Жизнь замечательных людей (№255) - Дмитрий Донской
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Лощиц Юрий Михайлович / Дмитрий Донской - Чтение
(стр. 14)
Автор:
|
Лощиц Юрий Михайлович |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
Серия:
|
Жизнь замечательных людей
|
-
Читать книгу полностью
(736 Кб)
- Скачать в формате fb2
(2,00 Мб)
- Скачать в формате doc
(317 Кб)
- Скачать в формате txt
(309 Кб)
- Скачать в формате html
(2,00 Мб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25
|
|
И смекал наконец, и свыкался с мыслью, что когда кончится срок слободской вольготы и придет ему пора входить в коло черносошной общины и платить, как и все, оброк, то ничего, потянет. Дело известное: одна сорока не знает оброка. И самого Адама из рая выгнали за грехи, велено ему трудиться в поте лица своего. Весь крестьянский мир из года в год тянет тягло, и вместе, миром-то, общиной, куда легче тянуть, чем самому. В черносошной княжеской общине и староста и соцкие не назначаются сверху, от князя, но выбираются на сельском сходе. Община старается не дать в обиду ни старожитного крестьянина, ни новичка, пришедшего со слободы. При спорах с соседями — будь то боярское или монастырское хозяйство — община умеет постоять за себя, за свою землю.
А иных пришлецов князь сажал не на землю, но определял при каком-нибудь угодье, промысле: соль варить, деготь жечь, муку на одноколесной мельнице молоть, снимать мед в бортном лесу, промышлять бобров на плотинах, рыбу вялить, ловить куницу-черницу. Тут работали целыми дружинами с главным слободчиком, его же князь, как правило, знал не только по имени, но и в лицо. Приглядывался к человеку, прежде чем отрядить на работы: надежен ли, не буян, чист ли на руку? Ведь слободчик будет своим людям большую часть года вместо судьи и волостеля, вместо самого князя. Не распугал бы, не растерял бы своих подручников.
Было кому внушить великому князю, да и сам он с годами уразумевал все более, как ценен и нужен ему всяк человек, «честно и грозно» носящий его, княжью, правду. Счастлив господин, окруженный умными боярами, совестливыми судьями, находчивыми наместниками, самостоятельными воеводами, смышлеными волостелями. Лишь бы не завелись между ними склоки, наговоры, воровство, обиды чернолюдству. Не завелся бы обычай бегать к князю с жалобами друг на друга, а друг меж другом и князя охаивать. Вот и нужен ему глаз твердый, вглядчивый, уменье быстро и наверняка выбирать людей, мирить их, когда свадятся, поклепам не потакать, не унижать подозрительностью, но и не пренебрегать проверкой, пылких остужать, а вялых подхлестывать, правого не перехвалить и от виноватого не отмахнуться, награждать по усердию, а не по родовитости, принимать всяк совет, но не действовать ни по чьей указке, гнев свой угнетать, а и в радушии знать меру, с мудрыми быть простым, с простыми мудрым. И еще: не радоваться слишком, когда вокруг все радуются, и не впадать в уныние, когда другие впадают, ибо то и другое чрезмерно. Всегда ожидать неожиданного и этим ожиданием умерять, уравновешивать и свою радость, и свое горе. Мера — вот начало и конец его науки. Мера в искренности и в хитрости, в говорении и в молчании, в решительности и в осмотрительности, в терпении и нетерпении, во всем, во всем... Стоит чуть-чуть выйти из меры, в самой, казалось бы, малости, а на другом конце земли целые моря выходят из берегов.
И все это ему нужно было иметь при себе на всяк день и час жизни: и когда домашних покидает для дел великого княжения, и когда от трудов властвования возвращается к семейному очагу. Он обязан быть и в дому своем властелином, и во княжестве отцом. Если не умеет утихомирить собственных детей, то и с норовистыми боярами не управится. Если не расслышит тихую жалобу жены, то донесется ли когда до ушей его плач сотен вдовиц? Домостроительство семейное для князя — только заглавная буква в домостроительстве всей земли. Первое во втором как семечко в медленно зреющем плоде. Но плода не дождаться ни ему, ни его потомкам, если он не привыкнет на всю землю смотреть как на продолжение своего московского двора, а на каждую живую душу, ее населяющую, как на своего родича, семьянина. Не научится он, не научатся дети его — и задичает тогда Москва, забудет ее земля, как многих и многое на своем веку забыла.
IV
Кроме строительства слобод и слободок имелся у великого князя Дмитрия еще один надежый способ привлечения трудящегося люда на заброшенные или неосвоенные земли. Льготы выдавались не только отдельным крестьянам, но и монастырским братствам. Чтобы нагляднее представить себе эту немаловажную сторону тогдашнего хозяйствования, стоит внимательней присмотреться к разнообразной деятельности все того же троицкого игумена.
В «Житии» Сергия Радонежского его первый жизнеописатель Епифаний Премудрый рассказывает — со свойственной ему обстоятельностью и любовью к бытовым подробностям — о неком «новом поселянине», издалека пришедшем посмотреть на славного мужа, блистающего духовными подвигами. Знакомство с живым Сергием страшно разочаровывает пришельца. Войдя в монастырь, он сразу же просит указать, где находится игумен.
— В огороде копает землю, — отвечают ему иноки, — погоди, пока выйдет.
Но ему невмочь ждать, он идет к огороду и видит в «скважню» какого-то согбенного смерда в худой ризе. Думая, что монахи над ним подшутили, поселянин присаживается в сторонке и ждет, когда же покажется настоящий игумен. Иноки окликают его, указывая на Сергия, бредущего с огорода.
Но он по-прежнему подозревает обман и отворачивается:
— Я пророка пришел видеть, вы же на простого человека, на сироту мне указываете... Ни чести в нем, ни славы, ни величества, ни красных риз, ни отроков предстоящих и прислуживающих, но все худостно, все нищетно.
Монахи предлагают игумену прогнать невежду, но Сергий запрещает им:
— Нет, чадца мои, нельзя. Он один истинствует, а все другие соблазняются.
Во время трапезы игумен просит усадить поселянина возле себя.
— Чадо, не скорби, — утешает его Сергий, поскольку тот все еще чувствует себя обманутым, — кого ищешь, вскоре явится тебе.
Со двора доносится шум, голоса многих людей. Оказывается, в монастырь прибыл князь, а с ним бояре, отроки, воины. Князь, еще издали увидев Сергия, падает на колени и кланяется до земли. Старец благословляет его крестным знамением, они целуются троекратно и садятся для беседы. Все остальные почтительно стоят вокруг. Слуги хватают замешкавшегося поселянина за плечи и грубо вытаскивают из-за стола, толкают в сторону. Вот тебе и раз! Только что сидел за столом, а теперь ему ничего не видно. Он задирает голову, становится на цыпочки, спрашивает шепотом:
— Кто же это сидит одесную князя?
— Разве не знаешь преподобного игумена Сергия? — удивляются ему воины.
Поняв наконец свою ошибку, поселянин ужасается: что будет ему за такую непочтительность? Когда князь с дружиной покидают монастырь, он, не подходя близко, падает перед Сергием на колени и просит прощения. Старец ласково призывает его к себе, расспрашивает о нуждах, заставивших прийти в такую даль...
Епифаний не сообщил имени князя, прибывшего в монастырь. Возможно, это был сам Дмитрий Иванович. Возможно, Владимир Андреевич, которому принадлежал Радонеж с окрестностями. Рассказ о недоверчивом поселянине прозрачен в житейской своей незамысловатости и одновременно многозначителен, как всякая притча. Какую истину уловил игумен в упрямом нежелании крестьянина признать в нем «пророка»? Может быть, это событие явилось для Сергия еще одним уроком смирения? Право, ну что он за «пророк»? И не соблазнились ли его чадца-иноки, когда предложили изгнать ворчуна? Насильно мил не будешь. Нельзя заставить человека верить в кого-то или во что-то.
Но Сергий и поселянину преподает урок. В его монастыре не следует искать «красных риз» и благолепия.
Здесь так же точно трудятся, как и везде на земле. По крайней мере, он, Сергий, и его собратья стремятся быть для всех приходящих образцом трудящихся. В монастыре действует общежитейский устав, то есть каждый кормится от общего труда, несет свое посильное послушание: кто в поварне, кто в поле и на лугу, кто на лесосеке, кто в писании книг. Устав запрещает заводить собственное имущество: «ни своим что звать, но вся обще имети...» В тех монастырях, где не признают общежитейского, по-гречески, киновийного устава, встречаются и богатые, неработающие монахи и монахи-слуги. Но на горе Маковец ни тунеядцев, ни холопов не держат.
Еще в XIII веке, вскоре после нашествия, русская церковь вынуждена была принять на себя особую и — по понятиям многих — неблагодарную, двусмысленную обязанность: молиться за ханский род. В каждом ярлыке, который широковещательно давали ханы русским митрополитам, это условие оговаривалось в первых же строках: как сядет митрополит во Владимире, пусть «Богу молится за нас и за племя наше молитву творит...». Страшное, неудобоносимое ярмо, многих вводившее в соблазн! Как молиться за тех, кто распинает твою землю? Как полюбить ненавидящих тебя, ищущих твоей погибели? И все же молились о здравии и благоденствии своих супостатов.
Такой ценой церковь обеспечивала себе право не платить в Орду никаких даней и не собирать в ее пользу никаких пошлин с духовенства и монастырских крестьян. Ханы запрещали своим подданным захватывать церковные владения и угодья: «домы, земли, воды, огороды, винограды, мельницы...» Запрещали также, становиться на постой в церковных домах или ломать их. Беззаконно отнятое у священнослужителей подлежало возврату.
Известно, что два подобных ярлыка в разные годы получил в Орде митрополит Алексей. Послабления, оговоренные в них, конечно, далеко не всегда строго исполнялись ордынцами. Но в любом случае выгода для русской церкви в такого рода послаблениях была явная, и ею надо было уметь пользоваться. На веку великого князя Дмитрия Ивановича пользоваться ею научились.
Красноречивое свидетельство перемен, происходящих с появлением в лесных пустынных краях новых хозяев — два отрывка все из того же епифаньевского «Жития». Вот картина местности, какою застал ее молодой подвижник: «не бе бо окрест пустыня тоя близ тогда ни сел, ни дворов, ни людей, живущих в них, ни пути людскаго ниоткуда же, и не бе мимоходящаго, ни посещающаго, но округ места того все страны все лес, все пустыня».
Но проходит несколько десятилетий, и к Троицкому монастырю «начаша приходити христиане (крестьяне) и обходити сквозе вся лесы оны и возлюбиша жити ту. И множество людей восхотевше, начаша с обаполы (со всех сторон) места того садитися».
Так же как и слободские крестьяне, монастырские освобождались от подворной дани, от обязанности нести ямскую службу, кормить мимоезжих чиновников, от всевозможных иных поборов, податей и пошлин в пользу князя. Это, конечно, не значило, что отныне они могут работать каждый только для себя. С исходом льготного срока монастырские крестьяне поступали в распоряжение эконома, и он назначал их на различные общественные работы и службы годового круга. Кроме собственной, они распахивали и засевали монастырскую землю — «игумнов жеребей»; обкашивали в пользу обители десятую долю луговых угодий; в их обязанность входило также «сады оплетать, на невод ходити, пруды прудить, на бобры в осенине пойти», «церковь наряжати, монастырь и двор тынити, хоромы ставити». И иных было много обязанностей, помельче.
Пошлины с монастырских крестьян шли частью на благоустройство обители, а частью — через игумена — в казну.
V
Нередко можно прочитать или услышать, что во времена великого князя Дмитрия Ивановича русские монастыри были одновременно и военными крепостями, всякий монах — ратником и что у стен этих обителей с утра до ночи, перебивая звон колоколов, звучали кузни, где ковалось оружие для будущих сражений.
Первые мощные крепости-монастыри появились на Руси два — два с половиной века спустя. А тогда, при Дмитрии Ивановиче, о долговременной и выгодной с военной точки зрения защите того или иного монастыря не могло быть и речи. В лучшем случае несколько десятков человек имели возможность укрыться внутри маленькой каменной церкви (если она еще была в монастыре, каменная-то) и продержаться тут час, другой в ожидании подмоги из близлежащего города. И все.
Иное дело, что обитель, расположенная при дороге или при реке в окрестностях города, могла нести дополнительную, мирскую службу в качестве сторожа, дозорного, вестника, первым оповещающего о грядущей опасности. Этой службой и ограничивалось, пожалуй, все военное значение наших монастырей в XIV веке.
Но уже и тогда научились их строить с заглядом далеко вперед. И уже тогда, в эпоху Куликовской битвы, появились у нас — по свидетельству археологов и отчасти летописцев — первые каменные соборы в пригородных монастырях.
О возведении Высоцкого монастыря под Серпуховом летописи сообщают достаточно подробно. В 1374 году князь Владимир Андреевич заложил в своей вотчине при устье реки Нары «град дубов». Военное строительство в Серпухове было связано не только с общим укреплением окского оборонного рубежа. Двоюродный брат Дмитрия Ивановича, до сих пор живший постоянно в Москве, по соседству со двором великого князя, собрался теперь обосноваться более прочно в собственной удельной столице. Он хотел превратить Серпухов из волостного городка (который до сих пор в духовных грамотах упоминался в числе его владений далеко не на первом месте) в город многонаселенный, с внушительным внешним обликом. Крепость из дубовых срубов ставилась на крутобоком холме над Нарой, верстах в двух от впадения ее в Оку. Но в это время в Занарье, ближе к устью, уже возвышались строения Владычного монастыря с каменным собором, заложенным по воле митрополита Алексея.
И вот на городском берегу, как раз напротив Владычного, князь Владимир и прибывший в Серпухов по его просьбе игумен Сергий, облюбовывают славное место для второго монастыря. Отсюда, с крутой горы, как на ладони видны и крепость с посадом, и заречная обитель, и место впадения Нары в Оку. Отсюда далеко проглядываются и заокские, поросшие лесами дали. Здесь, на Высокой, Сергий и заложил первые плиты известняка в основание алтарной стены. Два монастыря станут южными вратами в город. Конечно, и тот и другой пока не крепости. Но, по крайней мере, они дозирают за окской речною дорогой. Их нарядный вид привлекает в град Серпухов народ мимоезжий, да и с рязанской стороны многие, пожалуй, притекут сюда, ища лучшей доли.
Несколькими годами позже с просьбой «да даст от ученик своих единого на строение монастыря» обратился к Сергию великий князь Дмитрий Иванович. Новую обитель решено было ставить в окрестностях Коломны, «на месте именем Голутвине», у впадения Москвы-реки в Оку.
Это место по-своему, пожалуй, не менее живописно, чем подобранное для Высоцкого монастыря в Серпухове. Мыс при устье Москвы-реки приземист, плосок, остронос, но столько тут водного, земного и небесного раздолья, что монастырские строения глядятся на ровном и открытом пространстве крупно, они будто торжествуют над окрестностями, над южными речными вратами Московского княжества. Торжествуют и придают восклицательную выразительность русской «речной мысли», досказанной здесь до точки.
...Как-то, ознакомившись с сочинением маститого историка XIX века, Лев Толстой записал для себя: «...читая о том, как грабили, правили, воевали, разоряли (только об этом и речь в истории), невольно приходишь к вопросу: что грабили и разоряли? А от этого вопроса к другому: кто производил то, что разоряли? Кто и как кормил хлебом весь этот народ? Кто делал парчи, сукна, платья, камки, в которых щеголяли цари и бояре? Кто ловил черных лисиц и соболей, которыми дарили послов, кто добывал золото и железо, кто выводил лошадей, быков, баранов, кто строил дома, дворцы, церкви, кто перевозил товары? Кто воспитывал и рожал этих людей единого корня?..»
Ответ подразумевается. Толстого возмущало то, как мало места в исторических описаниях уделяется делам созидания, самым разнообразным видам человеческого труда, поистине общенародным усилиям, постоянно, из века в век обеспечивающим новый запас жизнестойкости национальной и государственной.
Слова Толстого целиком могут быть отнесены и к русскому XIV веку.
Энергия созидания распространяется вовне, но вновь и вновь заряжает самого созидающего. Щедро отданная, она отраженно приходит назад, к своему источнику. И тогда дух начинает прирастать быстро, хотя и незримо, гораздо быстрее, чем строятся стены, чем происходит приращение вещей.
В семидесятые годы XIV века исходящая от Москвы энергия домостроительства стала получать мощный духовный отклик из самых разных пределов Русской земли. Особое творческое рвение проявило тогда Нижегородско-Суздальское княжество.
И это понятно. Тут было много от ревности, от соревновательного пыла, усилиями обеих сторон счастливо переключенного из области политического соперничества в круг нравственно-хозяйственных забот. Почин положил сам митрополит Алексей еще в 1370 году, когда он посетил Нижний Новгород и основал здесь новый, Благовещенский монастырь.
Место было выбрано со значением — на узкой площадке обрывистого берега Оки, недалеко от ее впадения в Волгу. Тут как бы кончалось еще одно предложение русской «речной мысли»; очертив рубежи всего Междуречья, две великие реки встречались наконец, чтобы превратиться в одно целое. Обитель освящала их встречу, символизирующую единство московской и суздальско-нижегородской земель. Путники, которые прибывали в Нижний из Москвы водным путем, видели — прежде чем увидеть сам город — митрополичью новостройку, а потом уже, от устья Оки, открывался их взгляду откос, увенчанный крепостью, и посад у его подножия.
Прошел год, и здесь, на нижнем посаде, возле маленькой речки Почайны, тесть московского великого князя повелел ставить каменную церковь во имя Николы, считавшегося покровителем путешественников, гостей, и место было как раз подходящее — над пристанями, при торгу.
И еще год прошел. Младший брат Дмитрия Константиновича, Борис Городецкий, с большим числом людей сплыл по Волге мимо Нижнего до реки Суры. Пограничному деревянному городу, который срубили на Суре его плотники, дали имя Курмыш.
В то же лето, свидетельствует Троицкая летопись, Дмитрий Константинович решил возобновить строительство каменного кремля в Нижнем, которое было впопыхах и неудачно затеяно Борисом почти десять лет назад. Одним из первых сооружений возобновляемой стройки стала воротная башня напольной стены, названная Дмитровской.
В 1374 году на состоявшемся в Москве соборе митрополит Алексей поставил епископом суздальско-нижегородским и городецким монаха Дионисия. Существует мнение, что монашествовать он начал в киевском Печерском монастыре и именно поэтому, поселившись в Нижнем, подыскал и тут место для пещерного монастырька, где и поселился. Вскоре Дионисий вдохновил своих нижегородских сподвижников на дело, которому суждено было стать великой вехой в истории отечественной культуры.
Видимо, по согласованию с князем Дмитрием Константиновичем владыка задумал составить новое летописание, в котором были бы помещены все известные письменные свидетельства по истории Русской земли начиная с «Повести временных лет». Для этой цели в книгохранилищах Нижнего был изыскан подходящий летописный свод, составленный уже более семидесяти лет назад и сильно пообветшавший. Хотя погодные записи в нем обрывались 1305 годом, свод выгодно отличался богатством содержания. Именно его было поручено переписывать трем грамотным монахам во главе с иноком Печерского монастыря Лаврентием. Работу начали 14 января 1377 года и завершили в предельно короткий срок — к 20 марта того же года. Для того чтобы переписывать одновременно, монахи расшили ветхую книгу на отдельные тетради и с них — также в отдельные тетради, которые потом сошьют в книгу новую, — переносили строку за строкой. Иногда попадались места совсем неудобочитаемые, а сверить было не с чем: второго такого же полного, исчерпывающего летописания в Нижнем не существовало... Как знать, может, и по всей Руси теперь не сыщется такое же? Счастье еще, что этот свод чудом уберегся от огня, от воды, от вострых крысиных зубов... Зимний день короток: с утра пронзительно синеют сугробы по-над близкой Волгой, будто груды белья, выполосканного в синьке; и ввечеру окрестные снега снова загустевают в морозной синеве; а между тем и другим часом тщедушный свет серенького дня едва просачивается за монастырский порог... Хорошо еще, что налучено и насушено про запас соснового смолья. И под робкий трескоток плавящейся смолки пишут Лаврентий и его други про высокие годы, про славу старого Киева и бесславно сгинувших обров, тоже ведь несметными полчищами подступали, а где они нынче?.. Пишут про великия и малыя, про чудеса и стыдеса, про неизжитые болезни русского духа, множат долгий перечень строенного, разрушенного, восстановленного.
Как будто про эти именно дни и годы писал потом А. С. Пушкин П. Я. Чаадаеву: «Духовенство, пощажен-цое удивительной сметливостью татар, одно — в течение двух мрачных столетий — питало бледные искры византийской образованности. В безмолвии монастырей иноки вели свою беспрерывную летопись. Архиереи в посланиях своих беседовали с князьями и боярами, утешая сердца в тяжкие времена покушений и безнадежности».
Зима и весна 1377 года вошли в историю древнерусской культуры навсегда, потому что список, составленный Лаврентием со товарищи, оказался одной из двух (!) русских летописей, которым посчастливилось уцелеть от всего XIV века. Речь, конечно, идет не о содержании, известном по многим поздним спискам, но о самих подлинниках. Более того, все, что в разные столетия было написано рукою русских летописцев до Лаврентьевского свода, погибло.
Понятно, ни сам Лаврентий, ни его заказчики не могли предположить, что время сделает такой именно выбор. Из того, что создавалось тогда в Нижнем, были вещи вроде бы и попрочней. Те же каменные башни и стены кремля. Те же белокаменные соборы на посаде, в Благовещенском монастыре. Те же настенные росписи кисти Феофана Грека.
Но нижегородский белокаменный кремль не уцелел. Исчезли с лица земли и каменные церкви, построенные здесь во второй половине XIV века, а с ними и фрески великого византийца. Только книге Лаврентия суждено было остаться, чтобы самим чудом своей нетронутости еще наглядней поведать о кромешном погибельном мраке и о духовных дерзаниях тех дней.
VI
Где-то посреди безбрежных зырянско-пермских лесов кучка местных жителей с благоговейным любопытством разглядывала в только что срубленной деревянной церкви яркое, поблескивающее свежей олифой изображение: трое юношей восседают за белым столом; они крылаты, подобно птицам, их обнаженные кудри окружены золотыми сияниями; хорошая картина, в лесах такой еще никогда не видали... Русский человек по имени Степан, который живет среди лесных охотников уже не одну зиму и не одно лето, называет картину образом, а солнцеликих юношей ангелами.
Раньше зыряне приносили жертвы идолам, не знали, что слова, которые они говорят друг другу, можно, оказывается, начертить на бересте или на доске, или на очищенной от жира овечьей коже в виде значков, и для каждого звука есть свой значок, и если их все запомнить и котом читать один за другим, то получатся слова, получится письмо, и такие письма можно пересылать другим зырянам и пермякам за много-много верст, и они там, если тоже знают уже благодаря Степану эту грамоту, то прочитают письмо и напишут в ответ свое, расскажут о собственном житье, о том, кто в племени родился и кто умер, сколько убили медведей и лосей, соболей и куниц... И на иконе, привезенной Степаном, тоже есть письмо, не русское, потому что у русских свои знаки, свои буквы, а зырянское, его тоже можно прочитать. И таким письмом у Степана написана целая книга, да не одна, и из них он им читает и поет, и некоторые зыряне, помогая ему, сами уже читают и поют... Сначала Степана боялись. Откуда он знает так хорошо все зырянские слова, откуда у него зырянские книги, от кого у русского человека смелость такая? Пришел один, без воинов, без шлема и меча в чужую землю, подсекал топором деревянных идолов, при всем народе срамил зырянских шаманов. Но к боязни постепенно примешивалось почитание, оно росло и вытесняло боязнь. Степан ничего не выпрашивал для себя — ни меховых шкурок, ни закамского серебра, ни камней, светящихся алыми, синими и зелеными лучами. Он лечил людей, и учил их зырянскому письму, и рассказывал о том, как живут русские, как бедствуют они от степных племен, но как, несмотря на бедствия, ежегодно засевают землю зерном, и книг у них великое множество, и из тех книг можно узнать о других землях, племенах и царствах, о громадных зверях и дивных чудищах, о людях с черной кожей, у которых никогда не бывает снега, но все время продолжается лето...
Для пермяков-охотников русский пришелец был существом небывалым, почти всеведущим, почти под стать солнцеликим ангелам. А для русских своих современников, которые знали его как Стефана, епископа пермского, создателя азбуки для зырян, переводчика книг на их язык, он был просветителем, живым подобием Кирилла и Мефодия.
Епифаний Премудрый, друживший со Стефаном, написавший и его «Житие», говорит о нем, что Стефан «яко плугом, проповедию взорал» Пермскую землю. Восхищенный подвижничеством своего друга, жизнеописатель стремится найти слова, которые хотя бы отчасти передали и это его восхищение, и многогранность дарований Стефана. И, пожалуй, самым выразительным из всех возможных оказывается слово «един» — один. Как много лет ушло у множества философов эллинских, не без умысла вспоминает и сравнивает Епифаний, на то, чтобы «мноземи труды и многыми времены» составить грамоту греческую. А вот пермскую грамоту «един чернец сложил, един составил, един сочинил...».
Конечно, это вовсе не значило, что Стефан проповедовал среди зырян-пермяков самочинно и единолично, на свой страх и риск. О подвижнической деятельности этого человека был хорошо осведомлен великий князь московский Дмитрий Иванович. Просвещение лесных язычников являлось в такой же степени частью русского государственного домостроительства, в какой оно являлось частью церковной политики. Если Стефан и действовал «един», то лишь на первых порах, позднее у него должны были появиться помощники и среди русских, и среди пермяков.
Иное дело, что сами суровые обстоятельства той эпохи требовали от человека умения мыслить и поступать, сообразуясь в первую очередь с собственным опытом, решительно и без оглядки. Окрепленные общей идеей, люди могли действовать единодушно и находясь вдали друг от друга, не сговариваясь и не советуясь по любому поводу, не ища сочувствия и сострадания для всякой своей царапины и ссадины, но твердо уверенные, что сочувствие и поддержка, и единомыслие будут в главном. Могли не видеться и не знать ничего друг о друге годами, а встретясь, заговорить, как бы продолжая вчера прерванную беседу. Могли и на расстоянии мысленно собеседовать, чувствовать думу другого о себе, как будто он стоит пред очами.
Стефан вырос в суровом северном краю, в Двинской земле. За свою жизнь он преодолел громадные расстояния: учился в Ростове Великом, неоднократно навещал Москву, исходил вдоль и поперек пермские леса, добирался до самого Каменного пояса, бывал по делам в Новгороде Великом. Уроженец Устюга, «земли полунощной», он отличался подвижностью и неугомонностью южанина. Но не в крови суть. Не у себя ведь на родине прославился византиец Феофан Грек, а среди оснеженных равнин Руси, где, казалось бы, его художническая воля так легко могла привянуть, истощиться. Случилось обратное: Феофан выполнял заказ за заказом, работал в храмах Нижнего Новгорода, в Новгороде Великом расписал вдохновенно стены Спаса на Ильине улице, жил и творил в Москве. Он привез на Русь тончайшие познания о превечных энергиях, доступных человеческому естеству. Но заряд творческой энергии дала ему именно Русь, та среда незауряднейших личностей, в которой он оказался, хотя и не со всеми, возможно, был знаком.
Стефан Пермский и Епифаний Премудрый, Сергий Радонежский и митрополит Алексей, инок Лаврентий и великий творец «Троицы» Андрей Рублев, Дмитрий Иванович Московский и Владимир Андреевич Серпуховской, чеканщики монет и печатей, вышивальщицы пелен и плащаниц, безыменные слобожане и крестьянство черносошных общин — все они вместе и каждый сам по себе жили заботой о Домостроительстве, думой о малой и великой русской Семье, тревогой о том страшном судном часе, который — предчувствовали они — выпал на долю их поколения и уже недалек.
Глава десятая
НА ОКСКОМ РУБЕЖЕ
I
Предчувствие чего-то неминуемого, томящегося в тени дней, напрягающего жилы для рывка беспокоило в те годы многих. Но и предчувствовали по-разному. У кого преобладала боязнь: московское молодчество не останется безнаказанным; нельзя так дразняще много строить, так вызывающе нарушать свои же слова о ежегодной выплате царского «выхода», так упорно не ездить на поклон, не просить соизволения на тот или иной шаг во внутренней русской политике; наконец, нельзя так самоуверенно ощетинивать каждое лето копьями окский берег. Восточный зверь только по видимости сыт и дрябл; глупо самоуспокаиваться, тешить себя двумя-тремя примерами ордынской якобы беспомощности...
Иные в предчувствиях исходили злорадством: достанется и Москве, как до нее Твери досталось, обломают басурмане рог и этим гордецам.
Но и в Москве прекрасно понимали, что великая ордынская замятия вовсе не предсмертная судорога, а скорее кровавое сновидение несытого зверя, и пробудиться он может мгновенно. Предчувствовали здесь, однако, и нечто совсем новое — близость страшной беспощадной схватки, неслыханного поединка с чудовищем, которое еще недавно одним лишь рыком, одним лишь гадким духом из пасти обращало смельчаков вспять.
А что до московского молодчества, то по нынешним временам есть молодцы и поудалей — те же новгородские ушкуйники хотя бы. Вот уж кто живет без всяких предчувствий, не веря ни в сон, ни в чох, ни в братнюю молитву, а одному лишь зелену вину кланяясь до земли.
В последний раз «прославились» волховские сорвиголовы в то самое лето 1375 года, когда всерусское ополчение, включавшее в себя и рать из Новгорода, стояло у стен Твери. Ватага ушкуйников сбилась вокруг двух вожаков-воевод, одного звали Прокофием, кличка другого была Смолнянин. Летописец подсчитал, что «новгородцкиа разбойницы» разместились на семидесяти ушкуях, а всего их было две тысячи человек (из чего легко вывести, что каждый ушкуй вмещал от 25 до 30 человек).
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25
|
|