Поскольку он не знал пока, с какой скоростью Мамай будет продвигаться дальше, то, выслав глубокую разведку к притоку Дона — реке Тихой Сосне, одновременно, отправил гонцов с грамотами по городам великого Владимирского княжения: ратникам назначается общий сбор в Коломне к 31 июля. Великое дело преодолеть себя и назвать день и событие, от которого можно будет вести отсчет всему остальному. Он решился назвать день еще и потому, что накануне в Москву внезапно явились послы от Мамая и завели с ним разговор о ежегодных выплатах в Орду, о «выходе татарском». Понятно, они не хотели унизить себя требованием простого возобновления выплат в размерах, оговоренных докончанием 1371 года, когда Дмитрий в Орду ездил. Они затребовали «выхода» старинного, какой платила Русь Улусу Джучи при Узбек-хане и при Джанибеке. Князь великий решил немного уступить: он согласен снова платить Мамаю, как урядились девять лет назад; но нет у него таких денег, чтобы платить, как при Узбеке... Послы отбыли ни с чем. Может, вопрос о данях был лишь поводом для их появления, а на самом деле хотели прознать: насколько струсил князь московский? расчуял ли уже, что ему готовится? принимает ли какие меры? Но князь был непонятен: то ли беспечен, то ли непроницаем?
А меры он принимал. Послал в Тверь к князю Михаилу Александровичу просьбу о воинской помощи — но докончанию 1375 года имела Москва основание на такую помощь рассчитывать. Вызвал из Боровска двоюродного брата: Владимир Андреевич в последние годы нередко туда наезжал, заботясь об укреплении своих западных вотчин.
Вестей от разведки, снаряженной на Тихую Сосну, все не поступало, и, забеспокоившись, Дмитрий Иванович отправил ей вдогон вторую сторожу. По пути воины встретили Василия Тупика, одного из воевод ранее посланного дозора. Василий вез великому князю «языка», которого знатоки бесерменского наречия уже допросили и выведали у него: да, Мамай, без всякого сомнения, идет на Русь; да, он сговорился с рязанским князем и литовским, однако «еще не спешит царь, но ждет осени, да совокупится с Литвою».
Это сообщение совпадало с тем, которое Дмитрий получил несколько раньше еще от одного разведчика, прибывшего прямо из ставки Мамая. То был известный на Москве Захарий Тютчев4. Он ездил в ставку совершенно открыто, ибо был послан с дарами Мамаю от великого князя московского. Это был хитро задуманный способ вызнать побольше да поточнее. Подарки, понятно, сердце Мамая не растопят. Но смышленый Захарий в ставке все же побывает, и за это не жаль заплатить как следует. Ставка не двор великокняжеский, откуда несолоно хлебавши подались намедни Мамаевы послы. Ставка — воинский лагерь, а считать Захарий умеет не только деньги.
В Москве еще раз расспросили «языка», доставленного Василием Тупиком, и Дмитрий Иванович распорядился отодвинуть число сборов в Коломне на полмесяца. То, что Ягайло задерживается с приходом до осени, а Мамай до тех пор ничего наступательного предпринимать не будет, свидетельствовало как будто о нерешительности великого темника. Впрочем, обольщаться таким предположением ни к чему. Просто надо использовать время для более тщательных приготовлений.
По Владимирской дороге уже прибывали в Москву полки из городов и удельных княжеств Междуречья. В числе первых успел друг и всегдашний сочувственник Дмитрия, в два почти раза старший его годами князь ростовский Андрей Федорович. Последний раз они воинствовали плечом к плечу у стен Твери пять лет назад. Но и нынче Андрей Федорович сидел в седле прочно, выглядел молодцом. Порадовал старый слуга молодого господина, до слез порадовал!
И другой Андрей Федорович, стародубский князь, как раз подоспел. С этим тоже на Тверь хожено, дыма тверского нюхано, из чаши победной пито. Спасибо и ему за верность и за службу. Как в 75-м году не подвели, так и сейчас отозвались на родственный зов ярославские братаны Дмитрия, князья Василий и Роман Васильевичи. И еще одного участника похода на Михаила Тверского обнял и расцеловал Дмитрий — Федора Михайловича, князя моложского. Видно, глубоко им всем запал в сердце тот поход, так глубоко, что теперь у каждого оно встрепенулось при первом же клике Москвы.
А князь Оболенский Семен Константинович разве не стоял у Тверцы и Тьмаки? Стоял! И на приступ ходил, и победу со всеми праздновал, вот и нынче не желает отставать от соратников.
Не отстали и самые далеко живущие — белозерцы, князь Федор Романович с сыном Иваном; и Федора Романовича Дхмитрий хорошо помнил по походу 75-го года. Поклон белозерцам, притомили коней, притомились сами, зато поспели в срок...
Но что же до сих пор от Новгорода ни слуху ни духу? И что на уме Михаила Александровича? Неужели опять своей выгоды ищет и на Литву поглядывает? Так и будет уклоняться до конца от участия в походе?.. А где тесть, где Борис Константинович, где шурья нижегородские?
Окрестности Москвы превратились в пестрое воинское становище. Но сборы сборами, а надо было и самому Дмитрию Ивановичу с духом как следует собраться. Уже и Успенье отпраздновали в Москве, а хотели ведь к 15 августа у Коломны стоять. Подходили и подходили ратники, но возбуждение от встреч, чисто телесная, пьянящая радость от ощущения громадности людского соприсутствия вдруг исчезали в душе, вытесняемые новым приступом тревоги и слабости. Многие ли из этих людей возвратятся к своим семьям? Может быть, каким-то чудом еще удастся предотвратить неминуемое? Может, Мамай, проведав о величине собираемой на него рати, все же не рискнет идти на Русь?.. Но он-то, Дмитрий, знал, что решительный разговор с Ордой неизбежен и все сроки вышли. Он и сам, кажется, делал и делает все, чтобы открыто повести такой разговор. И вот теперь, когда час приблизился, ему ли искать каких-то отсрочек? Уже после Вожи стало ясно, что началось. И что одним лишь сторожевым стоянием на Оке не обойтись. Но все-таки имеет ли он право кинуть в пропасть войны стольких людей сразу?.. С кем посоветоваться? К чьей руке прижать разгоряченный лоб?.. Он стоял на коленях у гробницы митрополита Алексея, и все чувствилища его души были напряжены в ожидании облегчающего слова...
На второй день по Успенью с малым числом воинов он выехал из Кремля. Владимирская дорога, по которой скакали, была, как никогда, разбита, исхлестана колеями, изкавожена. Навстречу им то и дело попадались кучки ратников, пеших, конных, и те, кто знал его в лицо, удивлялись: по его ведь приказу торопятся к Москве, а сам-то господин куда?..
Миновали Яузское Мыгище, Клязьму и лежащее близ Учи волостное село боярина Григория Пушки5. Сколько раз ездил Дмитрий старой этой дорогой, знал всяк ее поворот, каждую старуху ветлу за обочиной; новым было лишь сильнейшее волнение, испытываемое им во все последние дни.
Из-за этого его волнения едва не скомкалась и встреча, ради которой он скакал. На следующее утро он со своими спутниками отстоял обедню в деревянной церкви Троицкого монастыря, и тут как раз подоспел на Маковец скоровестник и доложил о новом продвижении Мамая вверх по Дону.
Далее летопись повествует: великий князь стал было прощаться с Сергием, но тот умолил его не торопиться, а потрапезовать вместе с братией.
В простоте, обыденности и одновременно странности этой просьбы был весь Сергий: как будто не желая вникать в обстоятельства великого князя, он просил его помедлить в самое неподходящее для этого время.
Но за трапезой как бы невзначай он сказал Дмитрию слова, смысл которых превосходил все, что надеялся и предполагал услышать здесь сегодня московский князь.
— При сей победе тебе еще не носить венца мученического, — тихо сказал игумен, — но многим без числа готовятся венцы с вечной памятью.
Сергий говорил о победе как о чем-то, видном ему с такою же отчетливостью, с какою он видел сейчас перед собой великого князя. О победе говорил монах, не умеющий ударить кого-либо рукой, не то что мечом; не знающий или почти не знающий всей исключительности воинских обстоятельств нынешнего лета; о бесчисленности жертв предупреждал лесной скрытник, который не мог себе даже представить, сколько народу уже собрано и ждет приказа выступать. Но тем большая убедительность заключалась для Дмитрия в том, что он только что услышал.
Потом, как бы раздумывая вслух, Сергий произнес:
— Попробуй еще почтить Мамая дарами и честью и, может быть, господь, видя твое смирение, низложит его неукротимую ярость и гордость?
— Отче, все это я делал уже, — ответил Дмитрий, — но он с еще большей гордостью возносится.
Игумен помолчал и, нахмурясь, проговорил твердо:
— Если так, то ждет его конечное погубление.
И еще раз в душе усовестился Дмитрий: как мог он уехать отсюда, не услышав этих вот слов? Сергий разрешает ему брать меч в руку и тем самым разрешает его от тяжких уз ответственности за предстоящие жертвы.
Но только ли это сейчас для Дмитрия важно? Разрешается, казалось бы, неразрешимое: должно дерзать, должно смело вершить предначертанное. Тяжкие путы неуверенности, десятилетиями оплетавшие русский дух, ныне на глазах спадают. И кого слышит сейчас Дмитрий — Сергия ли, голос ли самой земли Русской, или слитный глас тысяч и тысяч своих единоплеменников — живущих и погибших, бывших и будущих?..
Славный, страшный, волнующий час!..
Еще за трапезой Дмитрий обратил внимание на двух иноков могучего телосложения; он вспомнил этих великанов: несколько лет назад они были известны в миру как бесстрашные витязи и, кажется, происходили из брянских бояр.
Растроганный всем, что он услышал сейчас, и заранее чувствуя, что ему не будет отказано, Дмитрий вдруг попросил старца:
— Отче, дай мне с собою двух иноков от твоего чернеческого полка, двух братьев — Пересвета и Ослябю.
Когда монахов призвали и они услышали о просьбе великого князя, оба с достоинством поклонились своему игумену и Дмитрию. Были внесены две схимы, сшитые из темно-синей крашенины. Налагая на братьев островерхие одеяния с вышитыми на них грубой белой нитью голгофами, игумен сказал им:
— Время купли вашей настало.
И всем присутствующим был ясен величественный смысл этих простых слов. Ведь не о том, что продается и покупается среди людей на торжищах, вел речь игумен. Он говорил о «выкупе» из мертвых, потому что гибель воина за землю свою делает его бессмертным в памяти народа. Ценою этой гибели выкуплена будет свобода Руси. Старец видел это наперед и имел в виду не только двух стоящих перед ним иноков-ратоборцев.
Так, при самом малом числе участников и свидетелей, произошло событие, о котором из века в век будут потомки передавать устные и письменные предания, которому будут посвящены песнопения и полотна художников, благодарная память старых и восторженное вдохновение молодых.
...На следующий день, 19 августа, Дмитрий и его спутники возвратились в Москву, и великий князь велел объявить по войскам: завтра утром всем быть готовыми к выступлению в Коломну.
III
Не в правилах воинов надолго растягивать проводы; всякая задержка — лишние слезы жен, матерей и деток, а слеза, дай ей волю, и кольчугу разъест. День проводов лучше начать затемно, до света, — тогда и уход ранний, и разгон больший, и остающимся легче растворить свою печаль в привычных заботах длинного трудового дня.
Но на сей раз просто невозможно было выйти рано.
20 августа служились молебны в Кремле. Ратников скопилось на Боровицком холме столько, что, когда полки выходили, понадобилось распахнуть ворота по всей напольной стене — в Никольской, Фроловской и Тимофеевской стрельницах. И возле каждых ворот стояли священники и дьяконы, «да всяк воин благословится и священною водою окропится».
Как всегда перед тем, как покинуть Москву надолго, он зашел попрощаться к родителям своим — к отцу, деду и прадеду. В той части собора, где лежали они под белыми плитами, оставалось место и для него, и для двоюродного брата Владимира, и для их сыновей...
Прощание с давно почившими умиротворяет, но сколько надрыва, как возмущается душа расставанию с живыми!.. Жену и детей, охрану Кремля и всей Москвы он поручил боярину Федору Андреевичу Свиблу...Тремя живыми реками, через трое ворот, на три разные дороги — на одной никак не уместиться — текут его полки из Кремля. Пора и ему на коня и, не оглядываясь на плачущих, на бегущих или ковыляющих вдогон, содвинув брови к переносью и окаменев лицом, покинуть свой дом. Пора!..
Он повел один из трех потоков, другой возглавил Владимир Андреевич, а третий — белозерские князья.
Как обычно, резкий переход от семейной, городской жизни к жизни походной — вольной и воинской — возбуждал все существо, встряхивал его до основания. Резкость же перехода объяснялась малостью Москвы со всеми ее посадами, огородами и околицами. Верста, полторы от Кремля — и уже въезжали в поля. Справа и слева золотились стерней нивы, редко у кого не успели сжать. А там и перелески замелькали, болотца с черными пиками и бурыми метелками камыша, пожухлые кусты пижм; вдали проступали леса; над всем этим набирало высоту солнце; «и кроткий и тихий ветр веяше и дыхаше».
Воздух уже был напитан предосенней терпкостью. Чистый и свежий, он легко вдыхался, хотелось еще и еще пить его или же вкушать как необыкновенно сытный небесный хлеб, чтобы вдоволь было — на всю оставшуюся жизнь.
Омытые ветром лица воинов светились возбуждением, казалось, каждый понимал про себя, что это утро делало его причастным к чему-то еще небывалому в его жизни, в судьбе его земли.
Но проходит и это возбуждение первого часа, пыль ложится на одежду, на конские гривы, на обозную поклажу, на тележные оси. Она равнодушно скрадывает праздничную пестроту нарядов, серым налетом усталости покрывает лица; и теперь предстоящий путь и то, что будет в конце его, видятся как извечная мужичья работа, которой не миновать, как не миновать пахоты, косьбы и жатвы. Вот они проходят сейчас перед Дмитрием, работники ратного поля, и редко на ком он не видит грубых следов воинской страды. Тот без глаза остался, у другого глубокий шрам во всю щеку, иной шеи повернуть не может, у этого вот губа рассечена надвое и зубов при улыбке великий недобор; а сколько беспалых, безухих, кривоносых, безъязыких, клейменных сарайскими и прочими клеймами! А разденься они сейчас все догола — как страшно обезображена ранами, давними и свежими, зажившими и сочащимися, всякими-всякими, грешная и многотерпеливая человечья плоть!.. Кого ордынец наградил сзади косым ударом вдоль спины, кого литвин зацепил копьем под ребро — да спасибо, что неглубоко, — а кого и свой единоплеменник под горячую руку черканул по затылку топором. На иного глядя, только подивишься: как еще ходит, руками машет и рогатину держит в ладони! Весь он изувечен, издырявлен, что решето, почти насквозь просвечивает; обезображенное лицо разопрело от пота, а никак не желает от других отставать, вышагивает бойко и на чью-нибудь незамысловатую шутку скалится добродушно, как невинное дитя... Отчего она у нас сырая-то, Мать — земля русская? От слез, от слез, родимые... И режут ее, и секут, и топчут, и на куски раздирают, уже почти и привыкла, что так ей положено; но нет, не привыкай, милая, ни у кого ты не в долгу, ни на запад глядя, ни на восток; и не твоя вина, что гости твои незваные загостились без меры и выпроваживать их придется не подобру, не поздорову. В подъяремных скотах числят они крестьянскую силу, окликают надменно и насмешливо: «той еси, добрый молодец!..» Но кто их звал в пастухи? И что им земля эта столь сладка? Или, может, сами научатся ее пахать? Скорей солнце побежит обратно. Завиден им, и непонятен, и страшен всяк живущий при земле своей, а не носящийся перекати-полем по свету, и хотели бы искоренить его до конца, да ведь чуют, что без него и сами не выживут...
Проезжали сейчас и проходили ополченцы мимо подмосковных житниц, наследственных вотчин великого князя. Как всегда в эту пору, радовала глаз чистота прибранных нив; лишь кое-где еще пестрели в поле малыми шевелящимися снопиками женщины и дети. Разогнувшись, в стане, оправив одежку, женщины тревожно всматривались из-под ладоней, а детишки со всегдашней доверчивостью истово махали руками вслед проходящим воинам, и редко у кого из мужчин не першило тогда в горле. Неистребима все же эта детская доверчивость в жизни!
Малолюдство на полях и в селах объяснялось не только концом жатвы, но и тем, что взрослые, здоровые жнецы по зову сотников, старост и волостелей уже подались кто в московский, а кто в коломенский полк.
Война готовила житницы свои. В походных порядках великокняжеского войска среди бояр, воевод можно было различить и еще особого вида людей, не вполне похожих на обычных ратников, хотя и за ними в обозе везли оружие и доспехи. То были представители московского купечества, так называемые «гости-сурожане», торговавшие обычно с Ордой и ездившие в Крым, в Сурож. «Сурожане» знали языки чужие, у великого князя на них был в походе особый, мало кому пока понятный расчет.
При устье речки Сиверки, впадающей в Москву-реку в семи верстах выше Коломны, Дмитрия Ивановича и ведомое им воинство встретили воеводы ратей и отрядов, заранее прибывших к месту сбора. Принаряженные, возбужденные своей старательностью, они торопились сообщить каждый о своих людях. И в этом деловитом упреждении, в маленьком торжестве промежуточной встречи тоже приоткрывалась на миг добрая примета: свои уже тут и ждут, и их как будто нисколько не меньше, чем тех, что поспешают к Коломне.
А в самом городе, в крепостных воротах встречал их епископ коломенский Герасим при стечении всех горожан, с тревогой и надеждой глядящих на своего великого князя.
Смотр назначили на следующее утро. А пока первым делом Дмитрий Иванович захотел посетить собор, почти достроенный после июньского несчастья. Как и всякое большое новое строение, он еще казался непривычен на этом своем месте, чересчур ослепителен и велик. А ведь не начни его тогда, в июне, сразу восстанавливать, может быть, и теперь не собрались бы сюда так решительно. Минутной растерянности только дай волю.
В Коломне великого князя ожидали и свежие донесения от разведки. Из разноречивых наблюдений последней недели не так-то просто было составить цельное понятие о том, что творилось сейчас за Окой. То, что Мамай от усть-Воронежа продвигается вверх по Дону, а не посылает, как обычно, рать на разграбление Рязани или ее уделов, вроде бы нагляднее всего свидетельствовало о существовании сговора между ордынцами и Олегом. Но Дмитрий не мог не доверять, хотя бы отчасти, обещаниям рязанского князя, клявшегося, что он-де ни за что не выступит на стороне Мамая, хотя и от прямой воинской помощи великому князю вынужден воздержаться, опасаясь ордынского возмездия.
Одно из сообщений заокской сторожи особенно обеспокоило Дмитрия. Якобы Мамай на Семен-день, то есть 1 сентября, собирается выйти к Оке и, соединившись на рязанском берегу с Олегом и Ягайлом, переправляться на московскую сторону. Причем, судя по всему, встреча эта назначена не напротив Коломны, где сейчас сосредоточилась большая часть великокняжеского войска, и не напротив Серпухова, а где-то между ними, с тем чтобы ратникам Дмитрия не удалось воспрепятствовать громоздкому и не на один час рассчитанному перевозу ордынцев через Оку.
Конечно, переправы ни в коем случае нельзя было допустить. Более того, надо было, как и два года назад, когда шли против Бегича, постараться самим спокойно, без помех переправиться через Оку и встретить Мамая на достаточном удалении от границы московской земли.
Если все же ордынцы успеют — или уже успели? — достичь верховьев Дона, то скорее всего и дальше они будут двигаться все в том же направлении, не забирая далеко ни влево, от Олега, ни вправо, от Ягайла, с намерением выйти к Оке где-нибудь между устьями впадающих в нее Каширки и Лопасни, то есть в самом на сегодняшний день слабозащищенном месте московского рубежа.
Значит, как раз туда и надо идти от Коломны и идти как можно быстрее, чтобы на несколько дней упредить появление в тех местах Мамая и распорядиться этими запасными днями для встречного выхода к донскому Верху.
Удастся сделать так — и намного уменьшится вероятность соединения ордынцев с их возможными союзниками. Своим выходом в Заочье великокняжеская рать решительно отсечет Рязанское княжество и от Мамая, и от Ягайла, последний же, не имея поддержки в лице рязанцев, пожалуй, тоже несколько поостынет в своих намерениях.
Конечно, в противовес этому общему расчету можно было бы выставить и несколько других оспоривающих его расчетов, начинающихся с «а вдруг?..», «а если?..». И даже перетолковать в их пользу большинство донесений разведки. Но сейчас было не до толкований. Сейчас спасительной была уверенность одного, нескольких человек, увлекающая за собою всех.
Благодаря опыту летних сторожевых стояний на Оке и опыту битвы на Воже Дмитрий и его соратники оказались сейчас гораздо свободней, прозорливей в своих пространственно-временных расчетах, чем противная сторона. Иными словами, за две недели до битвы и за многие десятки верст до ее места Дмитрий в отличие от Мамая знал, где примерно и когда примерно они должны будут встретиться.
Но что их уравнивало, так это то, что ни Дмитрий, ни Мамай не знали, с каким все же числом ратников выйдут они друг против друга.
IV
Дмитрий не знал пока точного числа потому, что войска все прибывали и обещали прибывать. Совершенно очевидно, что сейчас он располагал ратью, гораздо большей, чем при битве на Боже. Но была ли она больше, чем та, что стояла пять лет назад под стенами Твери? Нескольких стягов он недосчитывал. Не поспели (или не очень старались поспеть) новгородцы. Отсутствовали (и, видимо, уже не появятся) братья Константиновичи с сыновьями. Дмитрий-Фома отрядил под руку зятя только суздальский полк. Не пришли кашинцы со своим князь-Василием.
Но зато полк тарусского князя Ивана Константиновича, осаждавшего Тверь, и в этот раз явился на зов Москвы. Было много и совсем новых людей: ратники, из Мурома, из Городца Мещерского... Был весь цвет Залесской земли — звенигородцы, дмитровцы, владимирцы, ярославцы, ростовцы, суздальцы, юрьевцы, переславльцы, стародубцы, угличане; были костромичи, белозерцы и вологжане. Были верные князья и доблестные воеводы, именитые бояре из старых родов, служивших еще Александру Ярославичу Невскому, и новички, ищущие чести; были конные и пешие... Правда, число пешцев казалось Дмитрию Ивановичу недостаточным. Из сообщений заокской сторожи он знал, что в войске Мамая против обыкновения пехоты много, в том числе из наемников. Это значило, что при решающей встрече ордынцы главный упор могут сделать не на привычном сшибе конных тысяч, а на длительном, с борьбой за каждую пядь земли, столкновении малоподвижных, но и малоуступчивых, устойчивых пехотных стен. Чем меньше при таком столкновении окажется у русской стороны пешцев, тем больше всадников придется ввязать в противостояние пехоте врага и, следовательно, тем свободнее станет в своих действиях конница Мамая.
Необходимые поручения относительно добора пешей рати даны, и может быть — это покажут ближайшие дни, — тут что-то еще удастся подправить. А сейчас, в утро смотра войск на Девичьем поле, надо решить самые неотложные задачи, и первейшая из них — уряжение воевод.
Удельные князья и их воеводы, естественно, остаются при своих ратях. Но есть полки городские, великокняжеские, тот же юрьевский, или костромской, или коломенский. Каждому из этих полков и нужно урядить московского воеводу.
К коломенцам Дмитрий Иванович назначил своего двоюродного брата Микулу Васильевича Вельяминова, сына покойного тысяцкого. Почетным этим назначением — все-таки второй после столичного полк в московском воинстве — великий князь еще раз подчеркивал: недавняя казнь предателя Ивана Вельяминова ни в коем случае не ложится темным пятном на остальных отпрысков старого рода. Надо выделить Микулу среди других, приободрить его, дать ему возможность восстановить пошатнувшуюся было честь семьи.
В сводный владимирский и юрьевский полк уряжен воеводой боярин Тимофей Васильевич, по прозвищу Волуй Окатьевич. Отец его служил князю Семену Гордому, при кончине его стоял у изголовья княжеского честным послухом и свидетелем. А дед воеводы, Окатий, Ивану Даниловичу был верным рабом, за что и отметил его Калита милостями многими: в одном только Московском уезде не менее дюжины деревень Окатьевых да Акатовых. Встали бы ныне из праха дед с отцом, полюбовались бы на внука Тимоху Волуя, важно именуемого всеми Тимофеем Васильичем, порадовались бы: не в обиде их род, не в запустении.
Боярину великокняжеского совета Ивану Родионовичу Квашне достался костромской полк. «Вернейший паче всех», как отличали его летописцы, Квашня действительно был одним из любимцев Дмитрия Ивановича. Недаром еще в 1371 году, когда перед отправлением в Орду князь московский на всякий случай составил духовную грамоту-завещание, Квашне в числе избранных послухов было доверено присутствовать при скреплении грамоты печатью. Он происходил от полубылинного уже, именитого киевлянина Родиона Нестеровича; тот, рассказывали, пришел на службу к Калите почти с двухтысячной дружиной.
Наследственную службу при московском столе нес и воевода Андрей Иванович Серкизов. Великий князь доверил ему сейчас переславльский полк, и доверие это было совсем особого рода, потому что в жилах воеводы текла — пусть и малой уже долей — кровь Чингисхана: Андрей Иванович был сыном того самого царевича Серкиза, или Черкиза, который при начале «великой замятии» ушел из Орды, принял православие и целовал крест на верность Москве. Казалось бы, на таких, как Андрей Серкизович, должны были поглядывать с опаской, не вполне им доверять и уж, по крайней мере, не предоставлять больших полномочий в делах воинских. Но не он был первый, не он, по всему видать, и последний. Замечалось за выходцами из Орды, что новой своей родине они верны беззаветно, и не страха ради перед родиной прежней. В их отношении к Руси была какая-то глубокая, внушающая уважение влюбленность. Дмитрий Иванович, назначая Андрея Серкизова к переславльцам, знал: можно быть спокойным как за воеводу, так и за его ратников — их это назначение не обидит, не смутит. Напротив, на то, что в рядах русских воинов идет против Мамая и дальний потомок Чингисхана, смотрели как на своего рода знамение — свидетельство ордынской неправды.
Наконец, и в головной полк были уряжены воеводы. Ими стали два брата из боярского рода Всеволожей, Дмитрий и Владимир Александровичи.
Русское войско в боевом построении как бы уподоблялось человеческому телу, не случайны поэтому и телесные названия его частей: головной или великий полк, полк правой руки, полк левой руки. На Девичьем поле была произведена прикидка, кто, где и под чьим началом будет находиться в предстоящем сражении. Но именно лишь прикидка. Многое еще могло поменяться и, как увидим, поменялось или дополнилось. А сейчас важно было хотя бы начерно закрепить военачальников за их полками, чтобы люди пригляделись к ним заранее.
На смотр собрались затемно, нужно было скорее все закончить и в тот же день продолжить поход. В два неполных дня рассчитывали поспеть к усть-Лопасне. Там назначалась встреча с князем Владимиром Андреевичем, шедшим из Серпухова, и «великим воеводой» Тимофеем Васильевичем Вельяминовым. Этот должен был подвести с собой от Москвы остаток ополченцев, по разным причинам задержавшихся.
Коломна истаяла за спиной, великокняжеские полки опять двигались в походном порядке, от Оки старались держаться на расстоянии, чтобы продвижение такой громадной воинской силы не было заметно с рязанской стороны. Как знать, что у нее на уме, у той стороны? Если Мамаю донесут, что Дмитрий спешно оставил Коломпу и движется вверх по Оке, не изменит ли ордынец своих дальнейших намерений? Но, впрочем, донести ему смогут через два дня на третий, никак не раньше. А к тому времени русская рать уже будет переправляться через Оку.
Жители Лопасни обязаны загодя обеспечить быстроту переправы: наладить лавы, сколотить плоты, лодок подогнать побольше к московскому берегу... Не зря все же так упорно держались за Лопасню, не уступили ее в конце концов Олегу. Вот она как теперь понадобилась! Все сообщение с заокской сторожей осуществляется нынче летом через Лопасню. Маленькая крепость, уцепившаяся за рязанский берег, стала необходимейшим звеном между Москвой и далеко на юг ушедшими отрядами разведки.
Как и загадали, 25 августа, ровно за неделю до намеченного Мамаем выхода к Оке, Дмитрий стал на лопасненском перевозе, и его воины освежили изнуренные лица водою большой реки. В тот же день к назначенному месту встречи подошли ратники из волостей князя Владимира Андреевича. Дмитриев дядя, окольничий Тимофей Васильевич, также успел вовремя с добором московских ополченцев, в том числе пеших воинов, а заодно с поклоном великому князю от супруги и деток.
И тогда же Дмитрий отдал воеводам приказ перевозить полки.
Уже и потому надо было делать это немедленно, что слишком тесно было им всем сейчас на московском берегу. Теснота невиданного воинского многолюдства радовала, но она же и утомляла, грозя перерасти в неразбериху, толчею. Огромному телу русской рати нужен был простор, чтобы распрямить плечи, вдохнуть полной грудью.
Сам Дмитрий Иванович решил переправляться напоследок. Его по-прежнему беспокоило соотношение конницы и пехоты, невыгодное для последней. Именно поэтому он попросил Тимофея Вельяминова остаться здесь еще на денек-другой на случай, если вдруг подоспеют ратники. Так как русское войско от Лопасни пойдет гораздо медленней, чем двигалось до сих пор, то отставшие, буде такие окажутся, без труда нагонят великого князя. Пусть лишь Тимофей Васильевич, когда его люди ступят на рязанскую землю, строжайше им накажет: не трогать у соседей не то что имений, но ни единого колоса, лежащего на жнивье. Это наказ общий, он передан уже по всем полкам, всяк ратник знает. Если объявятся недовольные — отчего бы, мол, не постращать переметчиков-рязанцев? — подстрекателей этих вразумлять; князю видней, переметнулась Рязань к Мамаю или нет.
Он хотел, чтобы его приказ воодушевил воинство: не велено трогать рязанцев, значит, Олег не поддался все же басурманам.