Юрий Долгорукий, по традиции именуемый основателем Москвы, прибыв в эти края на погляд своего обширнейшего удела, застал на Боровицком холме Пра-Москву, город с крепостным валом и рвом, с достаточно сложным хозяйством. В пятницу 4 апреля 1147 года, когда сюда к нему приехали попировать князья-союзники, хозяину-хлебосолу — по прикидке историка старомосковского быта Ивана Забелина — было чем угостить своих союзников.
Но история Пра-Москвы завершилась не в этот сохраненный для нас летописцами день, а несколькими годами позже, когда Юрий повелел своему сыну Андрею насыпать тут новую крепость, большую прежней.
Москва при Юрии Долгоруком. Видимо, старая была не только мала, но и обветшала уже. И огонь, конечно, наведывался на ее стены, и не раз, на свой лад доказывая необходимость перемен.
Прозвище, полученное этим князем, якобы содержит намек на его политическую загребучесть: он, мол, живя в Суздале, годами хлопотал о киевском столе, круто досаждал новгородцам, то и дело затевал воинские походы, не всегда удачные.
У Юрия руки действительно были долгими, крепкими и... работящими. В Залесскую землю кинул он своей уверенной дланью не одну Москву, а целую пригоршню городов. Устье Нерли, впадающей в Волгу, запер крепостью по имени Константин (позднее в говоре и на письме закрепилось более краткое Кснятин). У Плещеева озера основал Переславль. На другой Нерли, клязьминской, в трех верстах от Суздаля, отстроил крепость-замок Кидекшу. В верхнем течении Яхромы утвердил городок Дмитров. Посредине владимирского Ополья, на низком берегу медленной Колокши велел отсыпать валы города Юрьева-Польского. К югу от Москвы Долгорукий заложил на притоке Протвы крепость Перемышль. Едва ли не самая его великая стройка — Городец на Волге (тот самый, в котором теперь младший Константинович, Борис, сидит).
Татищев приписывал Юрию создание еще полудюжины здешних городов, в том числе Звенигорода, Рузы... Кроме того, он поставил на владимирской земле троицу самых первых тут каменных храмов, и от них началась слава залесского зодчества. Строительные замыслы и воплощения Долгорукого впечатляют размахом и продуманностью. Это был удавшийся опыт обживания Междуречья, его окончательной славянизации. Детям и внукам Юрия оставалось лишь поддержать заданный разгон строительной машины, что они и сделали. Сначала Андрей Боголюбский со Всеволодом Большое Гнездо, потом сыновья последнего.
Еще недавно считалось, что московская крепость 1156 года не выходила за пределы старого рва, отсекавшего с напольной стороны мыс боровицкого холма. Однако раскопки показали, что ров был засыпан именно при Юрии за ненадобностью. Крепость значительно прибавилась в сторону «поля» (нынешней Красной площади), но, как и прежде, стены ее шли по кромкам холма, не охватывая его подножий.
Вонзались в почву заступы, блестела на срезе жирная земля, где мелькнет горшечный черепок, где ремешок кожаный, где россыпь черных, на жуков похожих угольев. И совсем не тоскливо, а, напротив, весело было от сознания, что на этом самом месте роились и прежде обиталища людские, звенело железо в кузнях, пыхтела каша в горшках, отпотевала смолой свежая древесная щепа. Выходит, и те люди устраивались тут не наспех, полагали жить долго, удабривали, ублажали землю своим трудом. И знавали беду, и снова стягивались к родному пепелищу. Пусть суеверы страшатся, пусть ворожеи-язычницы гадают на угольках, раскатывая их по решету, долго ли стоять бедовой Москве до порухи. Строиться, и все тут!..
Юрий умер в Киеве, не увидев новой своей Москвы. А она пережила его всего на двадцать лет.
Тут начинается промежуток, относительно которого московская археология почти безмолвствует, но зато летописи становятся красноречивей: имя «Москва» нет-нет да и мелькнет на их страницах. В лето 1175 года, вскоре после трагической гибели Андрея Боголюбского, один из его младших братьев, Михалко, выехал из Чернигова во Владимир, рассчитывая занять великокняжеский престол. Но ростовские бояре уже сговорились с двумя князьями — племянниками Юрьевичей, и не впустили, его в Залесскую землю. «Ты пожди мало на Москве», — просили они Михалка.
Но уже в следующем году вместе с братом Всеволодом (еще не носившим тогда прозвище Большое Гнездо) Михалко — через ту же Москву — прошел на обидчиков с намерениями решительными. Засевшие было во Владимире князьки Мстислав и Ярополк позорно бежали.
Наступил 1177 год — год смерти Михалка, венчания на великокняжеский престол Всеволода Юрьевича и... сожжения Москвы. События разворачивались так. Схоронив брата, Всеволод решил наказать зачинщиков недавних козней против его рода. С этим он пошел на Ростов, где отсиживался Мстислав. Ростовцы двинулись встречь, полки сошлись в окрестностях Юрьева-Польского, на Липице. Юный сын Юрия Долгорукого здесь впервые показал свой жаркий норов и бранную заговоренность, — не зря его потом трепетали половцы и волжские булгары, боялись перечить и соседи-князья, а создатель «Слова о полку Игореве» посвятил ему нельстивые хвалы как могучему властелину, способному Волгу расплескать веслами своих воинов.
Всеволод разломил ряды ростовцев, и Мстислав показал ему спину, сырую от смертного пота. Лишь в Новгороде обсохла на нем рубаха. Новгородцы, однако, битыми князьями брезговали и потому погнали от себя Мстислава с крепким словом. Понукаемый обидами, тот пробрался в Рязань, где принялся крамолить князя Глеба — своего дружка по недавней козни во Владимире. И вот в осень 1177 года Глеб собрался напакостить липицкому победителю. Целью набега была избрана Москва. Давно уже раздражала она рязанцев — и водный путь на север, к Новгороду перекрыла, и дорогу из Киева во Владимир держит под надзором, и села к югу от себя уже прибирает, скоро, глядишь, к Лопасне руку протянет, а там и к Коломне. Глеб тогда, по слову летописца, «пожже Московь всю, город и села».
Всеволод ринулся на пожарище. Можно представить, какие чувства клокотали в нем при виде осрамленной отцовской крепости. Оставив смрадный холм за спиной, войско устремилось на Коломну. Но там разведка донесла Всеволоду, что Глеба нет в Рязани, что вместе с Мстиславом и половецкими наемниками тот глухими муромскими лесами прошел грабить Владимир.
...Только в окрестностях своей столицы настиг Всеволод погромщиков. Он был гневен в сече, но отходчив. Зато горожане, разъярясь при виде взятых в плен Глеба, Мстислава и Ярополка, потребовали у князя выдать всех троих на правеж. Как мог, Всеволод противился вечевому буйству. И все же толпа настояла на своем. Отбитые у стражи, Мстислав и Ярополк были ослеплены. «Глеб же рязанский в погребе и умре».
Так была отомщена Москва.
Москва при Всеволоде Большое Гнездо. Трудно сказать, сразу ли взялся Всеволод за восстановление Московского Кремля. Были у него в те годы и иные срочные заботы. Укреплял свои северо-западные рубежи строительством города Твери; затем несчастье заставило и о стольном Владимире позаботиться. В 1185 году город погорел страшно (среди урона одних церквей насчитали тридцать четыре). Начались многолетние восстановительные работы: возвели обширные деревянные стены, а внутри их — вокруг Успенского собора — выложили белокаменный детинец (на него-то и обратит внимание юноша Дмитрий, будучи во Владимире). Одновременно Всеволод заложил новую деревянную крепость в Суздале, а немного позже — в Переславле. Придворные зодчие возводят во Владимире два дивно украшенных каменных храма — Дмитровский и собор Рождественского монастыря.
О Москве во все эти годы книги молчат. Лишь в летописной статье за 1207 год, когда Всеволод предпринял большой поход против Ольговичей, разорявших вместе с половцами русскую землю, упомянута Москва как место встречи великого князя с сыном Константином, — тот привел с севера ополчение новгородцев и ладожан. Отсюда после недельных сборов рати пошли по хорошо уже ведомой им дороге на Коломну.
Через два года Москва снова упомянута, теперь — по поводу разбойных действий князьков-соседей, которые «повоеваша около Москвы» (и на это «около» обратим внимание), по тут же исчезли, как лишь Всеволод послал на них своего сына Юрия.
И то, что ходили грабители «около», а к самому городу не подступились, и то, что Всеволод с Константином простояли в Москве целую неделю с большим войском и ополчением, свидетельствует: город к этому времени уже снова возродился и имел надежные оборонительные сооружения, никак не меньше, чем при Юрии Долгоруком.
Еще одно косвенное указание на то, что Москва Всеволодова в это время уже стояла на своем привычном месте: в год его смерти (1212) Константин посылает своего брата Владимира «из Ростова на Москву». И тот, «пришед, затворися в ней», чтобы переждать, пока старшие братья выяснят, кому владеть отцовым столом...
Но и эта Москва, третья по счету, пережила своего строителя ненадолго — на двадцать с небольшим лет.
...Пока ладно звякают плотницкие топорики, пока беззаботно лопушится ботва в посадских огородах, пока князья пьют меды в прохладных сенях и пересчитывают взаимные обиды, змей огненный уже резвится в азиатских песках. Как будто и нет ему дела до иных мест, но вдруг замрет на миг, повернет твердые ноздри в сторону, откуда наносит порывами нежное звучание непохожей дразнящей жизни.
Золотая чаша русского бытия, полнишься ты по самые края, как светлое озеро, обласканное до дна лучами. Бывало, и рябь тебя тревожила, и залихватски расплескивалась влага от избытка сил. Но такого еще не было, чтобы подполз толстый гремучий гад и обвил туловищем рукоять, и навис над чашею черным дышлом, и дохнул на нее пламенем и гарью... Что ж, на миру и смерть красна. Когда все вокруг заполыхало — и Рязань, и Владимир, и Суздаль, и Муром, и Нижний, и Переславль, и Ростов — пришлось и Москве гореть со всеми.
«Тое же зимы, — сообщал летописец в 1237 году, — взяша Москву Татарове, и воеводу убиша Филипа Нянка за правоверную христьянскую веру... а люди избиша, а град и церкви святые огневи предаша, и манастыри вси и села пожгоша».
Москва при Михаиле Хоробрите. Известно, что после нашествия первым князем, который долго и прочно жил в Москве, был меньший сын Александра Невского Даниил. Не зря он первым и носил прозвище Московский. Но Даниил обосновался здесь накрепко, видимо, лишь в восьмидесятые годы XIII века, то есть через сорок с лишним лет после Батыева погрома. Что же, так Москва и оставалась почти полстолетия пустырем?
В 1246 году итальянский монах Плано-Карпини, ехавший по заданию папы римского в Монголию, останавливался в Киеве. В этом еще недавно великолепном городе, который красотой и размерами превосходил Париж и иные столицы Запада, он насчитал всего около двухсот домов.
Кажется, что уж о маленькой Москве-то говорить! Не было ее тогда, не могло быть, если сам Киев превращен в жалкую деревню. И все-таки какая-то жизнь у устья Неглинной теплилась. Недаром в эти годы имелся у города свой князь, имя которого хорошо известно: Михаил Хоробрит, брат Александра Невского. Когда именно Москва была дана ему в удел? Скорее всего сразу после нашествия, когда, пересчитав князей убиенных, переделяли выморочные земли. Если так, то правил он тут около десяти лет, до самого дня своей нежданной гибели. В 1248 году Михаил Хоробрит был убит при стычке с отрядом литовцев, которые объявились в окрестностях Москвы на реке Протве.
Воинственный и задиристый князь, — недаром и прозвище ему дали соответствующее, — Хоробрит незадолго до смерти покушался даже на великокняжеский стол: видать, в Москве ему было тесновато и уныло. Но трудно поверить, что за десять лет своего здешнего житья он и пальцем о палец не ударил для того, чтобы хоть в какой-то мере восстановить город. Такого бы распоследнего «неделателя» запозорили вконец.
Не прошло и года после страшного бедствия, как на Руси, там и здесь, сперва робко, как бы прислушиваясь и примериваясь, а потом все упорней, звончей зазвучали топоры плотников, а то и молотки камнетесов.
Москва при Данииле. Да, надо было жить, и все выжившее нуждалось в охране, в ограде — и грядка овощей, и груда изб, прижавшихся к храму. В 1293 году вновь затрещали русские огорожи. Карательный набег ордынцев запомнился под именем Дюденевой рати. Тридцатидвухлетний Даниил Александрович находился тогда в стенах своего города, который чужеземцам достался легко: ордынцы прибегли к помощи какого-то обмана, недаром и летописец сообщает с оттенком укоризны, что они Даниила «обольстиша». Приведя список захваченных карателями городов, он же заключает с унынием: «...и всю землю пусту сотвориша».
После Дюденевой рати Даниил княжил в Москве еще десять лет. Именно на это время приходится вся его известность как первого настоящего здешнего хозяина. Кажется, что бы ни делал, ему во всем сопутствует успех — в бранных трудах, в политике, в строительстве. Новейшие археологические исследования в Москве не так давно увенчались выдающейся находкой: под основанием Успенского собора обнаружены остатки белокаменной кладки неизвестной доныне церкви. Причем установлено, что сооружена она именно при Данииле Александровиче — более чем за четверть века до рубежа, с которого обычно начинался отсчет белокаменного строительства на Москве. Сооружена, казалось бы, в самую глухую, неподходящую пору, в век руин и пепла. Значит, даже в те времена энергия созидания перебарывала в москвичах оцепенелую покорность неласковой судьбе, пробивалась сквозь привычку жить кое-как, в богооставленном закоулке земли.
Если весть об этом событии явилась буквально из-под земли, то память о другом строительном почине тех дней не умирала никогда. А тоже ведь решительное было предприятие — основать первый московский монастырь (по имени устроителя он и назван Даниловским), причем основать не в стенах города, а в незаселенной тогда местности, за рекой. В решительности этой уже явственно проглядывает «московский характер» князя — упорное стремление прирастить к «отчине и дедино» что-нибудь свое, сыновнее, новое. Последним по счету среди этих приращений, как помним, была Коломна. Она отошла к Даниилу после победы над рязанской ратью. В войске, вышедшем тогда против москвичей, был и отряд ордынцев. Уж наверное, это обстоятельство — что не только рязанцев, но и татар как следует потрепал Даниил Александрович в честном бою — передавалось потом из уст в уста как обнадеживающее предание. «Есть и на силу сила».
Москва при Иване Калите. Об этой Москве можно было бы сказать гораздо больше, чем о всех предыдущих, вместе взятых, так зачетно, так ощутимо она возросла и украсилась при великом князе Иване Даниловиче. Но, пожалуй, убедительнее всяких описаний выглядит краткая погодная последовательность строительных событий:
1326. В московском Кромнике возводится белокаменный Успенский собор.
1329. Рядом с ним (на месте нынешнего Ивана Великого) поставлена каменная церковь во имя Ивана Лествичника. Построена всего за одно лето — с 21 мая по 1 сентября!
1330. Заложен каменный же храм возле великокняжеского двора — знаменитый Спас на Бору.
1333. В одно лето закончено строительство белокаменного Архангельского собора — будущей княжеской и царской усыпальницы.
Между последними двумя событиями Кромник — в 1331 году — горел. Его починили, но через шесть лет побуйствовал здесь очередной пожар. И снова терпеливые москвичи готовы были приняться за починку Даниловой крепости. Но у Ивана Калиты уже другое было на уме. Вскоре в подмосковных дубравах заговорили топоры, ухнули оземь первые вековые великаны.
1339. К ноябрю этого года все подготовительные работы были закончены и размечены границы нового Кромника — невиданные, небывалые: четыре, чуть не пять таких крепостей, как прежняя, способна вместить в себе затеваемая Калитой ограда. Одна стена со старого рубежа, что на гребне холма, шагнет вниз, к его подножию, и вберет в черту города приречную часть посада. Другая, «напольная», или «лобовая» стена также решительно сдвинется — в северо-восточном направлении.
1340. Один осенний месяц, три зимних и еще один весенний — всего-то понадобилось строителям, чтобы соцветье кремлевских соборов вобрать в новую прочную дубовую раму. На веселую эту, тешащую сердце картину Иван Калита успел полюбоваться перед смертью. Вокруг него, под звон и чмок нетерпеливой мартовской капели от избытка жизни бражно шумела юная Москва...
Кажется, столетние те дубы и в крепостных стенах должны были не менее века пролежать нерушимо. Но как же быстро и они стали золой и прахом, никому не нужным хламом! Нет, никак не могло дерево соревноваться в надежности с камнем. Не потому ли летописцы, прилежно отмечая в своих тетрадях год создания каждого каменного храма, почти никогда не сообщают о строительстве деревянных? Только задним числом, при подсчете урона от пожаров, вписывали: двадцать с лишним, а то и за тридцать церквей поглотил огонь...
А теперь вот, зимой 1367 года, к подошве боровицкого холма беспрерывно тянулись обозы, и целая гора обтесанных известняковых глыб росла ребрастой громадой.
IV
Каменоломни, откуда прибывали санные поезда, находились от города не так уж и близко — ниже по течению Москвы-реки, за селами Коломенским и Островом, за устьем Протвы, у сельца Мячково, по которому и прозывались они Мячковскими. По зимнику везти тяжкие плахи куда проще, чем доставлять их в летнее время по воде, против течения или береговыми сухопутками. Ледяная дорога — что за утеха для возниц! — ни тебе оврагов, ни буераков, знай лишь подремывай. Зима для заготовки камня и потому еще удобна, что рук, свободных от крестьянского труда, теперь намного больше и конной тяги тоже. Горожане, подмосковные мужики, наряды из отдаленных княжеских и боярских волостей, всевозможная смердь — тьма-тьмущая народу копошилась в снегах, в хрустком каменном крошеве; дышали жарко, шубейки побросав, кряхтели возле саней, опускали на сенцо многопудовые шершавые плахи; обоз вытягивался гибкой верстой — то вдоль закатной ленты, а то, при извиве русла, лицом прямо на убывающее пламя зари. Синева настигала с востока, звонче пели полозья на прибывающем морозце, резче между спящих берегов звучал лошажий всхрап. В воздушном омуте цедили лучи первые звезды, а вскоре и все небо уже полыхало вприжмур, и будто чей исполинский выдох делил его наискось, клубясь и индевея на излете. В этом переливающемся печном мраке нестрашно было ехать, снег словно светлел изнутри, проплывали обочь смутные пятна кустов; где-то совсем близко, перебегая от зарода к зароду, как свеча в чьей-то руке, сияла над сугробами любопытная звезда. Тявкали псы на горе в Коломенском. Еще один и другой тягучий поворот русла, и уже доносилось до обозников темное шевеление отходящей ко сну Москвы, скрипы дверей, теплый дух хлеба и коровьей жвачки. Камень подвозили постоянно, в стужу, в метель и в оттепель. Поля начинали сбрасывать белые охабни с плеч, лед на реке потемнел и заслюдянел лужицами, а по горбатой, темно-рыжей от навоза дороге, как по надежному мосту, все влеклись и влеклись обозы...
Летописцы не оставили никаких подробностей возведения белокаменной крепости, как не оставили почти ни слова и об ее облике: ни времени, затраченного на стройку, ни общей длины стен, ни средней их высоты и толщины, ни количества башен, ни происхождения зодчих, ни примерного числа каменщиков и подсобных рабочих. Но почти все эти неизвестные величины оказались — в большей или меньшей степени — доступны восстановлению, так же как и многие более мелкие обстоятельства работ.
«Огородники» — так тогда именовали мастеров крепостного строительства — были приглашены, по общему мнению современных ученых, с русского Севера. Скорее всего это были псковичи либо новгородцы. Там, на Севере, трудились потомственные огородники, из колена в колено передававшие устное зодческое предание: приемы шлифовки и кладки камня; тайны прочности известковых растворов; знали они и на каком расстоянии друг от друга выгоднее всего ставить башни, и какую сторону камня лучше вынести «лицом», то есть на внешнюю поверхность стены; знали и как поведет себя под страшной тяжестью та или иная почва. К примеру, если стена проходит в приречной низине, то тут не обойтись обычным каменным фундаментом, он быстро начнет тонуть; тут сперва нужно вбить в дно рва прочные сваи, потом настелить на них деревянные ложа и лишь потом уже на эту постель укладывать каменное основание стены.
Так, кстати, поступили и при закладке береговой, на Москву-реку выходящей стены Кремля. По этой линии решено было поставить три стрельницы: две глухие по углам и одну, с проездными воротами к пристани, примерно посредине между ними. Та стрельница, что стала у подножия холма на западном углу Кремля, получила (возможно, сразу же) имя Свибловой — в честь того самого, шепелявого Феди Свибла, теперь уже молодого боярина Федора Андреевича, главы дома Акинфовичей. А поскольку дом его стоял как раз в этом углу крепости, то Свиблу и выпало по наряду отвечать за строительство ближайшей стрельницы и прилегающих к ней стен — поставлять сюда своих людей и оплачивать часть работ. Пока Свибл распоряжался в своем углу, на другом, тоже упирающемся в Москву-реку, верховодил его тезка и сверстник Федор Беклемиш, — там неподалеку от угловой стрельницы стоял боярский двор Беклемишевых. С этим семейством соседствовал окольничий Тимофей Вельяминов, брат Вельяминова-тысяцкого (и также родной дядя Дмитрию по материнской линии). Башня, что строилась под его присмотром, получила имя Тимофеевской. От нее напольная стена круто сбегала вниз, к Беклемишевской стрельнице. Соседи ревниво поглядывали друг на друга: как дела у Свибла, у Беклемиша, у Федора Собаки (его башню Собакиной прозвали), у Тимофея Васильевича?
Кремль начали возводить не от какой-то одной башни, но одновременно по всем трем линиям, разделенным на боярские участки. Строились вперегонки, стремясь перещеголять ближних и дальних соседей не только в быстроте, но и в неповторимости внешнего образа каждой стрельницы.
Сверху, с боевых площадок, открывалась разворошенная, в пестром мусоре Москва: кто жег известь в печах, кто по шатким сходням брел с носилками, кто занимался отеской камней. Наружная поверхность кладки должна быть ровной и гладкостью не уступать коже, чтоб и ладонью по ней приятно было провести. Зубила камнетесов при такой дотошной работе часто тупятся, то и дело носят их в кузни, где наваривают и оправляют вышедший из строя инструмент. Звон металла о металл, екающие удары топоров, шипение мехов и извести, брань нарядчиков, скрип дощатых настилов, грохот булыжников и каменной мелочи, сваливаемых в «корзины» — пустоты между внешней и внутренней кладкой, озорная перекличка артелей-соперниц, треск костров, взвизги пил, окрики кашеваров, клепанье урочного била — схлестываются, наскакивают друг на друга звуки, откалываются от новых стен. Кто-нибудь найдет под ногой глиняный черепок неизвестно какой давности и туда же, в «корзину», кинет — для крепости, для связи. Так и Калита бы поступил. Треснул горшок — и то впрок. Твердеет — даже и в малости этой — огнеупорная глинка московского характера.
А еще видно сверху, как лодки с усиками волн под носами то и дело подчаливают к москворецкому пристанищу, груженные брусками известняка, щебнем; от берега в больших кадках везут воду для раствора; бабы-портомойки полощут белье на лавах, бегают в закрытых дворах дети, ласточки без устали ткут над городом небесный плат...
Хорошо.
Хорошо, что не слышно ниоткуда о страшных поветриях, что не горят окрест леса и болота, что никто не клубит пыль по дороге, полоша народ вестью о новом нашествии, что не меркнет солнце посреди дня, а по ночам не мчит прямо к земле горящая вполнеба звезда.
Когда-то еще выдастся Москве такой тихий промежуток! Тем паче надо поторапливаться, еще и еще тянуть в высоту стены, лепить зубцы на башнях, рыть колодцы в тайниках.
По напольной стороне поднялись, кроме угловых, целых три воротные стрельницы. А знали ведь, что каждые лишние ворота — вроде бы изъян для крепости: при осаде именно сюда прикатит противник тараны, потому что ворота, хоть и окованные в железо, пробить легче, чем стену.
Но зато и преимущество было в трех-то воротах: удобней устраивать вылазки сразу большим числом ратников. Да и внушающе мощно выглядела эта лобовая стена, это каменное чело Кремля, увенчанное тремя проездными прямоугольными башнями: Фроловской, Никольской и Тимофеевской. Каждую стрельницу прикрывал сверху деревянный шатер. Деревянные навесы тянулись и над зубцами стен.
Общая же их длина (по расчетам Н. Н. Воронина и В. В. Косточкина) достигала почти двух тысяч метров. При определении возможной толщины стен (во время строительства кирпичного Кремля в XV веке все остатки белокаменной крепости Дмитрия Донского были разобраны) ученые учитывали размеры сохранившихся древнерусских детинцев, выложенных из камня. В них толщина стен колеблется, как правило, от двух до трех метров. Скорее всего неравномерной была также и высота московских стен — в зависимости от степени уязвимости того или иного участка крепости. В среднем же стены были невысоки, что называется, ниже среднего, то есть примерно в два человеческих роста.
И все же затеянная Москвой стройка по тем временам и размахом своим, и числом занятого на разных работах люда (только на подвозку камня ежедневно наряжали до четырех с половиной тысяч саней) изумляла, а многих и озадачивала.
Вместе со своим юным городом входил в пору юности и Дмитрий. Кто мог догадываться тогда, что строительство каменного Кремля станет доброй половиной всего его жизненного дела?
Новый Кремль стал его первой настоящей победой. Победа сейчас была не столько над открытыми врагами, сколько над теми из своих, кто не верил в возможность нового великого сплочения Руси вокруг идеи созидания, в возможность бескорыстного собора всех ее угнетенных и разбросанных сил.
Кремль сжимал в один жилистый узел девять своих башен, связывал разлетающиеся отсюда веером дороги, он являл собою скрепу и завязь, средину и ось.
Глава пятая
ТВЕРСКИЕ ОБИДЫ
I
В самый разгар строительства Кремля наведался в Москву кашинский князь Василий Михайлович. Прибыл он по делу тяжебному, впрочем, на первый взгляд достаточно заурядному. Не везло что-то кашинскому старожилу на племянников. То со Всеволодом Александровичем его митрополит Алексей мирил — не домирил, то ныне с другим Александровичем заспорил старик — с микулинским удельным князем Михаилом.
В княжом совете благоволили к седатому Василию Михайловичу. Столько человек повидал и претерпел на своем долгом веку, — уж за одно то достоин он был уважения. Для молодого Дмитрия, когда виделся и беседовал с кашинским князем, а главное, слушал его невыдуманные старины, словно бы открывалось оконце в иной совсем мир, неуютно-зловещий, не подчиненный никаким правилам, во всякую минуту грозящий новой погибелью. И захлопнуть хотелось поскорей это свистящее ветром оконце, и не терпелось разглядеть все в мельчайших подробностях: сам чудом уцелевший, Василий Михайлович сберег и память необыкновенную. Такое, что помнил он, обычно люди стараются забыть поскорей, и врачующее забвение им в этом помогает. Но он помнил!
Кашинский князь знавал лично Ивана Даниловича — уже одно это поднимало его в глазах Дмитрия, ловившего всякое непосредственное свидетельство о своем деде. Но в первую очередь Василий Михайлович был для Дмитрия живым свидетелем страшного краха великой и мощной Твери, той самой «Твери богатой, Твери старой», какою она и по сей день оставалась для сказителей. Да и не то, пожалуй, слово «свидетель». Кашинца и самого больно задел смерч, пронесшийся над тверской землей и с корнем вырвавший почти всех его ближних. Внимая воспоминаниям Василия Михайловича, мудрено было и московскому сердцу не облиться жалостью, не исполниться состраданием к давнишней сопернице — Твери.
Он был самым младшим из четырех сыновей великого князя тверского и владимирского Михаила Ярославича. Одним из первых детских впечатлений маленького Васи стали проводы отца, отбывавшего по вызову Узбек-хана в Орду. Печальное то было расставание. Отец уже знал, что его оклеветали в Сарае и что главный из клеветников, Кавгадый, выслал навстречу ему своих людей, чтобы перехватили и не дали возможности оправдаться перед ханом. Василий с матерью, великой княгиней Анной, сопровождали Михаила Ярославича только до устья Нерли. Здесь в последний раз князь прижал к себе тельце младшего сына. Дальше он хотел спускаться не по Волге, а по Нерли, чтобы у Переславля перебраться волоком в другую Нерль, клязьминскую, и таким образом, может быть, разминуться с татарской засадой. Старшие братья Дмитрий и Александр поплыли с отцом; еще один, Константин, томился сейчас заложником в Орде.
Как пережили слух о гибели отца, о мученическом его венце, как, унижаясь, упрашивали московского князя Юрия, чтобы выдал тверичам останки Михаила Ярославича, — Юрий их перевез из Сарая в Москву, — как, наконец, встречали на Волге, в насадах — и он, и мать, и братья — то ужасное, что осталось от великого телом и прекрасного ликом отца их и мужа, — от памяти этой и доныне дрожит у Василия Михайловича голос.
Дмитрий, старший из них, в отца пошедший ростом, осанкой и тяжкой властностью взгляда, за что и прозвище получил Грозные Очи, вскоре отбыл в Орду — доказывать невиновность отцову. Но на самом-то деле не столько эта забота его так туда влекла, сколько нестерпимое желание поглядеть в глаза истинному виновнику казни, а таковым он считал, как и многие в Твери, не хана вовсе, даже не Кавгадыя, но единственно московского Юрия, ходившего теперь в великих князьях владимирских. Три долгих года Дмитрий Грозные Очи носил в груди гремучее желание личной встречи, ни звуком его не выдал, никому не проговорился о замышленном, только день ото дня делался непереносимей и страшней зрак его очей на худом чернобородом лице. Он ни о чем и ни о ком больше не помнил, — ни о судьбе княжества своего, ни о матери с братьями, ни о молодой жене, оставленной в Твери. Так же, как и его будущая жертва, он был и сам обречен.