— Что вы, в самом деле, все на меня? — вспыльчиво сказала долго сдерживавшаяся Лиза.
— Ах, мать моя! не хвалить ли прикажешь?
— Ничего я дурного не сделала.
— Гостей полон дом, а она фить! улетела.
— Ну и улетела.
— Как это грустно, — говорила Женни, обращаясь к Бахареву, — что мы с папой удержали Лизу и наделали вам столько хлопот и неприятностей.
Бахарев выпустил из-под усов облако дыма и ничего не ответил. Вместо его на этот вызов отвечала Зина.
— Вы здесь ничем не виноваты, Женичка, и ваш папа тоже. Лиза сама должна была знать, что она делает. Она ещё ребёнок, прямо с институтской скамьи и позволяет себе такие странные выходки.
— Она хотела тотчас ехать назад, — это мы её удержали ночевать. Папа без её ведома отослал лошадь. Мы думали, что у вас никто не будет беспокоиться, зная, что Лиза с нами.
— Да это вовсе не в том дело. Здесь никто не сердился и не сердится, но скажите, пожалуйста, разве вы, Женни, оправдываете то, что сделала сестра Лиза по своему легкомыслию ?
Для Женни был очень неприятен такой оборот разговора.
— Я, право, не знаю, — отвечала она, — кто какое значение придаёт тому, что Лиза проехалась ко мне?
— Нет, вы, Женичка, будьте прямодушнее, отвечайте прямо: сделали бы вы такой поступок?
— Я не знаю, вздумалось ли бы мне пошалить таким образом, а если бы вздумалось, то я поехала бы. Мне кажется, — добавила Женни, — что мой отец не придал бы этому никакого серьёзного значения, и поэтому я нимало не охуждала бы себя за шалость, которую позволила себе Лиза.
— Правда, правда, — подхватил Бахарев. — Пойдут дуть да раздувать и надуют и себе всякие лихие болести, другим беспокойство. Ох ты, Господи! Господи! — произнёс он, вставая и направляясь к дверям своего кабинета, — ты ищешь только покоя, а они знай истории разводят. И из-за чего, за что девочку разгорячили! — добавил он, и так хлопнул дверью, что в зале задрожали стены.
Осторожно, на цыпочках входили в комнату Ольги Сергеевны Зина, Софи и Женни. Женни шла сзади всех. Оба окна в комнате у Ольги Сергеевны были занавешены зелёными шерстяными занавесками, и только в одном уголок занавески был приподнят и приколот булавкой. В комнате был полусвет. Ольга Сергеевна с несколько расстроенным лицом лежала в кровати. Возле её подушек стоял кругленький столик с баночками, пузырёчками и чашкою недопитого чаю. В ногах, держась обеими руками за кровать, стояла Лиза. Глаза у неё были заплаканы и ноздерки раздувались.
— Здравствуй, Женичка! — безучастно произнесла Ольга Сергеевна, подставляя щеку наклонившейся к ней девушке, и сейчас же непосредственно продолжала: — Положим, что ты ещё ребёнок, многого не понимаешь, и потому тебе, разумеется, во многом снисходят; но, помилуй, скажи, что же ты за репутацию себе составишь? Да и не себе одной; у тебя ещё есть сестра девушка. Положим опять и то, что Соничку давно знают здесь все, но все-таки ты её сестра.
— Господи, maman! уж и сестре я даже могу вредить, ну что же это? Будьте же, maman, хоть каплю справедливы, — не вытерпела Лиза.
— Ну да, я так и ожидала. Это цветочки, а будут ещё ягодки.
— Да Боже мой, что же я такое делаю? За какие вины мною все недовольны? Все это за то, что к Женни на часок поехала без спроса? — произнесла она сквозь душившие её слезы.
— Лиза! Лиза! — произнесла вполголоса и качая головой Софи.
— Что?
— Оставьте её, она не понимает, — с многозначительной гримасой простонала Ольга Сергеевна, — она не понимает, что убивает родителей. Штуку отлила: исчезла ночью при сторонних людях. Это все ничего для неё значит, — оставьте её.
Все замолчали. Лиза откинула набежавшие на лоб волосы и продолжала спокойно стоять в прежнем положении.
— Пусть свет, люди тяжёлыми уроками научат тому, чего она не хочет понимать, — продолжала чрез некоторое время Ольга Сергеевна.
— Да что же понимать, maman? — совсем нетерпеливо спросила после короткой паузы Лиза. — У тёти Агнии я сказала своё мнение, может быть очень неверное и, может быть, очень некстати, но неужто это уж такой проступок, которым нужно постоянно пилить меня?
— Да, — вздохнув, застонала Ольга Сергеевна. — Одну глупость сделаем, за другую возьмёмся, а там за третью, за четвёртую и так далее.
— Если уж я так глупа, maman, то что ж со мной делать? Буду делать глупости, мне же и будет хуже.
— Ах, уйди, матушка, уйди Бога ради! — нервно вскрикнула Ольга Сергеевна. — Не распускай при мне этой своей философии. Ты очень умна, просвещённа, образованна, и я не могу с тобой говорить. Я глупа, а не ты, но у меня есть ещё другие дети, для которых нужна моя жизнь. Уйди, прошу тебя.
Лиза тихо повернулась и твёрдою, спокойною поступью вышла за двери.
Глава пятнадцатая.
Перепилили
Гловацкой очень хотелось выйти вслед за Лизой, но она осталась. Ольга Сергеевна вздохнула, сделала гримасу и, обратясь к Зине, сказала:
— Накапь мне на сахар гофманских капель, да пошлите ко мне Абрамовну.
Женни воспользовалась этим случаем и пошла позвать няню. Лиза сидела на балконе, положив свою головку на руку. Глаза её были полны слез, но она беспрестанно смаргивала эти слезы и глядела на расстилавшееся за рекою колосистое поле. Женни подошла, поцеловала её в лоб и села с ней рядом на плетёный диванчик.
— Что там теперь?
— Ничего; Ольга Сергеевна, кажется, хочет уснуть.
— Что, если это так будет всегда, целую жизнь?
— Ну, Бог знает что, Лиза! Ты не выдумывай себе, пожалуйста, горя больше, чем оно есть.
— Что ж это, по-твоему, — ничего? Можно, по-твоему, жить при таких сценах? А это первое время; первый месяц дома после шестилетней разлуки! Боже мой! Боже мой! — воскликнула Лиза и, не удержав слез, горько заплакала.
— Полно плакать, Лиза, — уговаривала её Гловацкая.
Лиза не могла удержаться и, зажав рот платком, вся дёргалась от сдерживаемых рыданий.
— Перестань, что это! Застанут в слезах, и ещё хуже будет. Пойдём пройдёмся.
Лиза молча встала, отёрла слезы и подала Женни свою руку. Девушки прошли молча длинную тополевую аллею сада и вышли через калитку на берег, с которого открывался дом и английский сад камергерши Меревой.
— Какой красивый вид отсюда! — сказала Гловацкая.
— Да, красивый, — равнодушно отвечала Лиза, снова обтирая платком слезы, наполнявшие её глаза.
— А оттуда, из её окон, я думаю, ещё лучше.
— Бог знает, — поле и наш дом, должно быть, видны. Впрочем, я, право, не знаю, и меня теперь это вовсе не занимает.
Девушки продолжали идти молча по берегу.
— Ваши с нею знакомы? — спросила Женни, чтобы не давать задумываться Лизе, у которой беспрестанно навёртывались слезы.
— С кем? — нетерпеливо спросила Лиза.
— С Меревой.
— Знакомы.
Лиза опять обтёрла слезы.
— А ты познакомилась?
— С Меревой?
— Да.
— Нет; мы ходили к ней с папой, да она нездорова что ль-то была: не приняла. Мы только были у Помады, навещали его. Хочешь, зайдём к Помаде?
— Я очень рада была бы, Лиза, но как же это? Идти одним, к чужому мужчине, на чужой двор.
— Да что ж такое? Ну что с нами сделается?
— Ничего не сделается, а пойдут толковать.
— Что ж толковать? Больного разве нельзя навестить? Больных все навещают. Я же была у него с папой, отчего же мне теперь не пойти с тобою?
— Нет, я не пойду, Лиза, именно с тобою и не пойду, потому что здоровья мы ему с собою не принесём, а тебе так достанется. что и места не найдёшь.
— Да, вот это-то! — протянула, насупив бровки, Лиза и опять задумалась.
— О чем ты все время задумываешься? Брось это все — говорила Женни.
— Да, брось! Хорошо тебе говорить: «брось», а сама попробовала слушать эти вечные реприманды. И от всех, всех, решительно от всех. Ах ты Боже мой! да что ж это такое! И мать, и Зина, и Соничка, и даже няня. Только один отец не брюзжит, а то все, таки решительно все. Шаг ступлю — не так ступила; слово скажу — не так сказала; все не так, все им не нравится, и пойдёт на целый день разговор. Я хотела бы посмотреть на тебя на моем месте; хотела бы видеть, отскакивало ли бы от тебя это обращение, как от тебя все отскакивает.
— Чего ж ты сердишься, Лиза? Я ведь не виновата, что у меня такая натура. Я ледышка, как вы называли меня в институте, ну и что ж мне делать, что я такая ледышка. Может быть, это и лучше.
— Я буду очень рада, если тебя муж будет бить, — совершенно забывшись, проговорила Лиза.
Женни побледнела, как белый воротничок манишки её, и дёрнула свою руку с локтя Лизы, но тотчас же остановилась и с лёгким дрожанием в голосе сказала:
— Даже будешь рада!
— Да, буду рада, очень буду рада!
Женни опять подёрнуло, и её бледное лицо вдруг покрылось ярким румянцем.
— Ты взволнована и сама не знаешь, что говоришь, на тебя нельзя даже теперь сердиться.
— Конечно, я глупа; чего ж на мои слова обращать внимание, — отвечала ей с едкой гримасой Лиза.
— Не придирайся, пожалуйста. Недостаёт ещё, чтобы мы вернулись, надувшись друг на друга: славная будет картина и тоже кстати.
— Нет, ты меня бесишь.
— Чем это?
— Твоим напускным равнодушием, твоей спокойностью какою-то. Тебе ведь отлично жить, и ты отлично живёшь: у тебя все ладится, и всегда будет ладиться.
— Ну, как ты и желаешь, чтобы для разнообразия в моей жизни меня бил мой муж?
— Не бил, а вот так вот пилил бы. Да ведь тебе что ж это. Тебе это ничего. Ты будешь пешкою у мужа, и тебе это все равно будет, — будешь очень счастлива.
Женни спокойно молчала. Лиза вся дрожала от негодования и, насупив брови, добавила:
— Да, это так и будет.
— Что это такое?
— Что будешь тряпкой, которой муж будет пыль стирать.
Женни опять немножко побледнела и произнесла:
— Ну, это мы посмотрим.
— Нечего и смотреть: все так видно.
— Не станем больше спорить об этом. Ты оскорблена и срываешь на мне своё сердце. Мне тебя так жаль, что я и сказать не умею, но все-таки я с тобой, для твоею удовольствия, не поссорюсь. Тебе нынче не удастся вытянуть у меня дерзость; но вспомни, Лиза, нянину пословицу, что ведь «и сырые дрова загораются».
— И пусть! — ещё больше насупясь, отвечала Лиза.
Гловацкая не ответила ни слова и, дойдя до перекрёстной дорожки, тихо повернула к дому. Лиза шла рядом с подругою, все сильнее и сильнее опираясь на её руку.
Так они дошли молча до самого сада. Пройдя также молча несколько шагов по саду, у поворота к тополевой аллее Лиза остановилась, высвободила свою руку из руки Гловацкой и, кусая ноготок, с теми же, однако, насупленными бровками, сказала:
— Ты на меня сердишься, Женни? Я перед тобой очень виновата; я тебя обидела, прости меня.
Большие глаза Гловацкой и её доброе лицо приняли выражение какого-то неописанного счастья.
— Боже мой! — воскликнула она, — какое чудо! Лиза Бахарева первая попросила прощенья.
— Да, прости меня, я тебя очень обидела, — повторила Лиза и, бросаясь на грудь Гловацкой, зарыдала, как маленький ребёнок. — Я скверная, злая и не стою твоей любви, — лепетала она, прижимаясь к плечу подруги.
У Гловацкой тоже набежали слезы.
— Полно лгать, — говорила она, — ты добрая, хорошая девушка; я теперь тебя ещё больше люблю.
Лиза мало-помалу стихла и наконец, подняв голову, совсем весело взглянула в глаза Гловацкой, отёрла слезы и несколько раз её поцеловала.
— Пойдём умоемся, — сказала Женни.
Девушки снова вышли из сада и, взойдя на плотик, умылись и утёрлись носовыми платками.
— Вот если бы нас видели! — сказала Лиза с улыбкой, которая плохо шла к её заплаканным глазам.
— Ну и что ж, ничего бы не было, если бы и видели.
— Как же! Ах, Женька, возьми меня, душка, с собою. Возьми меня, возьми отсюда. Как мне хорошо было бы с тобою. Как я счастлива была бы с тобою и с твоим отцом. Ведь это он научил тебя быть такой доброю?
— Нет, я ведь так родилась, такая ледышка, — смеясь, отвечала Женни.
— Да, как же! Нет, это тебя выучили быть такой хорошей. Люди не родятся такими, какими они после выходят. Разве я была когда-нибудь такая злая, гадкая, как сегодня? — У Лизы опять навернулись слезы. Она была уж очень расстроена: кажется, все нервы её дрожали, и она ежеминутно снова готова была расплакаться. Женни заметила это и сказала:
— Ну, перестанем толковать, а то опять придётся умываться.
— Что ж, я говорю правду, мне это больно; я никогда не забуду, что сказала тебе. Я ведь и в ту минуту этого не чувствовала, а так сказала.
— Ну, разве я этого не знаю.
— То-то, ты не подумай, что я хоть на минуту тебя не любила.
Лиза опять расплакалась.
— Ты забудь, забудь, — говорила она сквозь слезы, — потому что я… сама ничего не помню, что я делаю. Меня… так сильно… так сильно… так сильно… оби… обидели… Возьми… возьми к себе, друг мой! ангел мой хранитель… сох… сохрани меня.
— Что ты болтаешь, смешная! Как я тебя возьму? Здесь у тебя семья: отец, мать, сестры.
— Я их буду любить, я их ещё… больше буду лю… бить. Тут я их скорее перестану любить. Они, может быть, и доб… рые все, но они так странно со мною об… обра… щаются. Они не хотят понять, что мне так нельзя жить. Они ничего не хотят понимать.
— Ты только успокойся, перестань плакать-то. Они узнают, какая ты добрая, и поймут, как с тобою нужно обращаться.
— Н… нет, они не поймут; они никог… да, ни… ког… да не поймут. Тётка Агния правду говорила. Есть, верно, в самом деле семьи, где ещё меньше понимают, чем в институте.
Лиза, расстроенная до последней степени, неожиданно бросилась на колени пред Гловацкой и в каком-то исступлении проговорила:
— Ангел мой, возьми! Я здесь их возненавижу, я стану злая, стану демоном, чудовищем, зверем… или я… черт знает, чего наделаю.
Глава шестнадцатая.
Перчатка поднята
Узнав, что муж очень сердится и начинает похлопывать дверями, Ольга Сергеевна решилась выздороветь и выйти к столу. Она умела доезжать Егора Николаевича истерическими фокусами, но все-таки сильно побаивалась заходить далеко. Храбрый экс-гусар, опутанный слезливыми бабами, обыкновенно терпеливо сносил подобные сцены и по беспредельной своей доброте никогда не умел остановить их прежде, чем эти сцены совершенно выводили его из терпения. Но зато, когда визг, стоны, суетливая беготня прислуги выводили его из терпения, он, громко хлопнув дверью, уходил в свою комнату и порывисто бегал по ней из угла в угол. Если же ещё с полчаса история в доме не прекращалась, то двери кабинета обыкновенно с шумом распахивались, Егор Николаевич выбегал оттуда дрожащий и с растрёпанными волосами. Он стремительно достигал комнаты, где истеричничала Ольга Сергеевна, громовым словом и многознаменательным движением чубука выгонял вон из комнаты всякую живую душу и затем держал к корчившей ноги больной такую речь:
— Вам мешают успокоиться, и я вас запру на ключ, пока вы не перестанете.
Затем экс-гусар выходил за дверь, оставляя больную на постели одну-одинешеньку. Manu intrepida[6] поворачивал он ключ в дверном замке и, усевшись на первое ближайшее кресло, дымил, как паровоз, выкуривая трубку за трубкой до тех пор, пока за дверью не начинали стихать истерические стоны. Сначала, когда Ольга Сергеевна была гораздо моложе и ещё питала некоторые надежды хоть раз выйти с достоинством из своего замкнутого положения, Бахареву иногда приходилось долгонько ожидать конца жениных припадков; но раз от раза, по мере того, как взбешённый гусар прибегал к своему оригинальному лечению, оно у нею все шло удачнее. Не успеет, бывало, Бахарев, усевшись у двери, докурить первой трубки, как уже вместо беспорядочных облаков дыма выпустит изо рта стройное, правильное колечко, что обыкновенно служило несомненным признаком, что Егор Николаевич ровно через две минуты встанет, повернёт обратно ключ в двери, а потом уйдёт в свою комнату, велит запрягать себе лошадей и уедет дня на два, на три в город заниматься делами по предводительской канцелярии и дворянской опеке. У Егора Николаевича никак нельзя было добиться: подозревает ли он свою жену в истерическом притворстве, или считает свой способ лечения надёжным средством против действительной истерики, но он неуклонно следовал своему правилу до счастливого дня своей серебряной свадьбы. А теперь, когда Абрамовна доложила Ольге Сергеевне, что «барин хлопнули дверью и ушли к себе», Ольга Сергеевна опасалась, что Егор Николаевич не изменит себе и до золотой свадьбы. Хорошо зная, что должно наступить после манёвра, о котором ей доложила Абрамовна, Ольга Сергеевна простонала:
— Только не бегайте, Бога ради, не суетитесь: голову всю мне разломали своим бестолковым снованьем. Мечутся без толку из угла в угол, словно угорелые кошки, право.
Произнеся такую речь, Ольга Сергеевна будто успокоилась, полежала и потом спросила:
— А кормили ли сегодня кошечек-то?
— Как же, maman, кормили, — отвечала Софи.
— То-то. Матузалевне надо было сырого мясца дать: она все ещё нездорова; её не надо кормить варёным. Дайте-ка мне туфли и шлафор, я попробую встать. Бока отлежала.
Проба оказалась удачной. Ольга Сергеевна встала, перешла с постели на кресло и не надела белого шлафора, а потребовала тёмненький капотик.
— Скучно здесь, — говорила она, посматривая на дверь, — дайте я попробую выйти к столу.
Вторая проба была опять удачна не менее первой. Ольга Сергеевна безопасно достигла столовой, поклонилась мужу, потом помолилась перед образом и села за стоп на своё обыкновенное место.
Взглянув на наплаканные глаза Лизы, она сделала страдальческую мину матери, оскорблённой непочтительною дочерью, и стала разливать суп с снедью.
Егор Николаевич был мрачен и хранил гробовое молчание. Глядя на него, все тоже молчали.
— Что вы так мало кушаете, Женичка? — обратился, наконец, в средине обеда Бахарев к Гловацкой.
— Благодарю вас, я сыта.
— То-то, вы кушайте по-нашему, по-русски, вплотную. У нас ведь не то что в институте: «Дети! дети! Чего вам? Картофеллюю, картоофффелллю!» — пропищал, как-то весь сократившись, Бахарев, как бы подражая в этом рассказе какой-то директрисе, которая каждое утро спрашивала своих воспитанниц: «Дети, чего вам?» А дети ей всякое утро отвечали хором: «Картофелю».
Все были очень рады, что буря проходит, и все рассмеялись. И заплаканная Лиза, и солидная Женни, и рыцарственная Зина, бесцветная Софи, и даже сама Ольга Сергеевна не могла равнодушно смотреть на Егора Николаевича, который, продекламировав последний раз «картоооффелллю», остался в принятом им на себя сокращённом виде и смотрел робкими институтскими глазами в глаза Женни.
— Это вовсе не похоже; никогда этого у нас не было, — смеясь, отвечала Бахареву Женни.
— Как? как не было? Не было этого у вас, Лизок? Не просили вы себе всякий день кааартоооффеллю!
— Нет, папа: нас хорошо кормили. Теперь в институтах хорошо кормят.
— Ну, рассказывайте, хорошо. Знаем мы это хорошо! На десять штук фунт мяса сварят, а то все кааартоооффеллю.
— Да нет же, папа, не знаете вы, — шутливо возразила Лиза.
— Реформы, значит, реформы, и до вас дошли благодетельные реформы?
— Да, теперь по всему заметно, что в институтах иные порядки настали. Преждних порядков уж нет, — как-то двусмысленно заметила Ольга Сергеевна.
— Да вот я смотрю на Евгению Петровну: кровь с молоком. Если бы старые годы — с сердечком распростись.
— Стыдно подсмеиваться, Егор Николаевич, — заметила Женни и покраснела.
— А краснеют-то нынешние институтки ещё так же точно, как и прежние, — продолжал шутить старик.
— Не все, папа, — весело заметила Лиза.
— Да, не все, — вздохнув и приняв угнетённый вид, подхватила Ольга Сергеевна. — Из нынешних институток есть такие, что, кажется, ни перед чем и ни перед кем не покраснеют. О чем прежние и думать-то, и рассуждать не умели, да и не смели, в том некоторые из нынешних с старшими зуб за зуб. Ни советы им, ни наставления, ничто не нужно. Сами все больше других знают и никем и ничем не дорожат.
Лиза взглянула на Гловацкую и сохранила совершенное спокойствие во все время, пока мать загинала ей эту шпильку. За чаем шпигованье повторилось снова.
— Пойдёмте на озеро, Женичка. Вы ведь ещё не были на нашем озере. Будем там ловить рыбу, сварим уху и приедем, — предложил Бахарев.
— Нет, благодарю вас, Егор Николаевич, я не могу, я сегодня должна быть дома.
— Полноте, что вам там дома с своим стариком делать? У нас вот будет такой гусарчик Канивцов — чудо!
— Бог с ним!
— Сонька его совсем заполонила, разбойница, но вы… одно слово: veni, vidi, vici.
— Что это значит?
— Пришёл, увидел, победил.
— Оооо! Мне этого пока вовсе не нужно.
— Те-те-те, не нужно! Все так говорят — не нужно, а женишка порядочного сейчас и заплетут в свои розовые сети.
— Я вам не сказала, что мне вовсе не нужно, а я говорю, мне это пока не нужно.
— А, — рассмотреть хотите, это другое дело. Ну, а с нами-то нынче оставайтесь.
— Не могу, Егор Николаевич.
— Лиза, что ж ты не просишь?
Лиза очень боялась этого разговора и чуть внятно проговорила:
— Оставайся, Женни!
— Не могу, Лиза; не проси. Ты знаешь, уж если бы было можно, я не отказала бы себе в удовольствии и осталась бы с вами.
— Вы не по-дружески ведёте себя с Лизой, Женичка, — начала Ольга Сергеевна. — Прежние институтки тоже так не поступали. Прежние всегда старались превосходить одна другую в великодушии.
— Если одна пила рюмку уксусу, то другая две за неё, — подхватил развеселившийся Бахарев и захохотал.
— Да, — продолжала Ольга Сергеевна, — а вы вот не так. Лиза у вас ночевала но вашему приглашению, а вы не удовлетворяете её просьбы.
Лиза во время этого разговора старалась смотреть как можно спокойнее.
— Лизанька, вероятно, и совсем готова была бы у вас остаться, а вы не хотите подарить ей одну ночку.
— Я не могу, Ольга Сергеевна.
— Отчего же она могла?
— У меня хозяйство, я ничем не распорядилась.
— А, вы хозяйничаете!
— Не могу выдерживать. Я и за обедом едва могла промолчать на все эти задиранья. Господи! укроти ты моё сердце! — сказала Лиза, выйдя из-за чая.
Ольга Сергеевна прямо из-за самовара ушла к себе; для Гловацкой велели запрягать её лошадь, а на балкон подали душистый розовый варенец.
Вся семья, кроме старухи, сидела на балконе. На дворе были густые летние сумерки, и из-за меревского сада выплывала красная луна.
— Ах, луна! — воскликнула Лиза.
— Что это, Лиза! точно вы не видали луны, — заметила Зинаида Егоровна.
— И этого нельзя? — сухо спросила Лиза.
— Не нельзя, а смешно. Тебя прозовут мечтательницею. Зачем же быть смешною?
К крыльцу подали дрожки Гловацкой, и Женни стала надевать шляпку.
— Надолго теперь, Женни?
— Не знаю, Лизочка. Я постараюсь увидеть тебя поскорее.
— Вы уж и замуж без Лизы не выходите, — смеясь, проговорил Бахарев.
— Я уж вам сказала, Егор Николаевич, что мы с Лизой ещё и не собираемся замуж.
Бахарев продекламировал:
Золотая волюшка
Мне милей всего,
Не надо мне с волею
В свете ничего.
— Так ли?
— Именно так, Егор Николаевич.
— И ты тоже, Лизок?
— О да, тысячу раз да, папа.
— Ну вот, говорят, институтки переменились! Все те же, и все те же у них песенки.
Егор Николаевич снова расхохотался. Женни простилась и вышла. Зина, Софи и Лиза проводили её до самых дрожек.
— Какая ты счастливица, Женни: ехать ночью одной по лесу. Ах, как хорошо!
— Боже мой! что это, в самом деле, у тебя, Лиза, то ночь, то луна, дружба… тебя просто никуда взять нельзя, с тобою засмеют, — произнесла по-французски Зинаида Егоровна.
Женни заметила при свете луны, как на глазах Лизы блеснули слезы, но не слезы горя и отчаяния, а сердитые непокорные слезы, и прежде чем она успела что-нибудь сообразить, та откинула волосы и резко сказала:
— Ну, однако, это уж надоело. Знайте же, что мне все равно не только то, что скажут обо мне ваши знакомые, но даже и все то, что с этой минуты станете обо мне думать сами вы, и моя мать, и мой отец. Прощай, Женни, — добавила она и шибко взбежала по ступеням крыльца.
— Однако какие там странные вещи, в самом деле, творятся, папа, — говорила Женни, снимая у себя в комнате шляпку.
— Что такое, Женюшка?
Гловацкая рассказала отцу все происходившее на её глазах в Мереве.
— Это скверно, — заметил старик. — Чудаки, право! люди не злые, особенно Егор Николаевич, а живут Бог знает как. Надо бы Агнесе Николаевне это умненечко шепнуть: она направит все иначе, — а пока Христос с тобою — иди с Богом спать, Женюшка.
Глава семнадцатая.
Слово с весом
Мать Агния у окна своей спальни вязала нитяной чулок. Перед нею на стуле сидела сестра Феоктиста и разматывала с моталки бумагу. Был двенадцатый час дня.
— Это, конечно, делает тебе честь, — говорила игуменья, обращаясь к сестре Феоктисте: — а все же так нельзя. Я просила губернатора, чтобы тебе твоё, что следует, от свекрови истребовали и отдали.
Феоктиста не отрывала глаз от работы и молчала.
Голос игуменьи на этот раз был как-то слабее обыкновенного: ей сильно нездоровилось.
— Пока ты здорова, конечно, можешь и без поддержки прожить, — продолжала мать Агния, — а помилуй Бог болезни, — тогда что?
— Я, матушка, здорова, — тихо отвечала Феоктиста.
— Ну, да. Я об этом не говорю теперь, а ведь жив человек живое и думает. Мало ли чем Господь может посетить: тогда копеечка-то и понадобится.
Феоктиста вздохнула.
— И опять, что не в коня корм-то класть, — рассуждала мать Агния. — Другое дело, если бы оставила ты своё доброе родным, или не родным, да людям, которые понимали бы, что ты это делаешь от благородства, и сами бы поучались быть поближе к добру-то и к Богу. Тут бы и говорить нечего: дело хорошее. А то что из всего этого выходит? Свекровь твоя уж наверное тебя же дурой считает, да и весь город-то, мужланы-то ваши, о тебе того же мнения. «Вон, мол, дуру-то как обделали», да и сами того же на других, тебе подобных овцах, искать станут. Подумай сама, не правду ли я говорю?
— Не знаю, матушка, — краснея, проронила Феоктиста.
В келье наступило молчание.
Игуменья быстро шевелила чулочными прутками и смотрела на свою работу, несколько надвинув брови и о чем-то напряжённо размышляя. Феоктиста также усердно работала, и с полчаса в келье только и было слышно, что щёлканье чулочных спиц да ровный, усыпляющий шум деревянной моталки.
— Дома мать игуменья? — произнёс среди этой тишины мужской голос в передней. Игуменья подняла на лоб очки и, относясь к Феоктисте, проговорила: — Кто бы это такой?
Феоктиста немедленно встала и в комнате девочек встретилась с Бахаревым, который шутливо погрозил ей пальцем и вошёл к игуменье.
— Здравствуй, сестра! — произнёс он, целуя руки матери Агнии.
— Здравствуй, Егор! — отвечала игуменья, снова надев очки и снова зашевелив стальными спицами.
— Как живёшь-можешь?
— Что мне делается? Живу, Богу молюсь да хлеб жую. Как вы там живёте?
— И мы живём.
— Ну и хорошо. К губернатору, что ли, приехал?
— Да и делишки кое-какие собрались, и с тобой захотелось повидаться.
— Спасибо. — Чаю хочешь?
— Пожалуй.
— Феоктиста! скажи там, — распорядилась игуменья.
Феоктиста вышла и через минуту вошла снова.
— Эх, сестра Феоктиста, — шутил Бахарев, — как на вас и смотреть, уж не знаю!
— Как изволите? — спросила спокойно ничего не расслышавшая Феоктиста, но покраснела, зная, что Бахарев любит пройтись насчёт её земной красоты.
— Полно врать-то! Тоже любезничать: седина в голову, а бес в ребро, — с поддельным неудовольствием остановила его игуменья и, посмотрев с артистическим наслаждением на Феоктисту, сказала: — Иди пока домой. Я тебя вызову, когда будет нужно.
Монахиня поставила в уголок моталку, положила на неё клубок, низко поклонилась, проговорила: «Спаси вас Господи!» — и вышла. Брат с сестрою остались вдвоём. Весноватая келейница подала самовар.
— Ну что ж твои там делают? — спросила игуменья, заварив чай и снова взявшись за чулочные спицы.
— Да что? Не знаю, как тебе рассказать.
— Что ж это за мудрость такая!
— С которого конца начать-то, говорю, не знаю.
Игуменья подняла голову и, не переставая стучать спицами, пристально посмотрела через свои очки на брата.
— Жена ничего, — хворала немножко, — проговорил Бахарев, — а теперь лучше; дети здоровы, слава Богу.
— А Зинин муж? — спросила мать Агния, смотря на брата тем же проницательным взглядом и по-прежнему стуча спицами.
— Да вот, думал, не встречу ли его здесь.
— А она все у вас?
— У нас пока.
Игуменья покачала неодобрительно головой и стала поднимать спущенную петлю.
— Странная ты, сестра! Где же ей в самом деле быть?
— Где? У мужа, я думаю.
— Да ведь вот поди же.
Бахарев в недоумении развёл руками.
— Что ж такое?
— Не ладят все, Бог их знает.
— А вы приголубливайте дочку-то. Поди, мол, сюда: ты у нас паинька, — кошка дура.
— Да ведь что ж делать?
— К мужу отправить. Отрезанный ломоть к хлебу не пристаёт. Раз бы да другой увидала, что нельзя глупить, так и обдумалась 6ы; она ведь не дура. А то маменька в папенькой сами потворствуют, бабёнка и дурит, а потом и в привычку войдёт.
— Да я, сестра, ничего, я даже…
— Ты даже, — хорошо. Постой-ка, батюшка! Ты, вон тебе шестой десяток, да на хорошеньких-то зеваешь, а её мужу тридцать лет! тут без греха грех. — Да грех-то ещё грехом, а то и сердчишко заговорит. От капризных-то жён мужей ведь умеют подбирать: тебе, мол, милая, он не годится, ну, дескать, мне подай. Вы об этом подумали с нежной маменькой-то или нет, — а?