Жизнь замечательных людей (№255) - Дмитрий Донской
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Лощиц Юрий Михайлович / Дмитрий Донской - Чтение
(стр. 9)
Автор:
|
Лощиц Юрий Михайлович |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
Серия:
|
Жизнь замечательных людей
|
-
Читать книгу полностью
(736 Кб)
- Скачать в формате fb2
(2,00 Мб)
- Скачать в формате doc
(317 Кб)
- Скачать в формате txt
(309 Кб)
- Скачать в формате html
(2,00 Мб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25
|
|
Не один год посвятил великий князь литовский, чтобы заполучить к себе в Вильно или хотя бы в Киев митрополита из Царьграда — с такими же полномочиями, как и у московского. И упрашивал всячески патриархов, и жаловался на Алексея, что в Литву совсем-де не ездит; и протомил его под запором изрядно, когда тот в Киев приехал было; и капризничал перед церковной царьградской властью: если не поставят на Литву митрополита, он в римскую веру перекинется (даже детей от Ульяны нарочно называл старыми литовскими именами). И наконец добился как будто. Как ни восставал, ни возмущался Алексей, но в Царьграде рукоположили митрополита на Литву — Романа, тверского боярского сына. Только помер вот Роман, а нового не шлют. Да и не такого бы надо нового (тверичи его не очень-то приняли, не позволили и малость пожить у себя). Нужен Ольгерду митрополит с духовным правом на целую Русь.
Шурина своего видел Ольгерд насквозь. Понимал, что одной Тверью Михаил сыт не будет, а захочет в свой черед и великого Белого княжения испробовать. Добьется он его в конце концов или нет, но уж юнцу Дмитрию со старцем Алексеем крови попортит.
Пока Михаил Александрович гостил в Вильно, гонцы то и дело огорчали его: то вестью о захвате Твери кашинским дядей и братаном Еремеем, то слухом об осаде Вертязина и разбое московской да волоцкой ратей в его микулинских волостях. Осмотрительный и медленный, когда надо, в действиях, Ольгерд не очень-то спешил дать зятю в помочь живую силу. Михаил еще погостил немного, выжидая, но ничего толком не дождался. Подступали тем временем первые морозцы, матовый ледок схватывал колеи, тонкая слюда покрывала копытные и людские следы на дорогах.
IV
27 октября 1367 года Михаил вошел беспрепятственно в никем не защищаемую Тверь с намерением не покидать ее отныне никогда. Его противники вели себя явно беспечно. Василий Михайлович пребывал в возлюбленном своем Кашине, при матери, Еремей — непонятно где, а жены их и многие бояре, на Михайлову удачу, оказались в Твери — готовыми заложниками. Тут как раз подоспела рать от Ольгерда — расщедрился все же зять! — и Михаил, вдохновясь, двинулся на Кашин. Дядя переполошился, выслал навстречу войску своих бояр с просьбой о мире. И Еремей запросил мира, и с ним тоже помирился Михаил. Дядя отказывался от прав на Тверь. А Вертязин? Вчерашний микулинский, нынешний же великий тверской князь спешил доказать, что он теперь полновластный хозяин в своей земле. То, что митрополит отсудил Вертязин в пользу Еремея, его нисколько не смущало. Пусть духовный владыка занимается духовными делами, в делах земских, к тому же касающихся великого Тверского княжения, первое и последнее слово будет за ним, Михаилом.
Но, как только его ратники заняли Вертязин, разобидевшийся князь Еремей снял с себя крестное целование и ускакал в Москву. Снятие крестного целования было равносильно объявлению войны. Однако никаких слухов о военных приготовлениях Москвы к Михаилу не поступало. Более того, вскоре он получил приглашение от великого князя Дмитрия и митрополита Алексея приехать для мирного и полюбовного разбирательства вновь возникших осложнений. Это был иной разговор, и Михаил решил проявить добрую волю. Кроме всего прочего, ему и любопытно было посмотреть на князя-юнца: небось и двух слов-то не сумеет связать в беседе с глазу на глаз.
Впрочем, тверской летописец говорит не о собеседовании в узком кругу, а о третейском суде «на миру в правде». Подробностей разбирательства он не приводит (из этого можно заключить, что они были не в пользу Михаила). Но расстановка сил на суде в общем-то ясна. Все происходило «на миру», то есть с привлечением бояр великокняжеского совета, а также бояр, приехавших из Твери, и, видимо, людей князь-Еремея. В этом обстоятельстве заключалась новизна: шел не обычный митрополичий суд, на котором решающее слово всегда было за церковным первоиерархом. Шел суд, на котором московская, третейская сторона — великий князь и митрополит — имели голос совещательный, усовещающий. Не менее важным было тут и мнение всего «мира», устроители рассчитывали на победу общего благоразумия, на особо наглядную очевидность всякой, даже малой неправды, доступной теперь для всеобщего рассмотрения.
Создается впечатление, что Михаил не выдержал именно испытания гласностью, «миром», свободой. Не чуя обычной духовной узды, спорящие теряли меру, и смахивало уже на вечевую неразбериху, как будто и позабыли собравшиеся, что они тут все же друг другу не ровня, что сидят среди них и князь великий и митрополит всея Руси, пред которым всегда склоняли выю в храме, а тут, в хоромах, иные резвецы даже на дыбки перед старцем пытаются встать.
Вопрос о выморочном уделе был, конечно, лишь поводом, а под спудом, взмучивая воду до самого дна, ходили волны давних обид, сто раз уже вслух обсужденных и вроде бы снятых навсегда, ан нет, не прощены, но забыты, не квиты. В конце концов, все к одному, простейшему сводилось: зачем Москва великую Тверь обошла?.. Поди ответь, утешь!..
Напоследок и хозяева не выдержали. Таких коней, как Михаил, надо не словом убеждать, а ременными путами, и не медлить, не цацкаться, а то все от единого наплачутся.
В срыве третейского суда, в бессудной расправе над тверским князем преданный ему истолкователь событий, естественно, винит Дмитрия. Якобы лишь задним числом, когда Михаил уже сидел в истомлении, уразумел великий князь московский, что «недобре бояре его о князе Михаиле советоваша». Вина его вроде бы косвенная: это бояре уговорили Дмитрия заточить знатного соседа в темницу. Но и усмешка скрыта в истолковании: своей-то воли нет у восемнадцатилетнего князя, охмурили его слуги верные.
Гнев и ярость непереносимая распирали грудь Михаила Александровича. Как же так?! Только вчера он спорил, доказывал свое и — не сон ли это дурной? — один, под запором, на пустом чьем-то дворе, без слуг, без бояр верных, оскорбленный, обесчещенный, будто подлого вора впихнули его сюда. Его, русского князя, сына и внука прославленных мучеников за веру и родимую землю!.. А бояре именитые? Тоже небось по темницам рассованы? Славная беседушка, ничего не скажешь!.. Ну, с желторотого Дмитрия какой спрос, но митрополит, ему верил, его и любил, кажется, как же ему-то не совестно?.. Да и сам хорош! Как было не раскусить сразу, что его просто-напросто заманивают на Москву и все уже предрешено — и этот позор, и... Не уготована ли и ему участь несчастного рязанского князя Константина, схваченного когда-то Данилой Московским, а сыном его Юрием убитого?..
Неизвестно, сколько бы еще просидеть Михаилу под замком, но на его удачу в Москву как раз прибыли из Орды три знатных татарина. Может, и не по этому делу они прибыли, однако, прослышав о случившемся, выразили великому князю московскому свое неудовольствие. С тверскою тяжбой сам царь разберется, не Дмитрия это забота.
Отпуская Михаила Александровича с его боярами восвояси, в великокняжеском совете прекрасно понимали, что отпускают убежденного врага, готового во всем отныне идти до конца. О настроении вчерашнего заточника красноречиво говорит его придворный историк: «Михайло Александрович тверский о том вельми оскорбися и негодуя, нача имети вражду к великому князю Дмитрию Ивановичу». Но и не отпустить его было нельзя. И не только потому, что на срочном освобождении настаивали ордынцы. Скрепив зубы, Михаил все-таки вынужден был отступиться от части спорного удела в пользу Еремея. Вместе с последним в Вертязин направлялся московский наместник, малая частица исконно тверской земли бралась под надзор великокняжеского управителя. Мера жесткая, чрезвычайная, но как было еще доказать Михаилу необходимость хотя бы внешнего смирения?
Вскоре подтвердились самые худшие опасения московского правительства: Михаила понесло. Его политическая целеустремленность получала сейчас сильный дополнительный толчок в виде личного повода к борьбе с Москвой. Он чувствовал себя оскорбленным до глубины души, и это чувство заслоняло перед ним мрачную картину возможных последствий. Все будущее грезилось ему лишь в ослепительном свете отмщения и новой, его руками сотворяемой всерусской славы Твери.
Летом 1368 года Дмитрий Московский был вынужден срочно выслать многочисленное войско в тверские предели. В связи с чем? Тверской летописец и об этом умалчивает. Можно догадываться о каких-то упреждающих действиях Михаила: набеге на Вертязин? Расправе с тамошним московским наместником?
Но, как только московские полки всклубили пыль на порубежных дорогах, тверской князь вновь смалодушничал. Л с кем ему было выходить против надвигающейся в пол-окоема рати? Опять надеяться он мог только на Ольгерда. К Ольгеду и устремился.
Сообщение об этом бегстве особой радости Дмитрию Московскому не доставило. Если бы Михаила взяли сейчас в полон, с ним бы иной уже пошел разговор.
Расстроила его и другая весть, доставленная из тверской земли. В Кашине, разболевшись, помер князь Василий Михайлович, так и не вкусивший под старость никакой радости. С молодых лет натерпелся, бедолага, страхов, унижений, через всю долгую жизнь пронес особую печаль — свидетеля горестных тризн, да и в преклонных годах наслушался оскорблений от заносчивых племянников. А как бы ладно-то соседствовать с таким, как Василий Михайлович, хозяином Твери. Но не привелось.
А следом за ним там же, в Кашине, почила и мать его, совсем уж ветхая деньми великая княгиня тверская Анна, восскорбев напоследок о непрекращающихся смутах в чадах и чадцах своих.
Глава шестая
ЛИТОВЩИНА
I
Таким словом обозначили летописцы пагубные для Русской земли события, последовавшие за вторичным бегством Михаила в Вильно. Литовщина была не одна, за первой накатилась вторая, потом и третья. Жажда родовой мести, обуявшая тверского князя, безоглядное честолюбие, не считающееся с ходом вещей, дорого обошлись не только населению его княжества. Михаил Александрович был из породы людей, берущихся поворотить историю с уже намеченного и прикатанного пути на старую, заглохшую дорогу. В итоге затея обернулась личной неудачей зачинщика, но если бы только ею! Литовщина разрешилась кровью и слезами; поднявшийся стеною дым ее пожарищ на много лет заслонил зорю русского освобождения.
В Ольгерде было нечто от непроницаемости гранитного валуна. Попробуй разберись, в каких именно направлениях текут жилы там, внутри — в глухой, ничем не отковыриваемой тьме? Как часто ни ходил он в походы, но никто из ближних, а иногда и из самых ближних, не знал, когда, на кого, с каким числом ратников вознамерился он идти.
Так сейчас и с Михаилом. Слушал Ольгерд его жалобы и просьбы, видел даже слезы, неприличные на лице воина и князя; внимал шепоту Ульяны, на свой лад повторявшей то, о чем просил намедни брат ее, но до последнего часа так и не прознал Михаил, что на уме у великого литовского князя. Замечал лишь проситель: приятно и лестно выслушивать Ольгерду его горячие мольбы.
А между тем, прикрываясь равнодушием, чуть ли не безразличием, литовец втайне уже рассылал приказы. Оповестил брата-соратника Кейстута и его сына Витовта, призвал взрослых своих сыновей, опытных в бранном деле Андрея Полоцкого и Дмитрия Брянского, переслался с великим смоленским князем Святославом Ивановичем. Тот с Москвою был не в ладах — сам Ольгерд и постарался вбить, где надо, клинья.
Война для Литвы — всем радостям радость, пора и шурина возвеселить напоследок: идем на Москву!..
Как сборы были тайной, также тайком, далеко вперед выслав разведку, надо было протечь лесными лазами, усыпанными пожухлой ужо и не шуршащей под стопою ноябрьской листвой. Ольгерд не зря славился умением тихо, по-звериному выводить свои полки к месту решительного прыжка. В этом искусстве ему не было равных, он его оттачивал раз от разу, приравнивая неожиданность нападения к наполовину выигранной битве. Треснет сук у кого под ногой, всполошится дура сорока — Ольгерд заморозит виновного взглядом. Велика рать, но ходи, как тать.
И подошли точно по его науке: проспала, проворонила их московская стража!
В разных местах затрещало московско-смоленское по-рубежье: сдалась пограничная Холхола; захвачен Оболенск; особую рать Ольгерд бросил на Можайск, но удержались можайцы, засели на высокой своей горе, успев облить ее водой, чтоб ни пеший, ни тем более конный не вскарабкался по льду наверх, к деревянным стрельницам.
Было отчего растеряться молоденькому Дмитрию Ивановичу! Хоть и не надеялся, что управятся со сборами, но все же повелел разослать по городам и волостям грамоты, созывающие ратных. Как только подоспели полки из Коломны и Дмитрова, он, присовокупив их к московской рачи, направил сводный сторожевой полк в сторону Рузы. И, как выяснилось, напрасно! Было поспешное это решение явной ошибкой юного князя, не имевшего, видимо, точных сведений о размерах литовского стана, да и вообще не вкусившего пока настоящей войны; лучше бы он приберег сводный полк в стенах Кремля. У речки Тростпы, к северу от Рузы литовский вал с треском и воем сшиб сторожевую рать и втоптал ее в мерзлую землю; погибли оба московских воеводы — Дмитрий Минин и Акинф Шуба.
Ольгерд приказал собрать пленных московитов с поля боя и под пыткой вершить дознание: где находится Дмитрий, есть ли у него еще рать, велика ли? Все отвечали, как сговорившись: великий князь сидит в Москве, а ратей новых он не успел собрать. Недоверчивый Ольгерд, всегда опасавшийся ложных сведений из уст противника, сейчас мог быть срокоен: каждого пытали отдельно от других. Значит, Москву нужно брать, и поскорей.
Но еще в окрестностях города озадачил его прочный запах гари. Неужто кто иной поспел на даровую поживу раньше, чем он?.. От Кудринского холма открылось Ольгерду диковинное зрелище: за темным извивом Неглинной, на противоположном холме, по левую руку, чернели обугленные остовы посада, а по правую, над мусором чадных головешек, упираясь главами в низкое сумеречное небо, глыбился Град. Было что-то в этом зрелище дерзко-вызывающее, но и беспрекословное.
Так вот она какова ныне — Москва! Глядя на зубастый оскал стен, на тучные туловища насупленных башен, литовец лучше теперь понимал, почему так настойчиво, не стесняясь унизиться, упрашивал его Михаил тверской о скорейшем походе. Но, кажется, они оба припозднились на пир.
Сколько ни воевал Ольгерд, нигде, ни в чьих землях не видел, ни из каких книг не слыхал, чтобы осажденные перед тем, как затвориться в городе, сами сжигали дотла свои посады. Эта решительность, граничащая то ли с отчаянием, то ли с завидным равнодушием к любому земному нажитку, приобретенному годами труда, крепко озадачила его навидавшуюся всяческих див душу. Сама по себе цель поджога с военной точки зрения была в общем-то понятна: Дмитрий не хочет, чтобы в руки осаждающих попала целая гора строевого лесу, из которого легко понаделать щитов, лестниц, метательных машин и приметов; не захотел он оставить гостям и готовое жилье на случай продолжительной осады. Но, может быть, сам не ведая того, Дмитрий добился гораздо большего: безжалостно спалив свои посады, он показал, что готов на все, что будет стоять до конца. И — тоже ведь немаловажно! — что ему невелик труд отстроиться заново.
Такая война не нравилась Ольгерду. Он не ордынский хан и потому считает своих воинов поименно, а не по сотням, тысячам и тьмам. Ему неприятно смотреть, как его люди муравьями карабкаются по стенам, а сверху им за шиворот льют кипяток или сыплют в глаза песок из мешков. Громадное войско три дня бездействовало у стен Кремля. Чувствовалось по всему — по густоте стрельбы сверху, по шумам и гулам, доносящимся из-за стен, что ратных там полным-полно; и, наверное, не пленные солгали, а поспела все же к Дмитрию еще подмога. Но ворот не открывали и вылазок не устраивали, как ни пробовали их выманить.
Ольгерд заскучал, задосадовал, освирепел. Собрать столько всадников, прийти в этакую даль и не осушить бранной чаши? Надолго же запомнит Дмитрий свое негостеприимство!
К четвертому дню осада, так и не налаженная толком, была снята, и истоптанные, в пятнах кострищ склоны Занеглименья обезлюдели. По Кремлю прокатился единодушный выдох облегчения: ушли...
Но как они уходили?! Ольгерд на обратном пути разрешил своим воинам как следует прошерстить всю землю московскую, брать в полон каждого, кто приглянется, отбирать весь хлеб, все зерно, весь скот и всю живность, жечь людские жила, сенные зароды, медовые варницы, кузни и мельницы — все!
Старики потом прикидывали, что уж сорок лет, пожалуй, от самой Федорчуковой рати, не видано было на Руси таковой лютой напасти. Ордынский погром 1327 года не зря приходил на ум — Ольгерд показал, что в жестокости по отношению к безоружному пахарю он готов перещеголять и степняков-азиатов.
Знавали и в прежние времена разбойную повадку литовского соседа. Набегал то и дело малыми отрядами — то на Можайск, то на Ржеву, то на иные пограничные городки, и вошла уже было в привычку эта легкая, дурашливо-ребячливая его повадка: подползти тайком, вдруг вломиться, продержаться недельку-другую и пуститься наутек.
Но вот приходилось и к иной рати привыкать — беспощадной, тяжелой, как стадо лесных быков, кинувшихся топтать озими, кромсать зароды. Приходилось и с торжеством Михаила, на чужом хребте въехавшего в Тверь, временно смиряться.
Но ошеломление Москвы длилось недолго. Благо имелось жито в заповедных закромах и водилась лишняя полтина про черный день. С той же зимы быстро стали отстраивать московские посады из сухого, промерзшего до звонкости леса; налаживалась жизнь в разоренных селах, княжьи и боярские волостели записывали льготы тяглым своим сиротам — на обзаведение жильем и скотом, хлебом и семенным зерном под будущую ярь.
А в хоромине княжого совета осунувшийся с лица Дмитрий, у которого темно-русым пушком уже опушались губы и подбородок, давал последние наказы перед разлукой двоюродному брату Владимиру.
II
Князю Владимиру Андреевичу, внуку Калиты, будущему Серпуховскому, по прозвищу Храбрый, или, как его еще нарекут, Донской, шел сейчас шестнадцатый год. В долгой и беспорочной службе своей московскому делу он насчитает, пожалуй, не меньше воинских походов, чем было за спиной у его великого предка и тезоименита Владимира Мономаха. Но нынешний поход, в который его провожала Москва, был для молодого человека первым по-настоящему самостоятельным, по-настоящему трудным. Не брать же в счет совсем еще детские выезды во Владимир.
Он был до конца посвящен во все то, что было сейчас на уме у Дмитрия: надо как можно скорее дать понять окружающим, что опустошительный набег Ольгерда и Михаила, несмотря на свои страшные последствия, ничего не может изменить, по сути, в московской политике. Направленность ее остается незыблемой: превращение великого (пока лишь на письме) княжества владимирского в подлинный государственный монолит с единой волей и правдой. Сплочение силы, способной в действительности, а не в мечтах и гаданиях, поднять всю землю в согласном и братском порыве к свободе.
Накануне стало известно, что небывалое бедствие постигло Великий Новгород: от страшного пожара, подобного которому что-то и не помнили на Волхове, пострадал внутри весь детинец, в том числе рухнул владычный двор, даже в каменной Софии опалило иконы, книги и деревянные подкупольные связи. Огонь отхватил целый кус от громадных новгородских посадов — весь Неревский и Плотницкий концы. К тому же через падежных людей прознали новгородцы, что в Ливонии спешно ведутся воинские приготовления, подстрекаемые слухом о губительном том пожаре.
По старинным, от веку заведенным правилам великий князь владимирский на первый же призыв Новгорода о воинской помощи обязан откликнуться, прибыть с дружиной в город святой Софии либо, если сам не может, послать взрослого сына.
Но когда-то еще вырастет у Дмитрия сын! Юная жена его только недавно понесла (о чем и поведала ему со стыдливой радостью). Сам же он покидать Москву сейчас не мог — надо было собственным присутствием подбодрить людей, самому ежедневно следить за строительными работами в городе и волостях.
И он как старшего сына, как чрезвычайного великокняжеского наместника послал в Новгород Владимира, придав ему испытанных воевод и небольшую, но отборную дружину. Владимир приободрит вечников своим присутствием. Пусть видят: Москва, хоть и сама в беде, но их несчастье переживает, о великокняжеских своих обязанностях памятует, о проказах же ушкуинических не злопамятствует, по пословице: кто старое разворошит, тому и глаз вон. Пусть и в Пскове побывает младший брат, а случится ему на ливонцев поглядеть, пусть и о них проведает, каковы немцы в бою.
На Новгород из Москвы было три дороги, и все — речные да озерные. Самая длинная — восточная, через Белоозеро, Онегу и Ладогу. Посередине была дорога ближайшая — вверх по Тверце до Торжка и до Волочка Вышнего, а оттуда по Мсте в самое Ильмень-озеро. Но на устье Тверцы стоит враждебная Тверь, и, значит, этот путь ныне заказан. Была и еще удобная дорога — через Волоколамск, вверх по Волге до новгородской крепости Кличен, стоящей на Селигере-озере, и далее — протоками и волоками Оковского леса, мимо заповедного камня с «божьей ножкой». Но тут нужно, еще Волгой поднимаясь, миновать Зубцов и Ржеву. В Зубцове же сейчас — тверская власть, Ржева — опять литовцами занята. А ведь всего несколько месяцев назад, как раз перед тем, как Михаила на Москве в узилище посадили, Владимиру Андреевичу посчастливилось вести полк на Ржеву и выколотить оттуда литовцев. Но и тот легкий, удачливый поход по сравнению с тем, что ему сейчас предстояло, был как бы не в счет.
Несчастная Ржева, свет, что ли, на ней клином сошелся? Почти года нет, чтоб не перешла она из рук в руки. Немудрено понять, почему так рвется к ней Литва: Ольгерду важно хоть мизинцем за Волгу зацепиться, он знает цену русским рекам, а этой — особенно. Он и к Оке тоже рвется, почти уже подмяв под себя черниговско-северские да брянское княжества.
Зимою 1368 года, пока в Вильно и в Твери празднуют победу и варят в котлах можайскую говядину, князь Владимир благополучно пробирается в Новгород. Встречают его с воодушевлением. Еще бы, со времен Юрия Даниловича не наведывались к ним московские князья. Владимир, слегка волнуясь, осматривает город, о котором столько слышал всякого с малых лет. Еще там и сям видны следы пожара, но торжище бушует как ни в чем не бывало, воздух сперт от избытка людей, товаров, криков, смеха и брани; высятся груды меховых шкурок, поскваживает луговой сладостью засахарившихся медов, купцы на берестяных листах тут же ведут счет, процарапывая розовую кожицу остроконечными железными писалами; как бычья полутуша высится многопудовый свинцовый слиток; волнующий запах исходит от связок самшитовых дощечек, из которых здешние ремесленники мастерят гребни; бесконечны ряды ганзейцев-суконников; ярко полыхают в северных снегах китайские и персидские шелка; лоснятся свежей олифой иконки; припорашивает, пришептывает снежок, уютно, по-домашнему пахнет дымом, разваристыми щами, навозцем и сенцом, тулупами и сушеным мочалом; весело от великого множества каменных церквей, от новгородской разметанности в луговые дали, в лесные и озерные концы земли. Все та же ведь Русь, узнаваемая с первого взгляда, будто уже снилась не раз, любая своезрачной своей повадкой, детским цоканьем новгородского разговорца.
Вскоре Владимир выехал во Псков — ливонская опасность действительно оказалась нешуточной.
Очередное обострение отношений с немецким орденом началось после того, как в Юрьеве ливонцы задержали новгородских купцов, а новгородцы, в свою очередь, взяли под стражу немецких гостей. Великий князь Дмитрий отправил тогда в Юрьев посла, но тот, хоть и пробыл у немцев немало, ни в чем не успел; орден не скрывал своих военных приготовлений.
Теперь в Пскове горожане рассказывали князю Владимиру, как немец в прошлом сентябре подошел было прямо к городу и стоял на противоположном берегу Псковы, как раз напротив Крома, с вечера поджег Запсковье и Полонище, а утром ушел без боя.
Владимир, стоя внутри каменного треугольного Крома, полюбовался на новую, только что возведенную Троицу. Дивила своей высотою и толщиной напольная стена Крома, которая у псковичей называлась Перси, то есть грудь города; оглядел он и продолжение Крома — Довмонтов город. Сразу за городской стеной располагалось Торжище, но он не увидел здесь гостей — ни немцев, ни ордынцев, ни булгар. По псковскому строжайшему правилу инородцев на Торжище не допускали, чтоб не выведывали цены, установленные между своих, да не терлись возле градских стен, прощупывая, как в Пскове камень к камню лепят. Для заморских гостей торг был на том берегу Великой, и Владимир видел его, когда ездили в Изборск.
Порадовала его и ладная крепь изборского детинца, выложенного из плитняка, серые пласты которого распирали землю вдоль котловины — как раз напротив крепостной горы Жеравицы. Получалось так, что, знакомясь с новыми для него краями Руси, он будто восходил по ступеням — от равнинного Новгорода к псковской скале, а от нее на Жеравицу, и теперь вот изборяне повели его еще выше — на Труворову гору. Тут, на мысу редкостной крутизны, стоял некогда, как поясняли ему, старый, первоначальный Изборск, строенный братом Рюрика Трувором, о чем и в «Повести временных лет» записано. На месте городища было ныне кладбище с накрененными, тесанными из цельных глыб плитняка крестами. Кресты эти безмолвно и сурово осеняли всю местность: изгиб котловины, застывшее далеко внизу продолговатое озеро, отдаленные темно-сизые гряды лесов, откуда во всякий час можно было ожидать появления немецких полков.
...Они все-таки пришли в тот год под самый Изборск, и псковский летописец особо их отличил, отметив, что были тут «сам епископ, и местер, и кумендерии». Ливонцы простояли под крепостью больше двух недель, но изборский камешек оказался им, как и в прежние приходы, не по зубам, к тому же псковичи прислали рать на подмогу своему пригороду.
Князь Владимир Андреевич пробыл в этих краях почти полгода, до самой середины лета. Он не делал тайны из своей поездки по новгородско-псковским рубежам. Наоборот, постарался, чтобы о его пребывании здесь известия расходились повсеместно, достигая и немцев, и Литвы, и Твери. Про него слышало и в глаза его видело множество заезжих гостей, а кто из них не соглядатай? Пусть же ведомо будет ливонцам: Москва не собирается замыкаться в своих личных заботах, как улитка в раковине; она не оставит вниманием своих новгородских и псковских детей, а надо, то и воинской поддержкой. Пусть и Михаил знает в Твери, что, случись между ним и Москвой новая распря, — а ее не миновать, к тому все идет, — Север не поддержит его и от Москвы не отложится. Не очень-то спокойно будет чувствовать себя Михаил, имея в тылу своенравных вечевиков, искренне преданных великому князю владимирскому.
Длительное пребывание в Новгороде и Пскове как-то резко овзрослило молодого москвича; он сознакомился с именитыми посадниками и тысяцкими, важными боярами и богатыми купцами, воеводами и ремесленниками; запомнил имена и лица множества нужных людей, даже дорожные приметы крепко схватывал взглядом, догадываясь смутно, что, может быть, еще не раз понадобится ему ездить в эти края. Таков прибыток всякого основательного путешествия: навидавшись новых пространств, человек и думать начинает по-новому, шире, свободней, угадливей, удачливей.
Он возвращался в Москву после Петрова дня, в пору, когда косцы по деревням начинают отбивать косы, и веселое клепанье раздается далеко, сообщая о жизни живых, о самой праздничной и жаркой поре крестьянского лета. Так уж выходило по страдному календарю, что мужик наперед всего думал о прокорме домашней животины и лишь в другой черед глядел на хлебный клин. От света до света слышался князь-Владимиру благовест отбиваемых кос, и, казалось, этим звуком озвучена сейчас повсеместно целая Русь, вскипевшая пенистым разнотравьем. Тут и малышня деревенская подалась с туесами на сечи, на боровые припеки — за первым земляничным сбором.
III
В Москве не собирались прощать вину русских подстрекателей и союзников Ольгерда, приложивших руку к опустошению ее западных владений. Кроме Михаила Тверского, снова занявшего Вертязин, в Литовщине участвовали смоленский и брянский князья. Летом 1369 года Дмитрий Иванович послал московский и волоколамский полки на запад — наказывать великого князя смоленского Святослава Ивановича.
Обстоятельства западного соседа Москвы были незавидны. Его вотчина — одно из древнейших самостоятельных русских княжеств — в эпоху Куликовской битвы переживала явный упадок. Это заметно даже по тому, как редко летописцы — современники Дмитрия Донского обращали внимание на смоленских князей и вообще на смоленские дела. Известно, что отец Святослава прилагал немало стараний, чтобы жить в согласии с сыновьями Ивана Калиты, хотя Гедимин, а затем и Ольгерд не раз принуждали его действовать по своей указке. Святославу выпала та же участь — выбирать между Москвою и Литвой, но он уповал на третий путь — на возрождение былой самостоятельности своей земли и, кажется, все свои старания приложил к достижению этой мечтательной цели. Дореволюционный историк Смоленского княжества пишет о нем: «Едва ли можно найти среди смоленских князей более энергичную личность, чем Святослав Иванович. Все время его княжения проходит в непрестанной борьбе то с Москвой, то с Литвой... Время княжения Святослава Ивановича и его сына Юрия является самым блестящим периодом в истории Смоленска, но не по достигнутым результатам, а по геройским усилиям смольнян в борьбе за политическую самостоятельность».
«Блестящий период» — это, пожалуй, слишком громко сказано. По своим личным задаткам Святослав весьма уступал другим русским соревнователям Дмитрия Донского — тому же Дмитрию-Фоме, тем же Михаилу Тверскому либо Олегу Рязанскому. Но усилия смоленского князя, направленные на взыскание древней славы своей земли, действительно были героическими, пусть и с явным оттенком обреченности.
Начал он с того, что по смерти отца попытался оттеснить Литву из захваченных ею смоленских порубежных городков. Но ко времени Литовщины от этого первоначального пыла не осталось и следа. Смоленский князь не только беспрепятственно пропустил через свою землю полки Ольгерда, шедшие на Москву, но сам намеревался обогатиться от этого похода.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25
|
|