Лиза проехала всю дорогу, не сказав с Помадою ни одного слова. Она вообще не была в расположении духа, и в сером воздухе, нагнетённом низко ползущим небом, было много чего-то такого, что неприятно действовало на окисление крови и делало человека способным легко тревожиться и раздражаться.
С пьяными людьми часто случается, что, идучи домой, единым Божиим милосердием хранимы, в одном каком-нибудь расположении духа они помнят, откуда они идут, а взявшись за ручку двери, неожиданно впадают в совершенно другое настроение или вовсе теряют понятие о всем, что было с ними прежде, чем они опёрлись на знакомую дверную ручку. С трезвыми людьми происходит тоже что-то вроде этого. До двери идёт один человек, а в дверь ни с того ни с сего войдёт другой.
Въехав на училищный двор и бросив Помаде вожжи, Лиза бодро вбежала на крылечко, которым входили в кухню Гловацких. Лиза с первого визита всегда входила к Гловацким через эти двери, и теперь она отперла их без всякого расположения молчать и супиться, как во время всей дороги. Переступив через порог небольших, но очень чистых и очень светлых дощатых сеней, Лиза остановилась в недоумении.
Посреди сеней, между двух окон, стояла Женни, одетая в мундир штатного смотрителя. Довольно полинявший голубой бархатный воротник сидел хомутом на её беленькой шейке, а слежавшиеся от долгого неупотребления фалды далеко разбегались спереди и пресмешно растягивались сзади на довольно полной юбке платья. В руках Женни держала треугольную шляпу и тщательно водила по ней горячим утюгом, а возле неё, на доске, закрывавшей кадку с водою, лежала шпага.
— Что это такое? — спросила, смеясь, Лиза.
— Ах, Лиза, душка моя! Вот кстати-то приехала, — вскрикнула Женни и, обняв подругу, придавила ей ухо медною пуговицею мундирного обшлага.
— Что это такое? — переспросила снова Лиза, осматривая Гловацкую.
— Что?
— Да зачем ты в мундире? На службу, что ли, поступаешь ?
— Ах, об этом-то! Я держу Пелагее мундир, чтоб ей было ловчее чистить.
Тут Лиза увидела Пелагею, которая, стоя на коленях сзади Гловацкой, ревностно отскребала ногтем какое-то пятно, лет пять тому назад попавшее на конец фалды мундира Петра Лукича.
— Ты ведь не знаешь, какая у нас тревога! — продолжала Гловацкая, стоя по-прежнему в отцовском мундире и снова принявшись за утюг и шляпу, положенные на время при встрече с Лизой. Сегодня, всего с час назад, приехал чиновник из округа от попечителя, — ревизовать будет. И папа и учителя все в такой суматохе, а Яковлевича взяли на парадном подъезде стоять. Говорят, скоро будет в училище. Папа там все хлопочет и болен ещё… так неприятно, право.
— А-у, — так вот это что!
В сени вошёл Помада.
— Евгения Петровна! Что это?! — воскликнул он; но прежде, чем ему кто-нибудь ответил, из кухни выбежал Пётр Лукич в белом жилете с торчавшею сбоку рыжею портупеею.
— Мундир! мундир! давай, давай, Женюшка, уж некогда чиститься. Ах, Лизанька, извините, друг мой, что я в таком виде. Бегаю по дому, а вы вон куда зашли… поди тут. Эх, Женни, да давай, матушка, что ли!
Пока Женни сняла с себя мундир, отец надел треуголку и засунул шпагу, но, надев мундир, почувствовал, что эфесу шпаги неудобно находиться под полою, снова выдернул это смертоносное орудие и, держа его в левой руке, побежал в училище.
— Пойдём, Лиза, я тебя напою шоколадом: я давно берегу для тебя палочку; у меня нынче есть отличные сливки, — сказала Женни, и они пошли в её комнату, между тем как Помада юркнул за двери и исчез за ними.
Через пять минут он явился в комнату Евгении Петровны, где сидела одна Лиза, и, наклоняясь к ней, прошептал:
— Статский советник Сафьянос.
— Что такое-е? — с ударением и наморщив бровки, спросила Лиза своим обыкновенным голосом.
— Статский советник Сафьянос, — опять ещё тише прошептал Помада.
— Что же это такое? Пароль или лозунг такой?
Помада откашлялся, закрыв ладонью рот, и отвечал:
— Это ревизор.
— Фу, Боже мой, какой вы шут, Помада!
Кандидат опять кашлянул, заслоняя ладонью рот, и, увидя Евгению Петровну, входящую с чашкою шоколада в руках, произнёс гораздо громче:
— Статский советник Сафьянос.
— Кто это? — спросила, остановясь, Женни.
— Этот чиновник: он только проездом здесь; он будет ревизовать гимназию, а здесь так, только проездом посмотрит, — отвечал Помада.
Гловацкая, подав Лизе сухари, исправлявшие должность бисквитов, принесла шоколаду себе и Помаде. В комнате началась беседа сперва о том, о сём и ни о чем, а потом о докторе. Но лишь только Женни успела сказать Лизе: «да, это очень гадкая история!» — в комнату вбежал Пётр Лукич, по-прежнему держа в одной руке шпагу, а в другой шляпу.
— Женни, обед, обед! — сказал он, запыхавшись.
— Ещё не готов обед, папа; рано ещё, — отвечала Женни, ставя торопливо свою чашку.
— Ах Боже мой! Что ты это, на смех, что ли, Женни? Я тебе говорю, чтоб был хороший обед, что ревизор у нас будет обедать, а ты толкуешь, что не готов обед. Эх, право!
— Хорошо, хорошо, папа, я не поняла.
— То-то не поняла. Есть когда рассказывать. Смотритель опрометью бросился из дома.
— Боже мой! что я дам им обедать? Когда теперь готовить? — говорила Женни, находясь в затруднительном положении дочери, желающей угодить отцу, и хозяйки, обязанной не ударить лицом в грязь.
— Женни! Женни! — кричал снова вернувшийся с крыльца смотритель. — Пошли кого-нибудь… да и послать-то некого… Ну, сама сходи скорее к Никону Родивонычу в лавку, возьми вина… разного вина и получше: каркавелло, хересу, кагору бутылочки две и того… полушампанского… Или, черт знает уж, возьми шампанского. Да сыру, сыру, пожалуйста, возьми. Они сыр любят. Возьми швейцарского, а не голландского, хорошего, поноздреватее который бери, да чтобы слезы в ноздрях-то были. С слезой, непременно с слезой.
— Хорошо, папа, сейчас пойду. Вы только не беспокойтесь.
— Да… Да того… что это, бишь, я хотел сказать?.. Да! из приходского-то училища учителя вели позвать, только чтобы оделся он.
— Он рыбу пошёл удить, я его встретил, — проговорил Помада.
— Рыбу удить! О Господи! что это за человек такой! Ну, хоть отца дьякона: он все-таки ещё законоучитель. Сбегайте к нему, Юстин Феликсович.
— А того… Что, бишь, я тоже хотел?.. Да! Женичка! А Зарницын-то хорош? Нету, всякий понедельник его нету, с самой весны зарядил. О Боже мой! что это за люди!
Пётр Лукич бросился в залу, заправляя в десятый раз свою шпагу в портупею. Шпага не лезла в свернувшуюся мочку. Пётр Лукич сделал усилие, и кожаная мочка портупеи шлёпнулась на пол. Смотритель отчаянно крикнул:
— Эх, Женни! тоже осматривала!.. — швырнул на пол шпагу и выбежал за двери без оружия.
Как только смотритель вышел за двери, Лиза расхохоталась и сказала:
— Проклятый купчишка Абдулин! Не видит, что у городничего старая шпага. Женни тоже было засмеялась, но при этом сравнении, хотя сказанном без злого умысла, но не совсем кстати, сделалась серьёзною и незаметно подавила тихий девичий вздох.
Лиза прочитала более десяти печатных листов журнала, прежде чем раскрасневшаяся от стояния у плиты Женни вошла и сказала:
— Ну, слава Богу: все будет в порядке.
Помада объявил, что будет и дьякон и доктор, которого он пригласил по желанию Женни.
В четыре часа в передней послышался шум. Это входили Гловацкий, Саренко, Вязмитинов и Сафьянос.
— Пузаносто, пузаносто, не беспокойтесь, пузаносто, — раздался из передней незнакомый голос.
Женни вышла в залу и стала как хозяйка.
Входил невысокий толстенький человек лет пятидесяти, с орлиным носом, чёрными глазами и кухмистерской рожей. Вообще грек по всем правилам греческой механики и архитектуры. Одет он был в мундирный фрак министерства народного просвещения.
Это был ревизор, статский советник Апостол Асигкритович Сафьянос. За ним шёл сам хозяин, потом Вязмитинов, потом дьякон Александровский в новой рясе с необъятными рукавами и потом уже сзади всех учитель Саренко.
Саренке было на вид за пятьдесят лет; он был какая-то глыба грязного снега, в которой ничего нельзя было разобрать. Сам он был велик и толст, но лицо у него казалось ещё более всего туловища. С пол-аршина длины было это лицо при столь же соразмерной ширине, но не было на нем ни следа мысли, ни знака жизни. Свиные глазки тонули в нем, ничего не выражая, и самою замечательною особенностию этой головы была её странная растительность.
Ни на висках, ни на темени у Саренки не было ни одной волосинки, и только из-под воротника по затылку откуда-то выползала довольно чёрная косица, которую педагог расстилал по всей голове и в виде лаврового венка соединял её концы над низеньким лбом. Кто-то распустил слух, что эта косица вовсе не имеет начала на голове Саренки, но что у него есть очень хороший, густой хвост, который педагог укладывает кверху вдоль своей спины и конец его выпускает под воротник и расстилает по черепу. Многие очень серьёзно верили этому довольно сомнительному сказанию и расспрашивали цирюльника Козлова о всех подробностях Саренкиного хвоста.
Итак, гости вошли, и Пётр Лукич представил Сафьяносу дочь, причём тот не по чину съёжился и, взглянув на роскошный бюст Женни, сжал кулаки и засосал по-гречески губу.
— Оцэнь рад, цто случай позволяет мнэ иметь такое знакомство, — заговорил Сафьянос.
Женни вскоре вышла, и вслед за тем подали холодную закуску, состоявшую из полотка, ветчины, редиски и сыра со слезами в ноздрях.
— Пожалуйте, ваше превосходительство! — просил Гловацкий.
— Мозно! мозно, адмиральтэйский цас ударил.
— Давно ударил, ваше превосходительство, — бойко отвечал своим бархатным басом развязный Александровский.
— Вы какую кушаете, ваше превосходительство? — спрашивал тихим, покорным голосом Саренко, держа в руках графинчик.
— Зтуо это такое?
— Это рябиновая, — так же отвечал Саренко.
— Нэт, я не пью рябиновая.
— Нехороша, ваше превосходительство, — ещё покорнее рассуждал Саренко, — точно, водка она безвредная, но не во всякое время, — и, поставив графин с рябиновой, взялся за другой.
— Рябиновая слабит, — заметил басом Александровский, — а вот мятная, та крепит, и калгановка тоже крепит.
— Это справедливо, — точно высказывая государственный секрет, заметил опять Саренко, наливая рюмку его превосходительству.
Когда Лиза с Женни вышли к парадно накрытому в зале столу, мужчины уже значительно повеселели.
Кроме лиц, вошедших в дом Гловацкого вслед за Сафьяносом, теперь в зале был Розанов. Он был в довольно поношенном, но ловко сшитом форменном фраке, тщательно выбритый и причёсанный, но очень странный. Смирно и потерянно, как семинарист в помещичьем доме, стоял он, скрестив на груди руки, у одного окна залы, и по лицу его то там, то сям беспрестанно проступали пятна.
Женни подошла к нему и с участием протянула свою руку. Доктор неловко схватил и крепко пожал её руку, ещё неловче поклонился ей перед самым носом, и красные пятна ещё сильнее забегали по его лицу. Лиза ему очень сухо поклонилась, держа перед собою стул. Отвечая на этот сухой поклон, доктор побагровел всплошную.
Сели за стол.
Женни села в конце стола, Пётр Лукич на другом. С правой стороны Женни поместился Сафьянос, а за ним Лиза.
— Между двух прекрасных роз, — проговорил Сафьянос, расстилая на коленях салфетку и стараясь определить приятность своего положения между девушками.
Женни, наливая тарелку супу, струсила, чтобы Лиза не отозвалась на эту любезность словом, не отвечающим обстоятельствам, и взглянула на неё со страхом, но опасения её были совершенно напрасны.
Лиза с весёлой улыбкой приняла из рук Сафьяноса переданную ей тарелку и ласково сказала:
— Merci.[15].
— Я много слисал о васем папиньке, — начал, обращаясь к ней, Сафьянос, — они много заботятся о просвисении, и завтра непременно хоцу к ним визит сделать.
— Папа теперь дома, — отвечала Лиза, и разговор несколько времени шёл в этом тоне.
Однако Сафьянос, сидя между двумя розами, не забыл удостоить своим вниманием и подчинённых.
— Оцэнь созалею, оцень созалею, отец дьякон, цто вы оставляете уцилиссе, — отнёсся он к Александровскому. — Хуць мина некогда било смотреть самому, ну, нас поцтенный хозяин рекомэндует вас с самой лестной стороны.
— Да, покидаю, покидаю. Линия такая подошла, ваше превосходительство, — отвечал дьякон с развязностью русского человека перед сильным лицом, которое вследствие особых обстоятельств отныне уже не может попробовать на нем свои силы.
— Мозет бить, там тозэ захоцете заняться?
— Преподаванием? О нет! Там уже некогда. То неделю нужно править, а там архиерейское служение. Нет, там уж не до того.
— Да, да: это тоцно.
— В гору пошёл наш отец дьякон, — заметил, относясь к Сафьяносу, Саренко.
— Да цто з! Талант усигда найдёт дорогу.
— И чудесно это как случилось, заговорил Александровский, — за первенствующего после смерти протодьякона Павла Дмитриевича ездил по епархии Савва Благостынский. Ну и все говорили, что он будет настоящим протодьяконом. Так все и думали и полагали на него. А тут приехали владыко к нам, литургисают в соборе; меня регент Омофоров вторствующим назначил. Ну, я и действовал; при облачении ещё даже довольно, могу сказать, себя показал, а апостол я стал чести, Благостынский и совсем оробел. — Александровский рассмеялся и потом серьёзно добавил: — Регент Омофоров тут же на закуске у Никона Родивоновича сказал: «Нет, говорит, ты, Благостынский, швах». А тут и владычнее предписание пришло, что быть мне протодьяконом на месте покойного Павла Дмитриевича.
— Тссссс, сказытэ пузаноста! — воскликнул Сафьянос, качая головою.
— Лестно! — произнёс Саренко.
— Да! — да ведь что приятно-то? — вопрошал Александровский, — то приятно, что без всяких это протекций. Конечно, регенту нужно что-нибудь, презентик какой-нибудь этакой, а все же ведь прямо могу сказать, что не по искательству, а по заслугам отличен и почтён.
— Ну, конецно, конецно, — подтвердил Сафьянос.
Уже доедали жаркое, и Женни уже волновалась, не подожгла бы Пелагея «кудри», которые должны были явиться на стол под малиновым вареньем, как в окно залы со вздохом просунулась лошадиная морда, а с седла весёлый голос крикнул: «Хлеб да соль».
Все оглянулись и увидели Зарницына.
Он сидел на прекрасной, смелой лошади и держал у козырька руку в красно-жёлтой лайковой перчатке. Увидя чужого человека, Зарницын догадался, что происходит что-то особенное, и отъехал. Через минуту он картинно вошёл в залу в коротенькой жакетке и с изящным хлыстиком в огненной перчатке.
Кроме дьякона и Лизы, все почувствовали себя очень неловко при входе Зарницына, который в передней успел мимоходом спросить о госте, но, нимало не стесняясь своей подчинённостью, бойко подошёл к Женни, потом пожал руку Лизе и, наконец, изящно и развязно поклонился Сафьяносу.
— Оцень рад, — произнёс Сафьянос торопливо, протягивая свою руку.
— Зарницын, учитель математики, — счёл нужным отрекомендовать его Гловацкий. Сафьянос хотел принять начальственный вид, даже думал потянуть назад свою пухлую греческую руку, но эту руку Зарницын уже успел пожать, а в начальственную форму лицо Сафьяноса никак не складывалось по милости двух роз, любезно поздоровавшихся с учителем.
— Мне очень мило, — начал Зарницын, — мне очень мило, хоть теперь, когда я уже намерен оставить род моей службы, засвидетельствовать вам моё сочувствие за те реформы, которые хотя слегка, но начинают уже чувствоваться по нашему учебному округу.
«Церт возьми, — думал Сафьянос, — ещё он мне соцувствия изъявляет!» — Но сказал только: — Я сам оцень рад сблизаться с насыми сотовариссами.
— Да, настала пора взаимнодействия, пора, когда и голова и сердце понимают, что для правильности их отправлений нужно, чтобы правильно действовал желудок. Именно, чтобы правильно действовал желудок, чтобы был здоров желудок.
— Желудок всему голова, — подтвердил дьякон.
— Я пока служил, всегда говорил это всем, что верхние без нижних ничего не сделают. Ничего не сделают верхние без нижних; и я теперь, расставаясь с службой, утверждаю, что без нижних верхние ничего не сделают.
Зарницын ловко закинул руку за спинку стула, поставленного несколько в стороне от Сафьяноса, и щёлкнул себя по сапогу хлыстиком.
— Стуо з, вы разви увольняетесь? — спросил Сафьянос.
— Я сегодня буду иметь честь представить вам прошение о своём увольнении, — грациозно кланяясь, ответил Зарницын.
Саренко тихо кашлянул и смял в боковом кармане тщательно сложенный листик, на котором было кое-что написано про учителя математики, и разгладил по темени концы своего хлыста.
— Стуо з, типэрь карьеры отлицные, — уже совсем либерально заметил Сафьянос.
— Я не ищу карьеры. Теперь каждому человеку много деятельности открывается и вне службы.
— Да, эти компании.
— И без компаний.
— Стуо з вы хотите?
Зарницын пожал многозначительно плечами, ещё многозначительнее улыбнулся и произнёс:
— Дело у каждого из нас на всяком месте, возле нас самих, — и, вздохнув гражданским вздохом, добавил: — именно возле нас самих, дело повсюду, повсюду, повсюду дело ждёт рук, доброй воли и уменья.
— Это тоцно, — ответил Сафьянос, не понимающий, что он говорит и что за странное такое обращение допускает с собою.
— Но нужны, ваше превосходительство, и учители, и учители тоже нужны: это факт. Я был бы очень счастлив, если бы вы мне позволили рекомендовать вам на моё место очень достойного и способного молодого человека.
— Я усигда готов помочь молодым людям, ну только это полозено типэрь с согласием близайсаго нацальства делать.
— Ближайшее начальство вот — Пётр Лукич Гловацкий. Пётр Лукич! вы желали бы, чтобы моё место было отдано Юстину Феликсовичу?
— Да, я буду очень рад.
— И я буду рада, — весело сказала Лиза.
— И вы? — оскалив зубы, спросил Сафьянос.
— И я тоже, — сказала с другой стороны, закрасневшись, Женни.
— И вы? — осклабляясь в другую сторону, спросил ревизор и, тотчас же мотнув головою, как уж, в обе стороны, произнёс: — Ну, поздравьте васего протязе с местом.
— Поздравляю! — сказала Лиза, указывая пальцем на Помаду.
В шкафе была ещё бутылка шампанского, и её сейчас же роспили за новое место Помады. Сафьянос первый поднял бокал и проговорил:
— Поздравляю вас, господин Помада, — чокнулся с ним и с обеими розами, также державшими в своих руках по бокалу.
— Вот случай! — шептал кандидат, толкая Розанова. — Выпей же хоть бокал за меня.
— Отстань, не могу я пить ничего, — отвечал Розанов.
В числе различных практических и непрактических странностей, придуманных англичанами, нельзя совершенно отрицать целесообразность обычая, предписывающего дамам после стола удаляться от мужчин.
Наши девицы очень умно поступили, отправившись тотчас после обеда в укромную голубую комнату Женни, ибо даже сам Пётр Лукич через час после обеда вошёл к ним с неестественными розовыми пятнышками на щеках и до крайности умильно восхищался простотою обхождения Сафьяноса.
— Не узнаю начальственных лиц: простота и благодушие. — восклицал он.
Было уже около шести часов вечера, на дворе потеплело, и показалось солнце. Учёное общество продолжало благодушествовать в зале. С каждым новым стаканом Сафьянос все более и более вовлекался в свою либеральную роль, и им овладевал хвастливый бес многоречия, любящий все пьяные головы вообще, а греческие в особенности. Сафьянос уже вволю наврал об Одессе, о греческом клубе, о предполагаемых реформах по министерству, о стремлении начальства сблизиться с подчинёнными и о своих собственных многосторонних занятиях по округу и по учёным обществам, которые избрали его своим членом.
Все благоговейно слушали и молчали. Изредка только Зарницын или Саренко вставляли какое-нибудь словечко.
Выбрав удобную минуту, Зарницын встал и, отведя в сторону Вязмитинова, сказал:
— Добрые вести.
— Что такое?
Зарницын вынул листок почтовой бумаги и показал несколько строчек, в которых было сказано: «У нас уж на фабриках и в казармах везде поют эту песню. Посылаю вам её сто экземпляров и сто программ адреса. Распространяйте, и. т. д.».
— И это все опять по почте?
— По почте, — отвечал Зарницын и рассмеялся.
— Что ж ты будешь делать?
— Пускать, пускать надо.
— Ведь это одно против другого пойдёт.
— Ничего, теперь все во всем согласны.
— Ты сегодня совсем весь толк потерял.
— Рассказывай, — отвечал Зарницын.
— Хоть с Сафьяносом-то будь поосторожнее.
— Э! вздор! Теперь их уж нечего бояться: их надо шевелить, шевелить надо.
Между тем из-за угла показался высокий отставной солдат. Он был босиком, в прежней солдатской фуражке тарелочкой, в синей пестрядинной рубашке навыпуск и в мокрых холщовых портах, закатанных выше колен. На плече солдат нёс три длинные, гнуткие удилища с правильно раскачивавшимися на волосяных лесах поплавками и бечёвку с нанизанными на ней карасями, подъязками и плотвой.
— Стуо, у вас много рыбы? — осведомился Сафьянос, взглянув на солдата.
— Есть-с рыба, — таинственно ответил Саренко.
— И как она… то есть, я хоцу это знать… для русского географицеского обсества. Это оцэн вазно, оцэн вазно в географицеском отношении.
— И в статистическом, — подсказал Зарницын.
— Да и в статистическом. Я бы дазэ хотел сам порасспросить этого рыбаря.
— Служба! служба! — поманул в окно угодливый Саренко. Солдат подошёл.
— Стань, милый, поближе; тебя генерал хочет спросить.
Услыхав слово «генерал», солдат положил на траву удилища, снял фуражку и вытянулся.
— Стуо, ты поньмаес рыба? — спросил Сафьянос.
— Понимаю, ваше превосходительство! — твёрдо отвечал воин.
— Какую ты больсе поньмаес рыбу?
— Всякую рыбу понимаю, ваше превосходительство!
— И стерлядь поньмаес?
— И стерлить могу понимать, ваше превосходительство.
— Будто и стерлядь поньмаес?
— Понимаю, ваше превосходительство: длинная этакая рыба и с носом, — шиловатая вся. Скусная самая рыба.
— Гм! Ну, а когда ты болсе поньмаесь?
Солдат, растопырив врозь пальцы и подумав, отвечал:
— Всегда равно понимаю, ваше превосходительство!
— Гм! И зимою дозэ поньмаес?
Солдат вовсе потерялся и, выставив вперёд ладони, как будто держит на них перед собою рыбу, нерешительно произнёс:
— Нам, ваше превосходительство, так показывается, что все единственно рыба, что летом, что зимой, и завсегда мы её одинаково понимать можем.
Сафьянос дал солдату за это статистическое сведение двугривенный и тотчас же занотовал в своей записной книге, что по реке Саванке во всякое время года в изобилии ловится всякая рыба и даже стерлядь.
— Это все оцен вазно, — заметил он и изъявил желание взглянуть на самые рыбные затоны. Затонов на Саванке никаких не было, и удильщики ловили рыбу по колдобинкам, но все-таки тотчас достали двувесельную лодку и всем обществом поехали вверх по Саванке.
Доктор и Вязмитинов понимали, что Сафьянос и глуп и хвастун; остальные не осуждали начальство, а Зарницын слушал только самого себя. Лодка доехала до самого Разинского оврага, откуда пугач, сидя над чёрной расселиной, приветствовал её криком: «шуты, шуты!» Отсюда лодка поворотила. На дворе стояла ночь.
По отъезде учёной экспедиции Пелагея стала мести залу и готовить к чаю, а Лиза села у окна и, глядя на речную луговину, крепко задумалась. Она не слыхала, как Женни поставила перед нею глубокую тарелку с лесными орехами и ушла в кухню готовить новую кормёжку.
Лиза все сидела, как истукан. Можно было поручиться, что она не видала ни одного предмета, бывшего перед её глазами, и если бы судорожное подергиванье бровей по временам не нарушало мёртвой неподвижности её безжизненно бледного лица, то можно было бы подумать, что её хватил столбняк или она так застыла.
— Аах! — простонала она, выведенная из своего состояния донёсшимся до неё из Разинского оврага зловещим криком пугача, и, смахнув со лба тяжёлую думу, машинально разгрызла один орех и столь же машинально перегрызла целую тарелку, прежде чем цапля, испуганная подъезжающей лодкой, поднялась из осоки и тяжело замахала своими длинными крыльями по синему ночному небу.
— И это люди называются! И это называется жизнь, это среда! — прошептала Лиза при приближении лодки и, хрустнув пальцами, пошла в комнату Женни.
Пили чай; затем Сафьянос, Пётр Лукич, Александровский и Вязмитинов уселись за пульку. Зарницын явился к Евгении Петровне в кухню, где в это время сидела и Лиза. За ним вскоре явился Помада, и ещё через несколько минут тихонько вошёл доктор. Странно было видеть нынешнюю застенчивость и робость Розанова в доме, где он был всегда милым гостем и держался без церемонии.
— Не мешаем мы вам, Евгения Петровна? — застенчиво спросил он.
— Вы — нет, доктор, а вот Алексей Павлович тут толчётся, и никак его выжить нельзя.
— Погодите, Евгения Петровна, погодите! будет время, что и обо мне заскучаете! — шутил Зарницын.
— Да, в самом деле, куда это вы от нас уходите?
— Землю пахать, пахать землю, Евгения Петровна. Надо дело делать.
— Где ж это вы будете пахать? Мы приедем посмотреть, если позволите.
— Пожалуйста, пожалуйста.
— Вы в перчатках будете пахать? — спросила Лиза.
— Зачем? Он чужими руками все вспашет, — проронил Розанов.
— А ты, Гамлет, весь день молчал и то заговорил.
— Да уж очень ты занятен нынче.
— Погоди, брат, погоди, — будет время, когда ты перестанешь смеяться; а теперь прощайте, я нарочно фуражку в кармане вынес, чтобы уйти незамеченным.
Женни удерживала Зарницына, но он не остался ни за что.
— Дело есть, не могу, ни за что не могу.
— Чья это у тебя лошадь? — спросил его, прощаясь, доктор.
— А что?
— Так, ничего.
— Хороший конь. Это я у Катерины Ивановны взял.
— У Кожуховой?
— Да.
— Купил?
— Н… Нет, так… пока взял.
Зарницын вышел, и через несколько минут по двору послышался лёгкий топот его быстрой арабской лошади.
— Что это он за странности делает сегодня? — спросила Женни.
— Он женится, — спокойно отвечал доктор.
— Как женится?
— Да вы разве не видите? Посмотрите, он скоро женится на Кожуховой.
— На Кожуховой! — переспросила, расширив удивлённые глаза, Женни. — Этого не может быть, доктор.
— Ну, вот увидите: она его недаром выпускает на своей лошади. А то где ж ему землю-то пахать.
— Ей сорок лет.
— Потому-то она и женит его на себе.
— Любви все возрасты послушны, — проговорил Помада.
Женни и Лиза иронически улыбнулись, но эти улыбки нимало не относились к словам Помады.
«Экая все мразь!» — подумала, закусив губы, Лиза и гораздо ласковее взглянула на Розанова, который при всей своей распущенности все-таки более всех подходил в её понятиях к человеку. В его натуре сохранилось много простоты, искренности, задушевности, бесхитростности и в то же время живой русской смётки, которую он сам называл мошенническою философиею. Правда, у него не было недостатка в некоторой резкости, доходящей иногда до nec plus ultra[16] , но о бок с этим у него порою шла нежнейшая деликатность. Он был неуступчив и неспособен обидеть первый никого. Вязмитинов давно не нравился Лизе. Она не знала о нем ничего дурного, но во всех его движениях, в его сосредоточенности и сдержанности для неё было что-то неприятное. Она говорила себе, что никто никогда не узнает, что этот человек когда сделает. Глядя теперь на покрывавшееся пятнами лицо доктора, ей стало жаль его, едва ли не так же нежно жаль, как жалела его Женни, и докторше нельзя было бы посоветовать заговорить в эти минуты с Лизою.
— Где эта лодка, на которой ездили? — спросила Лиза.
— Тут у берега, — отвечал доктор.
— Я хотела бы проехаться. Вы умеете гресть?
— Умею.
— И я умею, — вызвался Помада. Лиза встала и пошла к двери. За нею вышли доктор и Помада. У самого берега Лиза остановилась и, обратясь к кандидату, сказала:
— Ах, Юстин Феликсович, вернитесь, пожалуйста, попросите мне у Женни большой платок, — сыро что-то на воде.
Помада пустился бегом в калитку, а Лиза, вспрыгнув в лодку, сказала:
— Гребите.
— А Помада?
— Гребите, — отвечала Лиза.
Доктор ударил вёслами, и лодочка быстро понеслась по течению, беспрестанно шурша выпуклыми бортами о прибрежный тростник извилистой Саванки.
— Гу-гу-гу-у-ой-иой-иой! — далеко уже за лодкою простонал овражный пугач, а лодка все неслась по течению, и тишина окружающей её ночи не нарушалась ни одним звуком, кроме мерных ударов весел и тонкого серебряного плеска от падающих вслед за ударом брызгов.
Доехав до леса, Лиза сказала:
— Вернемтесь.
Доктор залаптил левым веслом и, повернув лодку, стал гресть против воды с удвоенною силою.
На небе уже довольно высоко проглянула луна. Она играла по мелкой ряби бегущей речки и сквозь воду эффектно освещала бесчисленные мели, то покрытые водорослями, то теневыми наслоениями струистого ила.
Лицо доктора было в тени, лицо же Лизы было ярко освещено полною луною.
— Доктор! — позвала Лиза после долгого молчания.
— Что прикажете, Лизавета Егоровна? — отозвался Розанов.
— Я хочу с вами поговорить.
Розанов грёб и ничего не ответил.
— Я хочу говорить с вами о вас самих, — пояснила Лиза.
Ответа снова не было, но усиленный удар гребца сказал за него: «да, я так и думал».
— Вы слушаете по крайней мере? — спросила Лиза.
— Я все слышал.
— Что, вам очень хочется пропасть тут? Ведь так жить нельзя, как вы живёте…
— Я это знаю.
— Или по-вашему выходит, что ещё можно?
— Нет, я знаю, да только…
— Что только?
— Деться некуда.
— Ну, это другой вопрос. Прежде всего вы глубоко убеждены в том, что так жить, как вы живёте, при вашей обстановке и при вашем характере, жить невозможно?