Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Некуда

ModernLib.Net / Классическая проза / Лесков Николай Семёнович / Некуда - Чтение (стр. 31)
Автор: Лесков Николай Семёнович
Жанр: Классическая проза

 

 


С Лизою Розанов в последний раз вовсе не видался. Они уж очень разбились, да к тому же и там шла своя семейная драма, пятый акт которой читатель увидит в следующей главе.

Глава двадцать девятая.

Последняя сцена из пятого акта семейной драмы

Собственные дела Лизы шли очень худо: всегдашние плохие лады в семье Бахаревых, по возвращении их в Москву от Богатыревых, сменились сплошным разладом. Первый повод к этому разладу подала Лиза, не перебиравшаяся из Богородицкого до самого приезда своей семьи в Москву. Это очень не понравилось отцу и матери, которые ожидали встретить её дома. Пошли упрёки с одной стороны, резкие ответы с другой, и кончилось тем, что Лиза, наконец, объявила желание вовсе не переходить домой и жить отдельно.

— Убей, убей отца, матушка; заплати ему за его любовь этим! — говорила Ольга Сергеевна после самой раздирающей сцены по поводу этого предположения.

Лиза попросила мать перестать, не говорить ничего отцу и в тот же день переехала в семью. Егор Николаевич ужасно быстро старел; Софи рыхлела; Ольга Сергеевна ни в чем не изменилась. Только к кошкам прибавила ещё левретку.

Однако, несмотря на первую уступчивость Лизы, трудно было надеяться, что в семье Бахаревых удержится хоть какой-нибудь худой мир, который был бы лучше доброй ссоры. Так и вышло.

В один прекрасный день в передней Бахаревых показалась Бертольди: она спросила Лизу, и её проводили к Лизе.

— Ma chere! Ma chere! — позвала Ольга Сергеевна, когда Бертольди через полчаса вышла в сопровождении Лизы в переднюю.

Бертольди благоразумно не оглянулась и не отозвалась на этот оклик.

— Я вас зову, madame, — с провинциальною ядовитостью проговорила Ольга Сергеевна. — Госпожа Бертольди!

— Что-с? — спросила, глянув через плечо, Бертольди.

— Я вас прошу не удостоивать нас вашими посещениями.

— Я вас и не удостоиваю; я была у вашей дочери.

— Моя дочь пока ещё вовсе не полновластная хозяйка в этом доме. В этом доме я хозяйка и её мать, — отвечала Ольга Сергеевна, показывая пальцем на свою грудь. — Я хозяйка-с, и прошу вас не бывать здесь, потому что у меня дочери девушки и мне дорога их репутация.

— Я не съем её.

— Бертольди! я никогда не забуду этого незаслуженного оскорбления, которое вы из-за меня перенесли сейчас, — с жаром произнесла Лиза.

— Я не сержусь на грубость. Прощайте, Лиза; приходите ко мне, — отвечала Бертольди, выходя в двери.

— Да, я буду приходить к вам.

— Нет, не будешь, — запальчиво крикнула Ольга Сергеевна.

— Нет, буду, — спокойно отвечала Лиза.

— Нет, не будешь, не будешь, не будешь!

— Отчего это не буду?

— Оттого, что я этого не хочу, оттого, что я пойду к генерал-губернатору: я мать, я имею всякое право, хоть бы ты была генеральша, а я имею право; слово скажу, и тебя выпорют, да, даже выпорют, выпорют.

— Полноте срамиться-то, — говорила Абрамовна Ольге Сергеевне, которая, забывшись, кричала свои угрозы во все горло по-русски.

— Я её в смирительный дом, — кричала Ольга Сергеевна.

— Пожалуйста, пожалуйста, — проговорила шёпотом молчавшая во все это время Лиза.

— Мне в этом никто не помешает: я мать.

— Пожалуйста, отправляйте, — опять шёпотом и кивая головою, проговорила Лиза. У неё, как говорится, голос упал: очень уж все это на неё подействовало. Старик Бахарев вышел и спросил только:

— Что такое? что такое?

Ольга Сергеевна застрекотала; он не стал слушать, сейчас же замахал руками и ушёл. Лиза ушла к себе совершенно разбитая нечаянностью всей этой сцены.

— Охота тебе так беспокоить maman, — сказала ей вечером Софи.

— Оставь, пожалуйста, Сонечка, — отвечала Лиза.

— Если ты убьёшь мать, то ты будешь виновата.

— Я, я буду виновата, — отвечала Лиза.

Проходили сутки за сутками; Лиза не выходила из своей комнаты, и к ней никто не входил, кроме няни и Полиньки Калистратовой. Няня не читала Лизе никакой морали; она даже отнеслась в этом случае безразлично к обеим сторонам, махнув рукою и сказав:

— Ну вас совсем, срамниц этаких.

Горячая расположенность Абрамовны к Лизе выражалась только в жарких баталиях с людьми, распространявшими сплетни, что барыня поймала Лизу, остригла её и заперла. Абрамовна отстаивала Лизину репутацию даже в глазах самых ничтожных людей, каковы для неё были дворник, кучер, соседские девушки и богатыревский поварёнок.

— А то ничего; у нас по Москве в барышнях этого фальшу много бывает; у нас и в газетах как-то писали, что даже младенца… — начинал поварёнок, но Абрамовна его сейчас сдерживала:

— То ваши московские; а мы не московские.

— Это точно; ну только ничего. В столице всякую сейчас могут обучить, — настаивал поварёнок и получал от Абрамовны подзатыльник, от которого старухиной руке было очень больно, а праздной дворне весьма весело.

Полиньке Калистратовой Лиза никаких подробностей не рассказывала, а сказала только, что у неё дома опять большие неприятности. Полиньке это происшествие рассказала Бертольди, но она могла рассказать только то, что произошло до её ухода, а остального и она никогда не узнала.

Кроме Полиньки Калистратовой, к Лизе допускался ещё Юстин Помада, с которым Лиза в эту пору опять стала несравненно теплее и внимательнее. Заключение, которому Лиза сама себя подвергла, вообще не было слишком строго. Не говоря о том, что её никто не удерживал в этом заключении, к ней несомненно свободно допустили бы всех, кроме Бертольди; но никто из её знакомых не показывался. Маркиза, встретясь с Ольгой Сергеевной у Богатыревой, очень внимательно расспрашивала её о Лизе и показала необыкновенную терпеливость в выслушивании жалостных материнских намёков. Маркиза вспомнила аристократический такт и разыграла, что она ничего не понимает. Но, однако, все-таки маркиза дала почувствовать, что с мнениями силою бороться неразумно.

А Варвара Ивановна Богатырёва, напротив, говорила Ольге Сергеевне, что это очень разумно.

— Она очень умная женщина, — говорила Варвара Ивановна о маркизе, — но у неё уж ум за разум зашёл; а моё правило просто: ты девушка, и повинуйся. А то нынче они очень уж совки, да не ловки.

— Да мы, бывало, как идёт покойница мать… бывало, духу её боимся: невестою уж была, а материнского слова трепетала; а нынче… вон хоть ваш Серж наделал…

— Сын другое дело, ma chere, а дочь вся в зависимости от матери, и мать несёт за неё ответственность перед обществом.

Пуще всего Ольге Сергеевне понравилось это новое открытие, что она несёт за дочерей ответственность перед обществом: так она и стала смотреть на себя, как на лицо весьма ответственное.

Егор Николаевич, ко всеобщему удивлению, во всей этой передряге не принимал ровно никакого участия. Стар уж он становился, удушье его мучило, и к этому удушью присоединилась ещё новая болезнь, которая очень пугала Егора Николаевича и отнимала у него последнюю энергию. Он только говорил:

— Не ссорьтесь вы, Бога ради не ссорьтесь.

— Что ты все сидишь тут, Лиза? — говорил он в другое время дочери.

— Что ж мне, папа, выходить? Выходить туда только для оскорблений.

— Какие уж оскорбления? Разве мать может оскорбить?

— Я думаю, папа.

— Чем? чем она тебя может оскорбить?

— Да maman хотела меня отправить в смирительный дом, что ж! Я ожидаю: отправляйте.

— Полно врать, — какой там ещё смирительный дом?

— Я не знаю какой.

— Ну что там: в сердцах мать что-нибудь сказала, а ты уж и поднялась.

— Это, папа, может повторяться, потому что я так жить не могу.

— Э, полно вздор городить!

Тем это и кончилось; но Лиза ни на волос не изменила своего образа жизни.

В это время разыгралась известная нам история Розанова.

Маркиза и Романовны совсем оставили Лизу. Маркиза охладела к Лизе по крайней живости своей натуры, а Романовны охладели потому, что охладела маркиза. Но как бы там ни было, а о «молодом дичке», как некогда называли здесь Лизу, теперь не было и помина: маркиза устала от долгой политической деятельности.

С отъездом Полиньки Калистратовой круг Лизиных посетителей сократился решительно до одного Помады, через которого шла у Лизы жаркая переписка и делались кое-какие дела.

У Лизы шёл заговор, в котором Помада принимал непосредственное участие, и заговор этот разразился в то время, когда мало способная к последовательному преследованию Ольга Сергеевна смягчилась до зела и начала сильно желать искреннего примирения с дочерью.

Шло обыкновенно так, как всегда шло все в семье Бахаревых и как многое идёт в других русских семьях. Бесповодная или весьма малопричинная злоба сменялась столь же беспричинною снисходительностью и уступчивостью, готовою доходить до самых непонятных размеров.

Среди такого положения дел, в одно морозное февральское утро, Абрамовна с совершенно потерянным видом вошла в комнату Ольги Сергеевны и доложила, что Лиза куда-то собирается.

— Как собирается? — спросила, не совсем поняв дело, Ольга Сергеевна.

— Рано, где тебе, встала сегодня и укладывается.

Ольга Сергеевна побледнела и бросилась в комнату Лизы.

— Что это? — спросила она у стоявшей над чемоданом Лизы.

— Ничего-с, — отвечала спокойно Лиза.

— Зачем это ты укладываешься?

— Я сегодня уезжаю.

— Как уезжаешь? Как ты смеешь уезжать?

— Увидите.

— Ах ты, разбойница, — прохрипела мать и крикнула: — Егор Николаевич!

— Не поднимайте, maman, напрасно шуму, — проговорила Лиза.

— Егор Николаевич! — повторила ещё громче Ольга Сергеевна и, покраснев как дурак, села, сложа на груди руки. Лиза продолжала соображать, как ей что удобнее разместить по чемодану.

— Как же это вы одни поедете, сударыня?

— Это для вас все равно, maman. Я у вас жить решительно не могу: вы меня лишаете общества, которое меня интересует, вы меня грозили посадить в смирительный дом, ну, сажайте. Я с вами не ссорюсь, но жить с вами не могу.

— Ах, ах, разбойница! ах, разбойница! она не может жить с родителями! Но я за тебя несу ответственность перед обществом.

— Перед обществом, maman, всякий отвечает сам за себя.

— Но я, милостивая государыня, наконец, ваша мать! — вскрикнула со стула Ольга Сергеевна. — Понимаете ли вы с вашими науками, что значит слово мать: мать отвечает за дочь перед обществом.

— Maman, если б вы меня знали…

— Где мне понимать такую умницу!

— Положим, и так.

— Философка, сочинения сочинять будет, а мать дура.

— Я этого не говорю.

— Ещё бы! А я понимаю одно, что я слабая мать; что я с тобою церемонилась; не умела учить, когда поперёк лавки укладывалась.

— Прошлого, maman, не воротишь; но если вас беспокоит ваша ответственность за меня перед обществом, то я вам ручаюсь…

— Гм! в чем это вы ручаетесь?

— Я потому и сказала, что вы меня не знаете…

— Да.

— Я неспособна..

— Вы только неспособны к благодарности, к хорошему вы неспособны; к остальному ко всему вы очень способны.

— Положим, и так, maman. Я только хочу успокоить вас, что вы никогда не будете компрометированы перед обществом.

— Как! как я не буду компрометирована? А это что?

Ольга Сергеевна указала на чемодан.

— Это ничего, maman: я уеду и буду жить честно; вы не будете краснеть за меня ни перед кем.

— Ах ты, разбойница этакая! — прошептала Ольга Сергеевна и порывисто бросилась к Лизе. Лиза осторожно отвела её от себя и сказала:

— Успокойтесь, maman, успокойтесь.

— Вот, вынимай вон вещи.

По лестнице поднимался Егор Николаевич.

— Что это такое? — спрашивал он.

— Вот вам, батюшка-баловник, любуйтесь на свою балованную дочку! Ох! ох! воды мне, воды… воддды!

Ольга Сергеевна упала в обморок, продолжавшийся более часа. После этого припадка её снесли в спальню, и по дому пошёл шёпот.

— Чтоб я этого не слыхал более! — строго сказал Лизе отец и вышел.

— Папа, я решилась, и меня ничто не удержит, — отвечала вслед ему Лиза.

— И слышать не хочу, — махнув рукой, крикнул Бахарев и ушёл в свою комнату.

Лиза окончила свою работу и села над уложенным чемоданом. Вошла няня. Говорила, говорила, долго и много говорила старуха; Лиза ничего не слыхала.

Наконец ударило одиннадцать часов. Лиза встала, сослала вниз свои вещи и, одевшись, твёрдою поступью сошла в залу.

Егор Николаевич сидел и курил у окна.

— Прощайте, папа, — сказала, подойдя к нему, Лиза. Старик не взглянул на неё и ничего не ответил.

Лиза подошла к двери материной комнаты; сестра её не пустила к Ольге Сергеевне.

— Ну, прощай, — сказала Лиза сестре.

Они холодно поцеловались.

— Папа, прощайте, я уезжаю, — сказала Лиза, подойдя снова к отцу.

— Иди от меня, — отвечал старик.

— Я вас ничем не огорчаю, папа; я не могу здесь жить: я хочу трудиться.

— Пошла, пошла от меня.

Лиза поймала и поцеловала его руку.

— Да что это, однако, за вздор в самом деле, — сказал со слезами на глазах старик. — Я тебе приказываю…

Лиза молчала.

— Я тебе приказываю, чтоб это все сейчас было кончено.

— Не могу, папа.

— С кем же ты едешь? Без бумаги, без денег едешь?

— У меня есть мой диплом и деньги.

— Ты врёшь! Какие у тебя деньги? Что ты врёшь!

— У меня есть деньги; я продала мой фермуар.

— Боже мой! фермуар, такой прелестный фермуар! — застонала, выходя из дверей гостиной, Ольга Сергеевна — Кто смел купить этот фермуар?

— Этот фермуар мой, maman; он принадлежит мне, и я имела право его продать. Его мне подарила тётка Агния.

— Фамильная вещь, Боже мой! наша фамильная вещь! — стонала Ольга Сергеевна.

Лизе становилось все тяжелее, а часовая стрелка безучастно заползала за половину двенадцатого.

— Прощай, — сказала Лиза няне. Абрамовна стояла молча, давая Лизе целовать себя в лицо, но сама её не целовала.

— Оставаться! — крикнул Егор Николаевич, — иначе… я велю людям…

— Папа, насильно вы можете приказать делать со мною все, что вам угодно, но я здесь не останусь, — отвечала, сохраняя всю свою твёрдость, Лиза.

— Мы поедем в деревню.

— Туда я вовсе ни за что не поеду.

— Как не поедешь? Я тебе велю.

— Связанную меня можете везти всюду, но добровольно я не поеду. Прощайте, папа.

Лиза опять подошла к отцу, но старик отвернул от неё руку.

— Варварка! варварка! убийца! — вскрикнула, падая, Ольга Сергеевна.

Лиза, бледная как смерть, повернула к двери. Мимоходом она ещё раз обняла и поцеловала Абрамовну. Старуха вынула из-под шейного платка припасённый ею на этот случай небольшой образочек в серебряной ризе и подняла его над Лизой.

— Дай сюда образ! — крикнул, сорвавшись с места, Егор Николаевич. — Дай я благословлю Лизавету Егоровну, — и, выдернув из рук старухи икону, он поднял её над головой своею против Лизы и сказал:

— Именем всемогущего Бога да будешь ты от меня проклята, проклята, проклята; будь проклята в сей и в будущей жизни.

С этими словами старик уронил образ и упал на первый стул.

Лиза зажала уши и выбежала за двери.

Минут десять в зале была такая тишина, такое мёртвое молчание, что, казалось, будто все лица этой живой картины окаменели и так будут стоять в этой комнате до скончания века. По полу только раздавались чокающие шаги бродившей левретки.

Наконец Егор Николаевич поднял голову и крикнул:

— Лошадь, скорее лошадь.

Через десять минут он почти вскачь нёсся к петербургской железной дороге. При повороте на площадь старик услышал свисток.

— Гони! — крикнул он кучеру. Лошадь понеслась вскачь.

Егор Николаевич бросился на крыльцо вокзала. В эту же минуту раздалось мерное пыхтенье локомотива, и из дебаркадера выскочило и понеслось густое облако серого пара.

Поезд ушёл.

Егор Николаевич схватился руками за перила и закачался. Мимо его проходили люди, жандармы, носильщики, — он все стоял, и в глазах у него мутилось. Наконец мимо его прошёл Юстин Помада, но Егор Николаевич никого не видал, а Помада, увидя его, свернул в сторону и быстро скрылся.

«Воротить!» — хотелось крикнуть Егору Николаевичу, но он понял, что это будет бесполезно, и тут только вспомнил, что он даже не знает, куда поехала Лиза. Её никто не спросил об этом: кажется, все думали, что она только пугает их.

Из оставшихся в Москве людей, известных Бахаревым, все дело знал один Помада, но о нем в это время в целом доме никто не вспомнил, а сам он никак не желал туда показываться.

Глава тридцатая.

Ночь в Москве, ночь над рекой Саванкой и ночь в «Италии»

<p>1</p>

Я видел мать, только что проводившую в рекруты единственного сына, и видел кошку, возвращавшуюся в дом хозяина, закинувшего её котят.

Мой дед был птичный охотник. Я спал у него в большой низенькой комнате, где висели соловьи. Наши соловьи признаются лучшими в целой России. Соловьи других мест не умеют так хорошо петь о любви, о разлуке, обо всем, о чем сложена соловьиная песня. Комната, в которой я спал с соловьями, выходила окнами в старый плодовитый сад, заросший густым вишенником, крыжовником и смородиною.

В хорошие ночи я спал в этой комнате с открытыми окнами, и в одну такую ночь в этой комнате произошёл бунт, имевший весьма печальные последствия. Один соловей проснулся, ударился о зелёный коленкоровый подбой клетки и затем начал неистово метаться. За одним поднялись все, и начался бунт. Дед был в ужасе.

— Ему приснилось, что он на воле, и он умрёт от этого, — говорил дед, указывая на клетку начавшего бунт соловья.

Птицы нещадно метались, и к утру три из них были мертвы. Я смотрел, как околевал соловей, которому приснилось, что он может лететь, куда ему хочется. Он не мог держаться на жёрдочке, и его круглые чёрные глазки беспрестанно закрывались, но он будил сам себя и до последнего зевка дёргал ослабевшими крыльями.

У красивой, сильной львицы, сидящей в Jardin des plantes[63] в Париже, раннею весною прошлого года родился львёнок. Я не знаю, как его взяли от матери, но я его увидел первый раз, должно быть, так в конце февраля; он тогда лежал на крылечке большой галереи и грелся. Это была красивая грациозная крошка, и перед нею стояла куча всякого народа и особенно женщин. Львёнок был привязан только на тоненькой цепочке и, катаясь по крылечку, обтирал свою мордочку бархатною лапкою, за которую его тормошили хорошенькие лапочки парижских львиц в лайковых перчатках.

Это было запрещено, и это всем очень нравилось.

Одна маленькая ручка очень надоела львёнку, и он тряхнул головёнкою, издал короткий звук, на который тотчас же раздался страшный рёв.

В ту же минуту несколько служителей бросились к наружной части галереи и заставили отделение львицы широкими чёрными досками, а сзади в этом отделении послышались скрип и стук железной кочерги по железным полосам. Вскоре неистовый рёв сменило тихое, глухое рычание.

Я дождался, пока снова отняли доски от клетки львицы. Львица казалась спокойною. Прижавшись в заднем углу, она лежала, пригнув голову к лапам; она только вздыхала и, не двигаясь ни одним членом, тревожно бросала во все стороны взоры, исполненные в одно и то же время и гордости и отчаяния.

Львёнка увели с крыльца, и толпа, напутствуемая энергическими замечаниями служителей, разошлась. Перед галереей проходил служитель в синей куртке и робеспьеровском колпаке из красного сукна. Этот человек по виду не был так сердит, как его товарищи, и я подошёл к нему.

— Monsieur[64] , — спросил я, — сделайте милость, скажите, что это сделалось с львицей?

— Тiens? — отвечал француз, — elle reve qu'elle est libre[65].

Я ещё подошёл к клетке и долго смотрел сквозь железные полосы в страшные глаза львицы. Она хотела защитить своё дитя, и, поняв, что это для неё невозможно, она была велика в своём грозном молчании.

Егор Николаевич Бахарев теперь как-то напоминал собою всех: и мать, проводившую сына в рекруты, и кошку, возвращающуюся после поиска утопленных котят, и соловья, вспомнившего о минувших днях короткого счастия, и львицу, смирившуюся в железной клетке.

Возвратясь домой, он все молчал. До самого вечера он ни с кем не сказал ни слова.

— Что с тобою, Егор Николаевич? — спрашивала его Ольга Сергеевна.

Он только махал рукою. Не грозно махал, а как-то так, что, мол, «сил моих нет: отвяжитесь от меня ради Создателя».

В сумерки он прилёг на диване в гостиной и задремал.

— Тсс! — командовала по задним комнатам Абрамовна. — Успокоился барин, не шумите.

Барин, точно, чуть не успокоился. Когда Ольга Сергеевна пришла со свечою, чтобы побудить его к чаю, он лежал с открытыми глазами, давал знак одною рукою и лепетал какой-то совершенно непонятный вздор заплетающимся языком.

В доме начался ад. Людей разослали за докторами. Ольга Сергеевна то выла, то обмирала, то целовала мужнины руки, согревая их своим дыханием. Остальные все зауряд потеряли головы и суетились. По дому только слышалось: «барина в гостиной паралич ударил», «переставляется барин».

Каждый посланец нашёл по доктору, и через час Егора Николаевича, выдержавшего лошадиное кровопускание, отнесли в его спальню. К полуночи один доктор заехал ещё раз навестить больного; посмотрел на часы, пощупал пульс, велел аккуратно переменять компрессы на голову и уехал.

Старик тяжело дышал и не смотрел глазами.

С Ольгой Сергеевной в гостиной поминутно делались дурноты; её обтирали одеколоном и давали нюхать спирт. Софи ходила скорыми шагами и ломала руки.

К трём часам Бахареву не было лучше, ни крошечки лучше.

Абрамовна вышла из его комнаты с белым салатником, в котором растаял весь лёд, приготовленный для компрессов. Возвращаясь с новым льдом через гостиную, она подошла к столу и задула догоравшую свечу. Свет был здесь не нужен. Он только мог мешать крепкому сну Ольги Сергеевны и Софи, приютившихся в тёплых уголках мягкого плюшевого дивана.

Абрамовна опять уселась у изголовья больного и опять принялась за свою фельдшерскую работу.

Старческая кожа была не довольно чутка к температурным изменениям. Абрамовна положила один очень холодный компресс, от которого больной поморщился и, открыв глаза, остановил их на старухе.

— Что, батюшка? — прошептала с ласковым участием Абрамовна.

Больной только тяжко дышал.

— Трудно тебе? — спросила она, продолжая глядеть в те же глаза через полчаса. Старик кивнул головою: дескать «трудно».

— Где она? — пролепетал он через несколько минут, однако так невнятно, что ничего нельзя было разобрать.

— Что, батюшка, говоришь? — спросила Абрамовна.

— Где она? — с большим напряжением и расстановкою произнёс явственнее Бахарев.

— Кто, родной мой? О ком ты спрашиваешь?

— О Лизе, — с тем же усилием и расстановкою выговорил Егор Николаевич.

Старуха хотела отмолчаться и стала выжимать смоченный компресс.

— Она умерла? — устремив глаза, спрашивал Бахарев.

— Нет, батюшка, Христос, царь небесный, с нею: она жива. Уехала. Вы, батюшка, успокойтесь; она вернётся. Не тревожь себя, родной, понапрасну.

— У-е-х-а-л… — опять совсем уже невнятно прошептал больной.

Он как будто впал в забытьё; но через четверть часа опять широко раскрыл глаза и скоро-скоро, как бы боясь, что ему не будет время высказать своё слово, залепетал:

— Я полковник, я старик, я израненный старик. Меня все знают… мои ордена… мои раны… она дочь моя… Где она? Где о-н-а? — произнёс он, тупея до совершенной невнятности. — О-д-н-а!.. р-а-з-в-р-а-т… Разбойники! Не обижайте меня; отдайте мне мою дочь, — выговорил он вдруг с усилием, но довольно твёрдо и заплакал.

Серый свет зарождающегося утра заглянул из-за спущенных штор в комнату больного, но был ещё слишком слаб и робок для того, чтобы сконфузить мигавшую под зелёным абажуром свечу. Бахарев снова лежал спокойно, а Абрамовна, опершись рукою о кресло, тихо, усыпляющим тоном, ворчала ему:

— Иная, батюшка, и при отце с матерью живёт, да ведёт себя так, что за стыд головушка гинет, а другая и сама по себе, да чиста и перед людьми и перед Господом. На это взирать нечего. К чистому поганое не пристанет.

— Ты по-ез-жай, — прошептал старик.

Старуха промолчала.

— Возь-ми де-нег и по-ез-жай, — повторял больной.

— Хорошо, сударь, поеду.

— Ддда, поезжай… а куда?

Старуха зачесала головной платок.

— К-у-д-а? — повторил больной.

Старуха пожала плечами и пошла потушить свечу. Тяжёлая ночь прошла, и наступило ещё более тяжёлое утро.

Недавно публика любовалась картинкою, помещённою в одном из остроумных сатирических изданий. Рисунок изображал отца, у которого дочь ушла. Отец был изображён на этом рисунке с ослиными ушами. Мы сомневаемся, что художник сам видел когда-нибудь отца, у которого ушла дочь. Художественная правда не позволила бы заглушить себя гражданской тенденции и заставила бы его, кроме ослиных ушей, увидать и отцовское сердце.

<p>2</p>

Во флигеле Гловацких ничего нельзя было узнать. Комнаты были ярко освещены и набиты различными гостями; под окнами стояла и мёрзла толпа мещан и мещанок, кабинет Петра Лукича вовсе исчез из дома, а к девственной кроватке Женни была смело и твёрдо приставлена другая кровать.

Полтора часа назад Женни перевенчали с Николаем Степановичем Вязмитиновым, занявшим должность штатного смотрителя вместо Петра Лукича, который выслужил полный пансион и получил отставку.

Сегодня в четыре часа после обеда Пётр Лукич отправил в дом покойной жены свой ветхий гардероб и книги. Сегодня же он проведёт первую ночь вне училищного флигеля, уступая новому смотрителю вместе с местом и свою радость, свою красавицу Женни.

Между гостями, наполняющими флигель уездного училища, мы прежде всех узнаем Петра Лукича. Он постарел ещё более, голова его совсем бела, и длинная фигура несколько горбится; он и весел, и озабочен, и задумчив. Потом на почётном месте сидит посажёный отец жениха, наш давний знакомый, Алексей Павлович Зарницын. Он пополнел, и в лице его много важности и самоуверенности. Он ораторствует и заставляет всех себя слушать. К нему часто подходит и благопристойно его ласкает немолодая, но ещё очень красивая и изящная дама. Это Катерина Ивановна, бывшая вдова Кожухова (ныне madame Зарницына), владетельница богатого села Коробина. Она одета по-бальному, роскошно и несколько молодо; но этот наряд никому не бросается в глаза. Он даже заставляет всех чувствовать, что хотя сама невеста здесь, без сомнения, есть самая красивая женщина, но и эта барыня совсем не вздор в наш век болезненный и хилый. Катерина Ивановна здесь едва ли не самое видное лицо: она всем распоряжается, и на всем лежит её инициатива. Благодаря ей пир великолепен и роскошен. Пётр Лукич сам не знает, откуда у него что берётся. Саренко, в высочайшем жабо, тоже здесь с своею Лурлеей и с половиной в жёлтой шали. Он сочиняет приличные, по его мнению, настоящему торжеству пошлости и, разглаживая по голове свой хвост, ищет случая их позаметнее высказать новобрачной паре.

О новобрачной паре говорят разно. Женни утомлена и задумчива. Мужчины находят её красавицей, женщины говорят, что она тонирует. Из дам ласковее всех к ней madame Зарницына, и Женни это чувствует, но она действительно чересчур рассеяна; ей припоминается и Лиза, и лицо, отсутствие которого здесь в настоящую минуту очень заметно. Женни думает об умершей матери.

Вязмитинов нехорош. Ему не идёт белый галстук с белым жилетом. Вырезаясь из чёрного фрака, они неприятно оттеняют гладко выбритое лицо и делают Вязмитинова как будто совсем без груди. Он сосредоточен и часто моргает. Вообще он всегда был несравненно лучше, чем сегодня.

В кучках гостей мужчины толкуют, что Вязмитинову будет трудно с женою на этом месте; что Алексей Павлович Зарницын пристроился гораздо умнее и что Катерина Ивановна не в эти выборы, так в другие непременно выведет его в предводители.

— А тут что? — добавляли к этим рассуждениям. — Любовь! Любовь, батюшка, — морковь: полежит и завянет.

— Она премилая девушка! — замечали девицы.

— Что, сударыня, милая! — возражала жена Саренки. — С лица-то не воду пить, а жизнь пережить — не поле перейти.

Из посторонних людей не злоязычили втихомолку только Зарницын с женою. Первому было некогда, да он и не был злым человеком, а жена его не имела никаких оснований в чем бы то ни было завидовать Женни и искренно желала ей добра в её скромной доле.

Самое преданное Женни женское сердце не входило в пиршественные покои. Это сердце билось в груди сестры Феоктисты.

Ещё при первом слухе о помолвке Женни мать Агния запретила Петру Лукичу готовить что бы то ни было к свадебному наряду дочери.

— Оставь это, батюшка, мне. Я хочу вместо матери сама все приготовить для Геши, и ты не вправе мне в этом препятствовать.

Пётр Лукич и не препятствовал.

Вечером, под самый день свадьбы, из губернского города приехала сестра Феоктиста с длинным ящиком, до крайности стеснявшим её на монастырских санях. В ящике, который привезла сестра Феоктиста, было целое приданое. Тут лежал великолепный подвенечный убор: платье, девичья фата, гирлянда и даже белые атласные ботинки. Далее здесь были четыре атласные розовые чехла на подушки с пышнейшими оборками, два великолепно выстеганные атласные одеяла, вышитая кофта, ночной чепец, маленькие женские туфли, вышитые золотом по масаковому бархату, и мужские туфли, вышитые золотом по чёрной замше, ковёр под ноги и синий атласный халат на мягкой тафтяной подкладке, тоже с вышивками и с шнурками. Игуменья по-матерински справила к венцу Женни.

Даже между двух образов, которыми благословили новобрачных, стоял оригинальный образ св. Иулиании, княжны Ольшанской. Образ этот был в дорогой золотой ризе, не кованой, но шитой, с несколькими яхонтами и изумрудами. А на фиолетовом бархате, покрывавшем заднюю часть доски, золотом же было вышито: «Сим образом св. девственницы, княжны Иулиании, благословила на брак Евгению Петровну Вязмитинову настоятельница Введенского Богородицкого девичьего монастыря смиренная инокиня Агния».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43