Есть основания полагать, что в определенных кругах просвещенного дворянства уже во второй половине 1770-х годов были замечены ранние французские переводы поэм Оссиана. М. Н. Муравьев, один из основоположников русского сентиментализма, сообщал отцу 15 августа 1777 г., что княжна Е. С. Урусова "хочет переводить... небольшие отрывки поэм, переведенных на французский с древнего галлического языка в Шотландии". {Письма русских писателей XVIII века. Л., 1980, с. 273-274.} Это намерение, однако, не было, по-видимому, осуществлено: о переводах Урусовой из Оссиана нет никаких сведений.
Первые отрывки из Оссиана и само имя шотландского барда попали в русскую печать в переводе романа Гете "Die Leiden des jungen Werthers" (1774), опубликованном анонимно под заглавием "Страсти молодого Вертера" в 1781 г. {См.: Маслов В. К вопросу о первых русских переводах полм Оссиана-Макферсона. - В кн.: Сб. статей в честь акад. А. И. Соболевского. Л., 1928. с. 194-198 (Сб. Отд-ния рус, яз. и словесности АН СССР, т. CI, Э 3).} Здесь, в одном из писем Вертера, русские читатели встречали его восторженный отклик на поэзию Оссиана (см. выше, с. 495), отклик, в котором Гете сумел передать и образную систему и эмоционально-нравственный пафос оссианизма. {См.: Страсти молодого Вертера, ч. II. Переведена с немецкого [Ф. Галченковым] иждивением Е. В. СПб., 1781, с. 174-176. - Об этом переводе см.: Жирмунский В. М. Гете в русской литературе. Л., 1981, с. 35-40.} И как бы ни был несовершенен перевод Ф. Галченкова, читатели могли по нему составить некоторое представление об оссиановской поэзии. Правда, дойдя до "Песен в Сельме", включенных в роман почти полностью (Вертер читает Шарлотте свой перевод), русский переводчик урезал их до одной страницы, оставив лишь конец рассказа Армина. Такое сокращение вызвало упрек рецензента "Санктпетербургского вестника" (вероятно, им был сам издатель журнала Г. Л. Брайко), который заметил: "Места из Оссиана, видно, в рассуждении их трудности г. переводчик оставил непереведенными", и далее привел собственный перевод начала "Песен в Сельме". {Санктпетербургский вестн., 1781, ч. VII, февр., с. 144.} Упрек этот знаменателен: он показывает, что в начале 1780-х годов в России уже существовал некий круг читателей (хотя, конечно, еще узкий), которые интересовались Оссианом и знакомились с ним, если не прямо, то через "Вертера" или через французские и немецкие переводы.
Шотландский бард в их представлении объединялся с поэтами-сентименталистами. В программном стихотворении Н. М. Карамзина "Поэзия" (1787), где объявлялось, что "Британия есть мать поэтов величайших", Оссиан, Юнг и Томсон (с добавлением Шекспира и Мильтона) соседствовали рядом. А через несколько лет писатель совсем иного социального круга и положения - крепостной интеллигент, отданный в солдаты за попытку бегства, Николай Смирнов, - излагая характерную для сентиментализма мечту об уединенном существовании, писал: "Я отрекся бы от общества, врага истинных утех, и ожидал бы спокойно в пещере сей конца жизни, меня удручающей. Собеседники мои здесь были бы Оссиан, Юнг, Томсон, Геснер и Линней... Грусть и уныние были бы дражайшими моими подругами, и скоро бы смерть примирила меня со щастием". {Даурец Номохон [Смирное Н. С.]. Вечер на горе Могое. Приятное и полезное препровождение времени, 1794, ч. IV, с. 318.} Особенно часто меланхолический Оссиан сочетался с "певцом могил" Юнгом. В стихотворении "Сила гения" (1797) М. Н. Муравьев писал, что "воспитанник" гения (т. е. носитель божественного вдохновения)
Услышит _Духа бурь_ во песнях Оссиана
Иль с Юнгом, может быть,
Он будет слезы лить. {*}
{* Аониды, 1797, кн. II, с. 125.}
Появление русского перевода Оссиана относится к концу 1780-х-началу 1790-х годов. В это время несколько русских литераторов начинают независимо друг от друга приобщать к новому поэтическому миру своих соотечественников. В 1788 г. Александр Иванович Дмитриев (1759-1798), брат поэта И. И. Дмитриева и друг Н. М. Карамзина, известный своими переводами с французского, перевел из сборника "Избранные эрские сказки и стихотворения" (1772; см. выше, с. 496) десять из четырнадцати оссианических фрагментов и издал их отдельной книжкой. {Поэмы древних бардов. Перевод А. [И.] Д[митриева]. На ижд[ивении] П. [И.] Б[огдановича]. СПб., 1788. 64 с.}
Начало было положено, и в 1791 г. Карамзин публикует в своем "Московском журнале" "Картона" и "Сельмские песни". {Моск. журнал, 1791, ч. II, кн. 2, с. 115-147; ч. III, кн. 2, с. 134-149.} В следующем году в журналах появились новые публикации. Сентименталист В. С. Подшивалов перевел "Дартулу", {Зритель, 1792, ч. II, июнь, с. 145-152; июль, с. 184-215.} переводчик И. С. Захаров - туже поэму и "Ойну-Моруль". {Чтение для вкуса, разума и чувствований, 1792, ч. V, с. 14-51.} И тогда же вышло полное двухтомное издание поэм Оссиана в переводе Е. И. Кострова, {Оссиан, сын Фингалов, бард третьего века: Гальские (иначе эрские, или ирландские) стихотворения, переведены с французского Е. Костровым, ч. I, II. М., 1792, LXXIV, 75-363, 264 с.} которому принадлежала основная заслуга в распространении известности и славы Оссиана в России.
В истории русской литературы Ермил Иванович Костров (ок. 1750-1796) является весьма симптоматичной фигурой. Как писал о нем Г. А. Гуковский, "он чрезвычайно чутко и быстро реагировал творчески на новые явления искусства, отчетливо улавливал художественные веяния времени и в краткий срок - менее одного десятилетия - совершил эволюцию, последовательно отразившую основные этапы развития русской литературной культуры второй половины XVIII в." {История русской литературы, т. IV. М.-Л., 1947, с. 462.} Этапами творческого пути Кострова были барочные "похвальные" оды в стиле Ломоносова, затем классический перевод "Илиады" александрийским стихом и, наконец, преромантический Оссиан.
Свой перевод Костров создавал по французскому переводу Летурнера, поскольку из новых западных языков он владел только французским, а перевод Летурнера был в то время единственным полным на этом языке. Конечно, стремление французского переводчика несколько "пригладить" живописность макферсоновских образов и, с другой стороны, "улучшить" их за счет риторических фигур отразилось и в тексте Кострова. Тем не менее было бы неверно ставить знак равенства между двумя переводами - французским и русским. Следуя русской классической традиции и причисляя поэмы Оссиана к высокому эпосу, Костров добивался их стилистической возвышенности за счет широкого применения архаических славянизмов. На страницах "Гальских стихотворений" постоянно встречаются слова: бранноносец, дщерь, чадо, власы, рамена, перси, глас, криле, древо, елень, ловитва, пагуба, синета (синева], воззреть, вострепетать, вещать, рещи (говорить), течь (итти), простираться (двигаться вперед), надмить (надувать), изъязвить (ранить), почто, зане, паки, сей, оный и т. п.
В таком обилии архаизмов и церковнославянизмов проявилось сознательное стремление Кострова к "высокому штилю", как его в свое время определил Ломоносов.
С первых же строк повествование велось в величаво торжественном тоне: "Бесстрашный Кушуллин сидел пред вратами Туры при корени шумящего ветвиями древа. Его копие стояло, уклонясь к твердому и мхом покрытому камени. Его щит покоился близ его на злачном дерне. Его воображение представляло ему в мечтах Каирбара, героя, пораженного им в сражении, как вдруг Моран, посланный бодрствовать над океаном, возвращаясь, возвещает ему об успехе своих недремлющих очей.
"Востани, Кушуллин, востани, - рек юный ратник: - я зрел корабли Сварановы. Кушуллин! сопостаты многочисленны: мрачное море стремит на берег сонмы героев"", и т. д. {Оссиан, сын Фингалов.... ч. I, с. 78.} Так начинается "Фингал". И этот тон сохраняется до конца перевода.
Несомненно, что такая стилистическая приподнятость служила уже созданию не классического, но романтического колорита, передаче сумрачного настроения "песен" Оссиана, их эмоциональной напряженности. И она немало способствовала успеху перевода Кострова. Полководец Л. В. Суворов, которому Костров посвятил свой труд, ответил ему благодарственным стихотворным посланием, заключая которое, особенно подчеркнул стиль перевода:
Виргилий и Гомер, о! естьли бы восстали,
Для превосходства бы твой важный слог избрали. {*}
{* Собрание анекдотов графа Суворова и писем, им
самим и к нему от разных лиц писанных... М., 1810, с. 58.}
Слава костровской версии Оссиана утвердилась настолько, что спустя двадцать лет Н. И. Греч решительно заявил: "Перевод Кострова несравненно лучше подлинника". {Избранные места из русских сочинений и переводов в прозе. Изд. Николаем Гречем. СПб., 1812, с. 437.} И еще через десятилетие А. А. Бестужев писал: "Проза Кострова в переводе Оссиана и доныне может служить образцом благозвучия, возвышенности". {Бестужев А. Взгляд на старую и новую словесность в России. - Полярная звезда на 1823 год. СПб., 1823, с. 12.}
Костров ознакомил своих соотечественников не только с поэмами Оссиана, но и с обширным предисловием, также заимствованным из издания Летурнера, где французский переводчик на основании "рассуждений" Макферсона и Блэра составил очерк истории и этнографии "цельтов" и "каледонян", воспетых Оссианом. Здесь провозглашались новые философские и эстетические принципы, объявлялись важными "мнения, мысли, обычаи, склонности, страсти и увеселения какого-нибудь народа, исходящего, так сказать, из рук созидающей природы", т. е. непросвещенного. Шотландский бард уподоблялся Гомеру, ибо "тот и другой в сочинениях своих имели образцом природу". Но этим следованием природе - своей у каждого - объясняется и различие двух народных певцов, поскольку "стихотворения Гомеровы и Оссиановы имеют на себе знаки и, так сказать, печать различного свойства своих народов". {Оссиан, сын Фингалов..., ч. I, с. XXVI, LIX.} Таким образом, не только в художественную практику Кострова проникали романтические идеи, но он передавал их и в прямом теоретическом выражении.
Можно утверждать, что перевод Кострова явился основной базой русского оссианизма. Прозаические переводы макферсоновских "Поэм Оссиана" после него в сущности прекратились. Какие-нибудь появившиеся в начале XIX в. отдельные публикации никому не известных переводчиков вроде Петра Война-Куренского или Якова Лизогуба носили случайный характер и не могли сколько-нибудь серьезно противостоять переводу Кострова. Внимание переводчиков-прозаиков привлекали скорее сборники "оссианидов" - Эдмунда фон Гарольда и Джона Смита {См.: Стихотворения Оссияна, сына Фингалова. барда III века; найденные и изданные в свет г-ном Гарольдом. Перевод с немецкого [Р. Ф. Тимковского]. М., 1803, 320 с.; Стихотворения эрские или ирландские, то есть: Поэмы Оссиана, Оррана, Уллина и Ардара, вновь собранные в некоторой части западной Шотландии и изданные в свет г. Смитом, кои на российской язык г. Костровым переложены еще не были. Перевел с французского Семен Филатов. Ч. I-III, СПб., 1810, XVI, 182, 169, 176 с. - См. также прозаические переводы отдельных поэм из сборника Гарольда в "Иппокрене" (1801, ч. IX, с. 353-358. - Утренняя песнь барда Длоры) и в "Новостях русской литературы" (1803, ч. V, с. 280-285, 289-300, 305-307. - Песни Тарские).} - именно потому, что Костров их не переводил. В 1818 г. "Гальские стихотворения" Кострова были переизданы.
"Кому из любителей российской литературы неизвестен теперь Оссиан?" говорилось в середине 1790-х годов в одном из московских журналов. {А. X. [Xаненко А. И.]. О похвалах у всех первых народов. - Приятное и полезное препровождение времени, 1796, ч. X, с. 81.} Такой риторический вопрос имел вполне определенный смысл. Перевод Кострова сделал шотландского барда доступным каждому грамотному русскому человеку, и читатели самых различных общественных слоев увлекались им. Костров недаром посвятил перевод Суворову. Оссиан стал любимым чтением великого полководца. А вот читатель иного социального круга. Будущий востоковед Е. Ф. Тимковский (1790-1875) вспоминал в конце жизни, как, будучи 10-11-летним учащимся, он со старшим братом зачитывались костровским переводом, "бесподобные отрывки произносились на память, и мы с братом знали наизусть почти всего Оссиана". {Тимковский Е. Ф. Воспоминания. Киев, 1894, с. 19.} И когда Павел Львов в "истинно русской повести" "Александр и Юлия" показал, как героиня "предается... удовольствию чтения песней Оссиановых"), который "томит и возвышает душу" Юлии, мечтающей подражать его воинственным девам, {Новости, 1799, кн. 3, июль, с. 258-259.} то несомненно, что писатель-сентименталист отразил характерное явление культурной жизни своего времени.
Оссиан стал широко известен, и разнообразные оссиановские реминисценции, которые встречаются в русской литературе этого времени, будь то "восторженный нежносердый сын Фингалев", кому являлись "герои Сельмские", или "мрачные песни шотландского барда", о которых напоминает грустный осенний пейзаж, {Приятное и полезное препровождение времени, 1796, ч. IX, с. 197; Иппокрена или Утехи любословия, 1799, ч. III, с. 103.} или иные подобные, все они предназначались для читателей, кому поэзия Оссиана была уже знакома и близка.
Одним из первых русских писателей, в чьем творчестве отразилось воздействие оссиановской поэзии, был крупнейший русский поэт конца XVIII в. Гаврила Романович Державин {Вопрос об отношении Державина к Оссиану уже поднимался исследователями; см.: Державин. Соч. с объяснит. примеч. Я. Грота, т. I. СПб., 1864, с. 344 354-355, 461-463, 473, 575-578; т. II, 1865, с. 270-273, 287; Замотин И. И. Романтизм двадцатых годов XIX стол, в русской литературе, т. I. Изд. 2-е, СПб.-М., 1911, с. 40-43; Введенский, с. 11-30; Пумпянский Л. В. Сентиментализм. - В кн.: История русской литературы, т. IV. М.-Л., 1947, с. 433.} В его оссианизме тесно переплелись два момента: идейный и эстетический. Общественное сознание Державина было потрясено крестьянской войной, которую он наблюдал лично, а затем - французской революцией. И он уже не мог, как его предшественники, воспевать безоблачное торжество монархической государственности. Военное величие России во второй турецкой войне рисовалось ему в трагических тонах. При этом он искал для своей поэзии новой образности, связанной с близкой ему северной природой. Все это вело его к Оссиану, а также к скандинавской поэзии, воспринятой через "Введение в историю Датскую" швейцарского ученого П.-А. Малле, которое вышло в русском переводе в 1785 г. и вызвало живой интерес в литературных кругах. Это переплетение оссианизма и скандинавизма как явлений типологически близких было характерно для русских преромантических исканий на рубеже веков. {См.: Шарыпкин Д. М. Скандинавская литература в России. Л., 1980, с. 100-105.}
Первоначально Державин, видимо, познакомился с Оссианом по сборнику "Поэмы древних бардов" и уже в "Песни по взятии Измаила" (1790), написанной еще в ломоносовской традиции, в изображении русских воинов чувствуется влияние оссианической образности, которую сам Державин определял впоследствии в рассуждении "О лирической поэзии" как соединение мрачных картин и мужества, возбуждающее к героизму. {Державин. Соч., т. VII. СПб., 1872, с. 606.} В оссианическом духе, например, выдержана 26-я строфа:
Уже в Евксине с полунощи
Меж вод и звезд лежит туман,
Под ним плывут дремучи рощи;
Средь них, как гор отломок льдян,
Иль мужа нека тень седая
Сидит, очами озирая;
Как полный месяц, щит его;
Как сосна, рында обожженна;
Глава до облак вознесенна,
Орел над шлемом у него. {*}
{* Там же. т. I, с. 354-355.}
Характерно, что священник, идущий впереди солдат, уподобляется Державиным барду, воодушевляющему воинов.
Оссианические черты обнаруживаются в оде "На взятие Варшавы" (1795), стихотворении "На кончину Ольги Павловны" (1795), позднее - в одах "На победы в Италии" и "На переход Алпийских гор" (1799); в последней шотландский бард прямо назван (см. выше, с. 448). А оду "На победы в Италии" Державин начинал строками:
Ударь во сребряный, священный,
Далеко-звонкий, Валка! щит:
Да гром твой, эхом повторенный,
В жилище бардов восшумит.
И, поясняя это место, поэт писал: "Древние северные народы, или варяго-руссы, возвещали войну и сбирались на оную по ударению в щит. А Валками назывались у них военные девы или музы". {Там же, т. II, с. 270-272.} Здесь дева-воительница германской мифологии валькирия ("Валка") соседствует с Оссиановскими бардами и призывает на бой ударами в щит, как это делают вожди в поэмах Оссиана. Державин ошибался, называя Валку музою. Но для нас примечательна его попытка обосновать единую поэтическую образную систему для всех северных народов, включая и "варяго-руссов", т. е. предков русского народа, согласно распространенным в то время историческим теориям. И оссианизм являлся органической составной частью этой системы. Поэтому дальше в оде следуют взятые прямо из Оссиана звенящие "сто арф" и горящие "сто дубов", после чего является покрытая "белых волн туманом" тень Рюрика, который "пленяется певцами, поющими его дела".
В 1794 г. после смерти жены Державин стал переводить "Карик-туру"; в этой поэме Оссиана, в скорбной песне Шильрика о погибшей Винвеле он находил созвучие своим чувствам. И в его набросках песни "На смерть Плениры" он описывал кончину своей героини, близко следуя изображению заходящего солнца в начале "Карик-туры". Но высшим проявлением оссианизма Державина по праву считается трагическая ода "Водопад" (1794), где тема могущества екатерининской державы воплощена в зловещей картине ночи, катастроф и страшных видений:
Но кто там идет по холмам,
Глядясь, как месяц, в воды черны?
Чья тень спешит по облакам
В воздушные жилища горни?
На темном взоре и челе
Сидит глубока дума в мгле! {*}
{* Там же, т. I, с. 473.}
Связь Державина с оссианизмом была ясна уже его современникам. Недаром Карамзин посвятил ему перевод "Сельмских песен". Позднее поэт Алексей Богословский в стихотворении "Лире росского Оссиана" представил Державина в символическом образе поэта Севера и торжественно вопрошал:
Иль древний бард то с лирой громкой
Бессмертный вечно Оссиян? {*}
{* Сев. Меркурий, 1810, ч. V, Э 15, с. 175.}
Тем не менее генетически связанные с оссианизмом некоторые элементы поэтики Державина настолько органично вошли в его поэтическую систему, что впоследствии Гоголь мог с полным основанием заявить: "У него своя самородная, дикая, сверкающая поэзия, не оссиановская, не германская, не итальянская, текущая, колоссально разливаясь, как Россия". {Гоголь Н. В. Полн. собр. соч., т. VIII. [М.-Л.], 1952, с. 538.}
Иной характер носил оссианизм Карамзина, который знакомился с поэзией шотландского барда по английскому тексту Макферсона еще в юношеском возрасте. В двадцать два года он писал восхищенно: "О дабы мечты мои уподобились некогда мечтам Омировым и Оссияновым... которых песни поныне суть источники пользы и удовольствия для смертных, посвященных в мистерии Поэзии!" {Прогулка. - Детское чтение для сердца и разума, 1789, ч. XVIII, с. 167-168.} Европейское путешествие 1789-1790 гг. Карамзин совершил, когда его воображение, как он сам признавался, было "наполнено Оссианом". {Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. Повести. М., 1980, с. 526.} Так, в частности, размышляя о непрочности человеческих завоеваний, он восклицал: "Оссиан! ты живо чувствовал сию плачевную судьбу всего подлунного и для того потрясаешь мое сердце унылыми своими песнями!" {Там же, с. 303.} Эта мысль о бренности и обреченности всего земного Карамзину особенно близка. Утрата веры в необратимость прогрессивных завоеваний и как следствие отказ, хотя бы декларативный, от активной общественной деятельности, уход в мир эмоций питали его сентиментализм вообще и, в частности, его оссианизм. Не битвы, не героические подвиги, но картины природы привлекают Карамзина в "Оссиановых песнях". Их достоинства, как указывал он в "Предуведомлении" к "Картону", состоят "в неподражаемой прекрасной простоте, в живости картин из дикой природы, в краткости, в силе описаний и в оригинальности выражений, которые, так сказать, сама натура ему представляла". {Моск. журнал, 1791, ч. II, кн. 2, с. 117.}
Карамзин деятельно пропагандировал поэзию Оссиана. В издававшихся им журналах, помимо упомянутых уже собственных его прозаических переводов, печатались стихотворные переложения И. И. Дмитриева, В. В. Капниста, П. С. Кайсарова, М. М. Вышеславцева. В его творчестве 1790-х-начала 1800-х годов обнаруживаются следы влияния поэзии шотландского барда. {См.: Маслов В. И. Оссианизм Карамзина. Прилуки, 1928.} Здесь и дикий оссианический пейзаж в "древней балладе" "Раиса" (1791), и переодевание героини в мужские воинские доспехи в повести "Наталья, боярская дочь" (1792), и отзвуки макферсоновской образности в описаниях Симонова монастыря ("Бедная Лиза", 1792) или бури и битвы ("Марфа Посадница", 1803). Наконец, Карамзин неоднократно упоминает и само имя Оссиана для обозначения заимствованных у него выражений, будь то пиршественная "чаша радости" ("Лиодор"), или "сын опасности и мрака" ("Наталья, боярская дочь"), или "тесный домик" (т. е. могила - "Рыцарь нашего времени").
Но эти отголоски оссиановских мотивов носят у Карамзина подчас внешний характер. Не случайно оссиановские реминисценции даются у него нередко в шутливом тоне, вводятся в произведение, написанное в иной стилистической манере. А в "Дремучем лесе" (1795) само имя барда включено в литературную игру. {Подзаголовок: "Сказка для детей, сочиненная в один день на следующие заданные слова: балкон, лес, шар, лошадь, хижина, луг, малиновый куст, дуб, Оссиан, источник, гроб, музыка" (Карамзин. Соч., т. III. СПб., 1848, с. 69).}
Автору "Бедной Лизы" был близок главным образом оссианический психологизм, меланхолическая тональность "Поэм", г. е. то, что объединяло их с сентиментализмом вообще. В стихотворении "Поэзия" (1787) он подчеркивал, что, хотя "песни Оссиана" "настраивают нас к печальным представленьям; но скорбь сия мила и сладостна душе" (см. выше, с. 447). Упоение сладостной скорбью, та самая "радость скорби", что пронизывает поэмы Оссиана, - в этом состоял эмоциональный пафос сентиментализма самого Карамзина и его последователей, влекший их к шотландскому барду. К той же мысли он возвращался в "Предуведомлении" к переводу "Картона", где писал об Оссиане: "Глубокая меланхолия - иногда нежная, но всегда трогательная, - разлиянная во всех его творениях, приводит читателя в некоторое уныние; но душа наша любит предаваться унынию сего рода, любит питать оное, и в мрачных своих представлениях сама себе нравится". {Моск. журнал, 1791, ч. II, кн. 2, с. 117.}
Со временем, однако, Карамзин, видимо, охладел к былому кумиру. В 1798 г. он перевел для "Пантеона иностранной словесности" из "Magasin encyclopedique" статью "Оссиан", посвященную французскому переводу сборника Джона Смита. Автор статьи, признавая достоинства поэзии шотландского барда, ее трогательность, в то же время указывал на основной ее порок - унылое однообразие: "...беспрестанное повторение одних чувств, однех картин скоро утомляет... Основание и подробности сих гимнов всегда единообразны, и читатели, имеющие вкус, не должны уподоблять их таким творениям, в которых соединяются красоты и чувства всякого роду". {Пантеон иностранной словесности, 1798, кн. I, с. 201-202.} К такому мнению, очевидно, приближался и сам Карамзин в пору зрелости, коль скоро переводил он вольно, сообразуясь со своими взглядами. {См.: Кафанова О. Б. О статье Н. М. Карамзина "Оссиан". - Рус. лит., 1980, Э 3, с. 160-163.}
Тем не менее приверженность его к Оссиану прочно вошла в сознание современников, и близкие ему эмоции выражались в произведениях других русских сентименталистов. Они услаждались дикими мрачными пейзажами, меланхолическими песнопениями. Племянница М. М. Хераскова Александра Хвостова в "отрывке" "Камин" (1795) в мечтах уносится "в дремучие леса и грозные горы Шотландии". "Там... - представляет она себе, - ищу на песке следов храброго войска Фингалова; сижу с его героями вокруг горящего пня дубового; внимаю победоносному бардов пению и ловлю в воздухе унылый звук печальных песней Оссиана". {Приятное и полезное препровождение времени, 1795, ч. VI, с. 73-74.}
С легкой руки Хвостовой воображаемые полеты в дикую Шотландию на поиски Оссиана и его героев становятся своего рода бродячим сюжетом сентименталистов. Они встречаются и в очерке некоего Ф. Ф. "Тень Оссиана", и в "Подражании Оссиану" князя Федора Сибирского, и в медитациях П. Ю. Львова "Сельское препровождение времени". {См.: Муза, 1796, ч. II, май, с. 163; Иппокрена, или Утехи любословия, 1799 ч. III, с. 203-204; 1801, ч. IX, с. 66-68.} А П. И. Шаликов, в чьем творчестве сентиментализм карамзинского толка был доведен до слащаво-эпигонской крайности, в послании "К другу" ссылался на пример Хвостовой и тоже мысленно переносился в древнюю Шотландию, "...грозные скалы, - писал он, - дикие леса мрачные облака, свирепые ветры, бурные ночи, шумное море в песнях Оссиана доставляют несказанное удовольствие моему воображению. Отчего это? верно оттого, что ужас имеет в себе что-то весьма приятное". {См. включенные в настоящее издание отрывки из стихотворений К. Н. Батюшкова, Н. И. Гнедича и Н. М. Языкова.}
Из сентименталистской прозы мотив воображаемого полета в край Фингала перешел в раннюю романтическую поэзию, хотя приобрел здесь уже новый характер: теперь он позволял раскрыть героические аспект темы. {Иппокрена, или Утехи любословия, 1799, ч. I, с. 309.} В сентименталистской же интерпретации этот аспект нередко отступал на задний план и даже вовсе исключался, заслоняемый меланхолической чувствительностью. Между тем именно сентиментальная трактовка отличает наиболее значительное, наиболее масштабное произведение русского оссианизма - трагедию В. А. Озерова "Фингал" (1805)
В основу трагедии был положен вставной эпизод из книги III одноименной поэмы Оссиана-Макферсона, соответствующим образом преобразованный; при этом героиня Агандека получила более благозвучное и удобное для русского стиха имя Моина. Опираясь на оссиановский сюжет, Озеров создавал классическую по внешней форме трагедию. Преромантический Оссиан легко осваивался классицизмом, чему способствовали и некоторая абстрактность повествования, и психологический схематизм, и идеализация героических персонажей, и отсутствие бытового реализма. В то же время Озеров не был ортодоксальным классиком, и его отход от классицизма состоял не только в формальном ограничении трагедии тремя актами, но в попытке, весьма еще робкой, правда, придать ей историческую и психологическую достоверность. Сочиняя своего "Фингала", он стремился воссоздать обычаи, нравы, обряды древних кельтов и скандинавов, обстановку их жизни, для чего внимательно изучал "расуждения" Макферсона и "Введение в историю Датскую" Малле. {См.: Бочкарев В. А. Русская историческая драматургия начала XIX века (1800-1815 гг.). Куйбышев, 1959, с. 179-186.} Разумеется, "историческая верность" при изображении легендарных царств, была весьма условной, но для нас в данном случае важна сама осознанная тенденция драматурга. Созданный им национально-исторический колорит придавал трагедии в глазах современников, как свидетельствовал А. Ф. Мерзляков, "какую-то меланхолическую занимательность". {Вестн. Европы, 1817, ч. XCIII, Э 9, с. 47.}
Той же "меланхолической занимательности" добивался Озеров и при изображении внутренней жизни своих героев. Место "чистых", абстрактных страстей, раскрытию и противоборству которых посвящалась классическая трагедия, заняли чувства, лирические излияния Фингала и Моины. Они пассивны, страдательны, но тем самым вызывали в зрителях сочувственную жалость, на которую, видимо, и рассчитывал Озеров. Такой эмоциональный эффект трагедии не противоречил оссиановской поэзии с ее доминирующей скорбной тональностью. Но Озеров воспринял Оссиана односторонне. Героика битв, суровая дикость характеров отошли на задний план, превратились в своеобразный экзотический фон. О них лишь вспоминают барды в песнях, да герои в своих раздумьях о прошлом, весьма напоминающих мечтательные полеты воображения писателей-сентименталистов. Лейтмотивом трагедии стала лирическая тема любви Фингала и Моины, любви, обреченной на роковой исход.
Конечно, молодой Белинский преувеличивал, когда утверждал в "Литературных мечтаниях", будто бы Озеров "из Фингала сделал аркадского пастушка", {Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. I. M., 1953, с. 61.} но несомненно, что под пером драматурга оссиановский могучий "король щитов", воин и полководец, претерпел значительные изменения, во многом утратил героические черты. Сама же трагедия явилась грандиозной элегией, написанной к тому же мелодичными стихами и украшенной театральными эффектами: хорами, пантомимой, балетом. И это обусловило ее успех, ибо отвечало вкусам и запросам публики. По свидетельству современника, весь Петербург знал наизусть монолог Моины "В пустынной тишине, в лесах среди свободы..." {См.: Зотов Р. Биография Озерова. - Репертуар русского и Пантеон всех европейских театров, 1842, Э 6, отд. II, с. 10.}
Поставленная впервые в конце 1805 г., трагедия Озерова держалась на сцене полвека. Более того, в своей разработке оссиановской темы Озеров имел продолжателей. В 1825 г. была напечатана элегия молодого поэта М. П. Крюкова "Сетование Фингала над прахом Моины", где само имя оплакиваемой девы показывало, что автор шел не от Макферсона, а именно от Озерова, развивал его поэтические находки.
А годом раньше в Петербурге была поставлена "драматическая поэма" А. А. Шаховского "Фингал и Роскрана, или Каледонские обычаи", созданная на основе сюжетных мотивов "Комалы" и "Сражения с Каросом" и служившая как бы продолжением озеровского "Фингала", поскольку здесь был показан следующий этап жизни героя (содержание пьесы см. ниже с. 573). В то же время новая пьеса была внутренне полемична по отношению к своей предшественнице. Любовная тема утратила здесь былое господствующее положение, рядом с нею на равных правах утверждается героическая тема борьбы с иноземными захватчиками.