Будем говорить откровенно. За личность вашу нам никто и ничто не ручается. Лицо, с которым вы, по вашим словам, были так близки, — не снабдило вас ни одной рекомендательной строчкой, а в уполномочии, данном вами такому человеку, как П-ко, мы не можем не видеть или крайнейшей бестактности и недальновидности, или просто плана гораздо худшего. Вы нас извините, мы не подозреваем вас в злонамеренности. Спаси нас Боже! Мы вам верим, но служить делу, начинаемому по вашей инициативе, с такими ещё сотрудниками, мы не можем. Нам нужны старые люди; без них ничего в этом роде не сделаешь, а они прежде всего недоверчивы.
Письмо полковника Стопаненки для нас достаточное ручательство, а для них оно ничего не значит. Без их же участия делу не быть. При связях Роз-ва мы ещё надеялись все кое-как подготовить исподволь и незаметно но теперь, когда вашему политическому другу вздумалось вверить наши планы людям, на скромность и выдержанность которых мы не рассчитываем, нам не остаётся ничего более, как жалеть об этой ошибке и посоветовать вам искать какие-нибудь другие средства для заявления умеренных желаний, которым будет сочувствовать вся страна.
Смею надеяться, что это не испортит наших добрых отношений друг к другу.
Письмо это было вложено в книгу, зашитую в холст и переданную через приказчиков Никона Родионовича его московскому поверенному, который должен был собственноручно вручить эту посылку иностранцу Райнеру, проживающему в доме купчихи Козодавлевой, вблизи Лефортовского дворца.
Глава тридцатая.
Half-Yearly Review[14]
Бахаревская придворная швея Неонила Семёновна, сидя у открытого окна, пела:
Прошло лето, прошла осень,
Прошла тёплая весна,
Наступило злое время,
То холодная зима.
Песня на этот раз выражала действительно то, что прошло и что наступило в природе.
Тонкие паутины плелись по темнеющему жнивью, по лиловым мохрам репейника проступала почтённая седина, дикие утки сторожко смотрели, тихо двигаясь зарями по сонному пруду, и резвая стрекоза, пропев свою весёлую пору, безнадёжно ползла, скользя и обрываясь с каждого скошенного стебелечка, а по небу низко-низко тащились разорванные полы широкого шлафора, в котором разгуливал северный волшебник, ожидая, пока ему позволено будет раскрыть старые мехи с холодным ветром и развязать заиндевевший мешок с белоснежной зимой.
Две поры года прошли для некоторых из наших знакомых не бесследно, и мы в коротких словах опишем, что с кем случилось в это время. Бахаревы вскоре после святой недели всей семьёй переехали из города в деревню, а Гловацкие жили, по обыкновению, безвыездно в своём домике.
Женни оставалась тем, чем она была постоянно. Она только с большим трудом перенесла известие, что брат Ипполит, которого и она и отец с нетерпением ожидали к каникулам, арестован и попал под следствие по делу студентов, расправившихся собственным судом с некоторым барином, оскорбившим одного из их товарищей. Это обстоятельство было страшным ударом для старика Гловацкого. Для Женни это было ещё тяжелее, ибо она страдала и за брата и за отца, терзания которого ей не давали ни минуты покоя. Но, несмотря на все это, она крепилась и всячески старалась утешить страдающего старика.
Вязмитинов беспрестанно писал ко всем своим прежним университетским приятелям, прося их разъяснить Ипполитово дело и следить за его ходом. Ответы приходили редко и далеко не удовлетворительные, а старик и Женни дорожили каждым словом, касающимся арестанта. Самым радостным из всех известий, вымоленных Вязмитиновым во время этой томительной тревоги, был слух, что дело ожидает прибытия сильного лица, в благодушие и мягкосердечие которого крепко веровали.
Ни старик, ни Женни, ни Вязмитинов не осуждали Ипполита, но сильно скорбели об ожидавшей его участи. Зарницын потирал от радости руки и горой стоял за Ипполита.
— Молодец! молодец! — говорил он. — Время слов кончается, надо действовать и действовать. Да, надо действовать, надо. Век жертв очистительных просит; жертв век просит!
Старик и Женни не возражали, они чувствовали только неутешную скорбь. Доктора это обстоятельство тоже сильно поразило. Другое дело слышать об известном положении человека, которого мы лично не знали, и совсем другое, когда в этом положении представляется нам человек близкий, да ещё столь молодой, что привычка все заставляет глядеть на него как на ребёнка. Доктору было жаль Ипполита; он злился и молчал. Лиза относилась к этому делу весьма спокойно.
— Что ж делать! — сказала она, выслушав первый раз отчаянный рассказ Женни. — Береги отца, вот все, что ты можешь сделать, а горем уж ничему не поможешь.
Возвратясь в деревню с семьёю после непродолжительного житья в городе, Лиза опять изменилась. Её глаза совсем выздоровели; она теперь не раздражалась, не сердилась и даже много меньше читала, но, видимо, сосредоточилась в себе и не то чтобы примирилась со всем её окружающим, а как бы не замечала его вовсе. В Лизе обнаружился тонкий житейский такт, которого до сих пор не было. Свои холодные, даже презрительные отношения к ежедневным хлопотам и интересам всех окружающих её людей она выдерживала ровно, с невозмутимым спокойствием, никому ни в чем не попереча, никого ничем не задирая. Ольга Сергеевна находила, что Лиза упрыгалась и начинает браться за ум. Сестры тоже были ею очень довольны. Она равнодушно выслушивала все их заявления, ни в чем почти не возражала и давала на все самые терпимые ответы. К отцу Лиза была очень нежна и внимательна, к Женни тоже. Но как ни спокойна была собственная натура Женни, её не удовлетворяла спокойная внимательность Лизы. Она ничего от неё не требовала, старалась избегать всяких рассуждений о ней, но чуяла сердцем, что происходит в подруге, и нимало не радовалась её видимому спокойствию. Зина, Софи и Ольга Сергеевна были все те же. Зина не могла застегнуть лифа; ходила в широких блузах, необыкновенно шедших к её высокой фигуре, и беспрестанно совещалась с докторами и акушерами. Она готовилась быть матерью, но снова уехала от мужа и проживала в Мереве.
Софи тосковала донельзя; гусары выступили, и в деревне шла жизнь, невыносимая для женщин, подобных этой барышне, безучастной ко всему, кроме болтовни и шума. Ольга Сергеевна Богу молилась, кошек чесала, иногда раскладывала гранпасьянс и в антрактах ныла. Чаще всего они ныли втроём: Ольга Сергеевна, Зина и Софи. Ныли они обо всем: о предстоящих родах Зины, о грубости Егора Николаевича, об отсутствии женихов для Сони, о тоске деревенской жизни и об ехидстве прислуги, за которою никак не усмотришь. Об Ипполите Гловацком они не заныли, но по два раза воскликнули:
— Боже мой! Боже мой! — и успокоились на его счёт. Бахарев горячо принял к сердцу горе своего приятеля.
Он сперва полетел к нему, дёргал усами, дымил без пощады, разводил врозь руки и говорил:
— Ты того, Петруха… Ты не этого… Не падай духом. Все, брат, надо переносить. У нас в полку тоже это случилось. У нас раз одного ротмистра разжаловали в солдаты. Разжаловали, пять лет был в солдатах, а потом отличился и опять пошёл: теперь полициймейстером служит на Волге; женился на немке и два дома собственные купил. Ты не огорчайся: мало ли что в молодости бывает!
Петра Лукича все это нисколько не утешало. Бахарев поехал к сестре. Мать Агния с большим вниманием и участием выслушала всю историю и глубоко вздохнула.
— Что ты думаешь, сестра? — спросил Бахарев.
— Что ж тут думать: не минует, бедняжка, красной шапки да ранца.
— Как бы помочь?
— Ничем тут не поможешь.
— Написать бы кому-нибудь.
— Ну, и что ж выйдет?
— Да все-таки…
— Ничего не сделаешь, будет солдатом непременно.
— Старика жаль.
— Да и его самого не меньше жаль: парень молодой.
— Он-то выслужится!
— Хоть и выслужится, а лучшие годы пропали.
— Ты подумай, сестра, нельзя ли чего попробовать?
Игуменья скрестила на груди руки и задумалась.
— Там кто теперь генерал-губернатором? — спросила она после долгого размышления. Бахарев назвал фамилию.
— Я с его женой когда-то коротка была, да ведь это давно; она забыла уж, я думаю, что я и на свете-то существую.
Вышла пауза.
— Попробуй попроси, — сказал Бахарев.
— Да я сама думаю так. Что ж: спыток — не убыток.
Игуменья медленно встала, вынула из комода зелёный бархатный портфель, достала листок бумаги, аккуратно сравняла его края и, подумав с минутку, написала две заглавные строчки. Бахарев встал и начал ходить по комнате, стараясь ступать возможно тише, как волтижорский и дрессированный конь, беспрестанно смотря на задумчивое лицо пишущей сестры.
Подстерегши, когда мать Агния, дописав страничку, повёртывала листок, опять тщательно сравнивая его уголышки и сглаживая сгиб длинным розовым ногтем, Бахарев остановился и сказал:
— Ведь что публично-то все это наделали, вот что гадко.
— Да не публично этих дел и не делают, — спокойно отвечала игуменья.
— Положим, ну вздуй его, каналью, на конюшне, ну, наконец, на улице; а то в таком здании!
Мать Агния обмакнула перо и, снимая с него приставшее волоконце, проговорила:
— Пословица есть, мой милый, что «дуракам и в алтаре не спускают», — и с этим начала новую страницу.
— Ну, вот тебе и письмо, — посылай. Посмотрим, что выйдет, — говорила игуменья, подавая брату совсем готовый конверт.
— Хоть бы скорее один конец был.
— Будет и конец.
Помада кипел и весь расходовался на споры, находя средства поддерживать их даже с Зиной и Софи, не представлявшими ему никаких возражений.
— За идею, за идею, — шумел он. — Идею должно отстаивать. Ну что ж делать: ну, будет солдат! Что ж делать? За идею права нельзя не стоять; нельзя себя беречь, когда идея права попирается. Отсюда выходит индифферентизм: самое вреднейшее общественное явление. Я этого не допускаю. Прежде идея, потом я, а не я выше моей идеи. Отсюда я должен лечь за мою идею, отсюда героизм, общественная возбуждённость, горячее служение идеалам, отсюда торжество идеалов, торжество идей, царство правды!
Помаде обыкновенно никто не возражал в Мереве. Роль Помады в доме камергерши несколько изменилась. Летнее его положение в доме Бахаревых не похоже было на его зимнее здешнее положение. Лизе не нравилось более его неотступное служение идее, которую кандидат воплотил для себя в Лизе, и она его поставила на позицию. Кандидат служил, когда его призывали к его службе, но уже не пажествовал за Лизой, как это было зимою, и опять несколько возвратился к более спокойному состоянию духа, которое в прежние времена не оставляло его во весь летний сезон, пока Бахаревы жили в деревне.
Новая встреча с давно знакомыми женскими лицами подействовала на него весьма успокоительно, но во сне он все-таки часто вздрагивал и отчаянно искал то костяной ножик Лизы, то её носовой платок или подножную скамейку.
Многосторонние удобства Лизиной комнаты не совсем выручали один её весьма неприятный недостаток. Летом в ней с девяти или даже с восьми часов до четырех было до такой степени жарко, что жара этого решительно невозможно было выносить.
Лиза в это время никак не могла оставаться в своей комнате. Каждое утро, напившись чаю, она усаживалась на лёгком плетёном стуле под окном залы, в которую до самого вечера не входило солнце. Здесь Лизе не было особенно приютно, потому что по зале часто проходили и сестры, и отец, и беспрестанно сновали слуги; но она привыкла к этой беготне и не обращала на неё ровно никакого внимания. Лиза обыкновенно спокойно шила у открытого окна, и её никто не отвлекал от работы. Разве отец иногда придёт и выкурит возле неё одну из своих бесчисленных трубок и при этом о чем-нибудь перемолвится; или няня подойдёт да посмотрит на её работу и что-нибудь расскажет, впрочем, более, для собственного удовольствия. Юстин Помада являлся к обеду.
Лизу теперь бросило на работу: благо глаза хорошо служили. Она не покидала иголки целый день и только вечером гуляла и читала в постели. Не только трудно было найти швею прилежнее её, но далеко не всякая из швей могла сравниться с нею и в искусстве.
От полотняной сорочки и батистовой кофты до скромного жаконетного платья и шёлковой мантильи на ней все было сшито её собственными руками. Лиза с жадностью училась работать у Неонилы Семёновны и работала, рук не покладывая и ни в чем уже не уступая своей учительнице.
— Мастерица ты такая! — говорила Марина Абрамовна, рассматривая чистую строчку, которую гнала Лиза на отцовской рубашке, бескорыстно помогая в этой работе Неониле Семёновне.
— Вы, барышня, у нас хлеб скоро отобьёте, — добавляла, любуясь тою же мастерскою строчкою, Неонила Семёновна.
Лиза под окном в зале шила себе серенькое платье из сурового батиста; было утро знойного дня; со стола только что убрали завтрак, и в зале было совершенно тихо.
В воздухе стоял страшный зной, мигавший над полями трепещущею сеткою. Озими налились, и сочное зерно быстро крепло, распирая эластическую ячейку усатого колоса. С деревенского выгона, отчаянно вскидывая спутанными передними ногами, прыгали крестьянские лошади, отмахиваясь головами и хвостами от наседавших на них мух, оводов и слепней. Деревья, как расслабленные, тяжело дремали, опустив свои размягчённые жаром листья, и колосистая рожь стояла неподвижным зелено-бурым морем, изнемогая под невыносимым дыханием летнего бога, наблюдающего своим жарким глазом за спешною химическою работою в его необъятной лаборатории. Только одни листья прибрежных водорослей, то многоугольные, как листья «мать-и-мачехи», то длинные и остроконечные, как у некоторых видов пустынной пальмы, лениво покачивались, роскошничая на мелкой ряби тихо бежавшей речки. Остальное все было утомлено, все потеряло всякую бодрость и, говоря языком поэтов: «просило вечера скорее у бога».
Лиза вшила одну кость в спину лифа и взглянула в открытое окно. В тени дома, лежавшей тёмным силуэтом на ярко освещённых кустах и клумбах палисадника, под самым окном, растянулась Никитушкина Розка. Собака тяжело дышала, высунув свой длинный язык, и беспрестанно отмахивалась от докучливой мухи.
— Что, Розонька? — ласково проговорила Лиза, взглянув на смотревшую ей в глаза собаку, — жарко тебе? Пойди искупайся.
Собака подобрала язык, потянулась и, зевая, ответила девушке протяжным «аиаай».
Лиза вметала другую кость и опять подняла голову.
Далеко-далеко за меревским садом по дороге завиднелась какая-то точка. Лиза опять поработала и опять взглянула на эту точку. Точка разрасталась во что-то вроде экипажа. Видна стала городская, затяжная дуга, и что-то белелось; очевидно, это была не крестьянская телега. Ещё несколько минут, и все это скрылось за меревским садом, но зато вскоре выкатилось на спуск в форме дрожек, на которых сидела дама в белом кашемировом бурнусе и соломенной шляпке.
«Кто бы эта такая? — подумала Лиза. — Женни? Нет, это не Женни; и лошадь не их, и у Женни нет белого бурнуса. Охота же ехать в такую жару!» — подумала она и, не тревожа себя дальнейшими догадками, спокойно начала зашивать накрепко вмётанную полоску китового уса.
За садовою решёткою послышался тяжёлый топот лошади, аккомпанируемый сухим стуком колёс, и дрожки остановились у крыльца бахаревского дома. Розка поднялась, залаяла, но тотчас же досадливо махнула головою, протянула «аиаай» и снова улеглась под свесившуюся травку клумбы.
В залу вошёл лакей. Он с замешательством тщательно запер за собою дверь из передней и пошёл на цыпочках к коридору, но потом вдруг повернул к Лизе и, остановясь, тихо произнёс:
— Какая-то дама приехали.
— Какая дама? — спросила Лиза.
— Незнакомые совсем.
— Кто ж такая?
— Ничего не сказали; барина спрашивают-с, дело к ним имеют.
— Ну так чего же ты мне об этом говоришь? Папа в Зининой комнате, — иди и доложи.
Лакей на цыпочках снова отправился к коридору, а дверь из передней отворилась, в залу взошла приехавшая дама и села на ближайший стул. Ни Лиза, ни приезжая дама не сочли нужным раскланяться. Дама, усевшись, тотчас опустила свою голову на руку, а Лиза спокойно взглянула на неё при её входе и снова принялась за иголку.
Приезжая дама была очень молода и недурна собою. Лизе казалось, что она её когда-то видела и даже внимательно её рассматривала, но где именно — этого она теперь никак не могла вспомнить. По коридору раздались скорые и тяжёлые шаги Бахарева, и вслед за тем Егор Николаевич в белом кителе с пышным батистовым галстучком под шеею вступил в залу. Гостья приподнялась при его появлении. Экс-гусар подошёл к ней, вежливо поклонился и ожидал, что она скажет. Лиза спокойно шила.
Дама сначала как будто немного потерялась и не знала, что ей говорить, но тотчас же бессвязно начала:
— Я к вам приехала как к предводителю… Меня некому защитить от оскорблений… У меня никого нет, и я все должна терпеть… Но я пойду всюду, а не позволю…
— В чем дело? в чем дело? — спросил с участием предводитель.
— Мой муж… Я его не осуждаю и не желаю ему вредить ни в чьём мнении, но он подлец, я это всегда скажу… я это скажу всем, перед целым светом. Он, может быть, и хороший человек, но он подлец… И нигде нет защиты! нигде нет защиты!
Дама заплакала, удерживая платком рыдания.
— Успокойтесь; Бога ради, успокойтесь, — говорил мягкий старик. — Расскажите спокойно: кто вы, о ком вы говорите?
— Мой муж — Розанов, — произнесла, всхлипывая, дама.
— Наш доктор?
— Дддааа, — простонала дама снова. Лиза взглянула на гостью, и теперь ей хорошо припомнились расходившиеся из-за платка брови. Услыхав имя Розанова, Лиза быстро встала и начала проворно убирать свою работу.
— Что ж такое? — спрашивал между тем Бахарев.
— Он разбойник, у них вся семья такая, и мать его — все они разбойники.
— Но что я тут могу сделать?
— Он меня мучит; я вся исхудала… моя дитя… он развратник, он меня… убьёт меня.
— Позвольте; Бога ради, успокойтесь прежде всего.
— Я не могу успокоиться.
Розанова опять закрылась и заплакала.
— Ну, сядьте, прошу вас, — уговаривал её Бахарев.
— Это как же… это невозможно… Вы предводитель, ведь непременно должны быть разводы.
— Сядьте, прошу вас, — успокаивал Бахарев.
По гостиной зашелестело шёлковое платье; Лиза быстро дёрнула стул и сказала по-французски:
— Папа! да просите же к себе в кабинет.
— Нет, это все равно, — отозвалась Розанова, — я никого не боюсь, мне нечего бояться, пусть все знают…
Лиза вышла и, встретив в гостиной Зину, сказала ей:
— Не ходи в залу: там папа занят.
— С кем?
— Там с дамой какой-то, — отвечала Лиза и прошла с работою в свою комнату.
Перед обедом к ней зашла Марина Абрамовна.
— Слышала ты, мать моя, камедь-то какая? — спросила старуха, опершись ладонями о Лизин рабочий столик.
— Какая?
— Докторша-то! Экая шальная бабешка: на мужа-то чи-чи-чи, так и стрекочит. А твоя маменька с сестрицами, замест того чтоб судержать глупую, ещё с нею финти-фанты рассуждают.
— Как, маменька с сёстрами? — спросила удивлённая Лиза.
— Да как же: ведь она у маменьки в постели лежит. Шнуровку ей распустили, лодеколоном брызгают.
— Гм!
Лиза незаметно улыбнулась.
— Камедь! — повторила нараспев старуха, обтирая полотенцем губы, и на её умном старческом лице тоже мелькнула ироническая улыбка.
— Эдакая аларма, право! — произнесла старуха, направляясь к двери, и, вздохнув, добавила: — наслал же Господь на такого простодушного барина да этакого — прости Господи — черта с рогами.
Выйдя к обеду, Лиза застала в зале всю семью. Тут же была и Ольга Александровна Розанова и Юстин Помада. Розанова сидела под окном, окружённая Ольгой Сергеевной и Софи. Перед ними стоял, держа сзади фуражку, Помада, а Зина с многозначительной миной на лице тревожно ходила взад и вперёд по зале.
— Лиза! madame Розанова, очень приятное знакомство, — проговорила Ольга Сергеевна вошедшей дочери. — Это моя младшая дочь, — отнеслась она к Ольге Александровне.
— Очень приятно познакомиться, — проговорила Розанова с сладкой улыбкой и тем самым тоном, которым, по нашему соображению, хорошая актриса должна исполнять главную роль в пьесе «В людях ангел — не жена».
Лиза поклонилась молча и, подав мимоходом руку Помаде, стала у другого окна. Все существо кандидата выражало полнейшую растерянность и смущение. Он никак не мог разгадать причину внезапного появления Розановой в бахаревском доме.
— Когда ж Дмитрий Петрович возвратился? — расспрашивал он Ольгу Александровну.
Третьего дня, — отвечала она тем же ласковым голосом из пьесы «В людях ангел».
— Как он только жив с его перелётами, — сочувственно отозвался Помада.
— О-о! он очень здоров, ему это ничего не значит, — отвечала Розанова тем же нежным голосом, но с особым оттенком. Лиза полуоборотом головы взглянула на собранный ротик и разлетающиеся бровки докторши и снова отвернулась.
— Ему, я думаю, ещё веселее в разъездах, — простонала Ольга Сергеевна.
— Натура сносливая, — шутя заметил простодушный Помада. — Вода у них на Волге, — этакой все народ здоровый, крепкий, смышлёный.
— Разбойники эти поволжцы, — проговорила Ольга Александровна с такой весёлой и нежной улыбкой, как будто с ней ничего не было и как будто она высказывала какую-то ласку мужу и его землякам.
— Нет-с, — талантливый народ, преталантливый, народ: сколько оттуда у нас писателей, артистов, учёных! Преталантливый край! — расписывал Помада.
Подали горячее и сели за стол. За обедом Ольга Александровна совсем развеселилась и подтрунивала вместе с Софи над Помадою, который, однако, очень находчиво защищался.
— Как приехала сюда Розанова? — спросил он, подойдя после обеда к Лизе.
— Не знаю, — ответила Лиза и ушла в свою комнату.
— Няня, расскажи ты мне, как к вам Розанова приехала? — отнёсся Помада к Абрамовне.
— На мужа, батюшка, барину жалобу произносила. Что же хорошей даме и делать, как не на мужа жаловаться? — отвечала старуха.
— Ну, а с Ольгой Сергеевной как же она познакомилась?
— Дурноты да перхоты разные приключились у барина в кабинете, ну и сбежались все.
— И Лизавета Егоровна?
— Эта чох-мох-то не любит. Да она про то ж, спасибо, и не слыхала.
Немного спустя после обеда Лизу попросили в угольную кушать ягоды и дыню. Все общество здесь снова было в сборе, кроме Егора Николаевича, который по славянскому обычаю пошёл к себе всхрапнуть на диване. Десерт стоял на большом столе, за которым на угольном диване сидела Ольга Сергеевна, выбирая булавкой зрелые ягоды малины; Зина, Софи и Розанова сидели в углу за маленьким столиком, на котором стояла чепечная подставка. Помада сидел поодаль, ближе к гостиной, и ел дыню.
Около Розановой стояла тарелка с фруктами, но она к ним не касалась. Её пальцы быстро собирали рюш, ловко группировали его с мелкими цветочками и приметывали все это к висевшей на подставке наколке.
— Как мило! — стонала томно Ольга Сергеевна, глядя на работу Розановой и сминая в губах ягодку малины.
— Очень мило! — восклицала томно Зина.
— Все так сэмпль, это вам будет к лицу, maman, — утверждала Софи.
— Да, я люблю сэмпль.
— Теперь все делают сэмпль — это гораздо лучше, — заметила Ольга Александровна.
Лиза сидела против Помады и с напряжённым вниманием смотрела через его плечо на неприятный рот докторши с беленькими, дробными мышиными зубками и на её брови, разлетающиеся к вискам, как крылья кобчика, отчего этот лоб получал какую-то странную форму, не безобразную, но весьма неприятную для каждого привыкшего искать на лице человека черт, более или менее выражающих содержание внутреннего мира.
— Я вам говорю, что у меня тоже есть свой талант, — весело произнесла докторша.
Затем она встала и, подойдя к Ольге Сергеевне, начала примеривать на неё наколку.
— Очень мило!
— Очень мило! — раздавалось со всех сторон.
— Я думаю завести мастерскую.
— Что ж, прекрасно будет, — отвечала Ольга Сергеевна.
— Никакой труд не постыден.
— Разумеется.
— Кто ж будет покупать ваши произведения? — вмешался Помада.
— Кому нужно, — отвечала с весёлой улыбкой Ольга Александровна.
— Все из губернского города выписывают.
— Я стану работать дешевле.
— Вставать надо рано.
— Буду вставать.
— Не будете.
— О, не беспокойтесь, буду. Работа займёт.
— Чего ж вы теперь не встаёте?
— Вы не понимаете, Юстин Феликсович; тогда у неё будет своё дело, она будет и знать, для чего трудиться. А теперь на что же Ольге Александровне?
— Разве доктор и дочь не её дело? — спокойно, но резко заметил Помада.
Ему никто ничего не ответил, но Ольга Сергеевна, помолчав, протянула:
— Всякий труд почтенен, всякий труд заслуживает похвалы и поощрения и не унижает человека.
Ольга Сергеевна произнесла это, не ожидая ниоткуда никакого возражения, но, к величайшему удивлению, Помада вдруг, не в бровь, а прямо в глаз, бухнул:
— Это рассуждать, Ольга Сергеевна, так отлично, а сами вы модистку в гости не позовёте и за стол не посадите.
Это возражение не понравилось матери, двум дочерям и гостье, но зато Лиза взглянула на Помаду ободряющим и удивлённым взглядом, в котором в одно и то же время выражалось: «вот как ты нынче!» и «валяй, брат, валяй их смелее». Но этот взгляд был так быстр, что его не заметил ни Помада, ни кто другой.
— Мне пора ехать, — после некоторой паузы проговорила Розанова.
— Куда же вы? Напейтесь у нас чаю, — остановили её Зина и Ольга Сергеевна.
— Нет, пора: меня ждёт… — Ольга Александровна картинно вздохнула и досказала: — меня ждёт мой ребёнок.
— А то остались бы. Мы поехали бы на озеро: там есть лодка, покатались бы.
— Ах, я очень люблю воду! — воскликнула Ольга Александровна.
В конце концов Розанова уступила милым просьбам, и на конюшню послали приказание готовить долгуши. Лиза тихо вышла и, пройдя через гостиную и залу, вошла в кабинет отца.
— Вы спите, папа! Пора вставать, — сказала она, направляясь поднять стору.
Бахарев спал в одном жилете, закрыв своё лицо от мух синим фуляром.
— Что, мой друг? — спросил он, сбрасывая с лица платок.
— Я хочу вас о чем-то просить, папа.
— О чем, Лизочка?
— Не вмешивайтесь вы в это дело.
— В какое дело?
— Да вот в эту жалобу.
— Ох, и не говори? Самому мне смерть это неприятно.
— И не мешайтесь.
— Он такой милый; все мы его любим; всегда он готов на всякую услугу, и за тобой он ухаживал, а тут вдруг налетела та-та-та, и вот тебе целая вещь.
— Не мешайтесь, папа, не мешайтесь.
— Разумеется. Семейное дело, вспышка женская. Она какая-то взбалмошная.
— Она дрянь, — сказала Лиза с презрительной гримаской.
— Ну-у уж ты — вторая тётушка Агнесса Николаевна! Где она, Розанова-то?
— В рощу едет, по озеру кататься.
— В рощу-у?
— Да.
Старик расхохотался неудержимым хохотом и закашлялся. Лиза не поехала на озеро, и Бахарев тоже. Ездили одни дамы с Помадой и возвратились очень скоро. Сумерками Розанова, уезжая, перецеловала всех совершенно фамильярно. С тою же теплотою она обратилась было и к Лизе, но та холодно ответила ей: «Прощайте» и сделала два шага в сторону. Прощаясь с Бахаревым, Розанова не возобновила никакой просьбы, а старик, шаркнув ей у двери, сказал:
— Кланяйтесь, пожалуйста, от меня вашему мужу, — и, возвратясь в зал, опять залился весёлым хохотом.
— Чего это? чего это? — с недовольной миной спрашивала Ольга Сергеевна, а Бахарев так и закатывался. Лиза понимала этот хохот.
— Бедный Дмитрий Петрович! — говорил Помада, ходя с Лизою перед ужином по палисаднику. — Каково ему это выносить! Каково это выносить, Лизавета Егоровна! Скандал! срам! сплетни! Жена родная, жена жалуется! Каково! ведь это надо иметь медный лоб, чтобы ещё жить на свете.
— И чего она хотела!
— Да вот пожаловаться хотела. Она завтра проспит до полудня, и все с неё как с гуся вода. А он? Он ведь теперь…
— Что он сделает?
— Запьёт! — произнёс Помада, отворачиваясь и смигивая слезу, предательски выбежавшую на его серые совиные веки.
Лиза откинула пальцем свои кудри и ничего не отвечала.
— Туда же, к государю! Всякую этакую шушвару-то так тебе пред государя и представят, — ворчала Абрамовна, раздевая Лизу и непомерно раздражаясь на докторшу. — Ведь этакая прыть! «К самому царю доступлю». Только ему, царю-то нашему, и дела, что вас, пигалиц этаких, с мужьями разбирать.
Лиза рассмеялась.
— Коза драная; право, что коза, — бормотала старуха, крестя барышню и уходя за двери.
Дня через четыре после описанного происшествия Помада нашёл случай съездить в город.
— Все это так и есть, как я предполагал, — рассказывал он, вспрыгнув на фундамент перед окном, у которого работала Лиза, — эта сумасшедшая орала, бесновалась, хотела бежать в одной рубашке по городу к отцу, а он её удержал. Она выбежала на двор кричать, — а он ей зажал рукой рот да впихнул назад в комнаты, чтобы люди у ворот не останавливались; только всего и было.
— Почему ж это вы сочли долгом тотчас же сообщить мне эти подробности? — спросила холодно Лиза.
— Я так рассказал, — отвечал, сконфузясь, Помада и, спрыгнув с фундамента, исчез за кустами палисадника.
— Папа! дайте мне лошадку съездить к Женни, — сказала Лиза через неделю после Помадиного доклада.
Ей запрягли кабриолет, она села в него с Помадою вместо грума и доехала.
На дворе был в начале десятый час утра. День стоял суровый: ни грозою, ни дождём не пахло, и туч на небе не было, но кругом все было серо и тянуло холодом. Народ говорил, что непременно где-де-нибудь недалеко град выпал.
На хорошей лошади от Мерева до уездного города было всего час езды, особенно холодком, когда лошадь не донимает ни муха, ни расслабляющий припёк солнца.