— Лизавета Егоровна! — позвал Белоярцев её обиженно. Лиза остановилась и молча оглянулась через плечо.
— По крайней мере мы с вами после этого говорить не можем, — произнёс, стараясь поправиться, Белоярцев. Лиза пошла далее, не удостоив его никаким ответом.
— Это ужасно! это ужасно! — повторяли долго в зале, группируясь около Белоярцева и упоминая часто имя Лизы.
— Или она, или я, — говорил Белоярцев.
Решено было, что, конечно, не Белоярцев, а Лиза должна оставить Дом Согласия. Лиза узнала об этом решении в тот же вечер и объявила, что она очень рада никому не мешать пресмыкаться перед кем угодно, даже перед Белоярцевым. С Лизою поднялась и Ступина, которой все не жилось в Доме.
Дней пять они ездили, отыскивая себе квартиру, но не находили того, чего им хотелось, а в это время случились два неприятные обстоятельства: Райнер простудился и заболел острым воспалением лёгких, и прислуга Дома Согласия, наскучив бестолковыми требованиями граждан, взбунтовалась и требовала расчёта.
— Что вам такое? чем вам худо? — урезонивал Белоярцев кухарку и девушек.
— Как не худо, помилуйте, — отвечала в один голос прислуга, — не знаем, у кого живём и кого слушаться.
— Да на что вам слушаться?
— Да как же хозяина не слушаться! А тут, кто тут старший?
— А на что тебе старший! Ну, я вам всем старший. Надя! Приказываю тебе, чтоб ты нынче пришла мне пятки почесать. — Я тебе старший, ты, смотри, слушайся, — приходи.
Девушки фыркали над белоярцевскими прибаутками, но дня через два опять начинали:
— Нет, вы, как вам угодно, а вы извольте себе другую прислугу иметь.
Надо было переменить прислугу. Лизы никогда не было дома. На вопросы, которые Белоярцев предлагал о ней другим, ему отвечали, что Лиза теперь занята, что она днюет и ночует у Райнера, но что она непременно их оставит.
Обстоятельство это было для Белоярцева очень неприятно. Он начал поговаривать, что в интересах ассоциации это нужно бы прекратить; что он готов пожертвовать своим самолюбием, и проч., и проч. Ассоциация соглашалась, что лишаться такого члена, как Лиза, да ещё на первых порах, для них весьма невыгодно.
— Это так, — подтвердил Белоярцев и на следующий день утром прочёл всем своим следующее письмо: «Лишив себя права говорить с вами, я встретил в вас, Лизавета Егоровна, в этом отношении такое сочувствие, которое меня поставило в совершенную невозможность объясниться с вами ещё раз. Вы, по-видимому, не находите в этом надобности, но я нахожу и ещё раз хочу испытать, насколько возможно разъяснить возникшие между нами недоразумения. Решившись писать к вам, я вовсе не имею в виду оправдываться в ваших глазах в чем бы то ни было. В настоящую минуту, если настроение ваших мыслей ещё не изменилось, если вы ничего сами себе не разъяснили, — то я считаю это делом бесполезным. Странно было бы объяснять кому-нибудь, что я вовсе не то, что обо мне думают, в то время когда, может быть, вовсе не желают никак обо мне думать. Я хочу говорить не о себе, а о вас и, устранив на время все личные счёты, буду с вами объясняться просто как член известной ассоциации с другим членом той же ассоциации. Я слышал, что вы нас покидаете. В числе прочих я считаю необходимым высказать по этому поводу моё мнение. Ещё очень недавно я желал, чтобы вы нас оставили, потому что видел в вас причину всех раздоров, возникавших у нас в последнее время. Я даже высказал это мнение в полной уверенности, что вы его узнаете. Несколько позже, когда я уже успел освободиться из-под влияния того предубеждения, которое развилось у меня относительно вас, — несколько позже, положив руку на сердце, я мог уже беспристрастнее взглянуть на дело и, следовательно, быть строже и к самому себе; я пришёл к тому заключению, что выказывать свои личные желания относительно другого никто из нас не вправе, тем более если эти желания клонятся к удалению одного из членов. Если двое не уживаются, то, по-видимому, справедливее всего было бы предоставить это дело суждению общего собрания, которое может по этому случаю назначить экстренное заседание и решить этот спорный вопрос на том основании: кто из двух полезнее для общества, т.е. ассоциации. Это мнение я высказал всем нашим, но тут же убедился, что эта мера, несмотря на всю свою справедливость, вовсе не так практична и легко применима, как мне казалось прежде. — Рассуждать о возможной полезности людей, не принёсших ещё никакой существенной пользы, действительно неловко. Бог знает, что ещё мы сделаем; во всяком случае заставить наших почтённых членов рассуждать об этом, отрывать их для того только, чтобы они, проникнувшись пророческим духом, изрекли каждый, по мере сил своих, прорицания по поводу наших домашних дрязг; — желать этого, по-моему, очень безрассудно. — Таким образом сам я разрушил мною самим созданные предположения и планы и пришёл к тому заключению, что время и одно только время сделает все, что нужно, и притом гораздо лучше того, как мы думаем. Время устроит правильные отношения и покажет людей в настоящем их свете и вообще поможет многому. Все это, разумеется, может случиться только тогда, когда мы всецело решимся довериться тем истинам, которые выработаны частию людьми нашего взгляда за границею, а частию нами самими. Будем лучше руководиться тем, что выработает время, то есть самая жизнь, нежели своим личным, минутным и, следовательно, не беспристрастным мнением».
Все это в переводе на разговорный русский язык может быть выражено в следующей форме:
«Лизавета Егоровна! Хотя я твёрдо уверен, что вы против меня не правы, но для общего блага я прошу вас: Лизавета Егоровна! Попробуйте на время забыть все, что между нами было, и не покидайте нас. С отличным уважением имею честь быть Белоярцев.»
— Это надо прочесть в экстренном заседании, — заметила по окончании письма Бертольди.
— Помилуйте, на что же тут экстренное заседание, когда мы все равно все в сборе?
— Да, но все-таки…
— Э, вздор: одобряете вы, господа, такое письмо?
Все одобрили письмо, и в первый раз, как Лиза приехала домой от больного Райнера, оно было вручено ей через Бертольди.
Лиза, пробежав письмо, сказала «хорошо» и снова тотчас же уехала.
— Что же значит это хорошо? — добивался Белоярцев у Бертольди.
— Ну, разумеется, остаётся, — отвечала она с уверенностью.
А между тем приближалась девятая декада, тот девятый вал, которого Белоярцев имел много оснований опасаться. По болезни Райнера ни у кого из женщин не было никакой работы; сам Белоярцев, находясь в тревоге, тоже ничего не сделал в этот месяц; прислуга отошла, и вновь никого нельзя было нанять. Жили с одной кухаркой, деревенской бабой Марфой, и её мужем, маленьким мужичонком, Мартемьяном Ивановым, носившим необыкновенно огромные сапожищи, подбитые в три ряда шляпными гвоздями. Мужичонко этот состоял истопником, ставил самовары и исправлял должность лакея и швейцара.
Белоярцев вовсе не составлял отчёта за три последние декады. Нечего было составлять; все шло в дефицит. Он ухитрялся выдумать что-нибудь такое, чему бы дать значение вопроса, не терпящего ни малейшего отлагательства, и замять речь об отчёте.
Вопрос о прислуге помог ему. Белоярцев решил предложить, чтобы дать более места равенству, обходиться вовсе без прислуги и самим разделить между собою все домашние обязанности.
— Бахарева может наливать чай, — говорил он, сделав это предложение в обыкновенном заседании и стараясь, таким образом, упрочить самую лёгкую обязанность за Лизою, которой он стал не в шутку бояться. Я буду месть комнаты, накрывать на стол, а подавать блюда будет Бертольди, или нет, лучше эту обязанность взять Прорвичу. Бертольди нет нужды часто ходить из дому — она пусть возьмёт на себя отпирать двери.
— Я согласна, — отвечала Бертольди, — только не ночью; я ночью крепко сплю.
— Ночью Мартемьян Иванов спит в передней.
— Ну, а днём я согласна.
— А остальные обязанности вы, mesdames, разберите между собою.
Так решено было жить без прислуги и в день общего собрания занять публику изложением выгод от этой новой меры, выработанной самой жизнью. Вечер, в который должно было происходить третье общее собрание, был тёмный, гадкий, туманный, какими нередко наслаждается Петербургская сторона.
По дому давно все было готово к принятию гостей, но гостей никого не было. Так прошёл час и другой. Белоярцев похаживал по комнате, поправляя свечи, перевёртывал цветочные вазоны и опять усаживался, а гостей по-прежнему не было.
— Верно, никого не будет, — проговорил он.
— Да, надо обсудить, при скольких лицах мы можем составлять общее собрание, — заметила Бертольди.
— Что ж тут обсуждать: общее собрание наличных членов, да вот и все…
— Стало быть, мы сейчас можем открыть общее собрание.
— Конечно, можем.
— Господа! По местам; интересная вещь: вопрос о прислуге. Бахарева, кажется, ещё не знакома с этим вопросом.
Лиза, по обыкновению читавшая, приподняла голову и посмотрела вопросительно на Бертольди. Белоярцев воспользовался этим движением и, остановясь против Лизы в полупочтительной, полунебрежной позе, самым вкрадчивым, дипломатическим баском произнёс:
— В одном из экстренных заседаний, бывших в ваше отсутствие, мы имели рассуждение по вопросу о прислуге. Вам, Лизавета Егоровна, известно, что все попытки ввести бывших здесь слуг в интересы ассоциации и сделать их нашими товарищами были безуспешны. Выросши в своекорыстном обществе, они не могли себе усвоить наших взглядов и настаивали на жалованье. Потом и жалованье их не удовлетворяло, им захотелось иметь хозяина. (Белоярцев пожал плечами с сострадательным удивлением.) Мы должны были отпустить трех девушек и остались при одной Марфе с её мужем. Вновь приходившие слуги тоже оказываются неудобными: ни одной нельзя растолковать выгод её положения в нашем устройстве. Чего ж делать! (Белоярцев вздохнул.) Мы, Лизавета Егоровна, решили, как в видах экономии, так и преследуя идею совершенного равенства и братства, жить без прислуги. Мы вот как полагали разделить наши обязанности по дому, — Белоярцев рассказал то, что мы уже знаем, и добавил: — Мы ждали только вашего согласия для того, чтобы считать это дело вполне решённым и практиковать его.
— Что ж, если это нужно, я согласна, — отвечала Лиза, едва удостоивая Белоярцева во все время этого разговора ленивым и равнодушным полувзглядом.
— Значит, мы, господа, можем считать этот вопрос вполне решённым.
— Да, если другие на него согласны, — отвечала Лиза.
— Другие все уже вотировали этот вопрос в экстренном заседании, — отвечал Белоярцев и, изменив тон в ещё более ласковый, благодарил Лизу за её внимание к его просьбе.
— Я осталась потому, что это находили нужным для дела, а вовсе не для вас. Вам благодарить меня не за что, — отвечала Лиза.
Прескучно и пренатянуто становилось, а вечера ещё оставалось много. Белоярцев кропотался и упрекал русские натуры, неспособные ничего держаться постоянно.
— Два раза пришли, и конец, и надоело, — рассказывал он, все более вдохновляясь и расходясь на русскую натуру.
— Они очень умно поступают, — произнесла во время одной паузы Лиза.
— Умно, Лизавета Егоровна?
— Конечно. Здесь тоска, комедии и больше ничего.
Белоярцев стал оправдываться. Лиза дала ему возможность наговорить бездну умных слов и потом сказала:
— Вы, пожалуйста, не думайте, что я с вами примирилась. Я не уважаю людей, которые ссорятся для того, чтобы мириться, и мирятся для того, чтобы опять ссориться. Я в вас не верю и не уважаю вас. (Растерявшийся Белоярцев краснел и даже поклонился. Он, вероятно, хотел поклониться с иронией, но иронии не вышло в его неуместном поклоне.) Я думаю, что наше дело пропало в самом начале, и пропало оно потому, что между нами находитесь вы, — продолжала Лиза. — Вы своим мелким самолюбием отогнали от нас полезных и честных людей, преданных делу без всякого сравнения больше, чем вы, человек фальшивый и тщеславный. (Белоярцев пунцовел: раздувавшиеся ноздерки Лизы не обещали ему ни пощады, ни скорого роздыха.) Вы, — продолжала Лиза, — все постарались перепортить и ничему не умеете помочь. Без всякой нужды вы отделили нас от всего мира.
— Этого требовала безопасность.
— Полноте, пожалуйста: этого требовали ваши эгоистические виды. Вместо того чтобы привлекать людей удобствами жизни нашего союза, мы замкнулись в своём узком кружочке и обратились в шутов, над которыми начинают смеяться. Прислуга нас бросает; люди не хотят идти к нам; у нас скука, тоска, которые вам нужны для того, чтобы только все слушали здесь вас, а никого другого. Вместо чистых начал демократизма и всепрощения вы ввели самый чопорный аристократизм и нетерпимость. Вы вводите теперь равенство, заставляя нас обтирать башмаки друг другу, и сортируете людей, искавших возможности жить с нами, строже и придирчивее, чем каждый, сделавшийся губернским аристократом. Вы толкуете о беззаконности наказания, а сами отлучаете от нашего общества людей, имеющих самые обыкновенные пороки. Если бы вы были не фразёр, если бы вы искали прежде всего возможности спасти людей от дурных склонностей и привычек, вы бы не так поступали. Мы бы должны принимать всякого, кто к нам просится, и действовать на его нравственность добрым примером и готовностью служить друг другу. Я полагала и все или многие так думали, что это так и будет, а вышло… вот эта комедия, разговоры, споры, заседания, трата занятых под общую поруку денег и больше ничего.
— Деньги же целы; они восполняются.
— Неправда. Вы читаете отчёты, в которые не включается плата за квартиру; вы не объявляете, сколько остаётся занятых денег.
— Денег ещё много.
— А например?
— Около девятисот рублей.
— Всегда около девятисот рублей!
— Да, это за исключением того, что заплачено за квартиру, на обзаведение и на все, на все.
— Ну, господа, мы, значит, можем себя поздравить. В три месяца мы издержали тысячу сто рублей, кроме нашего заработка; а дом у нас пуст, и о работе только разговоры идут. Можно надеяться, что ещё через три месяца у нас ничего не будет.
— Что ж? если вы рисуете себе все это такими чёрными красками и боитесь… — начал было Белоярцев, но Лиза остановила его словами, что она ничего не боится и остаётся верною своему слову, но уже ничего не ожидает ни от кого, кроме времени.
— А наши личные отношения с вами, monsieur Белоярцев, — добавила она, — пусть останутся прежние: нам с вами говорить не о чем.
Глава десятая.
Камрады
Райнер очень медленно оправлялся после своей тяжкой и опасной болезни. Во все это время Лиза не оставляла его: она именно у него дневала и ночевала. Её должность в чайной Дома исправляла Ступина. Райнера навещали и Полинька и Евгения Петровна; но постоянной и неотлучной сиделкой его все-таки была одна Лиза.. В это время в Доме и за Домом стали ходить толки, Лиза влюблена в Райнера, и в это же время Лиза имела случай более, чем когда-либо, узнать Райнера и людей, его окружающих.
Она пришла к нему на четвёртый день его болезни, застав его совершенно одинокого с растерявшейся и плачущей Афимьей, которая рассказала Лизе, что у них нет ни гроша денег, что она боится, как бы Василий Иванович не умер и чтобы её не потащили в полицию.
— За что же в полицию? — спросила Лиза.
— Да как же, матушка барышня. Я уж не знаю, что мне с этими архаровцами и делать. Слов моих они не слушают, драться с ними у меня силушки нет, а они все тащат, все тащат: кто что зацепит, то и тащит. Придут будто навестить, чаи им ставь да в лавке колбасы на книжечку бери, а оглянешься — кто-нибудь какую вещь зацепил и тащит. Стану останавливать, мы, говорят, его спрашивали. А его что спрашивать! Он все равно что подаруй бесштанный. Как дитя малое, все у него бери.
Лиза осведомилась, где же товарищи Райнера?
— Да вот их, все разбежались. Как вороны, почуяли, что корму нет больше, и разбежались все. Теперь, докладываю вам, который только наскочит, цапнет что ему надо и мчит.
— Кто ж его лечит? — осведомилась опять Лиза.
— Да кто лечит? Сулима наш прописывает. Вот сейчас перед вашим приходом чуть с ним не подралась: рицепт прописал, да смотрю, свои осматки с ног скидает, а его новые сапожки надевает. Вам, говорит, пока вы больны, выходить некуда. А он молчит. Ну что же это такое: последние сапожонки, и то у живого ещё с ног волокут! Ведь это ж аспиды, а не люди.
Лиза взяла извозчика и поехала к Евгении Петровне. Оттуда тотчас же послала за Розановым. Через час Розанов вместе с Лобачевским были у Райнера, назначили ему лечение и послали за лекарством на розановских же лошадях.
Лиза возвратилась к больному от Евгении Петровны с бельём, вареньем, лимонами и деньгами. Она застала ещё у него Розанова и Лобачевского.
— Что? — спросила она шёпотом Розанова.
— Ничего пока, болезнь трудная, но отчаиваться не следует.
— А вы, доктор, какого мнения? — отнеслась она к Лобачевскому.
— Наблюдайте, чтоб не было ветру, но чтоб воздух был чист и чтоб не шумели, не тревожили больного. — Вы заезжайте часам к десяти, а я буду перед утром, — добавил он, обратясь к Розанову, и вышел, никому не поклонившись.
Это было в начале вечера.
Лиза зажгла свечу, надела на неё лежавший на камине тёмненький бумажный абажурчик и, усевшись в уголке, развернула какую-то книгу. Она плохо читала. Её занимала судьба Райнера и вопрос, что он делает и что сделает? А тут эти странные люди! «Что же это такое за подбор странный, — думала Лиза. — Там везде было черт знает что такое, а это уж совсем из рук вон. Неужто этому нахальству нет никакой меры, и неужто все это делается во имя принципа?»
Часов в десять к больному заехал Розанов, посмотрел, попробовал пульс и сказал:
— Ничего нового.
В четвёртом часу ночи заехал Лобачевский, переменил лекарство и ничего не сказал. Перед утром Лиза задремала в кресле и, проспав около часа, встрепенулась и опять начала давать больному лекарство. В десять часов Райнера навестили Розанов и Лобачевский.
— Слава Богу, ему лучше, — сказал Лизе Розанов. — Наблюдайте только, Лизавета Егоровна, чтобы он не говорил и чтобы его ничем не беспокоили. Лучше всего, — добавил он, — чтобы к нему не пускали посетителей.
Доктора обещались заехать вечером. В два часа Лиза слышала, как Афимья выпроваживала лекаря Сулиму.
— Тут уж настоящие лекаря были, — говорила она ему.
— Подь ты, дура, прочь, — говорил Сулима.
— Ну, дура не дура, а вас пускать не приказано, и ходить вам сюда нечего, — отвечала раздражённая баба.
Сулима чертокнул её, хлопнул дверью и ушёл. Около полудня, когда Афимья пошла в аптеку за новым лекарством, в комнату Райнера явились Катырло и Кусицын.
— Ну что, каково вам, Райнер? — громким и весёлым голосом крикнул Катырло.
Лиза остановила его, но было уже поздно: больной проснулся, открыл на несколько секунд глаза и завёл их снова.
— Лучше ему? — несколько тише спросил Лизу Катырло.
— Не знаю: ему очень нужен покой, — отвечала Лиза, кладя конец разговору.
— Ну, я пойду, Кусицын. Мы себе наняли очень хорошенькую квартиру, — счёл он нужным объяснить Лизе, которую встречал на общих собраниях в Доме Согласия, кивнул головой и вышел.
— У него, мне кажется, нет и денег, — прошептал Кусицын.
Лиза кивнула утвердительно головою. Кусицын подошёл к столику, взял Райнерово портмоне и пересмотрел деньги. Там были три рублёвые билета и очень немного мелочи.
— Это что! это ещё что такое! — раздался громкий голос Афимьи в узеньком коридорчике, как раз за спальней Райнера. — Положьте, вам говорю, положьте! (Слышно было, что Афимья у кого-то что-то вырывает.)
Лиза встала и поспешно вышла в залу.
В дверях, у входа в узенький коридорчик, ей представилась фигура Афимьи, которая с яростью вырывала у кого-то, стоящего в самом коридоре, серый Райнеров халат на белых мерлушках. При появлении Лизы бедная женщина сделала отчаянное усилие, и халат упал к её ногам.
— Халат последний уже волокут, — воскликнула она, показывая Лизе свои трофеи. — Ах вы, глотики проклятые, нет на вас пропасти!
— Кто же это? — осведомилась Лиза.
— Да вот же все эти, что опивали да объехали его, а теперь тащат, кто за что схватится. Ну, вот видите, не правду ж я говорила: последний халат — вот он, — один только и есть, ему самому, станет обмогаться, не во что будет одеться, а этот глотик уж и тащит без меня. — «Он, говорит, сам обещал», — перекривляла Афимья. — Да кто вам, нищебродам, не пообещает! Выпросите. — А вот он обещал, а я не даю: вот тебе и весь сказ.
Шум, произведённый Афимьею и Катырло при их сражении за халат, разбудил больного, и он тревожно спросил о причине этого шума. Кусицын, мыча и расхаживая по комнате, рассказал ему, что это и за что происходит. Райнер сделал нетерпеливо-раздражительное движение и попросил Кусицына кликнуть к нему Афимью.
— Отдавайте; зачем вы отнимаете, Афимья!
— А как же: так и давать им все?
— Ах, пусть их! — болезненно произнёс Райнер.
Афимья расставила руки и пошла, бормоча: «Ну что ж, пусть тащат! Видно, надо бросить все: волоки, ребята, кто во что горазд».
Кусицын продолжал ходить по комнате и, остановясь перед столиком у Райнерова изголовья, произнёс:
— Гм, у вас, Райнер, тут три рубля: я вам рубль оставлю, а два мне нужны перевезтись на квартиру.
Райнер качнул головою в знак согласия и закрыл веки. Кусицын вынул из его портмоне два рубля, спокойно положил их в свой жилетный карман и ещё спокойнее вышел.
Лиза, наблюдавшая всю эту сцену, остолбенела.
Глава одиннадцатая.
Совершенно независимая дама
Месяцев за семь до описываемой нами поры, когда ещё в Петербурге было тепло и белые ночи, утомляя глаза своим неприятным полусветом, сокращали расходы на освещение бедных лачуг, чердаков и подземельев, в довольно просторной, но до крайности неопрятной и невесёлой квартире происходила довольно занимательная сцена.
Квартира, о которой идёт речь, была в четвёртом этаже огромного неопрятного дома в Офицерской улице. Подниматься в неё нужно было по чёрной, плитяной лестнице, всегда залитой брызгами зловонных помой и местами закопчённой теплящимися здесь по зимним вечерам ночниками. Со входа в квартиру была довольно большая и совершенно пустая передняя с тремя дверями. Одна из этих дверей, налево от входа, вела в довольно просторную кухню; другая, прямо против входа, — в длинную узенькую комнатку с одним окном и камином, а третья, направо, против кухонной двери, — в зал, за которым в стороне была ещё одна, совершенно изолированная, спокойная комната с двумя окнами. Все убранство первой, узенькой комнаты состояло из мягкого пружинного дивана, обитого некогда голубою материею, двух плохеньких стульев и ломберного стола, на котором были разложены разные письменные принадлежности. В зале было ещё пустее. Кроме шести плетёных стульев и круглого обеденного стола, здесь не было ровно ничего. Задняя комната служила спальнею. Меблировка её тоже не отличалась ни роскошью, ни вкусом, ни особенным удобством, но все-таки комната была много полнее прочих. Здесь около стен стояли две ясеневые кровати, из которых одна была покрыта серым байковым, а другая ватным кашемировым одеялом.
В головах у кровати, покрытой кашемировым одеялом, стоял ореховый спальный шкафик, а в ногах женская поясная ванна. Далее здесь были два мягкие кресла с ослабевшими пружинами; стол наподобие письменного; шкаф для платья, комод и этажерка, на которой в беспорядке лежало несколько книг и две мацерованные человеческие кости. В этой квартире жила разъехавшаяся с мужем красивая майорша Мечникова, которую мы встречали в Доме Согласия.
Майорша Мечникова, смелая, красивая и не столько страстная, сколько чувственная женщина, имела лет около двадцати семи или восьми. Она была очень неглупа, восприимчива и способна легко понимать и усвоивать многое, но по крайней живости своего характера не останавливалась серьёзно ни над чем в течение всей своей жизни. Ум и нравственные достоинства людей она могла разбирать довольно ясно, но положительно не придавала им никакого особенного значения. Она сходилась с теми, с кем её случайно сталкивали обстоятельства, и сближалась весьма близко, но без всякой дружбы, без любви, без сочувствий, вообще без всякого участия какого-нибудь чистого, глубокого чувства. Она никогда не толковала ни о какой потере и легко переходила к новым знакомствам и новым связям, которые судьба бросала на её дорогу. Она не была злою женщиной и способна была помочь встречному и поперечному чем только могла; но её надо было или прямо попросить об этой помощи, или натолкнуть на неё: сама она ни на чем не останавливалась и постоянно неслась стремительно вперёд, отдаваясь своим неразборчивым инстинктам и побуждениям. В два года, которые провела, расставшись с детьми и мужем, она успела совершенно забыть и о детях и о муже и считала себя лицом вполне свободным от всяких нравственных обязательств.
По образу своей жизни и некоторым своим воззрениям Мечникова вовсе не имела ничего общего с женщинами новых гражданских стремлений. Она дорожила только свободою делать что ей захочется, но до всего остального мира ей не было никакого дела. Ей было все равно, благоденствует ли этот мир или изнывает в безысходных страданиях: ей и в голову не приходило когда-нибудь помогать этим страданиям. Трудиться она не умела и никогда не пускалась ни в какие рассуждения о труде, а с младенческою беспечностью проживала свои приданые деньжонки, сбережённые для неё мужем. О том, что будет впереди, когда эта небольшая казна иссякнет, Мечникова не задумывалась ни на минуту. — Жила она безалаберно, тратила много и безрасчётливо, давала взаймы и начинала последнюю сотню рублей так же весело и беспечно, как тогда, когда, приехав в столицу, расщипала трехтысячную связку ассигнаций.
С гражданами она познакомилась через Красина, к которому по приезде в Петербург отнеслась как к другу своего детства и с которым весьма скоро успела вступить в отношения, значительно согревшие и восполнившие их детскую дружбу.
В это время в Петербурге происходил набор граждан. Красин очень хорошо знал, что печень Мечниковой не предрасположена ни к какой гражданской хворобе, но неразборчивость новой корпорации, вербовавшей в свою среду все, что стало как-нибудь в разлад с так называемой разумной жизнью, — все, что приняло положение исключительное и относилось к общественному суду и общественной морали более или менее пренебрежительно или равнодушно, — делала уместным сближение всякого такого лица с этою новою гражданскою группою. Образ жизни Мечниковой, по принципам этой группы, не мог казаться ни зазорным, ни неудобным для сопричисления её к этой же группе. Красин познакомил Мечникову с Бертольди, та поговорила с нею, посмотрела на её житьё-бытьё и объявила своим, что Мечникова глупа, но фактическая гражданка.
С сей поры это почётное звание осталось за Мечниковой, и она при иных сметах сопричислялась к разбросанному ещё в то время кружку граждан.
Стал заводиться Дом Согласия. Белоярцев первый явился к Мечниковой, красно и убедительно развил ей все блага, которые ожидают в будущем соединяющихся граждан, и приглашал Мечникову. Мечникова сначала было и согласилась, но потом, раздумав непривычною к размышлению головою, нашла, что все это как-то непонятно, неудобно, даже стеснительно, и отказалась.
— Отчего же? Вы будете совершенно свободны во всех ваших действиях, — безуспешно убеждал её, позируя, Белоярцев.
— Нет, monsieur Белоярцев, — отвечала с своей всегдашней улыбкой Мечникова, — я не могу так жить: я люблю совершенную независимость, и к тому же у меня есть сестра, ребёнок, которая в нынешнем году кончает курс в пансионе. Я на днях должна буду взять к себе сестру.
— Что же, это тем лучше, — настаивал Белоярцев. — Для правильного развития молодой девушки будет гораздо более шансов там, в сообществе людей, выработавших себе истинные, жизненные принципы, чем в среде людей, развращённых рутиною. Мне кажется, что это обстоятельство именно и должно бы склонить вас в пользу моего предложения. Вы видите, скольких трудов и усилий над собою стоило нам, чтобы выделиться из толпы и стать выше её предрассудков. Зачем же вашу сестру опять вести тою же тяжёлой дорогой? Одно поколение должно приготовлять и вырабатывать для другого. Мы прошли одно, — они должны идти дальше нас. Им не нужно терять попусту времени на чёрную работу, которую мы должны были производить, вырывая из самих себя заветы нашего гнилого прошедшего. Помилуйте! За что же оставлять её с ворами и лицемерами. Если вы несомненно верите (а этому нельзя не верить), что все наши пороки и своекорыстные стремления, и ложный стыд, и ложная гордость прививаются нам в цветущие годы нашей юности, то как же вам не позаботиться удалить девушку от растлевающего влияния среды. Надо поставить её в сообщество людей, понятия которых о жизни светлы, честны и свободны.
— Нет, нет, monsieur Белоярцев, — решительно отозвалась Мечникова, позволившая себе слегка зевнуть во время его пышной речи, — моя сестра ещё слишком молода, и ещё, Бог её знает, что теперь из неё вышло. — Надо прежде посмотреть, что она за человек, — заключила Мечникова и, наскучив этим разговором, решительно встала с своего места.
— Я вам говорила, что она дура, — сказала Бертольди, выслушав рассказ Белоярцева о его разговоре с Мечниковою. — Она по натуре прямая гражданка, но так глупа.
Вскоре после этого разговора госпожа Мечникова вышла у своей квартиры из извозчичьей кареты и повела на чёрную, облитую зловонными помоями лестницу молодое семнадцатилетнее дитя в лёгком беленьком платьице и с гладко причёсанной русой головкой.
— Вот здесь мы будем спать с тобою, Агата, — говорила Мечникова, введя за собою сестру в свою спальню, — здесь будет наша зала, а тут твой кабинетец, — докончила она, введя девушку в известную нам узенькую комнатку. — Здесь ты можешь читать, петь, работать и вообще делать что тебе угодно. В своей комнате ты полная госпожа своих поступков.
Пансионерка расцеловала сестру за комнату, за дарованную ей свободу, за конфекты, за ленты, которыми её дарила госпожа Мечникова, и водворилась на жительство в её квартире.