? Вы-то сами их видели?
— Нет, я читал об этом в газетах.
— И вы верите тому, что пишут газеты? Ну ладно, давайте по порядку.
Началось описание жертвы: рост средний, волосы каштановые, глаза голубые, цвет лица смуглый, или наоборот — глаза карие, а цвет лица светлый. Комиссар перестал стучать на старой «Оливетти» и снова посмотрел на меня.
— Либо то, либо другое, — сказал он. — Голубой цвет это же не карий.
— А может, голубой и не голубой вовсе. Каштановый — не каштановый, а вообще никакой.
— Не понимаю, что вы имеете в виду, — сказал он, — но •дальше так дело не пойдет. Давайте придерживаться фактов.
— Прекрасно. Я читал газеты — хронику событий, случай за случаем. Газеты я брал напрокат у киоскера, что на площади, таскал их домой пачками и мог читать до двух-трех часов ночи. Потом мы с киоскером поссорились: он заявил, будто я вырываю страницы.
— Это меня не интересует, — сказал комиссар. — Давайте по порядку. Предполагаемый возраст — от двадцати до двадцати четырех лет. Адрес неизвестен, вернее, неизвестен нижеподписавшемуся.
— Можно допустить гипотезу, — предложил я.
— А вот этого не надо! — закричал комиссар, — никаких гипотез мы допускать не будем! Итак, «вновь подвергнутый допросу нижеподписавшийся не смог дать исчерпывающих ответов. Он твердит, что знать ничего не знает. Точка. Похоже, он весьма смутно представляет себе меру собственной вины, запятая, временами кажется, будто он даже гордится содеянным преступлением и сожалеет, что при этом не было очевидцев. Следственный эксперимент в магазине на виа Аренула, где, по утверждению нижеподписавшегося, он совершил свое преступление, не дал никаких результатов. Описание места предполагаемого убийства прилагается к протоколу следственного эксперимента. Точка».
Комиссар пришел в сопровождении двух агентов (к счастью, они были в штатском) и вместе с ними перевернул в магазине все вверх дном. Никаких косвенных улик обнаружено не было. Ничего, кроме марок, каталогов и кусков торроне. Они велели мне открыть сейф, в котором я держу самые редкие экземпляры времен германской инфляции. Конфисковали мою «беретту» 7,65 калибра с удлиненным стволом и выправленную по всем правилам лицензию на ношение оружия. Потом отправились ко мне на квартиру в Монтеверде Веккьо. Горы белья, старые газеты, ужасный беспорядок и никаких следов Мириам — ни фотографии, ни письма, ни чулка, ни подвязок, ничего. Ни мазка губной помады, ни заколки для волос, ни женского волоса, вообще ничего. Полное отсутствие следов пребывания женщины. Комиссар составил протокол обыска квартиры, обрисовал состояние, в котором он ее застал. Я прочитал и расписался.
— Ну что ж, начнем раскручивать события с самого начала. Пойдем по порядку, — сказал комиссар. — Опишите со всеми подробностями факт, имевший место в магазине. Со всеми подробностями.
Трубы заиграли, с потолка до меня донеслось хлопанье крыльев, оклики. Мои слова падали на пол одно за другим, как капли свинца.
— Две капли на стакан воды. Цианистый калий.
— Где куплен?
— Не помню.
— С какой целью?
— Просто так.
— Цианистый калий — очень сильный яд. Если бы все было гак, как говорите вы, то сейчас бы вы не стояли здесь и не давали показания, а сами были бы на том свете.
Об этом я не подумал. Я уже несколько раз давал противоречивые показания о времени и месте преступления, о цвете глаз и пальто, о волосах и мехе воротника.
— Главное— точность, — говорил комиссар. — У вас были найдены две тарелки, кофейная чашечка, две вилки, один кухонный нож, маленькая кофеварка, жароупорная плитка.
— Остальное я бросил в Тибр, — сказал я. — На речную полицию полагаться нельзя. Непогрешим один только папа римский.
— Оставьте в покое папу, — сказал комиссар. Он не хотел мне верить.
— Я еще не понял, чего вы добиваетесь своими россказнями, — говорил он, — что вы хотите мне доказать. Тогда я начинал все сначала, с тех вечеров, когда я ждал ее под деревьями на набережной, вечер за вечером, шагая взад-вперед по мосту Маргерита и пьяцца Либерта. Какой еще Петито? — кричал комиссар. — Какая пьяцца Гранде? Может, вы хотите сказать пьяцца дель Пополо? Да нет, пьяцца дель Пополо была совсем ни при чем. Он выпускал дым через нос, пыхтел. Пыхти, пыхти, синьор комиссар. Он и пыхтел, выпуская дым через нос и покусывая сигарету.
Расследование продвигалось медленно.
— Ну хорошо, начнем все сначала, но по порядку, — говорил комиссар.
Теперь я стал рассказывать ему о преступной организации филателистов.
— Такая организация полиции неизвестна.
— Тем хуже для вас, — сказал я, и даже не сказал, а крикнул.
— Спокойно, — сказал комиссар.
Он взял сигару — теперь уже сигару — и начал ее раскуривать. Тосканскую. С потолка до меня донеслось легкое чихание, покашливание и, конечно, звуки труб.
— Оставьте в покое ангелов, — сказал комиссар, — оставьте в покое трубы. Что вы можете мне сказать о преступной организации филателистов?
— Это убийцы, по одному названию же ясно.
— Факты, факты, — говорил комиссар, — придерживайтесь фактов.
— Я уже рассказал вам об одном исключительном факте, — отвечал я. — Ни о чем подобном даже вам не доводилось слышать.
Интересно, можно одновременно играть на трубе и летать? Как им удается удерживать в руках трубы?
— Не спрашивайте у меня такую чепуху и вообще воздерживайтесь от вопросов.
Он припер меня, как говорится, к стенке. Я рассказал ему все, что знал о преступной Лиге филателистов, о синьоре Пеладжа (или Пеладжа). Комиссар смотрел на меня, вытаращив глаза.
— А кто такая эта Чиленти?
— Псевдофилателистка, псевдоклиентка.
— Она была знакома с жертвой?
— Думаю, да — через преступную Лигу филателистов.
— Какие у вас есть доказательства существования этой самой преступной Лиги филателистов?
— Такие люди улик не оставляют, — сказал я.
Стали искать Чиленти — эмиссара и шпионку преступной лиги.
— На пьяцца Адриана никакой Чиленти не оказалось, мы искали в каждом подъезде, — сказал комиссар. — Может, Чиленти и та старуха с третьего этажа — одно лицо?
— А почему бы и нет? — сказал я. — Да если вы ее даже найдете, она скажет, что все это неправда.
— Послушайте, войдите в мое положение и попробуйте написать этот протокол сами, — сказал комиссар. — Но я не мог войти в его положение, я был в другом лагере — с ангелами, которые летали и играли на трубе.
— Я пришел сюда, чтобы признаться в совершенном мной преступлении, — сказал я.
— Спокойно, и давайте все по порядку. Мы не продвинулись ни на шаг, — сказал комиссар. — Чтобы составить этот протокол, мне нужны хоть какие-то отправные моменты.
— А кому они не нужны? — спросил я. — Во всяком случае, многие видели нас вместе на холме Джаниколо, на виа Джулия и когда она приходила в магазин.
— Привратница говорит, что она никогда ее не видела, киоскер и хозяин бензоколонки — тоже.
— Ну и что? Все они сговорились, — отвечал я. — Она часто приходила.
— «Нижеподписавшийся предпочел бы, чтобы она умерла естественной смертью». — Комиссар выдернул страницу из каретки и бросил ее в корзину. — Не могу писать о ваших предпочтениях, протокол составляется на основании фактических данных, фактов. Если факты есть, мы их зафиксируем, для того мы здесь и сидим, если нет, выходит, мы тут шутки шутим.
Ангелы на потолке завели что-то вроде хоровода, толстые щеки, голые ноги и крылышки, просто не понять было, как они летают — такие толстые и на таких коротких крылышках. Да еще в трубы дуют. Они пели и резвились, над нашими головами слышался их смешок, хлопанье крыльев, похожих на голубиные. Некоторые опускались так низко, что едва не касались наших волос. Комиссар, наверно, привык к этому и не обращал на них внимания. Он предложил мне сходить выпить чашку кофе — куда-то вниз, подальше от ангелов, как он сказал. Похоже, у нас с ним уже дружба завязывалась. У меня -торговца марками и убийцы девушки — с комиссаром полиции одного из римских комиссариатов.
— Чтобы доставить вам удовольствие, синьор Создатель, я сам напишу памятную записку. — Пытаясь подольститься к нему, я назвал его Создателем. Иногда я бываю чертовски находчив.
— Да, да, напишите эту свою памятную записку, — сказал «Создатель», — вы очень облегчите мою задачу.
И вот я уже сижу с бумагой и ручкой.
Я писал с утра до вечера, писал и зачеркивал, снова писал, заполнял целые тетради, а потом все рвал. Я сидел целыми днями, запершись в своем магазине, писал даже в кафе перед чашкой кофе, как некоторые знаменитые писатели. На первой странице тетради я выводил заглавие, как будто это роман. Заглавие всегда было одинаковым: все то же имя — Мириам.
Писать и видеть, как слова выстраиваются на бумаге одно за другим, — величайшее наслаждение. Однако, если говорить трудно, то писать архитрудно. Никогда не знаешь, с чего начать и чем кончить. В сущности, не надо было ни начинать, ни кончать, ибо то, что происходит, не имеет ни начала, ни конца, все развивается в разных направлениях, рядом с одним событием происходит другое, и тут же что-то еще, да, вот так все и движется вразброд, и ты со своими описаниями не поспеваешь за фактами, а такого средства, которое бы позволяло поспевать за происходящим, люди еще не придумали. Я пишу «Мириам», но речь идет не о Мириам, это просто слово, и не более. Тому, кто его прочтет, ничего не будет понятно. И тогда я все зачеркиваю и начинаю сначала.
— Дело двигается, — говорил я комиссару, — написал уже страниц двадцать, осталось только знаки препинания расставить. Я лгал, говоря, что у меня уже написано страниц двадцать, и по-прежнему выдирал из тетради исписанные страницы и бросал их в реку с моста Сикста. Обрывки бумаги порхали и воздухе, взмывали вверх, падали вниз, описывали широкие круги, а потом ложились на воду или на песок. Даже мои уродливые фразы взлетали с необычайной легкостью, я видел, как они парили под арками моста. Листья тоже летают, говорил я себе. Той осенью я видел, как они отрываются от деревьев и, прежде чем лечь на землю, описывают широкие круги. Я выхватывал взглядом листок, только что отделившийся от ветки, и прослеживал все его пируэты и плавные покачивания, пока он не опускался на воду. Часто я бросал целые тетрадные листы — один за другим — и, прижавшись к перилам, смотрел, как они, подхваченные воздушным течением, взмывают вверх, потом опускаются и вновь взмывают. Каждый летает по-своему, говорил я себе, чайки летают на свой манер, плеточки — на свой, листы бумаги и листья деревьев по-иному, ангелы же совсем по-особому, самолеты тоже. Слова летят по электромагнитным волнам — молниеносно и бесшумно и даже и конце полета остаются звонкими и четкими. Торговец марками метать не может. Где это слыхано, чтобы торговец марками взлетал в воздух? И нищий тоже не может летать, я сам тому свидетель. Я сообщил об этом комиссару, и комиссар сказал, что я прав. Даже полицейские комиссары не летают, сказал он. Похоже, что мы и в самом деле становимся друзьями — я и комиссар. Пожалуй, уже даже стали. А каннибал может летать?
«Захваченная врасплох, запятая, жертва не оказала сопротивления, — снова застучал на своей „Оливетти“ комиссар. — Вопреки сказанному выше, нижеподписавшийся исключает какую бы то ни было преднамеренность своего поступка и заявляет, что действовал, побуждаемый необъяснимым импульсом».
— Отказываюсь от всего, сказанного ранее, — заявил я. Потом
— Ага, вероятно, у вас есть побудительная причина, — сказал комиссар. — Ревность.
— Бальдассерони — червяк, — сказал я, — можно ревновать к червяку? Он — лейтенант Лиги Криминальной Филателии. Девушка увязла по горло в делах этой самой Лиги.
— Нет, нет и нет, — сказал комиссар. — Бальдассерони заявил, что он не знает такой девушки, что по его мнению, вся эта история — сплошная выдумка владельца магазина почтовых марок на виа Аренула, то есть нижеподписавшегося.
— Пусть Бальдассерони будет поосторожнее и не рубит сук, на котором сидит, — сказал я. — Члены Лиги Криминальной Филателии всегда ходят по краю пропасти, как мафиози и им подобные. Они ничего не скажут, не имеют права говорить, прикидываются, будто ничего не знают. Я уже страниц тридцать написал, — сказал я комиссару, — скоро я вам их покажу.
Часами сидел я за прилавком над листом бумаги, как настоящий писатель. Заходили клиенты, но я выставлял их. Когда ты владеешь магазином, куда каждый имеет право зайти беспрепятственно, к тебе могут проникнуть всякие непрошенные гости, шпики. Если ты выставляешь кого-нибудь из своего магазина, говорил я себе, закон на твоей стороне или нет? Он на стороне клиента или на стороне торговца? Против закона я идти не мог. Аль-Капоне вляпался из-за какой-то пустяковой истории с налогами. У меня нет времени, говорил я покупателям, простите, я занят.
Комиссар все пыхтел. Пыхти, пыхти, синьор комиссар.
— Ревность отпадает. Тогда что же?
— Нет, — говорил я, — тут дело не в ревности.
В Риме поднялся сильный ветер. Он срывал вывески, черепицу с крыш, разваливал печные трубы. Ветер сломал ветви деревьев и большую букву «М» фирмы «Мотта» на площади Барберини. Настоящий ураган, страшная сила. Ущерб исчисляется шестьюстами миллионами лир, писала одна утренняя газета. «Паэзе сера» утверждала, что ущерб превысил миллиард лир. Самолеты не могли взлетать в аэропорту «Фьюмичино», сорвало крыши с купален в Остии. Говорят, скорость ветра достигала ста километров в час. Смерч, циклон. Можно было бы улететь на крыльях ветра, спрятаться в какой-нибудь безвестной деревушке. Так нет же, я продолжал сидеть в своем магазине за прилавком и писать показания для комиссара. Я делал это ради Мириам. Мириам, они сомневаются в твоем существовании. Сколько раз можно рассказывать и рассказывать, как ты была одета, причесана, какой у тебя цвет волос и глаз, как называются твои любимые сигареты («Ксанфия» или «Турмак»?), сколько тебе было лет. Я так много рассказываю, что меня могут принять за обманщика, фантазера. Я совершил невероятный поступок, но ведь и сама реальная действительность бывает невероятной и не лезет ни в какие ворота. Потом явился Бальдассерони и заявил, что ты существовала только в моем воображении. Но, если не существовало тебя, значит, не существовало и меня, и наоборот. Комиссар все ждет моих страничек.
— Нужно быть пунктуальным, — говорит он, — и излагать все, как есть, по порядку.
— Аминь, — отвечаю я.
Ничего смешного я тут не вижу, между прочим. До меня все еще доносятся подавленные смешки, но я не обращаю на них внимания. Комиссар что-то выстукивает на своей старой черной «Оливетти», он уже исписал целую страницу мелкими буковками, разными там словами.
— Пожалуй, уже все ясно, — сказал он. — Остается прочесть, подтвердить и расписаться.
Я расписался и ушел.
Если пришедшее на ум слово срывается и улетает, следующее слово не может прилепиться к предыдущему (которое улетело) и, если окна открыты, улетает и оно. Сколько раз мне представлялась возможность видеть, как оно вьется над почерневшими от сажи крышами и террасами и удаляется на северо-запад, то есть в сторону моря. Что это — чистое совпадение? —спрашиваешь себя. Закрывать окно бессмысленно, это создаст в твоей комнате еще больший беспорядок. А вот написанные слова остаются на бумаге, они навечно пригвождены к пей. К написанному слову можно подойти и спереди и сзади, обойти вокруг него, схватить его и запереть в ящик, носить с собой в бумажнике, а если хочешь, можешь его даже сжечь. Так что держи ручку наготове, жди терпеливо и, когда слово появится, кидайся на него, пока оно не улетело. Будь осторожен, потому что многие слова односложны, они скользки, как угри, прыгучи, как кузнечики, наделены дьявольской хитростью и не так-то просто заманить их в ловушку. А есть и вовсе слова-невидимки.
XV. Я отказываюсь обсуждать эту тему, все, тема закрыта. Хватит, история окончена
Я шагаю по аллеям Пинчетто Веккьо, вдоль рядов кипарисов, мимо памятников из гранитной крошки с цементом, облупившихся от сырости и выставляющих напоказ свою железную арматуру. Арматура изъедена ржавчиной, маленькие железные калитки тоже проржавели. Цоколи из белого камня травертина покрылись мхом, бронза окислилась, графитная краска оставила на травертине грязные потеки, гравий на дорожках зарос травой, два черных дрозда гоняются друг за другом под кустами пифоспорума. Здесь тишина, зелень, а летом — тень, аромат смолы и земли. Ходить по этим аллеям на закате, смотреть на окрестности с маленького бельведера, что позади церкви, наблюдать издали и сверху уличное движение под красным закатным солнцем — вот мое нынешнее занятие.
Сюда, где кончается городская окраина, с северо-востока долетают запах деревни, звон коровьих колокольчиков— коровы пасутся чуть подальше, за Тибуртино Терцо. Эти аллеи почти всегда пустынны, мелкий и мягкий гравий пружинит так, словно под ним слой поролона. Таким мне представляется рай. Но это не рай. Я уверен.
Спустившись по каменной лесенке, я возвращаюсь на площадку у входа, где все сверкает новой бронзой и дороими породами мрамора — очень солидного и хорошо отшлифованного чинерино, светлого и темного мондрагоне, камня -Бильени, черного бельгийского, базальта. (Я знаю не меньше сортов мрамора, чем Бальдассерони, а может, еще и больше.) Это место — просто находка для коллекционера (я, как всегда, имею в виду Бальдассерони). Мрамор и бронза сверкают на солнце, и я брожу среди мрамора и бронзы, но черная туча вот-вот нависнет надо мной, закроет от меня солнце.
Я помню, как сказал комиссару, что бросил что-то в Тибр. Чиленти бросила в Тибр дохлого Рафаэля, но я же не Чиленти, хотя путаница тут получается изрядная. Я мог бы (но сразу же отказался от этой идеи) провернуть останки через мясорубку и потом раскидать их из окошка своей машины или бросить весь сверток на главной свалке в районе Тибуртины, куда свозят мусор со всей столицы. Или растворить все в каустической соде, как пишут в газетах. Каустик разъедает и растворяет что угодно, может, даже души умерших. Был момент, когда я хотел отнести сверток в комиссариат полиции, положить его на стол комиссара и скачать: вот, синьор комиссар. А потом посмотреть на выражение его лица. Но почему-то я здесь, хожу со свертком подмышкой вдоль монументальных портиков под суровыми взглядами синьоров и строгими — матрон.
Я лениво плетусь прочь от площадки перед входом и направляюсь по аллее к новым участкам, прислушиваясь к споим шагам на свежем асфальте, еще шершавом от мелкого гравия, которым его посыпали. Какое буйство мрамора, зеленых газонов (сколько же здесь цветов весной!), позолоченного стекла и бронзы, красного и черного гранита, фарфора, смальты, искусственного опала. Двое мужчин в полотняных форменных фуражках молча копают могилу, чуть в стороне мраморщик электрофрезой подравнивает плиты твердого боттичино и словно бы стыдится шума, производимого его машиной, и хочет попросить у меня прощения.
Я возвращаюсь назад по аллее, спускаюсь по отлогой порожке на южную сторону и вступаю в светлый и опрятный квартал, чем-то напоминающий некоторые кварталы Лозанны. В Лозанне я никогда не был, но именно такой я ее себе представляю. Указатель извещает, что я вступаю на территорию Пинчетто Нуово. Значит, вот это — Пинчетто Нуово, говорю я себе. Прекрасно. Я опускаюсь на какую-то ступеньку, кладу свой сверток на мраморную плиту и закуриваю сигарету. Нельзя позволять собакам свободно бегать в таком месте, говорю я себе. Вон здоровенная немецкая овчарка носится по аллеям, неуверенно обнюхивая деревья. Она подбегает, чтобы понюхать мой сверток, и я начинаю махать руками и кричать, чтобы отпугнуть ее.
Поднявшись, я снова принимаюсь ходить, но ноги ужасно ломит, а голова пылает, как рейхстаг тогда, при Гитлере. Издалека до меня доносится голос Мириам (я не хотел здесь называть ее имя), она снова зовет меня, но я не отвечаю. Я занят, я сейчас занимаюсь тобой, мог бы я ей сказать, но ничего не говорю. Слышатся чьи-то голоса и музыка вдалеке. Да что тут происходит? Можно было бы оставить сверток за кустом, перебросить его через ограду, положить под каким-нибудь кипарисом. А потом? То, что я сейчас делаю, не похоже ни на что из того, что я делал уже раньше. Но я же ничего не делаю, говорю я себе, просто прогуливаюсь, хожу туда-сюда, и все. Разве это называется что-то делать? Так что же все-таки происходит?
Я вышел на маленькую унылую поляну без деревьев, заполненную белыми обелисками — этакий восточный городок из тех, что можно увидеть на снимках в старой энциклопедии. В начале аллеи сквозь кусты олеандра проглядывает эмалированная табличка. Читаю надпись: Sanguesparso[9].Этот квартал называется Sanguespar so, говорю я себе. Здесь обширные участки, словно только что вскопанные под посадку персиковых деревьев или виноградных лоз (какие там лозы!). Оглядываюсь вокруг. Никого. Я мог бы вырыть здесь в свежей земле небольшую ямку, но не хочу оставлять свой сверток в таком унылом месте. Здесь совсем нет деревьев — даже птицам присесть некуда — нет ни капли тени летом, повсюду одни лишь цементные столбики и железные цепи. У моих ног валяется моток колючей проволоки. Уныние. Концлагерь. Вдруг в куче проржавевшего металла я вижу что-то интересное. Если только это не мираж. Из лома поднимается знаменитое чудо ботаники — черная роза. Роза загадки и сокровенной тайны. «Sub rosa» — так звали ее древние… Я оставлю мой сверток у черной розы, чуда ботаники, символа загадки и сокровенной тайны. Да нет же. Это совсем другая роза — бронзовая, отполированная дождями и почерневшая от солнца.
Я плетусь в другую сторону, к верхней части кладбища, к трем Уступам — первому, второму и третьему. Небо все темнеет, черная туча остановилась как раз между мной и солнцем, уже приближается ее холодная тень. Какой это закат, если солнце меркнет, вместо того чтобы медленно заходить. Я спускаюсь по Уступу первому, потом по второму, пересекаю террасу, занятую маленькими геометрически правильными клетками оград. Ни сантиметра свободного, пи клочка земли. Терпение, терпение, говорю я себе.
За Уступом третьим я вижу наконец участок с невысокими временными обелисками, деревянными колышками, обломками травертина, утонувшими в жидком бетоне, кусочками мрамора, гранита. Это уже на самом краю, у Восточной стены. Асфальт кончился, кончился и гравий, начались аллейки с утрамбованным грунтом. Табличка извещает, что мы еще в Семенцайо. Так называется эта отдаленная зона. Здесь я вижу двух женщин: они идут мне навстречу, опустив головы. Два хмурых лица, два букета цветов, две нары черных перчаток, две вуали на головах. Они меня даже не замечают, а если замечают, то делают вид, будто не замечают. Не поднимают глаз. Я оборачиваюсь и смотрю им вслед. Но что все-таки происходит? Ничего, говорю я себе, вон прошли две женщины, низко опустив головы, и даже не заметили меня, а если и заметили, то сделали вид, будто не заметили.
Здесь не ездят на автомобилях (строго запрещено), на аллеях нет переходов, светофоров, нет регулировщиков уличного движения. Сторожа сторонятся посетителей, издалека сюда все еще доносится жужжание электрического шлифовального станка, потом наступает тишина, какая-то птица вскрикивает на кипарисе в Пинчетто Веккьо, ящерица выскальзывает у меня из-под ног и сливается с разводами на мраморе. Проходят двое англичан, разговаривающих по-английски. Холодная тень все надвигается. А что будет потом, когда черная туча уберется? Солнце уже сядет? — спрашиваю я себя. Я только время теряю на все эти вопросы, вот если бы кто-нибудь заставил меня наконец-то что-то сделать. И снова издалека долетают голоса, музыка. Это они меня зовут? Долго ли еще мои желания будут тянуть меня куда-то вверх, долго ли они будут сохранять это направление? Быть может, настанет день, когда они тоже повернут вниз. Подвалы, клоаки, катакомбы, земная глубь…
Как приятен запах свежей, только что вскопанной земли. Появляются люди с лопатами и принимаются копать, одни копают, другие снимают старые мраморные плиты, чтобы заменить их новыми, копают молча, делают глубокие ямы, иногда приносят дерево и сажают его, а иногда деревьев не сажают: приходят небольшие группы людей, тихо переговаривающихся между собой, а с ними еще мужчина во всем черном. Когда его голос немного повышается, можно разобрать латинские фразы, так хорошо гармонирующие с тишиной; они реют в воздухе, а потом мягко ложатся на вскопанную землю, на жесткий мрамор, на траву, растущую по обочинам утрамбованных дорожек.
Внизу, у самой Восточной стены, — сарай для инструментов и еще мастерские — столярная и по обработке мрамора и бронзы, где распиливают доски и льют металл. Целый завод, огороженный звукоизоляционными плитами. За помощью к городу здесь обращаются лишь в самом крайнем случае, это настоящая автономная организация (с муниципалитетом она связана чисто формально). Есть тут и питомники, где выращивают цветы и всякие растения, а в самой глубине размещены оранжереи, где можно найти розы в январе и гиацинты в августе. И работники здешние отличаются от тех, кто трудится за стеной, у них своя униформа — серый комбинезон с высоким воротничком, вроде тех, какие носила пехота в 1915 — 1918 годах.
В конторе я спросил, можно ли нанять небольшую бригаду рабочих, за деньги, разумеется. Чем глубже будет яма, тем я стану спокойнее, говорю я себе. Нужны свидетельства, разрешение, матрикулярные данные. И участок надо приобрести. Вот тогда можно будет им распоряжаться. Когда человек становится владельцем, говорят они, если вы, например, владелец, то можете делать со своим участком все что угодно. Существуют еще правила строительства, притом весьма разумные, они касаются, главным образом, высоты.
Чем конструкция ниже, тем больше свобода выбора. Но сколько стоит это место вечного покоя? Миллионы. Никаких скидок здесь не делают — слишком велик спрос, поясняют мне, все хотят купить, цены постоянно растут, вокруг этого дела крутятся посредники, спекулянты, жулики, которые покупают участок, чтобы потом его перепродать или монополизировать. Процветающее торговое предприятие, настоящий проходной двор. Вот, говорит человек, сидящий за столом, у нас есть свободных тридцать метров в районе Новых Участков (аристократический квартал). Они неделимы, с прекрасным видом на окрестности. Да, цена слишком высока. Зато здесь есть все, что вам может понадобиться, говорит он, — мрамор, бронза, цветы, тишина. Аминь.
Все начинается сначала в деревнях, на окраинах маленьких городков, куда я добираюсь на своем «Фиате»-универсале в солнечные дни, под дождем, а однажды даже и в снег. Я подхожу к воротам низких каменных стен, выкрашенных желтой или белой краской, заглядываю внутрь, прошу разрешения зайти. Часто ворота бывают заперты на висячий замок. Под мышкой у меня все тот же сверток. Мой случай не совсем обычный, по-видимому, тут уж ничего не поделать. Я жду часами, хожу взад-вперед, читая высеченные на мраморе имена и даты, расспрашиваю сторожей, наблюдаю за козами, которые щиплют траву, растущую между плитами. Никто не выполнит эту работу лучше, чем коза. Человек в черном говорит мне, что это невозможно, что нужно соблюдать существующие правила, но я-то знаю, какие дела творятся повсеместно: кости одного человека смешивают с костями другого, списки часто пропадают, и маленькое отступление от правила можно бы все-таки (делать. Но человек в черном говорит: нет. Я настаиваю. Давайте, говорю, решим этот вопрос раз и навсегда. Но человек в черном твердит свое «нет».
Не могу я бросить останки Мириам собакам и стервятникам, ее голос преследует меня повсюду, она зовет меня, это какое-то наваждение. Я-то знаю, чего Мириам от меня ждет.
Я готов сбежать куда-нибудь, скрыться. Хоть бы Мириам провалилась как можно глубже, только бы не слышать больше ее голоса. Но я продолжаю его слышать. Я ношусь по дорогам Лацио, среди дубовых рощ, над озером Браччано, среди этрусских гробниц и папских вилл, пытаюсь добраться до вершины Соратте — самой высокой горы в этих местах. Мой «Фиат» -универсал уже еле дышит, захлебывается на подъеме, не выполняет моих команд. Мотор работает с перебоями, не все свечи дают искру вовремя, сцепление истерлось, электропроводка закрутилась таким жгутом, что ее уже и не распутать. Моя непомерная усталость передается и машине, ужасная усталость наваливается на нас обоих, дверцы хлопают на ветру. Но что все-таки происходит?
Я беспокоюсь о всяких мелочах, о пустяках, о событиях, происходящих в неведомых мне странах, о делах вчерашних. В мою комнату известия поступают непосредственно даже из очень далеких мест, и за каждым из них следует другое, а за ним — еще новое. Суванна Фума отказался от приглашения своего сводного брата Суванна Вонга — узнал я из газет. Ведь из-за этого может разразиться война (ох, уж эти восточные народы!). Но что происходит? Я гляжу вокруг — ничего не происходит. Это вызывает у меня ужасные подозрения. Если напрячь слух, можно услышать, как кто-то смеется. Говорят, то есть пишут в газетах, что японцы изобрели способ записывать на пленку сны. Потом их можно показывать в обыкновенных кинотеатрах с помощью обыкновенного кинопроектора. А звуковая дорожка? О ней в газете ничего не пишут. Замечают только, что эту систему можно еще усовершенствовать. Прекрасно. Мне лично бояться нечего.
Слишком часто звонит в коридоре телефон. Я просил, чтобы меня перевели в Пинчетто Веккьо, подальше от звонков. А меня перевели в другую комнату, но звонки преследуют меня и здесь. Телефоны звонят непрерывно. Один звонок следует за другим, они врываются в мою комнату, проникают через щель неплотно прикрытой двери, через замочную скважину. Что же это происходит? Кто бы меня ни спрашивал, меня нет, говорю я себе. Я не готов, еще минуточку терпения. Вот они, уже явились, покойнички, друг за другом пролезают сквозь щели, сквозь замочную скважину, забираются в водопроводные трубы, проникают в прутья железной кровати, в матрас, бегут по электропроводке. Этого следовало ждать. И я действительно ждал. Какой беспорядок у меня в комнате!
Я слышал, что покойники одним взглядом могут погасить электролампочку, засорить раковину, вызвать утечку газа, забить канализацию и затопить все нечистотами, пробив канализационные трубы, могут хлопать ставнями, ходить по водостокам, вспрыгивать на телевизионные антенны и путешествовать на электромагнитных волнах Маркони.
Я устал от этой осады. Пусть умолкнут эти телефонные тонки, эти звонковые телефоны. Пусть будет вокруг хоть немного тишины и темноты. Ну вот, я закрываю ставни, но полной темноты нет, немножко света все же пробивается. Donner Wetter, говорю я себе, эти покойники просто ужасны. Я жажду тишины и темноты. Когда я добьюсь тишины темноты, я буду лежать неподвижно, как мумия (если такое сравнение допустимо). Мне хотелось бы найти тихое (но только совершенно тихое) и темное (абсолютно темное) место. Но никто не приходит мне на помощь. Когда-то у меня были друзья, покупатели, было множество народу и вещей вокруг. Прекрасно, я сам найду место, которое мне нужно. Там я буду лежать без движения — совершенство в неподвижности. Совершенство также в полной темноте, в полной тишине, когда не слышно даже жужжания мухи. Я должен все вычеркнуть из своей памяти, а для того, чтобы все вычеркнуть, есть одно только средство — неподвижность и тишина, которые так же присущи естественному состоянию вещей, как музыка и мысль. Я не хочу больше ходить и ездить, спасаясь от ее призывов. Не желаю больше ничего слышать о марках, Бальдассерони, Чиленти, комиссаре, все равно ведь мне известно, что он думает обо мне и Мириам (ну вот, опять назвал ее по имени). Я отказываюсь обсуждать эту тему, все, тема закрыта. Хватит, история окончена. Но я не знаю даже, история ли это.
Я устал. Как сделать, чтобы прекратились эти звонки или чтобы я не слышал их, когда они звонят. Я бы хотел ни о чем не думать, не утомляться, ведь я и так уже устал.
Каждое движение, каждое слово, каждый звук отдаются и гудят, как в огромном резонаторе. Антенны — вон там, на вершине Монте Марио, — подхватывают со всех сторон вибрацию и передают ее мне. Я постоянно в движении, у меня нет ни минуты покоя, я весь с головы до ног вибрирую. Чтобы быть спокойным, нужно держать под контролем весь мир, но как это сделать при такой ужасной усталости? Я очень устал. Я хочу быть в темноте, тишине, в защищенном от всего и от всех месте. Чтобы там не было никакого шума или чтобы я его не слышал, чтобы ничего не происходило. Я бы хотел лежать неподвижно, вытянуться с закрытыми глазами, не дышать, не слышать голосов и звонков, не разговаривать. В темноте. Не иметь никаких желаний, чтобы не было рядом никого, кто говорит, и никого, кто слушает, вот так, в темноте, с закрытыми глазами.
ПРИМЕЧАНИЯ [1] Ханлей — город в Северной Англии, где с 1888 года проводятся традиционные музыкальные фестивали. (Здесь и далее прим. пер.)
[2] Слегка измененная часть заупокойной мессы «Dies Irae» («День гнева»):
Труба, сея дивный клич
Среди гробниц,
Всех соберет к трону (лат).
[3] Здесь: «Да, жизнь на радость нам дана» (итал.).
[4] Римский квартал, где раскинулся самый большой итальянский «блошиный рынок».
[5] Прессованный миндаль в сахаре.
[6] Петито — знаменитый неаполитанский актер (1822-1876 гг.).
[7] Здесь и далее герой романа смешивает названия существующих и несуществующих народностей, приписывая им всем каннибализм.
[8] Немецкое ругательство.
[9] Пролитая кровь (итал).
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10
|
|