Матрена и поныне хранит в своем сердце эту веру и дорожит ею, как святыней. Она мечтает о том, чтобы ее любимый сын Зиновий стал казацким сотником. Что это — проявление дочерней любви к отцу или нечто иное? За годы их супружеской жизни Михайло не раз чувствовал угрызения совести из-за того, что не выполнил данного ей перед обручением обещания. Молодая и красивая Матрена уговаривала его тогда поселиться в Переяславе, с детства знакомом, дорогом краю, где она жила со своими любимыми родителями. Михайло обещал ей это, будучи уверенным, что останется служить в переяславском имении магната Жолкевского. Но уже после рождения ребенка Матрене пришлось расстаться с отцом и матерью, распроститься с родным Переяславом и переехать в Звенигородку. Мечтавшей о возвращении в Переяслав, еще не успевшей привыкнуть к утопающей в зелени вишневых садов Звенигородке, ей снова пришлось переехать в Черкассы. Она совсем загрустила и, чтобы успокоить себя, часто ходила на высокий берег Днепра полюбоваться его красотой. Михайло признался Матрене, что был в немилости у пана Даниловича из-за доброго расположения к нему Софьи, и теперь уже не обещал возвращения в Переяслав.
Хмельницкие твердо осели в Субботове, на собственном хуторе. Об одном только просила она мужа — чтобы не заставлял ее принимать униатскую веру и не отравлял душу ребенка католицизмом. Между тем Михайло мечтал сделать сына католиком. Тогда его ждали бы должность подстаросты, шляхетские почести, королевские привилегии. Всего этого невозможно достичь без усердного труда, без преданности католицизму…
— И все-таки обижать ее не буду! — твердо решил он, ступив на крыльцо, и вздрогнул, будто испугавшись неожиданного звона шпор на собственных сапогах.
В комнате за столом сидели на дубовых скамейках женщины: у стены — Матрена в бархатной корсетке, сбоку — Мелашка Семениха, прозванная по отцу Полтораколена, а по мужу — Пушкарихой.
Молодица поспешно поднялась со скамьи, чтобы поклониться всеми уважаемому хозяину дома и владельцу субботовского хутора. От Хмельницкого не ускользнуло, что его неожиданное появление смутило жену, на полуслове прервавшую разговор с Мелашкой. Когда же, окинув взглядом комнату, Михайло увидел в обществе женщин и Зиновия, он безошибочно определил, о чем здесь шла речь. У него не было сомнений в том, что Зиновий рассказал женщинам об убийстве полковника коронных войск, приехавшего пересмотреть реестр казаков чигиринского полка в связи с прошлогодним морским походом. И тут же в его голове мелькнула мысль, что именно здесь, в Субботове, созрел план этого злодеяния. Ведь Пушкариха принимала у себя кобзарей и отдала им в поводыри своего сына.
— Прошу уважаемых женщин простить мне, что я своим вторжением, как видно, помешал вашей приятной беседе. Зиновий, вижу, тоже до сих пор не спит?.. — произнес Хмельницкий, сдерживая свое недовольство тем, что жена принимала у себя в доме эту смелую казачку.
— Зиновий рассказал нам, Михайло, о том, что случилось в Чигирине, — спокойно ответила Матрена, продолжая сидеть.
— Весть-то, уважаемый хозяин, страшная, ведь мое дитятко этим казакам глаза заменяет, — тихо произнесла Мелашка. — Сыночка до сих пор нет дома…
— Наверное, старика, второго кобзаря, где-нибудь припрятывает от королевского правосудия, — внешне спокойно произнес хозяин. — Но закон есть закон, матушка. Хотя я и уважаю чувства матери, однако… Придется, отдать вашего мальца в руки правосудия.
Услышав это, Зиновий вдруг решительно подошел к отцу. Постоял какое-то мгновение, окинув взглядом недовольного отца, потом прижался к нему и по-детски стал ласкаться.
— Не нужно его трогать, не нужно, батя! — умолял он.
От отца еще пахло степью, дорожной пылью и конским потом. На правой руке до сих пор болталась нагайка.
Хмельницкий обеими руками резко отстранил от себя сына. И поступил он так не только потому, что сдерживал себя в присутствии жены да чужой женщины, пусть и простой казачки. В нем будто боролись два человека: властолюбивый коронный урядник и хороший семьянин, любивший и уважавший жену, не чаявший души в сыне. Хотя он и возмутился, застав у себя дома Пушкариху, обсуждавшую с Матреной и сыном сегодняшнее событие, однако сдержался. И теперь он не стал бранить Зиновия, а только отвел от себя. Затем, указывая на дверь соседней комнаты, сказал:
— Иди, Зиновий, спать. Непристойно мальчику слушать женскую болтовню. Иди…
Мелашка как стояла, склонившись перед хозяином дома, так и застыла. А когда до ее слуха донеслись слова «женскую болтовню», ее плечи, охваченные поношенной каниклотовой корсеткой, вздрогнули.
— Уважаемый пан, называя наш разговор болтовней, оскорбляет убитую горем мать, пришедшую за советом к доброй хозяйке. Ведь у вас тоже есть дитя…
— Прошу прощения, но пани казачке следовало бы посоветоваться раньше, до того, как ее малолетний сын совершил проступок. Теперь речь идет о наказании его, а может быть, и родителей.
— Пускай бы уж родителей судили… — тихо произнесла Матрена, медленно поднимая глаза на мужа. — Зачем же преследовать ребенка, сына пани Мелашки?
Хмельницкий уловил в словах жены упрек в бессердечности, особенно ощутимой еще и потому, что разговор происходил дома, в неслужебной обстановке.
— Возможно, ты права, моя милая, — ответил Хмельницкий, смущенно разводя руками. — Но отец этого мальчугана, не испросив нашего разрешения, присоединился к таким же гультяям[7], как и он сам, и ушел к русскому Болотникову, подозрительному, сказывают люди, человеку, а мать отдала свое малолетнее дитя в поводыри злодеям наливайковцам, должно быть хорошо зная, кто такой Богун… За такое непослушание наказывают.
Мелашка в это время выпрямилась и гордо прошла мимо хозяина дома, направляясь к выходу. Но Зиновий еще не ушел в свою опочивальню. Услышав слова отца, он остановился на пороге соседней комнаты, потом обернулся и совсем непривычным в этом доме тоном властно воскликнул:
— Батя!
И опрометью бросился к Мелашке, протягивая к ней руки. Остановил ее, а сам подошел к отцу и посмотрел на него так, словно хотел заглянуть ему в душу.
— Так не может говорить мой отец, изо дня в день учивший меня быть справедливым к людям!.. Батя! — воскликнул Зиновий, смело подходя к отцу. В этом движении выразились отчаяние мальчика и в то же время решительность. — Тогда наказывайте меня, своего сына Зиновия! Я узнал от кобзарей и чигиринских казаков, что Наливайко был богатырем украинского народа!.. Да! Ну так тащите и меня на дыбу, посадите на кол, потому что я тоже прошу вас пощадить Мартынка!
— Сумасбродный мальчишка!.. — произнес взволнованный отец, с трудом сдерживая гнев.
— Нет, не сумасбродный, Михайло, а ведь в самом деле ребенок столько насмотрелся за время твоей службы… Не раз говорила тебе, не бери его с собой в Чигирин, когда едешь по служебным делам… Успокойся, Зинько, отец не допустит, чтобы судили маленького Мартынка.
— Не допустите, батя? И кобзаря не позволите казнить? Он отомстил за измену, за Наливайко! Не позволите?.. — И Зиновий не то вопросительно, не то со страхом посмотрел на мать. «Не сердись на меня, — говорили его глаза, — я не выдам тебя, мою родную. Но… и не буду молчать, пусть отец почувствует свою ошибку…»
Хмельницкий, ошеломленный словами сына, попятился к столу. Он растерялся: ведь в доме находилась чужая, посторонняя женщина! Михайло не знал, как поступить, и впервые в семейной ссоре потерял власть над собой. На какое-то неуловимое мгновение он забыл о том, что находится дома, а не на службе, что перед ним стоит любимый сын, а не какой-то разбойник. Вдруг плеть взметнулась вверх и со свистом разрезала воздух. Но в тот момент, когда он замахнулся, Мелашка подскочила к Зиновию и закрыла его, приняв удар на себя. Нагайка с силой полоснула Мелашку по спине, ее поношенная корсетка лопнула, и на белой полотняной сорочке проступил протянувшийся через всю спину след. Она ухватилась за плеть, снова взметнувшуюся над ее головой. Так и застыли они, Мелашка и Хмельницкий, вместе держась за приподнятую для удара плеть.
— Ой! — вскрикнула Матрена, вскочив со скамьи и прижав к себе испуганного сына. Ее ужаснуло душевное состояние мужа, таким она видела его впервые.
Хмельницкий сразу как-то ослабел, выпустил из руки плеть и, подойдя к столу, сел на скамью. Он беззвучно шептал что-то, не то бранился, не то молился.
— Проклятый гонор…
А Мелашка продолжала стоять, гордо глядя на урядника.
Зиновий отстранил мать и подошел к отцу, еще минуту назад разгневанному, а теперь совсем притихшему, упал перед ним на колени, обхватил его дрожавшие ноги и, сдерживая рыдание, произнес:
— Батя, какой стыд! Этой плетью бьют преступников… Тетя Мелашка не преступница. Я сам упрошу маму Мартынка, она простит вам этот нерыцарский поступок. Батя, как хотите, но вы должны освободить слепого казака! Если исполните мою просьбу, я обещаю вам пойти учиться в католическую школу, о чем мечтаете вы! А если пожелаете, мой родной, отрекусь от православной веры, приму униатство, любую веру: католическую, магометанскую или языческую…
— Зинько! — в отчаянии крикнула мать. Глаза ее так расширились, что казалось, вот-вот выскочат из орбит.
— Приму, мама!.. А то и… совсем останусь без веры, если этого захочет мой любимый батя! Только освободите побратима Наливайко и не марайте рук в честной человеческой крови…
— Уходи, Зиновий! — истерически закричал отец, закрывая лицо руками. Приступ гнева у него прошел, остались только растерянность и раскаяние.
Зиновий, бледный, плачущий, поднялся на ноги и молча пошел в свою комнату. За ним последовала и Мелашка.
— Ты благородный мальчик, не Зиновий, а богом данный казак. Отныне я нарекаю тебя Богданом, так будет называть тебя и наш народ, разумное ты дитятко! Прощайте, уважаемая хозяйка… — И, отбросив в сторону хозяйскую плеть, вышла, не оглянувшись и не проронив больше ни слова.
Мальчик проводил ее глазами и посмотрел на мать. Она шептала:
— Богдан! Богданко мой!
6
Ночью маленькому Богдану снились страшные сны, мерещились удивительные видения. Вначале он не мог уснуть, вертелся в постели, вглядывался в окно — бледное пятно, сливавшееся с ночным мраком. В голове столько дум… Тетя Мелашка так правдиво и с такой грустью рассказывает… А как она говорила о Наливайко, как оплакивала его горькими слезами. Он чувствовал, что его детское сердце преисполнилось уважением к Северину Наливайко и он полюбил его по-сыновнему. Но… но сильнее ли этой любви было чувство ненависти к мертвому полковнику, лежавшему в пыли на площади! Ему самому хотелось бы еще раз задушить этого выродка… Да разве только его одного? Если бы только поскорее казаком стать!
И он вспомнил отца, часто озабоченного и такого тогда чужого, чужого… Впервые в жизни Зиновий увидел отца таким разгневанным. Это даже нельзя было назвать гневом. Нагайка свистнула у него в руках, как у… злодея, как у того полковника! Так будет буйствовать его отец до тех пор, пока какой-нибудь кобзарь или тот же побратим Наливайко, Болотников, схватит его за горло и придушит так, что его посиневший язык вывалится в грязную пыль…
— Нет, мой отец не злодей! Нет, не злодей!.. — вскрикивает Зиновий, поднимается с постели, прислушиваясь к тишине, наполняющей большую комнату, и снова падает на подушку.
Вот так, не раздевшись, и уснул, терзаемый думами. Собственно, он не уснул, а только забылся на некоторое время в кошмарных снах. Ему мерещились синие языки и плетеные кожаные нагайки. Они мелькали перед глазами, а поодаль стоял, улыбаясь, худенький Мартынко в длинной полотняной сорочке с вышитым зубчиками воротником. Затем явилась мать и согрела его своим теплом. Потом вдруг она обернулась в грустную тетю Мелашку.
«Мама!» — звал мальчик, желая, чтобы тетя Мелашка снова превратилась в нежную и такую ласковую мать.
«Богдан!..» — вдруг почудился ему голос отца. Вместо языков и плетей, Мартынка и матери всю комнату заполнил отец. Мальчик чувствует его горячее дыхание совсем рядом, прямо над лицом, оно отдает степной пылью и конским потом.
«Богдан!» — снова окликнул его отец и, закрыв лицо руками, сед на стул возле кровати. Во сне мальчик отчетливо слышал, как отец произнес это имя, как потом говорил искренне и горячо. Спросонья Зиновий не понял, что отец и в самом деле заходил в его комнату и разговаривал с ним, думая, что тот спит.
«Неужели ты, Зиновий-Богдан мой, думаешь, что я радуюсь, посадив казака в тот проклятый подвал!.. Злая судьба каждый день сажает их туда, мне от этого одно беспокойство… Ведь я хорошо знал, что кобзарь поселился рядом с нашим домом… Знал и Мартынка… А теперь… теперь вместе с ними на кол должен сесть и я, дорогой мой Богдан! Вместе с наливайковцами и с… тобой. А кол — острый. А еще острее позор. Позор!.. Разве подвал страшен, Богданко? Мне здесь тяжелее, чем Богуну в том подвале… Глупый! Полковника сумел задушить, сумел дотянуться до его горла, а… а выход из подвала, прикрытый только дубовой бочкой, найти не может, слепец несчастный… И не найдет… А коль найдет?.. Ход приведет его к другому подвалу, под корчмой. А ключ от этого подвала хранится в шкафу староства. В корчме возле подвала лежит покойный полковник… судьба соединила… Богуна и Заблудовского в этих проклятых подвалах…»
…Мальчик спал. И во сне услышал, как тяжело вздохнул отец. Вздохнул и растаял. Хлынули холодные воды Тясьмина, залили, захлестнули все. Потом казаки вместе с наливайковцами поплыли в челнах по реке прямо в подвал, из которого нет выхода. В подвале под стеной одиноко сидит Мартынко. А в углу стоит дубовая бочка, а под ней проход, откуда привидения показывают ему свои синие, грязные языки.
Мокрый от пота, Зиновий проснулся, когда в комнате стало совсем светло. Под окном раскачивались ветви вишен с начинающими краснеть ягодами… «На кол должен сесть… а выход из подвала, прикрытый только дубовой бочкой, найти не может!..» Не выходили у него из головы эти странные слова отца. Что это ему приснилось — не было никакого сомнения. Однако какой странный сон! И впрямь будто бы вот здесь сидел притихший, ласковый и такой несчастный его отец и говорил об остром коле, о позоре перед людьми, еще более страшном, чем кол, и о выходе из этого проклятого подвала… Но разве это был сон? Ведь Зиновий хорошо слышал голос отца. И сидел он вот здесь…
Мальчик приподнялся на локте, посмотрел на то место, где ночью сидел отец. Скамейка до сих пор стояла возле его кровати, там же, где ее поставил отец.
— Постой, постой, — произнес Зиновий, вспоминая о ночном сне и видениях.
Вчера вечером скамейка стояла под стенкой у окна. «Богдан!» — окликнул его отец, поставив скамью возле его кровати и сев на нее… Сейчас она стоит не под стеной, — долито быть, не во сне являлся ему отец.
— Мама! — крикнул Зиновий, услышав шаги матери в светлице.
— Ты проснулся уже, Зинько? Поспи, еще рано вставать, на дворе как будто дождик собирается.
— Мама, а батя уже встал?
— Уже и уехал, сынок. Сегодня у него тяжелый день, подстароста должен приехать из Корсуня.
— Будут судить?
— Так ему на роду написано… Ты поспи еще. А на то — воля божья…
Мальчик схватил мать за руку и тихо, как заговорщик, сказал:
— Мама, мне показалось, что батя приходил ко мне ночью, вот на этой скамейке сидел и… Богданом называл меня, как матушка Мелашка… Вот и не знаю я, сон ли то, или взаправду так было. Бате так тяжело служить… — вздохнул он, отпустив руку матери. — На этой вот скамеечке как будто наяву видел я его и слыхал такие слова, мама, такие слова!..
— А он и говорил, что наведывался к тебе ночью, потому что ты все время бормотал что-то, «мама» кричал во сне.
— Наведывался? Так это был не сон?
Мальчик вскочил с кровати, постоял немного, внимательно глядя в глаза матери, и выбежал во двор. Когда Матрена вышла на крылечко, Зиновий был уже далеко-далеко в саду и вскоре скрылся в кустарнике, что рос на берегу Тясьмина.
Через несколько минут Зиновий оказался на околице хутора, у подворья вдовы Пушкарихи.
— Бабушка, — позвал он старую Пушкариху, стоявшую во дворе, — скажите тете Мелашке, что Богдан зовет!
— Богдан? Чей же ты хлопчик? — прикрывая глаза ладонью, всматривалась в него старуха.
— Очень она мне нужна, бабуня, позовите…
Но Мелашка и сама услыхала его голос, выглянула из сеней и ахнула:
— О, Богдан! Заходи, родной…
И тут же быстро направилась к воротам, где стоял взволнованный мальчик. Она назвала его новым, данным ею именем — Богдан, в сердце ее родилась надежда. Мелашка еще издали заметила, с каким нетерпением ждал ее мальчик, и почему-то была уверена, что он сейчас появился как богом ниспосланный вестник добра.
— Богданко, тебя мама прислала за чем-нибудь? — спросила она, подходя к воротам.
— Мама и не знает, что я побежал к вам. Я — сам, тетя Мелашка. И не говорите маме. Они… Мама перепугана, всего боится, — поспешно ответил Зиновий, боязливо озираясь на тропинку, протянувшуюся через перелесок к Тясьмину, на хутор, где на холме виднелся дом урядника.
— Что же случилось, боже мой? — забеспокоилась Мелашка, которой передалось волнение мальчика.
Видя, как он озирается по сторонам, женщина решила, что его преследуют.
— Может быть, тебя спрятать нужно на какое-то время, Богданко? Тогда вон там, в сарае, на чердаке, лежат связки конопли… пересидишь там.
— Да нет… Батя ночью говорили… что в погребе чигиринского дома под большой бочкой есть проход в нижний шинкарский погреб. Как бы дать знать кобзарю… можно спасти… А то в старостве уже тешут дубовый кол — кобзаря казнить… Только никому ни слова, что это я…
— Ненько[8] моя, пан Михайло Хмельницкий сказал?!
— Они… нечаянно, про себя, сказали… — произнес мальчик и, еще раз оглянувшись вокруг, совсем неслышным шепотом спросил: — А Мартынко ваш уже казак или нет? Может, вы знаете, как казаком делают?
— Казаком? — протяжно переспросила Мелашка, догадываясь, о чем мечтает мальчик, и радуясь этому. Ведь об этом мечтала и жена урядника Матрена! — Да казак не калитка какая-то или ярмо, что его можно сделать… Казаком человек сам становится, если… если душа его к этому лежит… Спасибо, Богдан, за радостную весточку. Передам людям, казакам. Надо спасать кобзаря!
— Да, надо, — как-то задумчиво подтвердил мальчик и, быстро повернувшись, побежал по тропинке, вившейся по перелеску.
— Богданко! — произнесла она внятно и вместе с тем так тихо, словно только вздохнула, переполненная искренней сердечной благодарностью.
7
День выдался серый, хмурый. Хмуро было и в сердцах чигиринцев. Вчерашние события будто прижали к земле этот молодой, обычно оживленный город. Над Чигирином нависли свинцовые тучи, дважды срывался густой летний дождь.
— Кара божья, — говорили люди, выглядывая из-под стрехи и поветей.
— Хоть бы гром ударил — может, прорвался бы этот серый потолок… — перекликались с соседями чигиринцы, посреди лета надевшие кобеняки[9].
— Гром вот-вот ударит, и молния блеснет, Тодось… Неспроста, сказывают, так тихо в старостве. Не слыхал, Заблуду в Чигирине будут хоронить?
— Как бы не так, собирайся на поминки… Должно быть, повезут в Жолкву, в фамильный склеп. Покойник считал себя почти родственником Жолкевского после того, как тот оказал ему услугу в Солонице… Гуторят, и католичество Остап принял в угоду гетману, выслуживаясь перед Короной. Хорошо еще, что его не положили в нашей, православной церкви…
— А я думаю так: повезут его или не повезут, а поминки в Чигирине справят… Положат его в церкви, заставят отца Кондратия отслужить панихиду по униатскому обряду, а потом и церковь превратят в костел, чтобы ксендзы ополячили наших людей.
Утром, когда полил первый густой дождь, на околице Чигирина в одном казацком дворе промелькнула Мелашка, накрытая пестрым рядном. Потом она исчезла в кустарнике возле реки Тясьмин. А спустя некоторое время трое казаков сошлись в кузнице. Здесь кузнец Никита ковал железный зуб и приваривал к нему стальное лезвие. Трое казаков по очереди, редко перебрасываясь словами, вертели кремневое точило, на котором острили каленое лезвие.
— Уж такой-то зуб оставит след на ниве. Не то что Деревянный, с тем нечего и браться, — говорил казак.
— Древесина только на ложку или на дышло годится, — поддакивал ему другой казак. И, помолчав немного, будто про себя добавил: — А вот… улежит ли Иуда в корчме возле подвала?
Кузнец будто бы ничего и не слышал об этом, еще старательнее поворачивал зуб, оттачивая его лезвие.
— Бывает, лежит вот так вонючая грешная падаль, а где-то за ее душу ангелы с чертями дерутся… Там каждая душа на учете… Зубок-то получился путный. Такой не сломается, если и на каменную глыбу напорется, а уж корни хоть какие порвет, ручаюсь, — бормотал им в тон кузнец Никита. — А то ад, сказывают, пустеет, людей к униатству понуждают, святой рай им сулят.
— Да, стали так мучить людей на земле, что с каждым днем пополняется население рая… Так говоришь, Никита, что и каменную глыбу возьмет?
— Ручаюсь, возьмет!.. Не удрал ли покойник из шинкарского погреба?
— Тес! Что ты плетешь, Никита?
Казаки оглянулись. Посмеиваясь в усы, они вышли из кузницы и скрылись за пеленой дождя.
По-прежнему в Чигирине стояла мертвая тишина. Ни одна хозяйка не выходила на улицу, не сзывала своих кур. Впрочем, во дворах, несмотря на проливной дождь, похаживали казаки. Казалось, что Чигирин ждал ударов грозы, поглядывая на небо, на тяжелые, неподвижные тучи.
После обеда во двор староства, где под главным зданием, в каменном подвале, томился слепой и голодный Карпо Богун, с шумом въехал отряд из двух десятков сорвиголов казаков во главе с молоденьким и вертлявым подпоручиком коронных войск. В старостве подпоручика Лаща не знали, хотя сам Михайло Хмельницкий помнил его. Он встречал этого льстивого баловня в имении пана старосты. Самонадеянный воспитанник жены князя Романа Ружинского Софьи вел себя вызывающе. И не только потому, что был двоюродным братом княгини, значительно старше его годами. Он намекал на какие-то большие милости, оказываемые ему этой распущенной дамой. Он хвастался тем, что военному делу обучался у Николая Струся, известного своими грабительскими набегами на соседей. А шляхетское высокомерие привила ему опять-таки Софья Карабчевская, беспокойная княгиня Ружинская.
Прибыв в Чигирин, этот двадцатилетний подпоручик сразу же принялся наводить порядок. От имени старосты он велел перевезти тело задушенного полковника из корчмы в православную церковь. А когда батюшка стал возражать, молодой шляхтич собственноручно отстегал его нагайкой и прогнал с церковного кладбища. Потом он заменил охрану возле подвала и церкви, поставил вместо реестровых своих казаков, у которых от настоящего казачества остались только удаль и военная ловкость, у жолнеров они позаимствовали одежду, оружие, а у своего молодого командира бесшабашность! Взяв с собой десяток таких головорезов, Лащ пустился рыскать по городу, ища среди мещан-осадников сочувствующих кобзарям, не щадя ни женщин, ни детей, разбивая скрыни с приданым будущих невест. К удивлению жителей, он действовал осмотрительно: грабил только мещан, особенно тех, что не слишком дружно жили со своими соседями казаками. А самих казаков не трогал, проезжал мимо их дворов.
И зашумел Чигирин! Вначале женские вопли прорезали влажный воздух. Потом разнеслись протестующие возгласы мужчин. Когда же прозвучал первый выстрел, Михайло Хмельницкий вынужден был сесть на коня и ехать наводить порядок, в ожидании подстаросты. Тревога не покидала его с самого вечера. В полночь, терзаемый думами, наведывался он к спящему сыну, рассуждая вслух сам с собой, а рано, на заре, отправился на службу. То, что кобзарь ночью не удрал, было хорошо, даже на душе легче стало: ведь охраняли его подчиненные ему казаки. Но вот к Хмельницкому обратился с жалобой опозоренный, сердитый и крайне возмущенный батюшка Кондратий. При упоминании о ключах от церкви урядник содрогнулся. Хорошо, что теперь подвал, где сидит кобзарь, и церковь охраняют казаки этого самонадеянного любовника Карабчевской…
Навстречу ему уже неслись головорезы Лаща во главе с самим подпоручиком; поперек седла у него, как у татарина, лежала девушка в одной сорочке. Ее растрепанные волосы развевались на ветру — так быстро скакал насильник. Сумки лащевских казаков были набиты пожитками и ценностями, награбленными у мещан. А за их спиной, сквозь пелену дождя, пробивалось зарево первого пожара.
Хмельницкий постоял некоторое время в нерешительности, а потом пришпорил коня и понесся в ту сторону, где разгоралось пламя. Он торопился не столько тушить пожар, сколько предотвратить возмущение чигиринских казаков, — вдруг головорезы Лаща подожгли и их поселок! Полковники реестровых казаков в это время находились в Киеве, где, вероятно, вели переговоры об участии в польско-морской воине, о поддержке нового царя, Димитрия. А сотники разъехались по своим домам или, может, сражались где-нибудь за Путивлем — с поляками, или с Шуйским, или скорее всего вместе с Иваном Болотниковым. А тут — вырвется какой-нибудь ненадежный человек, хотя бы и тот же Яцко, который появился в этих краях совсем недавно… Чего ему здесь шататься, отправлялся бы уж лучше в Остер, или же за Путивль вместе со своими конниками, или на Запорожье наведался бы, к морскому походу на турок пристал бы…
Как раз в это время Хмельницкий увидел легкого на помине, отчаянного молодого атамана, одного из самых непокорных казаков Поднепровья, Якова, собственно — Яцка. Он неторопливо ехал навстречу Хмельницкому вместе с несколькими наскоро собравшимися казаками.
— Ну… и легок же ты на помине, Яков! Кто это горит? — еще издали окликнул его Хмельницкий.
— Душа казака да дом одного мещанина, божьего дурака. Он принялся угощать этого выродка, выставив напоказ свою красавицу дочь, чтобы шляхтич добрее стал. Дурак… Что же теперь будем делать, пан Хмельницкий? Это же настоящий грабеж, а не суд…
Хмельницкий растерянно пожал плечами, потом посоветовал:
— Нужно записать жалобу в городскую книгу… Вам, пан Яков, я бы не советовал лезть на острие кола. Сейчас мы ждем в Чигирин подстаросту, он суд чинить будет… У меня самого душа стынет при мысли об этом остром коле.
Поравнявшись с Хмельницким, Яцко сдержал своего неспокойного коня.
— Пан Хмельницкий! — обратился он, искоса, будто совсем недружелюбно поглядывая на урядника. — Острие кола сулите за подлеца, который лежит сейчас в церкви и… должен исчезнуть оттуда?
— Что-о?!
Поддержанный казаками, Яцко засмеялся.
— Как Иисус Христос встанет из каменной могилы. Вот те хрест! Наверно, на третий день потом воскреснет, пан Михаиле, если к тому времени раки не сожрут, ха-ха-ха!..
— Кто посмеет? — встревоженно спросил Хмельницкий, всматриваясь в улыбающиеся лица казаков.
— А разве это так важно знать староству? Я, мы свершим этот правый суд, спасая божий храм от католической скверны. Даже не будем ждать ночи, воспользуемся дождливой погодой. — Ключи у нас… Так и скажешь, пан урядник! А если что — полк выписчиков[10] подниму и угостим колами этого вертопраха вместе с его головорезами!..
Однако до решительных действий дело не дошло. Яцко, может быть, и не обратил бы внимания на уговоры рассудительного урядника. Но советы своих казаков послушал и в центр города не поехал. Бедную же девушку Хмельницкий обещал защитить и вырвать из рук распущенного шляхтича, чтобы не допустить его столкновения с Яцком, которого просил позаботиться о том, чтобы пожар не распространился на другие дворы.
Весть о бесчинствах подпоручика, как искра, облетела весь Чигирин. Гнусный поступок Лаща, словно нападение крымских татар, всполошил людей. Возле здания староства, куда прискакал Лащ со своей пленницей, быстро начали собираться люди. Поднялся шум, послышались угрожающие выкрики. В это время и подъехал Хмельницкий, измученный заботами, навалившимися на него с самого утра. Немного успокоив собравшихся, он пробрался в дом. Оттуда как раз донесся женский вопль. Через минуту чья-то издевательская рука вышвырнула девушку из дома прямо в толпу.
Люди подхватили ее и, передавая от одного другому, опустили на землю. На крыльцо, пятясь, вышел Михайло Хмельницкий, старавшийся вразумить взбешенного подпоручика.
— Пусть будет по-вашему, пан подпоручик… Берите власть в свои руки, руководите, но не оскорбляйте почтенных чигиринцев… Буду жаловаться старосте пану Даниловичу. Мы уже встречались с вами у его милости, надеюсь, он рассудит нас…
Выскочивший на крыльцо разозленный молодчик, брызгая слюной, что-то кричал, ругался, а потом вдруг схватился за саблю. Хмельницкий осмотрительно соскочил на землю и смешался с толпой, будто бы и не приметил этого воинственного жеста противника.
— Разойдись! — надсадно кричал шляхтич. — Бунтовать, бездельники, решили, пся крев?! Сожгу, всю дорогу вплоть до Черного шляхта утыкаю свежими колами с гультяями!
Однако с крыльца подпоручик не сошел. Красный, будто обваренный, он истерически выкрикивал бранные слова, то выдергивая саблю из ножен, то снова с остервенением вдвигая ее обратно.
Пожар меж тем утихал. Хмельницкий сам закрывал ворота за последним из чигиринцев, покинувших двор староства. Урядник не требовал, а упрашивал жителей города разойтись по домам.
8
Позже, когда понемногу стало проясняться небо, в Чигирин прибыл и сам подстароста, пожилой шляхтич, разбитый и утомленный долгой ездой в карете. Вместе с ним приехали и другие чины Корсунского староства Даниловича, войсковые старшины, среди которых были и два сотника чигиринского полка. Выслушав доклад Хмельницкого о нарушении государственного порядка в Чигирине, подстароста лишь безнадежно, даже, как показалось Хмельницкому, как-то недоверчиво отмахнулся, потребовав, чтобы его не беспокоили до утра.
Но подпоручик Лащ не утихомирился. Еще с большим шумом, хотя и с меньшей наглостью, разъезжал он по Чигирину, устраивал на постой прибывшие войска. Плотникам он велел установить на площади кол и сколотить гроб, обив его дамасским шелком. Завтра тело полковника будет установлено рядом с местом казни кобзаря. Пусть, заявил подпоручик, не только преступник увидит свою жертву, но и непокорные чигиринские бунтовщики почувствуют всю тяжесть этого преступления против польской Короны.