Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Хмельницкий (№1) - Хмельницкий. Книга первая

ModernLib.Net / Историческая проза / Ле Иван / Хмельницкий. Книга первая - Чтение (стр. 13)
Автор: Ле Иван
Жанр: Историческая проза
Серия: Хмельницкий

 

 


— Имею честь приветствовать уважаемого пана подстаросту! — воскликнул бравый ротмистр, соскочив с коня.

— Мое искреннее почтение многоуважаемому ротмистру пану Самойлу… — учтиво ответил Хмельницкий, холодно пожимая руку молодому шляхтичу.

По их глазам было видно, что они хорошо помнят об их неприятной размолвке. Но ни одного слова не проронили ни тот, ни другой. Некоторое время они шли пешком, потом сели на коней и поскакали за каретой… Хмельницкий во время всей этой церемонии по мелочам, почти неуловимым, почувствовал, что с ним опять обращаются как с неравным, и переживал обиду.

— Пан подстароста! — раздался тревожный крик из-за моста.

Хмельницкий осадил коня. Вместе с ним остановился было и Лащ, но тут же передумал и поскакал догонять карету.

— Что стряслось, Василь?

К Хмельницкому подъехал на его взмыленном коне молодой и ловкий челядинец Чигиринского подстароства Василь, которого вместе с Горленко он ночью послал в Звенигородку.

— Беда, пан… пан…

— Говори: опоздали?

— В Вильшане нас, точнее — пана Мусия, задержала охрана старосты. Как ни упрашивали, ни умоляли, даже на коленях стояли перед старшим, не отпустил, проклятый, прошу прощения. И старосту будить не позволил… Вот такое-то дело… Пока сам Данилович, проснувшись под утро от нашего крика, не расспросил, в чем дело, и не отпустил нас… Но, прошу прощения, псу под хвост эту милость старосты…

— Ну… И где сейчас пан Горленко? — нервничая, допытывался Хмельницкий и, сам не зная зачем, обернулся в сторону замка Даниловича.

— Мчались так, что даже одного коня загнали. А застали… несчастного уже на колу, — сказал юноша и зарыдал.

— Как? — с ужасом переспросил Хмельницкий. — Яцко верно говорил: пану виднее, где справедливость и где человеческое право…

— Ясно, что так.

— Ну, а что же с Мусием?

— На всем ходу вскочил в толпу шляхтичей, упал к голым, еще теплым ногам покойника, казненного на колу… Потом поднялся, как безумный. Волосы взъерошились на голове. А сам бросает свою шапку под ноги мертвому, кланяется ему… И вдруг хватается за саблю… Вот клянусь богом, пан подстароста, что именно так и поступил.

— Что же натворил он в припадке бешенства? — с дрожью в голосе спросил Хмельницкий.

Василь переступал с ноги на ногу, не решаясь рассказывать дальше.

— Говори все! — приказал подстароста.

Он понял, что допустил оплошность, поручив это дело своему слишком горячему казаку. И нимало не осуждал поступок Мусия.

— Но, уважаемый пан, знаете, какой он. Это же Мусий Горленко!.. Вскочил на своего коня и точно ошалел… Как молнией сразил пана, который издевался над покойником, советуя ему возвращаться в Москву… Шляхтичи разбежались, подняли тревогу. А пан Горленко лишь крикнул мне: «Гони к Хмельницкому и обо всем расскажи!» Велел передать жене, чтобы с сыном Лазорком возвращалась домой в Прилуки, на левый берег Днепра. А мне, говорит, одна дорога — в Могилев, к белорусам. Хватит уже терпеть!..

— Безумство! Без шапки по такому морозу! Посоветовал бы ему, дураку, хоть на моем коне ускакать…

Часть пятая

«Кровавое крещение»

1

Вмешательство гетмана спасло юных «Хмелей» от наказания за срыв в коллегии рождественского торжества, посвященного чествованию вооруженных сил Польши. Но отцы ордена знали, кто был настоящим вдохновителем этой ребелии. Сын чигиринского подстаросты Зиновий-Богдан Хмельницкий, этот птенец кукушки в чужом гнезде, надоумил Станислава Хмелевского написать возмутительную, недостойную чести шляхтича оду, да еще и прочитать ее не на латинском, а на польском языке. Пан Хмелевский — знатный шляхтич, занимающий видное положение в государстве, в сейме, владеющий крупными имениями, и сыну такого знатного человека не грех простить некоторые шалости, пусть даже и совершенные в стенах святого братства. Но хлопу, вышедшему из среды неунимающегося бунтарского казачества… никакого снисхождения…

Не желая обострять свои отношения с шефом братства Станиславом Жолкевским, прелаты разработали свой особый метод наказания Хмельницкого. Учителям было строго приказано не только ни в чем не потворствовать хлопу, сыну чигиринского подстаросты, но и проявлять явное пренебрежение к нему и непреклонную строгость. Богдан понимал, что его хотят рассорить со Станиславом, оказывая тому во всем предпочтение. Хмелевский, чувствовавший перемену в отношении к Хмельницкому наставников коллегии, старался быть еще более внимательным к своему другу, но Богдан нервничал, старался уединиться или вовсе уходил из дому. У него даже пропало желание заниматься.

Хмелевский и Мелашка знали, что Богдан вот уже более двух лет навещает купцов Корнъяктов и изучает турецкий язык у их молодой невольницы. Но частые посещения им греческого купца в последние дни вызвали тревогу у Хмелевского и Мелашки. Во время их разговора с Богуном и Бронеком выяснилось, что Богдан не только изучает турецкий язык, но и обучается торговому делу, подружившись с известными купцами: с армянином Серебковичем и с греком Саввой Теодоровичем. Бронек рассказал также о том, что он проследил, как Богдан выходил из дома Корнъякта на Рынке вместе с Саввой и еще с одним, такого же возраста, как и Богдан, греком или армянином, а может быть, турецким купцом. Они весело разговаривали и громко хохотали. Говорили они преимущественно по-турецки, особенно Богдан и молодой купец. Хотя уже было довольно поздно, но все трое направились к армянской улице. Мелашка об этом рассказала и чигиринским гонцам, которые привозили продукты к рождественским праздникам.

— А что же, пусть будет и купцом, — спокойно соглашался Бронек. — Вон Константин Корнъякт, сказывают, прибыл из Афин в отцовских брюках и в маминых туфлях. А как теперь разбогател! Торгует с турками, с валашскими хозяевами, с нашими сенаторами и даже с королем… Разве так уж плохо живется этому греку? На Рынке построил дом на пять окон вопреки закону, запрещающему православным возводить там здания! Купец…

— Это все хорошо, но пан купец, наверное, и разрешение получил от своей матушки, — отстаивала Мелашка незыблемость родительской воли. — А что скажет пани Матрена? Ведь она поручила мне присматривать за ее сыном… Я должна честно служить доброй матери.

— А пускай пани Мелашка утешит себя благословением отцов из Трех святителей, ведь они неразлучны суть с паном Корнъяктом, — снова усмехнулся Бронек. — Гречанка, матушка Корнъяктова, наверное, гордится родством с такими знатными польскими шляхтичами, как воевода Ярема Осолинский, на дочери которого женился ее внук, как те же Гербурты, Ходкевичи, Тарновские и Вишневецкие, за родственников которых она выдала замуж своих внучек. Думаю, что и матушка Хмельницкая благословит этот брак.

— Уже и брак? С турчанкой?

— Не с турчанкой, уважаемая пани Мелашка, ибо она сама у Корнъякта является очень ценным товаром в их торговле. А с какой-нибудь Серебковичевной, или с дочерью Яна Лукашевича, или же с юной сироткой, сестрой самого Петра Грегоровича. Сам егомость пан король Сигизмунд называет сего купца-дипломата своим верным слугой. А сиротка, не сглазить бы, очень часто гостит на Рынке в доме Корнъяктов…

Наступили и мартовские предвесенние погожие дни. Богдан и в самом деле особенно прилежно посещал свою учительницу турецкого языка, живущую у Корнъяктов. В этом доме он встречался с широкими купеческими кругами города и всего края. Недавно из Киева во Львов прибыли переяславские купцы. Богдан познакомился в доме Корнъяктов с одним из них — Семеном Сомко. Юноша был очень рад этому знакомству, потому что после окончания учения намеревался перейти в цех киевских купцов. Сомко пообещал помочь Богдану устроиться в Киеве, а Савва Теодорович хотел связать его с купцами Персии и Константинополя.

— Ты будешь первым киевским купцом, продающим восточные товары, приобретенные не через десятые руки. А Цареград — должен это знать — стоит на перекрестке торговых путей, связывающих Венецию, Запад, Индию и наш север… — подбадривал его Савва.

В эти дни Львов был взбудоражен необычным происшествием, случившимся на Рынке. Магистрат вынужден был привлечь к ответственности простого жителя города, поляка Базилия Юркевича за то, что он приютил у себя в доме молодого валаха из Молдавии Ивана Ганджу. Ганджа, хотя ему было всего лишь двадцать два года, уже успел оказать большую услугу польскому магнату Николаю Потоцкому. Экспансивный и самонадеянный шляхтич прибыл в Молдавию с войсками чтобы навести там порядок и поставить у власти угодного польскому королевству человека. Ему с охотой помогал Ганджа, так же как и весь его парод, ненавидевший хищных турецких беев и крымских ханов. Молодой человек был раньше слугой ныне покойного молдавского господаря Яремы Могилы и не только в совершенство владел турецким языком, но и знал о некоторых тайных интригах султана, направленных против польского королевства. Султан всячески отрицал подлинность этих фактов, но что он мог сделать, когда поляки располагали показаниями такого бесспорного свидетеля, как Ганджа, успевшего рассказать Потоцкому о тайных турецких интригах. Однако Потоцкого постигла неудача. Турки взяли его в плен, разгромив его войска в Молдавии. Иван Ганджа сумел вовремя убежать из Молдавии и нашел себе пристанище у львовского мещанина. Он был вполне спокоен: ведь им руководило искреннее желание — оказать помощь польскому воеводе.

Положение Николая Потоцкого в плену было незавидным. Пришлось хитрить, сваливать вину на других, тех, что оказывали ему помощь в организации этого авантюристического похода. Совсем случайно во время допросов всплыла фамилия слуги молдавского господаря Ивана Ганджи.

И это решило судьбу валаха. Польская Корона, чтобы освободить из плена своего государственного мужа, вынуждена была пойти на большие уступки султану. Мухамеду Гирею, добивавшемуся Крымского ханства, стало известно о том, что султан велел найти Ганджу, жителя Молдавии, известного слугу молдавских дипломатов. Мухамед Гирей стал разыскивать его, стараясь угодить своему господину. А узнав, что Ганджа спрятался во Львове, нашел пристанище и опеку у польского мещанина, потребовал, чтобы его выдали турецким властям.

Понаторевший в сложных интригах султанского дворца, ловкий и хитрый Мухамед Гирей увидел в действиях Николая Потоцкого против Турции удобный повод для открытого нападения на Приднепровье.

— Нужно пополнить нашу казну за счет польской шляхты, которая польстилась на султанские привилегии в Молдавии! Польские государственные деятели и казаков подбивают совершать набеги на молдавские земли. Не успеет султан и опомниться, как Потоцкие с казаками вместо Могилы снова посадят какого-нибудь Подкову… — рассуждал Мухамед, действуя заодно со своим братом Шагинем Гиреем, таким же неудачным претендентом на Крымское ханство, как и он сам.

Молодая жена стареющего султана Ахмеда Первого, заботясь о своих династических интересах, горячо поддерживала планы Мухамеда Гирея, и татарско-турецкие полчища двинулись на Приднепровье. Предотвратить их нападение было теперь очень трудно, однако дипломаты старались изо всех сил, не жалея ни средств, ни людей. Коронный гетман, удовлетворяя требование дипломатов, приказал немедленно разыскать и публично казнить Ивана Ганджу, распространив вплоть до Стамбула слух об этом знаке уважения к султану. Дипломаты были уверены в том, что, пожертвовав ничтожной жизнью какого-то Ганджи, они добьются не только освобождения Потоцкого из плена, но и отмены вооруженного похода, затеянного Мухамедом Гиреем. Главное же — вместе со смертью Ганджи замыкались и его уста…

По вполне понятным причинам и сам Потоцкий не хотел, чтобы Ганджа, хорошо знавший намерения шляхты, оставался в живых и уж тем более — попадал в руки турок. Пока он находится в плену у султана, Ганджу нужно убрать. Тогда легче будет откупиться от турок.

И львовский магистрат принял соломоново решение: казнить бунтовщика, слугу молдавского господаря, убежавшего от своего властителя. А заодно казнить и мещанина города Львова, в назидание другим, чтобы впредь не прятали всяких беглых бунтовщиков.

Решение было очень простым и радикальным…

Эта история была известна и Богдану. И узнал он о пей из первоисточника, ибо сам Корнъякт пытался защитить в магистрате валаха и поляка, приютившего его. Но его попытки были тщетны. Магистрат получил указание из королевской канцелярии публично казнить обоих, и как можно скорее…

2

— Пойдем смотреть казнь, Богдан? — спросил утром Станислав Хмелевский друга, встретившись с ним во время умывания.

Богдан отрицательно покачал головой. Его роскошная шевелюра была еще не причесана. По всему видно было, что сегодня он вообще в плохом настроении.

— А почему бы и нет, Богдась? — настаивал друг. — Ведь это не только зрелище, но и огромной важности государственный акт. Недавно мы с тобой сдавали экзамен по государственному праву. И вот теперь нам предоставляется возможность наглядно познакомиться с этим правом… А волосы нам уже пора постричь, Богдан.

— Это не к спеху, Стась. Казнят совсем неповинных людей, лишь бы только спасти настоящего… нарушителя норм государственного права… Не пойду! Не хочу смотреть, как проливается кровь невинных.

Юноши заспорили, хотя Станислав и не знал сути дела, досконально известного Богдану:

— Пойдем ли мы с тобой, Богдась, на это зрелище или нет — колесо пани Немезиды завертелось, меч палача поднят, и кровь будет пролита, — говорил молодой Хмелевский. — На мой взгляд, протест, затаенный в душе, без действия, — ничто. Возмущение, выраженное у себя дома, равносильно кулаку, сжатому в кармане: его не видно, и оно никому не страшно… Я считаю, что нам следует пойти на Рынок. Вон Мартынко намного моложе нас, а сразу согласился…

— И мать разрешила ему?

— А что может сказать мать, обожающая своего сына? Для нее самое важное, чтобы он был жив… Мать говорит, что на инфамованном зрелище[53] Мартынку безопаснее будет, чем где-нибудь в нашем «кшталтовном»[54] Львове.

— Так и говорит — «кшталтовном»? — уже смеясь, переспросил Богдан, уловив в тоне друга нотки недовольства действиями дипломатов.

— Ясно, так и сказала. Да еще и как: будто бы она не только служила у студента иезуитской коллегии, а и сама училась там все эти семь лет…

— Люблю я тебя, Стась, за твою честность… — восторженно воскликнул Богдан, помогая своим вышитым полотенцем другу вытирать умытое лицо. — Хорошо… Пойдем, Стась, посмотрим на это классическое проявление государственного права!

— Пойдем!

— Только если уж малыш… и пойдет на это зрелище, то лучше… пускай будет под присмотром пана Вацека. Он осторожный человек…

3

Воскресенье. Магистратские глашатаи еще с раннего утра стали бить в бубны, возвещая:

— По воле милосердного бога, по велению его величества нашего милостивого пана короля Речи Посполитой, днесь на Рынке будут заслуженно казнены презренные проходимцы, государственные преступники… По воле господа бога милосердного, по велению его величества…

Глашатай делал паузу, затем издавал громкие хриплые звуки при помощи какого-то инструмента и снова начинал свое длинное воззвание, особенно подчеркивая слова «милосердного» и «милостивого», словно желая засвидетельствовать тяжесть преступления, совершенного осужденными, — дескать, оно было так велико, что всемилостивейший пан король при всем своем безграничном милосердии божьем не смог даровать жизнь преступникам.

— Этот глашатай так любовно произносит слово «милосердный», словно надеется на чудотворное заступничество пана Езуса, — промолвил Стась.

— А что ты думаешь, боги всесильны, когда… пан Соликовский спит, — ответил Богдан, и оба они засмеялись.

Они знали: казнь двоих простых людей не что иное, как ширма, за которой хотят спрятать преступную авантюру магната Потоцкого.

Рынок содрогался от гула человеческой толпы. Шли люди в легких плюшевых, а то и бобровых шапках, в островерхих капюшонах иезуитов и в камилавках восточногреческого духовенства, в пестрых платках мещанок, а то и просто ничем не покрытые. Стояли мартовские погожие дни, наступающая весна не обращала внимания на утренние заморозки. Словно муравьи, копошились люди вокруг помоста, на котором стояла толстая пихтовая колода. Блюстители государственного права заботливо очистили ее от коры, видимо для того, чтобы люди лучше могли разглядеть, как по свежему дереву потечет струйками человеческая кровь. Тысячи глаз были сюда устремлены. И вольно или невольно каждый житель Львова, взволнованный этим событием, мысленно прикидывал, как несчастный мещанин и валашский парень будут класть свои головы на эту добрую колоду и за это короткое мгновение перед ними промелькнет целая вечность в ожидании страшного удара топора палача…

Богдан прислушивался к тому, о чем говорят люди, и пытался своим юношеским умом осмыслить все происходящее. Да разве легко это сделать, когда такой шум стоит над этим неспокойным морем человеческих голов, каждая из которых также жаждет постичь сущность страшного злодеяния!

— Смертью валаха спасают Потоцкого…

— Ясно…

— Ведь он же не шляхтич, такова ему и цена…

— Точно осмаленному кабану голову отсекут…

— На студень сенаторам? — допытывается человек, стоящий рядом с Богданом.

Ответа не слышно, потому что человеческая волна относит молодых людей в сторону. Но и там слышат они такие же речи…

— Будем искать Мартынка? — прошептал Хмелевский на ухо Богдану, на что тот в ответ только кивнул. Но, оглядев массу людей, заполнявшую площадь, он еще раз, теперь уже безнадежно, качнул головой.

Молодым людям не стоялось на одном месте, хотя им отсюда хорошо было видно и толпу на площади, и «голгофу». Так назвал Богдан помост для казни, как только заметил его. Он припомнил всю историю казней, и это привело его к мысли об инквизиции.

— Да это же настоящая инквизиция, Стась! Клянусь богом, инквизиция… Преподобный пан Соликовский и его святейшество пан ректор…

— Тес… сумасшедший! Тебя могут услышать, — остановил Богдана Стась.

— Ты, Стась, думаешь, что на «Площади цветов» в Риме иезуиты сожгли Джордано при смиренном молчании тысяч итальянцев?..

— Да замолчи же, говорю!.. Джордано, Джордано…

— Или, скажем, нашего соседа, Яна Гуса!

— Гуса сожгли, уважаемый пан спудей[55], за ересь, — поучительно произнес пожилой мужчина, стоявший с непокрытой головой, аккуратно подстриженной, уже седеющей.

Но не только этим он резко отличался от студентов с их давно не стриженными шевелюрами. По закрученным вверх усам, бритой бороде, разрезанным рукавам серебристо-зеленого кунтуша было видно, что он чистокровный поляк, а по смыслу сказанного — воинственный католик.

— Было бы желание поджарить человека, уважаемый пан, а еретичество приписать легче всего… — с насмешкой произнес Богдан, протискиваясь мимо солидного шляхтича к «голгофе».

Стоявшие вокруг люди засмеялись, а усы подстриженного пана недовольно передернулись. Предусмотрительный Стась Хмелевский оттеснил Богдана подальше от подозрительного пана и прикрыл его собой. Он постоял так до тех пор, пока друг не скрылся в толпе, а потом бросился догонять его.

А солнце то выглядывало на миг из-за облаков, то снова пряталось, и его золотистый, резко очерченный огненный диск просвечивал сквозь них. Богдан следил за облаками, которые проносились так быстро, словно торопились поскорее скрыться, чтобы не быть свидетелями преступления, совершаемого на львовском Рынке.

— Да, какое жестокое сердце у человека! — вслух подумал юноша, приближаясь к помосту, построенному из новых, старательно тесанных досок. — У кого поднялась рука, чтобы так гладко обтесать их?

Богдан осмотрелся вокруг, ища глазами Стася, затерявшегося в толпе. Не с кем будет даже словом переброситься.

Вдруг многолюдная толпа всколыхнулась, словно чья-то могучая рука качнула ее. Вооруженная охрана ратуши и стоявшие жолнеры кое-где стали громко призывать людей к порядку. Лица людей, блестевшие под солнцем, повернулись в сторону двигавшейся процессии. Она вызывала в их сердцах не чувство преклонения перед святыми отцами, а омерзение. Молодой валах в белой грязной сорочке шел, окруженный десятком монахов-базилиан в длинных сутанах. Если бы он понурился, как это сделал мещанин, приютивший его, можно было бы подумать: человек покорился своей судьбе и как на подносе несет свою голову к плахе. Вот мещанину, охваченному смертельным страхом, наверное, кажется тяжелой его собственная голова.

Но Ганджа шел выпрямившись, глядя поверх монашеских капюшонов на многочисленных свидетелей его трагедии, на высокий дом Корнъякта, на торопливые облака да на прикрытое ими солнце. Богдан впился глазами в эту не склонившуюся перед жестоким приговором голову. Когда успел научиться молодой плечистый парень так невозмутимо смотреть смерти в глаза? Он, возможно, и не хочет знать, куда ведут его в сопровождении настоятеля Успенской церкви — отца Паисия и десятка монахов. Но тот, второй, все знает… Его окружали иезуиты в черных сутанах, с серебряными крестами на груди. Ему посоветовали святые отцы memento mori — думать о смерти. И он думал о ней. Он от этих дум даже стал черным, как сутаны иезуитов с крестами. Ведь дома у него остались беременная жена и двое детей, — ему было о чем подумать кроме смерти…

И Богдана стало трясти, как в лихорадке. Вначале задрожали коленки, — наверное, от напряженного ожидания конца этого медленного марша двух таких разных людей, обреченных на смерть. Он продвинулся вперед, еще ближе к помосту. Кто-то из охраны грубо оттолкнул Богдана, и у него еще сильнее задрожали ноги и все тело.

Обреченные на смерть, окруженные служителями церкви, остановились на помосте возле плахи. Там уже стоял внезапно возникший палач, опираясь на широкий тяжелый топор. Ярко-красная одежда его резко бросалась в глаза, она напоминала о крови обреченных, которая должна была здесь вскоре пролиться.

Приговор прочитали на латинском и украинском языках. На польском не читали. Для поляков была предназначена латынь, которую иезуиты считали божественным языком. Не читали и по-валашски, ибо приговоры, как понял возбужденный Богдан, зачитываются не для обреченных.

Глубоко взволнованные люди стояли затаив дыхание. Шум утих, только тяжелые вздохи тысячеголовой толпы сливались в один печальный стоп. За какие грехи должны погибнуть двое людей — молодой, черный, словно поджаренный валах, с несгибаемой шеей и измученный тяжелой жизнью Львовский мещанин? Он был лишь тем грешен, что по своей сердечной доброте, придерживаясь благословенного веками обычая, дал убежище человеку с трудной судьбой. Значит, этот обычай плох, следует отменить его, хотя бы и ценою смерти невинных людей, лишь бы остался жив высокомерный, безрассудный магнат Потоцкий, попавший в плен к туркам! Смотрите, люди, пусть каменеют ваши сердца, пусть оправдываются крылатые слова древнего Плавта: «Homo homini lupus est»[56], — провозглашающие человеконенавистничество…

А тот, молодой, до сих пор еще… даже и сейчас, в такой трагический момент, высоко подняв голову, водит глазами, ища ответа: что же такое жизнь? И только на какое-то мгновение, как молния, его взгляд встретился с таким же юношески горячим взглядом Зиновия-Богдана. В нем он заметил вечно пылающий огонь человеческой любви, дружбы!..

Богдану вдруг сделалось душно. Он взмахнул рукой, словно отгонял от себя удушье, оттолкнул стоявшего впереди него челядинца и вмиг оказался на помосте, возле позорно оголенной деревянной плахи. Ветер развевал его одежду, взлохматил волосы на голове.

— Позор!.. В такой торжественный день, в четвертую годовщину со дня рождения нашего королевича Яна Казимира, здесь собираются проливать кровь!.. — воскликнул Богдан и решительно разорвал круг людей, находившихся на помосте. Будто бы лишь для того, чтобы не упасть, он уцепился за рукав сорочки обреченного Ганджи, дернул его к себе. — Иван! — закричал он как одержимый, так, что львовяне даже затаили дыхание. — Беги, Иван!..

И, резко повернув Ганджу за плечо, вытолкнул его из окружения монахов, бросил в толпу людей. В таком же неудержимом порыве вырвал перепуганного Базилия Юркевича из рук иезуитов, которые, точно звери, набросились на обреченного.

— Беги! — крикнул он и этому, сбросив его с помоста на руки многотысячной толпы людей, которые, так же как и этот юноша с взлохмаченными волосами, горели желанием спасти невинных от смерти.

Первым опомнился палач. Он выпустил из рук тяжелый топор и опрометью бросился вслед за Иваном Ганджой, разбросав в стороны взволнованных монахов, протянув вперед руки, которые вот-вот должна была обагрить кровь осужденных. Прыжок палача был так решителен, что Богдану вряд ли удалось бы устоять. Времени раздумывать не было, и юноша просто упал палачу под ноги, повалил этого свирепого представителя шляхетского беззакония, а сам скатился с помоста в разбушевавшуюся человеческую стихию. Кто-то подхватил его, втиснул в толпу, и он словно растаял в человеческой массе. А над площадью уже раздавался гневный клич:

— Бей попов!..

На Рынке забурлила разгневанная стихия. Казалось, что даже тяжелые тучи быстрее понеслись по небу. На помост полетели камни, и множество людей, жаждущих мести, подняв руки, хлынули туда. Замелькали над головами куски разорванной красной мантии палача. Монахи и иезуиты падали, словно утопая в этом бурном человеческом водовороте. Батюшке Паисию Терлецкому угодили камнем прямо в лицо. Он упал бы, если б не была так плотна окружавшая его толпа. По лицу раненого текла кровь…

Богдан и сам не заметил, как оказался во дворе Корнъякта. А позади, на площади Рынка, все еще рокотало, волновалось людское море! Казнь не свершилась, осужденные на смерть исчезли. Их судьбу решил самый великий справедливый судья — народ…

4

Молодой королеве Екатерине стало известно о том, что сын чигиринского подстаросты похвально защищал честь ее сына, королевича Яна Казимира, постарался, чтобы его имя не было запятнано кровью. И она посоветовала Львовскому магистрату наградить храбреца и патриота… К тому же и Потоцкому уже не только смерть какого-то валашского слуги, но даже и крупный выкуп не могли помочь вырваться из турецкого плена. А крымчаки уже прошли через Перекоп… Таким образом, казнь этих двух несчастных могла повлечь за собой только нежелательные последствия, лишний раз напомнила бы всемогущему султану о преступлениях Потоцкого, о намерениях польской Короны присоединить к себе Молдавию. Чрезвычайное событие, происшедшее на Рынке, постепенно стало забываться. Ганджу и Юркевича не стали больше разыскивать, сняв с них intamacja[57].

Но люди другого круга, в котором теперь вращался скрывающийся Богдан, — дальновидные купцы армяне и греки, особенно старый, опытный Корнъякт, считали, что и недавним осужденным надо бежать из Львова, и Богдану следует уйти от мщения раздраженной шляхты.

Уже установились погожие майские дни, подсохли дороги. Львовские купцы отправились в свое ежегодное торговое путешествие в Стамбул. К их каравану и присоединился Богдан в качестве купеческого челядинца при караван-баше. Серебковиче, еще не старом, но уже бывалом торговце. Молодой Хмельницкий и его покровители предполагали, что так и начнется неспокойная, но заманчивая карьера молодого купца. Чего еще лучше желать сыну чигиринского подстаросты, образованному, как шляхтич, но обездоленному, как и всякий простолюдин в краю, где безраздельно господствуют своенравные и жестокие магнаты?..

В Кривичах, что находятся неподалеку от Львова, к этому каравану присоединился и переяславский купец Семен Сомко. Во Львов уже доходили слухи о нападении крымских татар на Приднепровье. Сомко хотелось поскорее добраться до Киева, надежно защищенного казаками, возглавляемыми Сагайдачным. Хотя бы до Каменец-Подольска спокойно доехать под охраной караван-баши Серебковича… В Кривичах с караваном прощались родственники, да и просто местные жители, привыкшие торжественно встречать и провожать купцов.

В толпе провожающих был и Стась Хмелевский. В течение последних двух месяцев они встречались с Богданом только однажды, в лесу, раскинувшемся в долине за Высоким Замком. Свидание их было кратким и грустным. Друзья молча смотрели друг на друга, стараясь улыбнуться и с трудом сдерживая слезы. Богдан сказал Стасю, что, несмотря на объявленную амнистию, возвращаться в коллегию он не намерен, так как окончательно решил строить свою судьбу по-иному. Тогда же они условились встретиться еще раз в Кривичах, на публичных проводах каравана.

— Неужели, Богдась, ты окончательно решил стать купцом? Изучали мудрость Платона, поэтику Вергилия, военное искусство Александра… И так… Будь проклят Рынок и наглядное знакомство на нем с государственным правом… — возмущался шляхтич Хмелевский, обнимая друга.

— Не следует, Стась, так охаивать ремесло, на котором держится вся государственная казна. Платон, Александр Македонский… Останемся живы, будем чтить эти имена. А главное, Стась, не будем омрачать нашу дружбу твоим недоброжелательным отношением к купеческому ремеслу. Как первая любовь, эта дружба соединила нас, и пусть только смерть нарушит ее.

— Богдась!

— Не нужно, не нужно, Стась!.. Летом будешь у родных, наведайся в Киев. Мы еще не знаем, куда забросит нас судьба. У тебя есть имя, а я… сам должен обеспечить себя, пусть торговлей, чтобы жить хотя бы не хуже киевлян…

— Счастливого тебе пути! Не забывай и ты нашей верной, многолетней дружбы. Да присматривай за Мартынком, помоги ему доучиться…

Они молча обнялись снова. А впереди уже раздались голоса погонщиков, заскрипели мажары, зашумели родственники и друзья купцов.

Богдан еще раз обернулся к расстроенному другу, протянул ему руку.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32