Батов совсем озверел…
– Цугаринов, где твое оружие?
Витька полез в карман, нащупал, Макара – он был на месте – тепленький, тяжеленький.
– Так, если он у нас не заговорит…
Тыщ маер, давайте его как положено – сдадим в дивизию – три минуты на машине.
– А через минуту у меня может в парке фугас взорвется!
Ах ты зараза, – Батов выпростал из кобуры "стечкина" и с размаху…
Дух в страхе закрыл глаза, и голову вжал в плечи… Хрустнула какая то косточка на лице и из рваной раны на пол густо закапала черная кровь…
Ну, теперь началось… Витьку заколотило колотуном. Он понял, что запахло трупом.
Первая кровь пьянит акул. Пьянит до потери рассудка. Поезд покатился – не остановишь. Москва – Воронеж, хрен догонишь.
– Переведи ему!
– А че переводить?
Леша и сам может по таджикски, он служил два года под Душанбе, у него друга духи украли и он на сеструхе друга своего женился потом… Леха вывернул духу руку на перелом и шептал что то в ухо. Тот: А-А-А-А!!!
Майор передернул раму "стечкина" и по полу покатился красный патрон, похожий на эрегированный игрушечный член.
Вот и весь допрос.
Грохнул дважды "стечкин".
– Давай его…
– Куда?
– Туда, где у нас верблюда!
– Товарищ майор!
– А тебя, Цугаринов, я когда-нибудь так награжу, будешь у меня…
Духа закопали под горкой на собачьем кладбище, где уже были похоронены подохшая от старости сука Шлюха и задавленный Назаровским бензовозом кобель Сундук.
Закапывали духа ефрейтор Бабаеров и рядовой Кулумбегашвили. Витька Глагоев, как дежурный все это дело должен был контролировать.
Потом Бабаеров с Кулумбегашвили в качестве поощрения попросили у Витьки в долг тысячу "афгани". Витька понял на что и дал.
А сам пошел в вагончик, где включил приемник… По Би-Би-Си передавали концерт Севы Новгородцева. Сева сказал, что юннаты из Саратова скрестили свинью и курицу, и что получился – свинокур… Было Смешно…
А потом поставили Квин… Богемскую рапсодию. И Витька представил себе, как в трех от него километрах сидит теперь его кореш и земеля лейтенант Валера… и тоже слушает. И вспоминает Ленинград. Завтра Витька сдаст дежурство и пойдет к нему на пост. Они покурят и будут слушать Квин. И будут говорить про Ленинград.
А там в Ленинграде живет девчонка – грудь четвертый номер, талия в четыре пальчика обхват – и вовсе она не сосала у Филонова! И вовсе она ни у кого еще не сосала… Она Витьку ждет. Или Валерку… Когда они вернутся домой. …
Но Судьба распорядилась иначе.
Остался Цугаринов в армии.
А прапорщик Леша Старцев по званиям обскакал Цугаринова, и стал его – Вити начальником.
И служили они Родине, защищая ее – сперва от афганских террористов, потом от чеченских, а теперь вот настала череда защищать ее от объединенных террористов – от мировых чертей.
И был у них один офицер, на которого оба они – и генерал Старцев, и полковник Цугаринов – могли положиться, как на самих себя. И звали этого офицера – Саша Мельников.
Именно Саше Мельникову – майору Мельникову и предстояло теперь собрать в единый мозговой кулак – разрозненные пальцы некогда сильной длани.
Но пока Саша Мельников был занят поисками своей Катюши…
Он ехал на юг, догоняя колонны русских рабынь, ехал и вспоминал, как он попал в десант. Как познакомился с Цугариновым и Старцевым. … ….
3.
Больше всего Сашка Мельников боялся показать, что ему страшно.
Теперь, когда времени было много, даже с избытком, он вспоминал весь последний год, год, который так изменил его жизнь.
К ним в палату приходил один доктор, психолог. Не то капитан, не то майор, под халатом погон не видно. Разговаривал с каждым где-то по часу. Советовал не ударяться в воспоминания. Говорил: думайте о том, как вы будете жить на гражданке, когда поправитесь. Государство вам поможет устроиться, вы ребята молодые, все будет хорошо.
А Мельников почему-то не боялся воспоминаний. Пользуясь своей полной неподвижностью, он все время вспоминал. Вспоминал все. Начиная с того дня, когда забрал в студенческом отделе кадров свои документы.
Было страшно? Было страшно, что Ольга не поймет. И она не поняла. Был такой противный разговор. И не столько с Ольгой, сколько с матерью. …Две недели беспробудного пьянства, поезд, учебка…
Уже в полку он стал бояться, что кто-то заметит, что ему бывает страшно.
А страшно было. И когда прыгали с вышки. И когда первый раз прыгали из вертолета.
И когда прыгали всей ротой через открытую рампу…
В Грозный въехали ночью. Еще в Ставрополе, когда им выдали по полному боекомплекту, они окончательно поверили, что едут на войну.
Когда ему бывало страшно, он смотрел на их командира взвода, лейтенанта Сашу Белякова, всегда бледного с какими-то неестественно-игрушечными мягкими усиками – этой неудачной попыткой придать своему совсем детскому лицу хоть немного взрослой суровости… Смотрел он на Сашу Белякова – с настоящим орденом Красной звезды, выглядывающим из под его зимней камуфляжной куртки. Когда ему было страшно, он смотрел и на Коську Абрамова, на Коляна Филимонова, на Вовочку Зарецкого… Он видел, что им тоже страшно, но что они справляются. Справлялся и он.
И когда был первый выход в зеленку, в горы… И когда первые пули просвистели над головой. И когда первая мина разорвалась прямо в ногах у шедшего впереди "замка" – сержанта Бабича…
Мельников спокойно вспоминал, и как ранило его близ Дикой-юрта. По-глупому. А впрочем, разве по-умному может ранить?
Гоняли они тогда банду Леки Бароева. Дикой-юрт – родное село Леки. Там лежка его да схроны с оружием, да поддержка населения…
Село три раза зачищали.
Еще за год до Мельникова нескольких родственников Леки Бароева оттуда в Грозный увезли, как бы на обмен… С ними, со спецназом МВД, там один майор фээсбэшный все терся, он там наделал делов в том селе – наследил. Короче говоря, зачищали они по третьему разу этот Дикой-юрт, вошли в село после обработки его артиллерией, ну и сразу по домам, где родня этого Леки Бароева…
А у них, у чеченов, – все село родня. И даже соседние села – тоже родня. Тэйп.
Майор фээсбэшник дома, где особо порыться надо – указал. Только все зря. Ни схронов, ни раненых не нашли. Даже грязных бинтов нигде не нашли – все чисто.
Ну, майор и психанул. В одном доме велел чемодан с какими-то документами замшелыми забрать, якобы, они военную ценность имеют. А баба, которая в этом доме жила, у ней как раз этот же майор за год до того мужа увез в Грозный, ну, якобы на обмен… Так эта баба все про музей, да про Льва Толстого орала, мол не отдам чемодана с тетрадями… Но против автомата не попрешь. Отнял у нее майор тот чемодан. И Сашке Мельникову как раз и велел он этот чемодан стеречь.
А приехали на блокпост, майор глядь в чемодан, а там половины архива, того, что ему нужен – уже и не было. Майор в крик. Да все на Мельникова напирал. Дурак, куда смотрел! И послал его с двумя бойцами назад в село – у этой бабы тетрадки отбирать. Сказал: – "Не привезешь тетрадок – разжалую в рядовые и в штрафбат за халатность в боевых условиях".
Что делать? Сели на броню, да айда в Дикой-юрт. Сердце сразу вещевало – ничего хорошего из этого не выйдет. И верно вещевало.
Приехали в село. Зашли в дом, где документы те были. Стали ту бабу напрягать, мол, добром отдай. Та в скандал. А при ней еще две дочки. Одна маленькая, а другая – лет шестнадцати, та так и сверкала глазами, как жгла! В общем, ничего там не нашли, сели на броню и назад.
И только выехали, как наехали колесом на фугас. Механика-водителя, того насмерть.
Сгорел – нечего даже было в цинк положить, родне в Курск оправить. Стрелка-оператора, того контузило тяжело, позвоночник отбило ему, теперь ногами не ходит. А Мельникова с двумя бойцами – с брони взрывной волной как сдуло.
Ну, и слепили в Ростове потом. И медаль дали. Вот и весь сказ.
За тетрадками ее майор послал…
А майор тот – Цугаринов был. …
Потом госпиталь был…
Там он с Катюшей и познакомился.
– Слыш, Мельников, а че тебя, вот, например, не повезли в Москву, а притащили сюда в Ростов? Все равно и ежу ясно, что комиссуют! – мучаясь молчанием и явно желая его разговорить, спросил Генка. У Генки отняли ступню и кисть руки. Все с левой стороны. Он духа не теряет. В себя не ушел. Разговаривает, и вообще, поболтать любит…
– Потому что в Москве люди не должны раздражаться от напоминаний, что в Чечне война, и начальство наше не хочет, чтобы в Москве об этом наше уродство им напоминало!
– А в Ростове, значит, можно! Пусть в Ростове раздражаются!
– Гена, ты, бля, как дитя малое, Москва ж столица!
– Тем более. Я так говорю тебе, как парню с Москвы – вся эта ваша Москва нас всех достала, как твой Достоевский…
– Кстати, тут Достоевский один в нашем госпитале тоже лежал.
– Знаю. Это однофамилец того, что про каталу роман написал. А нам от этого-то что? Вот маманя ко мне с сеструхой приедут. Что, нельзя было меня в наш Горьковский госпиталь отправить? Мамане с Валькой два дня на поезде пилить. А так бы ко мне каждый день ходили… Ну и что? Умное твое начальство в Москве – эти Ельцин с Путиным?
Мельников не стал отвечать, но, закрыв глаза, попытался думать об Ольке…
Один раз она приезжала к нему в учебку. Еще, разумеется, до Чечни. Ребята тогда раззавидовались. Все приставали, – расскажи, да расскажи. В учебке вообще – ни стариков, ни дембелей нет, если не считать сержантов – командиров. А так, все ребята на год – два моложе его, неженатые, многие вообще девчонку за грудь не трогали никогда. И как свет в казарме погасят, все давай про секс сочинять!
Распаляют друг дружку небылицами разными, про то, как училку в девятом классе оттрахали, или как заехавших к ним в село студенток жарили-пережарили… А он, Мельников, студент третьего курса, уже мужик: два три года разницы, когда тебе восемнадцать – это как десять лет разницы, когда тебе сорок… Юная десантура восемнадцати лет так разволновалась, его Ольку увидав, что и покой потеряла, – расскажи, да расскажи! Дикие какие-то, будто молодую женщину первый раз увидали, в самом деле…
Мельников вдруг придремал немножко. Так, минуток на несколько. Приятно так придремал. И приснилось ему, что он летает. А летает в церкви. Будто в правом приделе того храма, где еще бабушку отпевали, когда он маленьким совсем еще был, так же стоит открытый гроб. А лежит в этом гробу он – сержант Мельников. В новеньком камуфляже с сержантскими лычками на погонах, с медалью "За Отвагу" на груди… Лежит он в гробу совсем бледный, в скрещенных руках бумажная иконка и свеча. Лежит, а видит он себя со стороны. И что интересно, все чувства его – глаза и уши – как бы могут летать по всему храму отдельно от тела. Вот поднялся он под купол храма и принялся разглядывать узкий служебный проход, опоясывающий подкупольное основание, и задумался, а как же сюда залезают? Однако тотчас заметил маленький лаз, прикрытый чем то вроде дверки, и сообразил: а-а-а, это они снаружи, с крыши храма сюда залезают, если что… Потом, полетав еще от одной росписи, к другой, внимательно разглядывая каждую трещинку на стене, каждый отколуп штукатурки, он опустился вниз и подлетел к хорам, что расположились на антресоли, покрывающей центральный вход. Он подлетел, и стал разглядывать регента, ритмично взмахивающего руками и худым лицом своим как бы сопереживающего каждой нотке и радующемуся каждому рождающемуся звуку..
Мельников глядел на поющих женщин, старых и молодых. Головы их были покрыты платочками. Шелковыми, газовыми… разными. И были они все разные. Красивые и некрасивые. Но лицо каждой из певчих было серьезно и – такого слова Сашка ранее не употреблял – о-ду-хо-тво-ре-но.
Он полюбовался на женщин и полетел к алтарным воротам. В раскрытых створках он увидал четверых священников, они окружили престол и, растянув над ним золотое парчовое полотнище, делали им некое колыхание. И тут Мельникова что-то затормозило. Он не смог влететь туда – сквозь алтарные ворота. И остановившись, стал пятиться и полетел назад. Назад и направо – туда, где стоял гроб. В котором лежал он – в новеньком камуфляже и с медалью "За отвагу" на груди.
– Ах, ну и приснилось мне…
– Что приснилось, дорогой? – спросила тетя Люба, санитарка, некрасивая добрая женщина, без которой большинство из них – раненых и неподвижных, не могло теперь обойтись, без ее ловких и добрых рук, трижды в день заботливо вынимающих из-под их жарких тел холодный белый фаянс госпитального инвалидного мини-унитаза…
– Да вот приснилось, что в церкви я летал…
– Это душа твоя летала.
– И как будто умер я…
– Ну, значит, не скоро теперь помрешь.
– А вот летел, летел, а в алтарь – не могу…
– Знаешь, когда выпишешься, сходи-ка ты в церковь, сержант Мельников – божий человек. … …
Глава 6.
1.
В лагере, где преподавал взрывное дело Ходжахмет – курсантами были одни лишь девушки.
И всех девушек обязали закрывать лицо.
Не из-за того, что так велит закон Шариата, а скорее потому, что тут могли быть внедренные агенты ФСБ, которые потом вполне могли по памяти восстановить фотороботы курсанток, будущих девушек – снарядов.
Распорядок жесткий. Молитва пять раз в день. Еда – три раза в день. Подъем, молитва. Утренние теоретические занятия. Молитва. Завтрак. Снова занятия. Потом обед и практические занятия на полигоне. Снова молитва. Еда. Занятия. И так до позднего вечера.
Кроме Володи-Ходжахмета – остальные преподаватели – арабы или турки. Уроки вели на русском языке. Это не Афганистан – это Чечня!
Преимущественно крутили специальные видеофильмы. Но и много показывали на учебных стендах и муляжах. Спонсоры на обучение денег не жалели.
Инструкторы требовали, чтобы девушки делали записи в конспект. Но не все девушки, как выяснилось, умели писать.
– А вы рисуйте, – сказал на это Володя Ходжахмет..
У преподавателей, как и всех курсанток, были клички. Или, говоря официальным языком – позывные. У одной курсантки, например, был позывной Красная Шапочка.
Почему Красная Шапочка? Потому что красивая, наверное. Клички курсанткам не Володя давал, это была обязанность начальника безопасности.
Начальник безопасности лагеря, позывной Смоки, когда их привезли – пять новеньких курсанток, особо не раздумывал, когда сказал:
– Ты, красивая, будешь теперь Красная Шапочка, а имя свое старое – забудь, и как выйдешь отсюда, паспорт мы тебе дадим уже совсем на другую фамилию… Если выйдешь…
Девушки друг с другом почти не общались. Красную Шапочку поместили в палатку с маленькой остроносенькой курсанткой по кличке Белка. Белка чем-то напоминала Красной Шапочке ее младшую сестренку, оставшуюся в Дикой-юрте… Такая же маленькая. Может, чуть постарше. Белка как раз и не умела писать. Ей Ходжахмет и посоветовал больше рисовать. Красная Шапочка заглянула к Белке в конспект и увидала там среди каких-то немыслимых каракулей – красивые рисунки домов и деревьев. Домашних животных и цветов…
Белка постоянно отвлекалась на посторонее. Когда Ходжахмет или его сменщик Ливиец рассказывали, как закладывать мину под автомобиль или как минировать железнодорожные пути или телеграфные столбы, рисуя схему закладки боеприпаса, Белка начинала рисовать рядом с рельсами цветы и бабочек на этих цветах. Ребенок!
Красная Шапочка добросовестно хотела выучить всю науку о взрывном деле. Она тянула руку, как в школе, когда ей было непонятно. И Ходжахмет терпеливо повторял.
– Инициирующие взрывчатые вещества, к которым относятся азид свинца, красный фосфор, гремучая ртуть и другие химические соединения, будучи заложенными в небольшом количестве в детонаторы фабричного производства, призваны инициировать взрыв более инертных или бризантных взрывчатых веществ, таких как тринитротолуол, аммонит, аммонал, динамит, пластид и так далее… В инициирующих взрывчатых веществах в подрывном деле используется их способность взрываться от нагревания, трения или удара. По этому принципу и действуют различного рода детонаторы, электрические, огневого способа подрыва и ударного механического.
Держа в руках тоненькую блестящую трубочку электродетонатора, Красная Шапочка спросила:
– А если на задании я потеряю детонатор, то я могу его чем-то заменить?
Курсантки с завязанными лицами обернулись к ней двумя десятками черных глаз.
– Это хороший вопрос, – сказал Володя Ходжахмет, – но вы старайтесь не терять детонатора.
– А если откажет? – не унималась Красная Шапочка.
– А на случай отказа в минах мы предусматриваем дублирующие системы подрыва. Так, в четырехсотграммовой шашке заводского изготовления, как вы заметили, делается три гнезда для ввода детонаторов, а в пластидовый заряд можно вставить сколько угодно, хоть десять… Один – да сработает!
Красной Шапочке очень нравились занятия по огневой подготовке.
Девушек учили стрелять из пистолетов. Из пистолетов почти всех систем и калибров, что использовались в современных армиях и полицейских подразделениях.
Ей нравилось стрелять из "макарова". Он был такой… Такой… милый… И когда после стрельбы она разбирала его, он так приятно пах пороховой гарью.
Она любила тереть его. Терла белыми ленточками ветоши. Терла, как терла бы любимые места у своего мужа… или ребенка, если бы он у нее был.
Она прищуривала левый глаз и легко нажимала на спуск. И каждый раз, нажимая на спуск, представляла себе русских. А впрочем, мишени и были изготовлены таким образом, что на силуэт были наклеены большие фото их политических вождей.
Ельцин, Кириенко, Черномырдин, генералы Трошев, Казанцев, Пуликовский.
Бах! Попала. Бах! Еще раз попала.
У нее получалось лучше всех. И она гордилась этим.
А не нравились ей занятия по рукопашному бою.
Когда становились в пары, ей всегда доставалась Белка. И Красной Шапочке было жалко причинять Белке боль. Но инструктор Ходжахмет строго следил.
– Чего бьешь вполсилы? Думаешь, если мент тебя в Москве в метро прихватит, он тебя жалеть будет? А ну бей, как следует! Бей, говорю! Иначе засыпешься, сорвешь операцию, и сама зазря пропадешь, и в рай не попадешь!
Вряд ли Ходжахмет верил в рай. Вряд ли… Но приходилось слушаться, и она била что есть силы.
Лучше было, когда тренировались на манекенах. Манекены были одеты в форму столичной милиции. И девушки от всей души лупили податливых ментов ногами в пах и без жалости швыряли их через спины на землю, ударом ноги добивая в пластмассовую голову, жутко при этом крича:
– Кийя! Кийя! Кийя!.
На втором практическом занятии Белке оторвало кисть руки.
Задание было самым простым. Каждой курсантке выдали по двухсотграммовой тротиловой шашке, детонатору и куску огнепроводного шнура. Отрабатывали огневой способ. Самый первый и самый простой.
Сперва у столов специальным ножом каждый приготовил огнепроводную трубку. Один срез прямой – этим концом в детонатор, другой срез косой – к нему приставится спичка…
Ходжахмет осмотрел у всех, кивнул, продолжайте, мол…
Потом подошли на огневой рубеж. Каждая из девушек к своей ямке. Снарядили заряды.
Ходжахмет скомандовал:
– Зажигай!
Красная Шапочка чиркнула коробком по прижатой большим пальцем спичке. Шнур начал куриться.
– Клади! – скомандовал Ходжахмет.
Девушки стали класть заряды в ямы. Каждый в свою. Отходить без команды и, тем более, отбегать было нельзя. У Белки что-то не заладилось…
– Все ждем, никто не нервничает, все ждем, – спокойно говорил Володя Ходжахмет.
Шашка, положенная Красной Шапочкой, лежала у самых ее ног. И белый дымок вырывался уже из середины и без того недлинного шнура.
– Все ждут, все ждут команды, – спокойно твердил Володя.
И вдруг – рвануло!
Рвануло – и крик! Ужасный крик.
Девушки – кто попадал, кто врассыпную… Потом почти одновременно сработали девять шашек, заложенных в ямки. Дробью, как канонада на салюте.
Красная Шапочка и не такое слыхала, когда их село пять дней бомбили… Но вид Белки с оторванной кистью вверг Шапочку в состояние ужаса. Она вдруг совершенно отчетливо представила себе, что это ее младшая сестра…
– Айсет! – крикнула Красная Шапочка, – Айсет, не умирай, я тебя сейчас перевяжу…
Белка лежала на спине. Совершенно бледная, как белая крахмальная простыня.
Лежала и глядела на Красную Шапочку своими огромными черными глазами. Ей уже не было больно.
Володя сделал ей два укола промедола, наложил жгут, перевязал. Теперь ждали санитарную машину.
– Белка, – позвала ее Красная Шапочка, – Белка, теперь ты поедешь домой…
– У меня нет дома, – ответила Белка еле слышно, – у меня нет дома, мне некуда ехать…
И вдруг она разрыдалась. Вова сделал ей еще один укол. Белка перестала биться…
И Красная Шапочка вновь представила себе, что это ее сестренка Айсет…
– Все, хватит, – сказал Ходжахмет. – Машина пришла…
Да, пришла машина. Санитары погрузили носилки в кузов.
– Прощай, Белка! – крикнула Красная Шапочка…
Она так и не узнала, как ее настоящее имя.
Уродство, которое взрыв причинил Белке, не вызвало в Красной Шапочке отвращения к учебе. Наоборот, она теперь с еще большим вниманием слушала объяснения инструкторов.
Володя-Ходжахмет сделал разбор случившегося.
Он показал всем Белкин конспект. И с усмешкой на тонких желтых губах, сказал:
– Если вы пришли сюда цветочки и бабочек рисовать, то из вас ничего не получится.
Война, а особенно подрывная война, не терпит мечтательных. Наша война любит конкретных.
И Красная Шапочка приняла эти слова. И единственное, о чем она теперь позволяла себе мечтать – это была месть. Ложась в холодную и жесткую постель, перед тем как выключалось сознание, она представляла себе, как войдет в Кремль, и как навстречу ей выйдут все самые главные начальники русских. Их министры, их генералы, их артисты и ученые… И она, войдя в середину этой толпы, замкнет цепь…
Красная Шапочка ненавидела мужчин.
Она ненавидела их за то, что она сама не родилась мужчиной. И когда ночью, ей хотелось любви и ласки, она уже не представляла себя в объятиях артиста Бочкина или американского инструктора Джона, она представляла себя в толпе русских, опоясанная зарядом в два кило самого мощного чешского пластида… …
2.
Перед самым Новым годом нога позволила Мельникову не только вприпрыжку перемещаться по палате, но потихонечку и на костыликах выходить в коридор, в курилку, и что самое главное – к сестринскому посту. Особенно, когда там дежурила Катюша Шилова. Сутки через трое. Это у них так график назывался.
Сестрички на хирургии вообще – все как на подбор, красавицы. Но Катюша, она такая милая, такая тихая и беззащитная, что сорок или пятьдесят пацанов из битой и стреляной, но бесшабашной десантуры, горелых матерщиников-танкистов, или саперов с оторванными конечностями, все, кто лежал на отделении, в дни ее дежурства – становились пай-мальчиками.
Мельников любил выкатиться к ней после отбоя и поговорить, когда уже тихо, и никто не дергает с этими бесконечными капельницами или уколами.
Мать приехала в Ростов сразу, как только узнала о его ранении. Взяла на работе "за свой счет", потом сняла угол у каких-то пенсионеров, живших неподалеку, на берегу Дона, и каждый день приходила после утреннего осмотра, разговаривала с лечащим врачом, с сестричками, с начальником отделения.
– Езжай, мама, домой, – твердил Мельников, – выпишут меня скоро и комиссуют – дома увидимся, в Москве.
– Вместе домой поедем, – отвечала Вера Вадимовна, – тебе ведь трудно теперь будет одному.
– Почему одному?
– А потому, что нужна тебе такая жена, которая ухаживать будет за тобой, заботиться будет. А без уважения, да без любви, кто ж позаботится о тебе?
– Ты че, мам?
– А то, что Олька твоя вот даже и не едет к тебе.
– Ну и не надо, пока я такой. Вот поправлюсь, сам приеду.
– Да нельзя же так, сынок, любить только когда здоров, да когда деньги есть!
Любовь, ведь она мужу и жене на то дается, чтобы и в горе, и в болезни друг дружке помогать.
– Мам!
– А вот и мам! Не невеста она тебе. Тебе бы вот на такой жениться, как сестричка эта, что в эту смену работает..
– Катюша Шилова.
– Вот-вот, Катюша Шилова.
– Ладно, мам, ты чего, в самом-то деле?
– А вот и то, что умру я, а кому ты будешь нужен? Олька твоя всегда хвостом вертела. Тебе после такого ранения, доктор-то говорит – особый уход нужен будет.
А у тебя ни образования, ни профессии. Олька тебе не жена – попомни мои слова. Я о твоем будущем думаю.
– Мам, все будет нормально, меня теперь, как героя, в любой институт без экзаменов примут.
– А жить на что будешь? На пенсию военную? Это ж по нашим московским меркам – крохи! На такие деньги Ольку свою не прокормишь.
– Да что ты все Олькой меня попрекаешь?
– А потому что болит сердце у меня, как ты жить будешь? Ты же сын мой единственный. А я не вечно с тобой рядом буду, да и потом – что я тебе могу дать, кроме ухода? Тебе надо крепким тылом обзаводиться, сынок. Такой женой, чтобы и работа у нее была, а главное, чтобы любила тебя и не бросила бы ни в болезни, ни в какой другой передряге.
– Ну…
– А вот женись на этой сестричке, она вон какая заботливая. Я ею давно любуюсь.
Мне б такую невестку.
– А Олька?
– Вот попомни мои слова, не приедет она сюда…
– Ну-ну.
– А вот и ну-ну. А Катюшенька наверняка бы за тобой в Москву-то поехала бы – только позови!
– Ладно, мама, нормально все будет…
И мать с сыном надолго замолчали. Мельников задремал, а Вера Вадимовна сидела подле госпитальной койки и глядела в окно.
А Мельникову приснился сон.
Приснилось ему, будто он дома – в Москве, в своей комнате, в коммуналке на Аэропорту. И что сидит он на диване и слушает музыку. А поют… Иконы…
Старинные, в серебряных ризах, как те, что когда-то у бабушки Клавы висели в углу. Спаситель, Матерь Божия, Никола Угодник. И вот кажется ему, будто лики на иконах – живые, и что они не то чтобы сами поют песню про то, как хочется спать, но подпевают… И верно подпевают:
When I wake up early in the morning
Lift my head – I'm still yawning
When I'm in the middle of the dream
Stay in bed – float on stream Please don't wake me, please don't shake me Leave me where I am I'm only sleeping…
И Мельников ничуть не удивился такому обстоятельству, но совсем наоборот, даже обрадовался, и смотрел на иконы с не меньшим обожанием, как если бы это были артисты с Эм-Ти-Ви… И в том, что они пели любимую песню, ему показался добрый знак. Знак чего – он еще не знал. Но когда проснулся и увидел подле себя мать и Катюшу Шилову, пристраивающуюся с капельницей к его и так уже колотой-переколотой руке, улыбнулся им обеим и сказал нараспев:
– Please don't wake me, please don' t shake me, leave me where I am, I'm only sleeping…
– Другие ребята кричат во сне, а ты поешь… Да еще и по-английски, – с самой милой детской улыбкой своей сказала Катюша, ловко протирая сгиб его руки ваткой со спиртом.
– В другое бы время меня как шпиона за это арестовали, – пошутил Мельников.
– Видно, на поправку идешь, скоро к себе в Москву поедешь, – сказала Катюша и снова улыбнулась ласково и по-детски, как наверное, улыбалась бы ему младшая сестра, кабы ее Бог дал.
Но не было у Мельникова младшей сестры.
Один раз Мельников спал… Катюша поставила ему капельницу, потом сделала укол, и он спал… И Катюша, уже сменившись с суточного дежурства, не ушла домой, а сидела подле него, и пока он спал, она читала ему сказку.
– Маленького дельфиненка звали Фи. Он был совсем маленьким, но при этом очень веселым и резвым. Ни одной секунды Фи не находился в покое – он все время то обгонял маму справа, то слева, то заныривал в глубину, то выскакивал из воды в воздух и, пролетев несколько метров над волнами, снова падал в родную стихию. "Такой непоседа!" – жаловалась на него мама своим подружкам – дельфинихам. "Только никогда не уплывай от меня далеко! – говорила она дельфиненку. – В море так много опасностей, а ты еще совсем маленький".
"Нет, я большой!" – обижался Фи и выскочив из воды, пулей летел в небо, мгновение висел в воздухе и снова плюхался в морскую пену.
Но однажды на море был легкий шторм, и дельфины, сбившись в стаю, отплыли подальше от берега, потому что в шторм они боятся быть выброшенными волной на камни и разбиться. Все дельфины – большие и маленькие, и даже крохотуля Ди-Ди, которой только исполнилось два месяца, отплыли на глубину и там пережидали плохую погоду. Только Фи, когда старый и мудрый дельфин Бу-Бу велел всем отплывать от берега, не послушался и, отстав от мамы, нырнул в сторону и затерялся в зарослях морских водорослей. Фи хотелось показать маме, что он вполне самостоятельный, и что он, если ему захочется, может и сам решить – что надо делать, а что нет. Он нырнул к самому дну и принялся там гоняться за маленькими золотыми рыбками. А дельфины тем временем отплыли далеко в море. Мама плыла вместе со всеми, уверенная, что ее маленький Фи держится следом, но, обернувшись вдруг, никого позади себя не увидела.
"Фи! Фи! Где ты?" – стала в ужасе кричать мама. Другие дельфины тоже стали звать малыша, но старый Бу-Бу велел всем плыть дальше, потому что во время шторма дельфинам находиться возле берега – опасно.
Но мама бросилась назад – искать своего непослушного Фи. Она снова доплыла до зарослей водорослей, где последний раз видела своего сыночка, но волны уже стали такими сильными, что подняли со дна ил и в мутной воде стало плохо видать.
"Фи! Фи! Отзовись!" – кричала мама, в панике мечась от берега к зарослям водорослей и обратно.