Её с одной стороны схватила Женни, с другой Вязмитинов. Евгения Петровна плакала.
— Отойдите от меня, — проговорила тихо Лиза, отводя от себя руками. Она твёрдо встала, спросила свой капор, надела шубу и стала торопливо прощаться. Евгения Петровна уцепилась за неё и старалась её удержать силою.
— Отойдите прочь от меня, Женни, — с гробовым спокойствием прошептала Лиза и, оторвав пальцы Евгении Петровны от своей шубы, вышла за двери.
Евгения Петровна с полными слез глазами отошла к окну и ничего не отвечала. Николай Степанович хотел расспросить об этом жену после своего возвращения от начальника, но Евгения Петровна, которая уже была в постели, заслышав в зале его туфли, крепко закуталась в одеяло и на все шутливые попытки мужа развеселить её и заставить разговориться нервно проронила только:
— Ах, как это, однако, несносно! Не знаю, куда бы иногда от всего этого бросился.
Глава двадцать четвёртая.
Смерть
В Доме Согласия могли бы очень долго не хватиться Лизы, которая, выйдя от Евгении Петровны, заехала туда только на минуту, молча прошла в свою комнату, молча вышла оттуда и уехала, ничего не сказавши. В Доме Согласия все знали и странности Лизы и то, что она последнее время постоянно гостит у Вязмитиновой, так на это и не обратили никакого внимания. Вопрос: куда делась Лиза? — здесь возник только на третий день, когда встревоженная Евгения Петровна приехала узнать, что делается с Лизой. Оказалось, что Лизы третий день никто не видал и о ней ниоткуда не было никакого слуха. Начались различные соображения. Евгения Петровна съездила к Полиньке Калистратовой — Лизы там не было. У Розанова её и не могло быть, но и туда съездили. Евгения Петровна съездила даже к баронессе Альтерзон и была ею принята очень радушно, но о Лизе нигде ни слуха. Все встревожилось: все знали, что в городе Лизе быть более не у кого. Пошли самые странные предположения, что бы это могло значить, и что теперь делать?
— Надо подать объявление в квартал, — говорил Белоярцев. — Мы в таком положении, что должны себя от всего ограждать, — а Бертольди кипятилась, что не надо подавать объявления.
— Наше социальное положение, — доказывала она, — не позволяет нам за чем бы то ни было обращаться к содействию правительственной полиции.
— Но помилуйте, — если у вас шубу украдут, к кому же вы обратитесь? — обрезонивал её Белоярцев. Бертольди затруднялась и лепетала только:
— Это другое дело! то совсем другое дело, да и то об этом про всякий случай надо рассудить: можем ли мы, при нашей социальной задаче, иметь какие-нибудь отношения к полиции.
Это казусное обстоятельство, однако, осталось неразрешённым, и объявление о пропаже Лизы не было подано в течение пяти дней, потому что все эти пять дней Белоярцев был оживлён самою горячечною деятельностью. Он имел счастливый случай встретить на улице гонимую судьбою Ольгу Александровну Розанову, узнал, что она свободна, но не знает, что делать, сообразил, что Ольга Александровна баба шаломонная, которую при известной бессовестности можно вертеть куда хочешь, и приобрёл в её лице нового члена для Дома Согласия. Четвёртый день он устраивал её комнату, прибивал вешалки, установлял мебель, импровизировал экран к камину и даже перенёс из своей комнаты ширмы. Вообще, Белоярцев ухаживал за Ольгой Александровной самым внимательным образом, всячески стараясь при каждом удобном случае затушевать самою густою краскою её отсутствующего мужа. Ему было очень приятно, что он мог теперь злить Розанова и заливать ему сала за кожу.
Гражданкам не понравилась Ольга Александровна. Бертольди сказала, что эта фаля нетленная, а прочих Ольга Александровна изумляла своею с первого шага худо скрываемою обидчивостью и поразительнейшим невежеством. В первый же день своего прибытия, при разговоре об опере «Юдифь», она спросила: в самом ли деле было такое происшествие или это фантазия? и с тех пор не уставала утешать серьёзно начитанных гражданок самыми непостижимыми вопросами. Утром на пятый день своей гражданской жизни Ольге Александровне стало уж очень грустно и непереносно. Она ушла помолиться в Казанский собор, поплакала перед образом Богоматери, переходя через улицу, видела мужа, пролетевшего на своих шведочках с молодою миловидною Полинькою, расплакалась ещё больше и, возвратившись совершенно разбитая домой, провалялась до вечера в неутешных слезах, а вечером вышла весёлая, сияющая и разражающаяся почти на всякое даже собственное слово непристойно громким хохотом. К ночи с ней сделалась истерика, и Белоярцев начал за ней ухаживать.
— Однако наша Юдифь, кажется, начинает кокетничать, — заговорила Бертольди.
— Со злости, — замечала Ступина.
— Да, это бывает, — подсказала Каверина. — Рок милосерд к Белоярцеву, про его долю не забывается.
— Да, — проговорила, потянувшись на кресле, Ступина. — Это вот только, как говорят у нас на Украйне: «do naszego brzega nie plynie nic dobrego»[83] , — и пошла в свою холодную комнату.
В девятый день Лизиного исчезновения из Петербурга, часа в четыре пополудни, Евгения Петровна сидела и шила за столом в своей угольной спальне. Против неё тоже с работою в руках сидела Полинька Калистратова. Николая Степановича Вязмитинова не было дома: он, переговорив с своим начальством, снова отправился в командировку; девушка растапливала печи в кабинете, зале и гостиной; няни и мамки не было дома. Пользуясь хорошею зарёю, вырвавшеюся среди то холодной, то гнилой зимы, Евгения Петровна послала их поносить по воздуху детей.
Бледно-румяная заря узкою полоскою обрезала небосклон столицы и, рефлективно отражаясь сквозь двойные стекла окон, уныло-таинственно трепетала на стене темнеющей комнаты. Евгения Петровна с Полинькой бросили иглы и, откинувшись в кресла, молча смотрели друг на друга.
— Мне, конечно, — произнесла, вздохнув, Полинька, — я в него верю и все перенесу: назад уж возвращаться поздно, да и… я думаю, что… он сам меня не бросит.
— Ни за что, — подтвердила Евгения Петровна.
— Да, — спокойнее ответила Полинька, как будто нуждавшаяся в этом подтверждении, — но за что же она его-то мучит?
Евгения Петровна промолчала.
— И ничего нельзя поделать! Некуда уйти, некуда скрыться! — высказывала свою мысль Полинька.
— Неприятное положение, — отвечала Женни и в то же мгновение, оглянувшись на растворённую дверь детской, вскрикнула, как вскрикивают дети, когда страшно замаскированный человек захватывает их в уголке, из которого некуда вырваться.
— Что ты! что ты! — останавливала её Полинька и, взглянув по тому же направлению, сама вскрикнула.
В облитой бледно-розовым полусветом, полусумраком детской, как привидение, сложив руки на груди, стояла Лиза в своём чёрном капоре и чёрной атласной шубке, с обрывком какого-то шарфа на шее. Она стояла молча и не шевелясь.
— Лиза! — окликнула её, оправляясь, Евгения Петровна. Она разняла руки и в ответ поманила её к себе пальцем.
Обе женщины разом вошли в детскую и взяли гостью за руки. Руки Лизы были холодны как лёд; лицо её, как говорят, осунулось и теперь скорее совсем напоминало лицо матери Агнии, чем личико Лизы; беспорядочно подоткнутая в нескольких местах юбка её платья была мокра снизу и смёрзлась, а тёмные бархатные сапоги выглядывали из-под обитых юбок как две промерзлые редьки.
— Не кричите так, не кричите, — прошептала Лиза.
— Ты напугала нас.
— Глупо пугаться: ничего нет страшного, — отвечала она по-прежнему все шёпотом. — Пошли скорей нанять мне тут где-нибудь комнату, возле тебя чтобы, — просила она Женни.
— Да зачем же это сейчас? — уговаривала её хозяйка. — Я одна, мужа нет, оставайся; дай я тебя раздену.
Лиза ни за что не хотела остаться у Евгении Петровны.
— Пойми ты, — говорила она ей на ухо, — что я никого, решительно никого, кроме тебя, не могу видеть.
Послали девушку посмотреть комнату, которая отдавалась от жильцов по задней лестнице. Комната была светлая, большая, хорошо меблированная и перегороженная прочно уставленными ширмами красного дерева. Лиза велела взять её и послала за своими вещами.
— Завтра же ещё это можно будет сделать, — говорила ей Евгения Петровна.
— Нет, пожалуйста, позволь сегодня. Я хочу все сегодня кончить, — говорила она, давая девушке ключи и деньги на расходы.
Вошла, возвратившись с прогулки, Абрамовна, обхватила Лизину голову, заплакала и вдруг откинулась.
— Седые волосы! — воскликнула она в ужасе.
Женни нагнулась к голове Лизы и увидела, что половина её волос белые. Евгения Петровна отделила прядь наполовину седых волос Лизы и перевесила их через свою ладонь у неё перед глазами. Лиза забрала пальцем эти волосы и небрежно откинула их за ухо.
— Где ты была? — спрашивала её Евгения Петровна.
— После, — отвечала Лиза.
Только когда Евгения Петровна одевала её за драпировкою в своё бельё и тёплый шлафрок, Лиза долго смотрела на огонь лампады, лицо её стало как будто розоветь, оживляться, и она прошептала:
— Я видела, как он умер.
— Ты видела Райнера? — спросила Женни.
— Видела.
— Ты была при его казни!
Лиза молча кивнула в знак согласия головою.
В доме шептались, как при опасном больном. Няня обряжала нанятую для Лизаветы Егоровны комнату; сама Лиза молча лежала на кровати Евгении Петровны. У неё был лихорадочный озноб.
Через два или три часа привезли вещи Лизы, и ещё через час она перешла в свою новую комнату, где все было установлено в порядке и в печке весело потрескивали сухие еловые дрова.
Озноб Лизы не прекращался, несмотря на высокую температуру усердно натопленной комнаты, два тёплые одеяла и несколько стаканов выпитого ею бузинного настоя.
Послали за Розановым. Лизавета Егоровна встретила его улыбкой и довольно крепко сжала его руку.
— Лихорадка, — сказал Розанов, — простудились?
— Верно, — отвечала Лиза.
— Далеко ездили? — спросил Розанов.
Лиза кивнула утвердительно головою.
— В одной своей городской шубке, — подсказала Евгения Петровна.
— Гм! — произнёс Розанов, написал рецепт и велел приготовить тёплую ванну.
К полуночи озноб неожиданно сменился жестоким жаром, Лиза начала покашливать, и к утру у неё появилась мокрота, окрашенная алым кровяным цветом. Розанов бросился за Лобачевским.
В восьмом часу утра они явились вместе. Лобачевский внимательно осмотрел больную, выслушал её грудь, взял опять Лизу за пульс и, смотря на секундную стрелку своих часов, произнёс:
— Pneumonia, quae occupat magnam partem dextri etapecem pulmoni sinistri, complicata irritatione systemae nervorum. — Pulsus filiformis[84].
— Mea opinione, — отвечал на том же мёртвом языке Розанов, — quod hic est indicatio ad methodi medendi antiflogistica; hirudines medicinales numeros triginta et nitrum[85].
— Prognosis lactalis, — ещё ниже заговорил Лобачевский. — Consolationis gratia possumus proscribere amygdalini grana quatuor in emulsione amygdalarum dulcium uncias quatuor, — et nihil magis![86].
— Нельзя ли перевести этот приговор на такой язык, чтобы я его понимала, — попросила Лиза. Розанов затруднялся ответом.
— Удивительно! — произнесла с снисходительной иронией больная. — Неужто вы думаете, что я боюсь смерти! Будьте честны, господин Лобачевский, скажите, что у меня? Я желаю знать, в каком я положении, и смерти не боюсь.
— У вас воспаление лёгких, — отвечал Лобачевский.
— Одного?
— Обоих.
— Значит, finita la comedia?[87].
— Положение трудное.
— Выйдите, — сказала она, дав знак Розанову, и взяла Лобачевского за руку.
— Люди перед смертью бывают слабы, — начала она едва слышно, оставшись с Лобачевским. — Физические муки могут заставить человека сказать то, чего он никогда не думал; могут заставить его сделать то, чего бы он не хотел. Я желаю одного, чтобы этого не случилось со мною… Но если мои мучения будут очень сильны…
— Я этого не ожидаю, — отвечал Лобачевский.
— Но если бы?
— Что же вам угодно?
— Убейте меня разом.
Лобачевский молчал
— Уважьте моё законное желание…
— Хорошо, — тихо произнёс Лобачевский.
Лиза с благодарностью сжала его руку.
Весь этот день она провела в сильном жару, и нервное раздражение её достигало крайних пределов: она вздрагивала при малейшем шорохе, но старалась владеть собою. Амигдалина она не хотела принимать и пила только ради слез и просьб падавшей перед нею на колени старухи.
Перед вечером у неё началось в груди хрипение, которое становилось слышным по всей комнате.
— Ага, уже началась музыка, — произнёс шёпотом Лобачевский, обращаясь к Розанову.
— Да, худо.
— К утру все будет кончено.
— Вы не бойтесь, — сказал он, держа за руку больную. — Больших мучений вы не испытаете.
— Я верю вам, — отвечала Лиза.
— Батюшка!.. — трепеща всем телом и не умея удержать в повиновении дрожащих губ, остановила Лобачевского на лестнице Абрамовна.
— Умрёт, старушка, умрёт, ничего нельзя сделать.
— Батю-ш-ш-шка! — опять простонала старуха.
— Ничего, ничего, няня, нельзя сделать, — отвечал, спускаясь по ступеням, Лобачевский.
Все существо старухи обратилось с этой минуты в живую заботу о том, чтобы больная исповедовалась и причастилась.
— Матушка, Лизушка, — говорила она, заливаясь слезами, — ведь от этого тебе хуже не будет. Ты ведь христианского отца с матерью дитя: пожалей ты свою душеньку.
— Оставьте меня, — говорила, отворачиваясь, Лиза.
— Ангел мой! — начинала опять старуха.
— Нельзя ль ко мне привезть Бертольди? — отвечала Лиза.
— На что вам Бертольди? — спокойно урезонивал больную Розанов. — Она только будет раздражать вас. Вы сами хотели избегать их; теперь же у вас с ними ведь ничего нет общего.
— Однако оказывается больше, чем я думала, — отвечала раздражительно Лиза. Розанов замолчал.
— Лиза, послушайся няни, — упрашивала со слезами Женни.
— Матушка! друг мой! Послушайся няни, — умоляла, стоя у кровати на коленях, со сложенными на груди руками, старуха.
— Лизавета Егоровна! Гейне, умирая, поручал свою бессмертную душу Богу, отчего же вы не хотите этого сделать хоть для этих женщин, которые вас так любят? — упрашивал Розанов.
— Хорошо, — произнесла с видимым усилием Лиза. Абрамовна вскочила, поцеловала руку больной и послала свою кухарку за священником, которая возвратилась с какою-то длинненькою связочкою, завёрнутою в чистенький носовой платочек.
Свёрточек этот она осторожно положила на стул, в ногах Лизиной постели. Больной становилось хуже с каждою минутою. По целой комнате слышалось лёгочное клокотание, и из груди появились окрашенные кровью мокроты.
Пришёл пожилой священник с прекрасным бледным лицом, обрамлённым ниспадающими по обе стороны чёрными волнистыми волосами с лёгкою проседью. Он поклонился Евгении Петровне и Розанову, молча раскатал свёрнутый епитрахиль, надел его, взял в руки крест и с дароносицею вошёл за Абрамовною к больной.
— Попросите всех выйти из этой комнаты, — шепнул он няне.
Они остались вдвоём с Лизою. Священник тихо произнёс предысповедные слова и наклонился к больной. Лиза хрипела и продолжала смотреть на стену. Священник вздохнул, осенив её крестом, и сильно взволнованный вышел из-за ширмы.
Провожая его, Розанов хотел дать ему деньги. Священник отнял руку.
— Не беспокойтесь; не за что мне платить, — сказал он.
Розанов не нашёлся ничего сказать. Когда Розанов возвращался в комнату больной, в передней его встретила немка-хозяйка с претензиею, что к ней перевезли умирающую.
— Вам будет заплачено за все беспокойства, — ответил ей, проходя, Розанов. Усиливающееся лёгочное хрипение в груди Лизы предсказывало скорую смерть. Заехал Лобачевский и, не заходя за ширмы, сказал:
— Конец.
— Вы очень изнурены, это для вас вредно, усните, — посоветовал он Евгении Петровне.
Та махнула опять рукою и заплакала.
— Перестань, Женни, — произнесла чуть внятно Лиза, давясь мокротой. — Душит меня, — проговорила она ещё тупее через несколько времени и тотчас же, делая над собою страшное усилие, выговорила твёрдо: — С ними у меня общего… хоть ненависть… хоть неумение мириться с тем обществом, с которым все вы миритесь… а с вами… Ничего, — договорила она и захлебнулась.
— Батюшка! колоколец уж бьёт, — закричала из-за ширмы стоявшая возле умирающей Лизы Абрамовна.
Розанов метнулся за ширмы. Лиза с выкатившимися глазами судорожно ловила широко раскрытым ртом воздух. Евгения Петровна упала в дурноте со стула; растерявшийся Розанов бросился к ней. Когда он лил воду сквозь сжатые зубы Евгении Петровны, в больной груди умирающей прекратилось хрипение.
Посадив Вязмитинову, Розанов вошёл за ширмы. Лиза лежала навзничь, закинув назад голову, зубы её были стиснуты, а посиневшие губы открыты. На неподвижной груди её лежал развёрнутый платочек Абрамовны с тремя восковыми свечечками, четвёртая тихо теплилась в замершей руке Лизы. Абрамовна, наклонив голову, шептала молитву и заводила веками остановившиеся глаза Лизы.
Похороны Лизы были просты, но не обошлись без особых заявлений со стороны некоторых граждан. Один из них прошёл в церковь со стеариновою свечкою и во все время отпевания старался вылезть наружу. С этою же свечкою он мыкался всю дорогу до кладбища и, наконец, влез с нею на земляной отвал раскрытой могилы.
— Господа, мы просим, чтоб речей не было, этого не желала покойница и не желаем мы, — произнёс Розанов, заметя у гражданина со стеариновою свечою какую-то тетрадку.
Всякие гражданские мотивы были как-то ужасно противны в эти минуты, и земля на крышку Лизиного гроба посыпалась при одном церковном молении о вечном покое. Баронесса Альтерзон была на похоронах сестры и нашла, что она, бедняжка, очень переменилась. Белоярцев шёл на погребение Лизы тоже с стеариновою свечою, но все время не зажигал её и продержал в рукаве шубы. Тонкое, лисье чутьё давало ему чувствовать, что погода скоро может перемениться и нужно поубрать парусов, чтобы было на чем после пролавировать.
Глава двадцать пятая.
Новейшие моды и фасоны
(Последняя глава вместо эпилога)
Девятого мая, по случаю именин Николая Степановича, у Вязмитиновых была пирушка. Кроме обыкновенных посетителей этого дома, мы встречаем здесь множество гостей, вовсе нам не знакомых, и несколько таких лиц, которые едва мелькнули перед читателем в самом начале романа и которых читатель имел полное право позабыть до сих пор. Здесь вдова камергерша Мерева, её внучка, которой Помада когда-то читал чистописание и которая нынче уже выходит замуж за генерала; внук камергерши, в гусарском мундире, с золотушным шрамом, выходящим на щеку из-под левой челюсти; Алексей Павлович Зарницын в вицмундире и с крестом за введение мирового положения о крестьянах, и, наконец, брат Евгении Петровны, Ипполит Петрович Гловацкий, которого некогда с такими усилиями старались отратовать от тяжёлой ответственности, грозившей ему по университетскому делу. Теперь Ипполит Гловацкий возмужал, служит чиновником особых поручений при губернаторе и старается держать себя государственным человеком.
Губерния налетела сюда, как обыкновенно губернии налетают: один станет собираться, другому делается завидно, — дело сейчас находится, и, смотришь, несколько человек, свободно располагающих временем и известным капиталом, разом снялись и полетели вереницею зевать на зеркальные окна Невского проспекта и изучать то особенное чувство благоговейного трепета, которое охватывает человека, когда он прикасается к топазовой ручке звонка у квартиры могущественной особы.
Камергерша Мерева ехала потому, что сама хотела отобрать и приготовить приданое для выходящей за генерала внучки; потом желала просить полкового командира о внуке, только что произведённом в кавалерийские корнеты, и, наконец, хотела повидаться с какими-то старыми приятелями и основательно разузнать о намерениях правительства по крестьянской реформе. Камергерша Мерева была твёрдо уверена, что вечное признание за крестьянами прав личной свободы дело решительно невозможное, и постоянно выискивала везде слухов, благоприятствующих её надеждам и ожиданиям.
Алексей Павлович Зарницын поехал в Петербург, потому что поехала Мерева и потому что самому Алексею Павловичу давно смерть как хотелось прокатиться. Практическая и многоопытная супруга Алексея Павловича давно вывела его в уездные предводители дворянства и употребила его для поправления своих отношений с камергершей, которая не хотела видеть Кожухову с тех пор, как та, заручившись дарственною записью своего первого мужа, выжила его из его собственного имения. Не сама Мерева, а её связи с аристократическим миром Петербурга были нужны Катерине Ивановне Зарницыной, пожелавшей ввиду кивающей ей старости оставить деревенскую идиллию и пожить окнами на Большую Морскую или на Миллионную. Катерине Ивановне задумалось провести жизнь так, чтобы Алексей Павлович в двенадцать часов уходил в должность, а она бы выходила подышать воздухом на Английскую набережную, встречалась здесь с одним или двумя очень милыми несмышлёнышами в мундирах конногвардейских корнетов с едва пробивающимся на верхней губе пушком, чтобы они поговорили про город, про скоромные скандалы, прозябли, потом зашли к ней, Катерине Ивановне, уселись в самом уютном уголке с чашкою горячего шоколада и, согреваясь, впадали в то приятное состояние, для которого ещё и итальянцы не выдумали до сих пор хорошего названия. И так далее: все «в самом, в самом игривом», и все при неотменном присутствии корнета с пробивающимся на верхней губе пушком.
Катерина Ивановна, долго засидевшаяся в провинциальной глуши, обманывала себя, преувеличивая светское значение старой камергерши. Одни петербургские связи Меревой от времени слишком вытянулись и ослабели, другие уже вовсе не существовали. Но Катерина Ивановна не брала этого в расчёт, всячески заискивала расположения Меревой сама и возила к ней на поклон своего мужа.
Алексей Павлович давно утратил свою автономию и плясал по жениной дудке. Он был снаряжён и отправлен в Петербург с целью специально служить камергерше и открыть себе при её посредстве служебную дорогу, но он всем рассказывал и даже сам был глубоко убеждён, что едет в Петербург для того, чтобы представиться министру и получить от него инструкцию по некоторым весьма затруднительным вопросам, возникающим из современных дворянских дел.
Губернаторский чиновник особых поручений Ипполит Гловацкий, огорчаемый узкостью губернской карьеры, поехал с Зарницыным, чтобы при содействии зятя переместиться на службу в Петербург.
— Как же ты оставишь отца? — спрашивала его Евгения Петровна.
— А что же, матушка, делать! Нельзя же мне с этих пор закабалить себя в провинции и погубить свою карьеру.
— Это, к сожалению, очень грустно, но совершенно справедливо, — заметил Вязмитинов.
— Я сама поеду весною с детьми к отцу, — отвечала Евгения Петровна.
— Лучше перевезём его сюда.
— Нет, зачем же! Для чего тащить его из-под чистого неба в это гадкое болото! Лучше я к нему поеду; мне самой хочется отдохнуть в своём старом домике. Поживу с отцом, погощу у матери Агнии, поставлю памятник на материной могиле…
— А что мать Агния? — спросил Вязмитинов, обращаясь к Меревой.
Вся эта беседа происходит за круглым чайным столом в день упомянутых именин Вязмитинова. Камергерша сложила свои сухие, собранные в смокву губы и, произнося русское у не как русское ю, а как французское u, отвечала: «ужасная чудиха!»
— Помнишь, Ипполит, как она когда-то не могла простить тебе твоего отзыва о монастырях и о Пушкине? — говорил весело Вязмитинов.
— Однако простила же, и, может быть, благодаря ей Ипполит не сделался солдатом, — вмешалась Евгения Петровна.
— Что её племянница? — осведомилась Мерева.
— Лиза? Она умерла.
— Скажите! Как это странно! Отчего же это она умерла?
— Простудилась.
— Всю жизнь изжила, — подсказал Вязмитинов.
— Какой ты нынче острогон! — заметил, ставя на стол свою чашку, Розанов.
— С ней там опять была история почти в том же роде, — начала, выдавливая слова, Мерева. — На моего внука рассердилась — вот на него, — пояснила камергерша, указывая на золотушного гусара.
— Это вы о ком говорите?
— Об игуменье.
— Извините, пожалуйста, я не понял.
— Да. Представьте себе, у них живописцы работали. Ню, она на воротах назначила нарисовать страшный суд — картину. Ню, мой внук, разумеется, мальчик молодой… знаете, скучно, он и дал живописцу двадцать рублей, чтобы тот в аду нарисовал и Агнию и всех её главных помощниц.
Несколько человек захохотали и посмотрели на молодого гусара.
— Ню, так и сделал, — заключила, улыбаясь, Мерева. — Старуха рассердилась, прогнала живописца и велела все лица перерисовать.
— Гласность, — заметил какой-то жёлчный пожилой чиновник.
— Да, а себя, говорят, так и велела оставить.
— Все это было бы смешно, когда бы не было так глупо, — сказал за стулом Евгении Петровны Розанов.
— Именно, — отвечала хозяйка.
О Феоктисте Мерева ничего не знала.
— А об этом, — говорила она, захватив одного статского генерала со звездою, — я хоть и в провинции живу, но могу вам сообщить самые верные сведения, которые прямо идут из самых верных источников. Австрийский император, французский император и прусский король писали к нашему императору, что так как у них крестьяне все освобождены без земли, а наш император дал крестьянам землю, то они боятся, что их крестьяне, узнавши про это, бунт сделают, и просили нашего императора отобрать у наших крестьян землю назад. Ню, и наш император принял это во внимание. Я это наверное знаю, потому что наш владыка был здесь в Петербурге, и его регент, который с ним тоже был здесь, все это мне самой рассказывал.
— Смею вас уверить, ваше превосходительство, что все это чистейший вздор, — распинался перед Меревою статский генерал, стараясь её всячески урезонить.
— Ах, нет, нет, нет! Нет, вы уж, пожалуйста, не говорите мне этого, — отпрашивалась Мерева.
— Ну и хорошо; ну и положим, что должность, как ты говоришь, самостоятельная; ну что же я на ней сделаю? — спрашивал в углу Ипполит у Вязмитинова, который собирался сейчас просить о нем какого-то генерала.
— Можешь самостоятельно работать, можешь заявлять себя с выгодной стороны и проводить полезную инициативу.
— Да… инициатива, это так… Но место это все-таки выходит в восьмом классе, — что же я получу на нем? Мне нужен класс, дорога. Нет, ты лучше проси о том месте. Пуская оно там и пустое, да оно в седьмом классе, — это важно, если меня с моим чинишком допустят к исправлению этой должности.
— Если ты так смотришь, пусть будет по-твоему, — отвечал Вязмитинов.
— Да как же смотреть-то иначе?
— Пожалуй, может быть ты и прав.
— Нет, позвольте, — говорили наперебой молодая супруга одного начальника отделения и внучка камергерши Меревой, забивая насмерть Зарницына и ещё нескольких молодящихся чиновников. — Что же вы, однако, предоставили женщине?
— Наш закон… Наш закон признает за женщиною право собственности и по выходе замуж, у нас женщина имеет право подавать свой голос на выборах… — исчислял Зарницын.
— Да это закон, а вы-то, вы-то сами что предоставили женщине? Что у вас женщина в семье? Мать, стряпуха, нянька ваших плаксивых ребят, и только.
— В семье каждая женщина должна…
— Должна! Вот опять должна! Я слышать не могу этого ненавистного слова: женщина должна. Отчего же, я вас спрашиваю, мужчина не должен?
— Но позвольте, я хотел сказать, что женщина должна сама себя поставить, сама себе создать соответственное положение.
— Женщина должна, видите, создавать себе это положение! А отчего же вы не хотите ей сами устроить это положение? Отчего женщина не видит в семье предупредительности? Отчего желание её не угадывается?
— Но, душечка, нельзя же, чтобы муж мог отгадывать каждое женино желание, — вмешался начальник отделения, чуя, что в его огород полетели камешки.
— Если любит, так все отгадает, — зарешила дама. — Женихами же вы умеете отгадывать и предупреждать наши желания, а женитесь… Говорят: «у неё молодой муж», — да что мне или другой из того, что у меня молодой муж, когда для него все равно, счастлива я или несчастлива. Вы говорите, что вы работаете для семьи, — это вздор; вы для себя работаете, а чтобы предупредить какое-нибудь пустое желание жены, об этом вы никогда не заботитесь.
— Да, душечка, какое же желание, — заискивал опять начальник отделения.
— Ну, самое пустое, ну чепчик, ну ленту, которая нравится, — безделицу, да предупреди её.
— Душечка, да отчего же жене самой не купить себе чепчик или ленту?
— Не лента дорога, а внимание: в этом обязанность мужа.
— Вот в чем обязанность мужа! Слышали? — спросил Евгению Петровну Розанов, — та только улыбнулась.
— Это правда, — говорила камергерша Мерева сентиментальной сорокалетней жене богатого домовладельца. — Я всегда говорила: в молодых мужьях никакого проку нет, все только о себе думают. Вон жених моей внучки — генерал и, разумеется, хоть не стар, но в настоящих летах, так это любовь. Он её, как ребёнка, лелеет. Смешно даже, расскажу вам: он с нею часто разговаривает, как с ребёнком, знаете так: «сте, сте ти, моя дюся? да какая ти у меня клясавица», и привык так. Является он к своему дивизионному начальнику, да забылся и говорит: «Цесть имею васему превосходительству долезить». Даже начальник рассмеялся: «Что это, говорит, с вами такое?» — «Извините, говорит, ваше превосходительство, это я с невестой своей привык». — Так вот это любовь!
— Да, я имею трех взрослых дочерей, — стонала сентиментальная сорокалетняя домовладелица. — Одну я выдала за богатого купца из Астрахани. Он вдовец, но они счастливы. Дворяне богатые нынче довольно редки; чиновники зависят от места: доходное место, и хорошо; а то и есть нечего; учёные получают содержание небольшое: я решила всех моих дочерей за купцов отдать.