Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Студия сна, или Стихи по-японски

ModernLib.Net / Современная проза / Лапутин Евгений Борисович / Студия сна, или Стихи по-японски - Чтение (стр. 8)
Автор: Лапутин Евгений Борисович
Жанр: Современная проза

 

 


Предшественником Побережского на этом месте был известный разбойник Акулов, который самым мрачным образом подтвердил свою фамилию тем, что имел обыкновение сжирать своих ограбленных жертв. Суд над ним, состоявшийся множество лет назад, приговорил его к смерти, но небывалую активность развила вдруг местная антропологическая организация (что имела здесь большой вес и связи в самой Европе), не без оснований полагавшая, что Акулов является бесценным объектом для изучения, которое можно было бы считать успешным и достоверным только в случае in vivo испытуемого. Их противники считали, что и мозг Акулова, порезанный на тонкие — наподобие карпаччо — ломтики, в научном отношении тоже достаточно перспективен, и даже приводили примеры из судебно-медицинских анналов. Поскольку силы оппонентов были примерно равны, а доводы и той, и другой стороны были туманны в одинаковой степени, то Акулова не только никто не трогал, а даже и навещали крайне редко, так как он, отдавая предпочтение консервированной пище, постоянно имел большой ее запас, а в личном общении был человеком малоприятным и неразговорчивым.

Его все же казнили недавно, но как-то странно, тайком и на скорую руку, и даже ходили слухи, что казнь эта — результат чьей-то ошибки и недосмотра, а то и чего-либо похуже.

Обо всем этом рассказали Побережскому и даже, хотя он этого вовсе и не просил, показали фотокарточку Акулова, на которой тот выглядел сытым, загадочным и усталым. Ничего зловещего и злодейского Побережский, пожалуй, в его облике у него не нашел. Более того, редкие и мелкие, очень вегетарианские с виду зубы Акулова позволяли усомниться в пищевых пристрастиях того.

Акуловская история, хоть и выглядела достаточно занимательной (что было бы весьма кстати для скучных и однообразных тюремных условий), но все же никоим образом не проясняла будущего самого Побережского. Более того, как было бодро высказано каким-то местным острословом, в соответствии с местными суевериями, если твой предшественник по камере был казнен, то того же следует ожидать и тебе.

Был и адвокат; все приходил и приходил к Антону Львовичу, поедал принесенные с собою бутерброды, запивал их некрепким тюремным чайком. Беседовал, предлагал Побережскому способы спасения, которые казались ему дикими, так как строились на принципиально неверном положении, подразумевающем тот род виновности Антона Львовича, которую можно было бы, используя стилистические шероховатости законодательства, изощренно изолгать. И сколько бы ни пытался Побережский убедить адвоката, что защиту следует строить совершенно на других основаниях, тот лишь снисходительно улыбался, дескать, все вы так говорите, но со мной-то можете быть откровенны. Именно неприступность адвоката больше всего убеждала Побережского, что на суде его шансы ох как невелики. Было от чего приуныть.

Времени до суда оставалось все меньше, уже «Мещанский вестник» тиснул заметочку «А нужны ли нам такие банкиры», уже тюремный повар приходил, чтобы справиться относительно «особых пожеланий» — гуманная традиция вкусно накормить узника перед судом, строгий обвинительный приговор которого даже заранее выглядел несомненным.

Поэтому ночами не спалось. Стоило закрыть глаза, как казалось, что вокруг черный лед, по которому и ноги, и сердце так скользили, так отчаянно скользили… Безусловно, ходить было лучше, чем лежать. Вот он и ходил, стараясь громко не топать, потому что этажом ниже жильцы уже жаловались тюремному начальству, что своей ходьбой он мешает им спать.

Во время одной из таких периметральных прогулок и приключился с ним странный припадок, когда, падая, он изо всех сил цеплялся за выступы каменной стены, чтобы не упасть, чтобы не треснул под ногами тот самый черный лед, скрывавший кравшуюся черную ледяную воду, которая была готова навеки сковать сердце несчастного Побережского. Припадок был неприятен и щедр на ложные впечатления — казалось, что потолок и пол поменялись местами, что пальцы, царапавшие стену, провалились в какое-то мягкое углубление (будто стена была сделана из обычного хлеба), после чего Антон Львович не удержался на ногах и все равно, несмотря на все усилия, оказался на полу, где и остался лежать, пока не восстановилось дыхание и сердце не заняло своего привычного положения, изнутри зацепившись за левый сосок.

Времени до рассвета оставалось еще много. Побережский наконец привстал и, потирая ушибленный бок, внимательно огляделся, чтобы дать возможность и всему остальному занять свои правильные места: пол снизу, потолок наверху, бег твердой стены по бокам. Оглядевшись, он понял, что припадок был не из обычных: пальцы, цеплявшиеся во время него за стену, действительно выцарапали часть глины, проложенной между камнями. Чтобы утром не ругался охранник, он решил глину куда-нибудь спрятать, но, собрав ее в ладошку, понял, что это и не глина вовсе, а действительно, высохший хлеб. Предположение, что в старые времена тюремные камни склеивались хлебом, было отвергнуто. Что-то всколыхнулось — надежда, азарт, снова надежда?..

Он постучал в дверь, чтобы убедиться, что охранник снаружи опять спит и не заглянет в окошко, мол, что вам угодно, сударь? Спал и не заглянул. Он зажег спичку, и пламя выело вокруг себя кусочек темноты, вполне достаточный, чтобы рассмотреть место на стене, где цепко похозяйничали его пальцы. Автоматической ручке, которая в своей прежней жизни вдоволь успела нагуляться по глянцевым банковским бумагам, Побережский теперь предложил другую работу, начав выковыривать ею хлеб в каменной кладке. Сухой хлеб выкрашивался легко и охотно, и вскоре несколько камней зашаталось. Аккуратно Антон Львович вынул один из них, следом и второй. Третий поартачился, но тоже оказался у него в руках. Если бы камень был полегче, Побережский даже побаюкал бы его — такая была к нему нежность и благодарность, потому что со всей очевидностью ситуация прояснялась. Она прояснилась еще больше, когда Побережский заглянул в получившийся проем и обнаружил там лаз, вполне достаточный для того, чтобы протиснуться в него.

Теперь было понятно, что это постарался Акулов. Крышками от консервных банок он умудрился прокопать из камеры ход, по которому на четвереньках полз теперь Побережский. Правда, впереди мог поджидать неприятный сюрприз — ход мог оканчиваться тупиком, хотя многолетье, проведенное Акуловым здесь, помноженное на предполагаемое трудолюбие, давало ему возможность довести начатое до конца. Или ход мог выходить в реку, что тоже было бы совсем некстати для неумеющего плавать Побережского. Память была не очень-то щедра на литературные воспоминания, а так Антон Львович бы вспомнил, чем обычно заканчиваются подобные вот прогулки.

Сколько он полз? Наверное, долго, во всяком случае достаточно долго для того, чтобы уже не возвращаться, хотя для пущей изящности своего исчезновения можно было бы вернуться, чтобы попробовать заложить лаз со стороны хода. Было бы эффектно и полезно — оставить камеру без себя и безо всяких следов побега, чтобы исключить всю суматоху и нервность погони. Но пока за спиной, вернее, за ягодицами все было тихо — ночь, к счастью, нынче не торопилась.

Было тесно; худощавый Акулов не позаботился о том, каково может быть его тучным последователям. От тесноты ли, от спертого воздуха Побережскому начинало казаться, что он вновь испытывает все ужасы собственного происхождения на свет. Маменька, помнится, рассказывала, что ее акушер, Ганс Францович, сравнив размеры ее лона с предполагаемыми размерами младенца, предупреждал, что тому будет тесновато, и все поигрывал ножом, предлагая чревосечение. «Ничего, — отвечала маменька, — в тесноте, да не в обиде». И в конце концов оказалась права: все закончилось благополучно, хотя помучилась изрядно вся компания: и немец-акушер, и она самое, и мылкий ребенок, а следом еще один, но уже без нижнего крохотного хоботка, что безусловно означало одновременное появление на свет и родной сестры Антона Львовича (о ней — ниже).

Теперь хотелось спать и хотелось молока. Никогда прежде ему не удавалось так отчетливо вспомнить собственное рождение, хотя несчетное количество раз он пытался сделать это, справедливо и оправданно полагая, что именно ему он обязан всеми своими несчастиями. И вот теперь где-то уже совсем рядом с головой лязгали щипцы Ганса Францовича, которыми в свое время он-таки ловко поймал головку, сдавив ее так, что до сих пор Побережского донимали боли в висках и ушах. Гигантская пуповина тянулась следом, как огромный удав, кровь, пульсирующая в ней, выплескивалась наружу, и Побережский боялся, что именно по этим кровавым следам преследователи нагонят его.

Телосложение Побережского уверенно позволяло предположить, что тот не накоротке с гимнастическими упражнениями, и оттого силы уже потихоньку оставляли его. Фосфор на циферблате показал, что в его распоряжении оставалось не более пары часов, но чувствовалось, что скоро конец путешествию.

На этом участке пути Акулов, видимо, работал уже не так аккуратно, как прежде — ход стал много уже, стены стали не такими ровными, как в начале, не было на них и акуловских автографов, которыми прежде он отмечал каждые новые пять шагов своего продвижения. То ли возраст брал свое (а до нынешней точки пребывания Побережского Акулов, судя по всему, добирался несколько лет), то ли что-то еще заставляло его быть осторожнее.

Еще немного вперед. Голова уперлась во что-то. Зажечь спичку и посмотреть. На первый взгляд казалось, что путь кончился и ползти дальше некуда. Но недаром, видимо, заботливый Акулов оставил здесь свечку, на верхушку которой сначала присел такой крохотный огонек, что темнота осталась прежней, но потом разгорелся, раскачиваясь из стороны в сторону. Рукою Акулова здесь была начерчена жирная стрела, направленная в сторону глухой стены, но, когда Побережский аккуратно постучал по ней, обнаружилась такая приятная, такая обнадеживающая гулкость. Было понятно, что стена тонка и податлива и что за ней уже нету каменной толщины. Голым кулаком, разбивая и царапая его, Побережский начал бить по стене, и она на удивление легко стала раскалываться на куски, которые вываливались наружу.

Проем был уже достаточным для того, чтобы протиснуться сквозь него, но Антон Львович не шевелился. Просто лежал на животе. Придумывал себе причины, якобы мешающие вылезти наружу. Сначала дать успокоиться дыханию. Потом — посчитать количество шагов, которые пульс успевал пробежать за минуту. Потом на мгновение заснуть, чтобы проснуться от страшного представления, что все это всего лишь приснилось. Потом — жадно послушать, как где-то гулко и редко падают капли. (Так бывало и в детстве — утром в день рождения рука уже нащупала под подушкой подарок, но вынимать его пока не торопится, чтобы пальцы, ощупывая контуры, смогли подсказать степень предстоящего удовольствия или разочарования.)

От упомянутой пары часов теперь оставалась лишь половинка. Медлить больше было нельзя. Антон Львович, сосредоточившись, составил себе порядок телодвижений, чтобы собственное горизонтальное положение перевести в вертикальное. Там, впереди, что-то поблескивало. Там, впереди, была новая жизнь. Уже никогда не будет так, как было когда-то. Если бы теперь умереть, то все останутся в дураках. Если бы теперь заснуть летаргическим сном, то все его примут за мертвого и все равно останутся в дураках. Еще — равнодушие, еще — неприятное какое-то безволие. Все мысли выцвели и полиняли.

Набрав воздуха как перед нырком, он сделал резкое движение, совсем иное, чем только что представлялось, и вот уже лежал на бликующем паркетном полу, пронзительно пахнувшем мастикой. Каким легким все оказалось; теперь Побережский находился в кабинете директора тюрьмы, куда его несколько раз приглашали. Можно было даже сесть за директорский стол, что Антон Львович с удовольствием и сделал. С этого места хорошо можно было представить, как выглядел он сам в дверном проеме этого кабинета, когда директор вызывал его к себе последний раз.

— Не будь обстоятельства нашего знакомства столь печальными, — сказал тогда директор тюрьмы, — я с удовольствием подружился бы с вами. Но теперь, судя по всему, это дело не имеет ровно никакой перспективы. Если не считать, конечно, нашего бессловесного загробного будущего.

Нынче, как и в тот раз, кабинет директора находился на первом этаже, и поэтому не представляло никакого труда открыть окно, перелезть через подоконник (опрокинув горшочек с седовласым кактусом), оказаться на безлюдном тротуаре и полной грудью вдохнуть свежий предутренний воздух.

Глава XIX

С шелестом облетели

Горных роз лепестки…

Дальний шум водопада.


День отправления был назначен на послезавтра. А это означало, что сегодня и завтра не стоило тратить на праздные разговоры, но, напротив, употребить на правильную подготовку, чтобы потом, в неподходящем месте и в неподходящий момент, какая-нибудь досадная мелочь не испортила общего впечатления, общей картины, создателем которой Пикус теперь себя ощущал.

Желая выглядеть опытным путешественником, Пикус прежде всего составил список необходимых вещей, в который контрабандой попали отчего-то рыболовные снасти и охотничье ружье. Не без сожаления это было вычеркнуто, но оставшийся перечень все равно производил внушительное впечатление.

Конечно же, было бы лучше, если в сборах принимали участие Эмма и Ю, но они все больше молчали, наконец-то испуганные происходящим и будущей неизвестностью, и если и улыбались, то, во-первых, не одновременно, а во-вторых, довольно искусственно. Зато сердца их бились с одинаковой скоростью, и бледность у них была одна на двоих.

Наличные, надо дать им наличные.

— Я дам вам сейчас денег, и вы в магазине купите то, что вам может понадобиться в дороге, — сказал Пикус, — я имею в виду всякие там женские вещицы, в которых мужчина не очень-то понимает.

Эмма скомкала протянутую купюру, и лицо президента Франклина исказилось самым неприятным образом.

Этих денег им хватило бы на то, чтобы прожить и день, и может быть, два — срок вполне достаточный для того, чтобы в их жизни появился новый герой, имеющий свои представления, как следует обращаться с чудесной парой девочек-близнецов. Но Пикус уже не боялся, поняв, что каким-то неведомым образом у него появилась власть над ними. Was that some kind of hypnosis?[17]

Когда они уходили, он улыбался спокойной улыбкой, но когда их отсутствие растянулось на бесконечные пятнадцать минут, затем — на вдвое более бесконечные полчаса, стал волноваться, не признаваясь себе в том, что именно волнению он обязан этой испариной на лбу и этими сердечными прыжками, во время которых сердце приземлялось сразу на обе ноги, что отдавалось протяжной ноющей болью во всем теле. Потом терпеть стало уже невозможно, и он был готов бежать на улицу: начать с аптеки, потом в бакалею Шварцмана, потом в кинотеатр, где служитель с фонариком, истекающим желтым электрическим светом, проводит его на свободное место, но нет, не припомнит, входили ли сюда две очаровательные одинаковые девочки. Пикус представил, как будет метаться он по улицам со слезящимися от ветра глазами, с развевающимся на шее шарфом, дрожа всем телом и голосом, а затем наступит непроглядная ночь, но и ночные люди ничем не помогут ему: ни добрым словом, ни советом. Он понимал, что не выдержит этого испытания, и так ругал себя за опрометчивость и неосторожность. Конечно, надо было дать девочкам привыкнуть к себе, приучить к собственным звукам и запахам, заставить их поверить в непреложную истину об их общей, совместной взаимной необходимости.

Нет, конечно, они вернулись. Пикус, так и не избавившись от выражения паники на лице (что было ими тут же замечено, не без сладострастия, между прочим), почувствовал, что жизнь возвращается, но не смог решить для себя, имеет ли он право немножечко их поругать за слишком долгое отсутствие. Очевидно, что прав таких у него не было, но он все же позволил себе сказать, что им троим надо быть побольше вместе, как-то, знаете, так уютнее и спокойнее.

Вот этого, последнего, лучше было бы не говорить — девочки не только потрудились понять, что же он имеет в виду, но даже не смогли удержаться от очевидного недовольства, которое промелькнуло по их личикам милой гримасой.

Конечно, его власть над ними была всего лишь химерой. Напротив, это обе они были его безжалостными рабовладелицами, чьей воле, капризам и пыткам так хотелось безропотно потакать! Заставь они, например, его сейчас попеть петушком или изобразить лошадку, он бы и попел, и погарцевал по квартире на четвереньках. Пикус вглядывался в их лица, стараясь угадать, как лучше всего он может потрафить девочкам, но лица их были безучастны — в лучшем случае и хмуры — в худшем.

Можно было бы позвонить Леониде Леонидовне и на русском, безопасном языке посоветоваться с ней, но что та могла предложить?

Наверное, книгу «Как найти общий язык с вашим ребенком», наверное, совместный поход в зоопарк, и самое неприятное, что она могла бы сказать, было следующее: «Им нужна мать, неужели вы этого не понимаете!»

Господи, как много было известно наперед, как часто фантазии Пикуса превращали людей в актеров, расписывая роли и монологи, и вся труппа, наслаждаясь заблуждением о собственной самостоятельности, тем не менее начинала говорить и действовать так, как кто-то решил за нее. И почему же это умение, эта врожденная способность Пикуса никак не могли быть примененными к девочкам, которые даже не давали себя как следует рассмотреть без постоянных слез умиления, то и дело вспухавших в уголках его глаз?!

Теперь о сновидениях. По первой и единственной ночи, прошедшей со дня их знакомства, судить, конечно, было нельзя, но впереди были ночи другие, и, как легко было предположить, девочки могут засунуть свои любопытные носики и туда.

К сожалению, нельзя было составить список запрещенных к показу снов, в которых сновидческий двойник Пикуса позволял себе штуки опасные и двусмысленные, а то и просто начинал буйствовать. Вся эта неприятная деятельность раздражала самого Пикуса, который, не исключая, что является не единственным зрителем всех этих безобразий, дал себе слово немедленно просыпаться при любом неожиданном повороте сюжета. Обещание сдержать никак не удавалось — то ли слишком крепок был сон, то ли хотелось все досмотреть до конца, и поэтому Пикус не очень-то и удивился бы, коли в один прекрасный день был призван к ответу за некоторые из этих нематериальных деяний. Раньше это было не важно, тем более что и мера ответственности за прегрешения подобного рода представлялась весьма смутно. Теперь же, после появления девочек, все обстояло иначе. Как ведь им, например, было объяснить излюбленный фокус довольно прямолинейного режиссера его снов, обожавшего превращать Пикуса в человека-слона: вместо носа у Адама Яновича вырастал огромный, неприлично извивающийся хобот, которым он выделывал некоторые довольно ловкие, но не предназначенные для широкого показа кунштюки? А эти так называемые «сны только для взрослых». Их девочкам тоже категорически показывать было нельзя. А был еще вот этот, особенный, пропитанный щемящей и порочной нежностью, когда Пикус влюблялся в трепещущую бабочку, которая на брачном ложе превращалась в отвратительную мохнатую гусеницу!

Хотелось представить в нужную канцелярию официальное заявление, в котором каллиграфическим образом он отказывался бы от любого нелицеприятного поступка, входящего в состав своего или чьего бы то ни было сна! Но не было такой канцелярии и не было такого чиновника, который согласился бы юридически оформить отказ.

Зато как назло процветала мода на всякие сонники, на всяких ведуний, которые за пять долларов брались достоверно истолковать любой, даже самый запутанный сон. Нельзя же было, в конце концов, допустить, чтобы девочки разочаровались в нем только из-за того, что им приснился, скажем, тапир, что особым образом подразумевало наличие растлителя, находящегося на расстоянии вытянутой руки.

Леонида Леонидовна позвонила сама. Трель телефона заставила Пикуса очнуться, понять, что последние полчаса он стоит посредине комнаты с лицом истукана, и вряд ли девочки получили удовольствие от его продолжительных амимичных размышлений.

— Наверное, я даже напугал их своей внезапной неподвижностью, — успел подумать Пикус, подставляя ухо под болтовню Леониды Леонидовны.

Что бы там она ни говорила, но именно благодаря ей он избавлялся от этого припадка обездвиженности: сначала сдвинулась с места бровь, за ней — другая, дрогнули губы, мякотью нащупывая первое русское слово, которое намеревались произнести. Произнесли. Пошевелилась рука, пальцы подтвердили смысл говоримого, не заботясь тем, что, находившаяся на телефонном удалении Леонида Леонидовна была слепа к каждому его жесту. Даже захотелось курить; рот был проткнут сигаретой, но куда-то запропастилась зажигалка, и — о, радость! — кто-то из девочек, кажется Эмма, протянула пропажу и даже неловко попробовала ею щелкнуть.

Все ожило, теперь все втроем они не походили на ледяные скульптуры, и воздух стал теплее, и Леонида Леонидовна, обиженно поджав губки на своем конце провода (вот это хорошо было видно), сухо попрощалась и исчезла в воронке расходящихся коротких гудков.

На чем мы остановились? Ах да, на том, что отъезд был назначен на послезавтра. С одной стороны, времени было еще много, с другой… Не надо, не надо забивать себе голову всякой ерундой. Нужна была машина — раз, нужны были деньги — два. Первое имелось, второе — в изобилии. Все необходимое и забытое можно было купить по дороге. Мы не должны быть сухарями и педантами, мы должны быть молодыми, легкими и беззаботными. Что-то вроде этого должен был означать блеск глаз Адама Пикуса, и теперь показалось, что девочки поняли правильно все, иначе зачем бы они улыбались, сверкая слюнкой на квадратных зубах. (Мы уже упоминали их физическое совершенство. Даже иной придира не мог бы не одобрить ни их приятно радующую глаз худобу, ни острые углы коленок и локтей, ни полупрозрачную кожу, ни привычку близоруко щуриться в момент умственного затруднения, ни еще то-то и то-то, то-то и то-то… Но если бы были они двумя отвратительными карлицами, разве что-нибудь изменилось в отношении к ним Пикуса? Ответ радует своей однозначностью: конечно же, нет.)

Именно так и бывает: вслед за апатией, унынием и растерянностью приходит деятельная плодотворная пора. В голове воцарился порядок, Пикус теперь знал свои первоочередные и безотлагательные дела и дела, с которыми можно было повременить. Знал он и то, чего делать было нельзя никогда. К первоочередным делам кроме набивания чемоданов относилось и срочное, срочнейшее, cito! посещение магазина ювелирных принадлежностей или как они там называются, чтобы у двух принцесс были все подобающие знаки отличия. Ну, короны — это несколько старомодно, да и вряд ли они могут здесь продаваться, но кольца, браслеты, ожерелья, диадемы, кулоны, цепочки, изумруды, бриллианты, сапфиры и жемчуга. Все это продавалось там, вспомнилось и месторасположение магазина, и его огромная витрина, всю сверкающую плоскость которой в ясные вечера облюбовывал пунцовый закат. Вспомнился звук бубенца, звучащий всякий раз, когда открывалась дверь, и на этот звук, словно павловская собака, тотчас же появлялся и хозяин, который вместо вопроса всегда задирал высоко брови и потом их тщательно придерживал пальцами, будто они могли свалиться обратно.

И сегодня все было так, как говорилось в воспоминании: красное солнце стекало по гладкой, будто после утюга, витрине, звенел колокольчик открываемой двери, призывая к появлению хозяина, который хмуро и недоверчиво сначала посмотрел на двух скромно одетых одинаковых девочек, но потом — уже совсем другой человек! — вдруг бурно заулыбался, оценив и костюм Пикуса, и его ботинки, и даже часы, лишь краешком выползшие из-под манжеты рубашки.

— Просьба нам не мешать ни советом, ни каким-либо другим действием, — строго предупредил его Пикус.

— Это ограбление? — скромно поинтересовался хозяин.

— Не садафайте глюпых вопросов, — зло ерничая, со специальным акцентом (одолженным из какого-то дурацкого фильма) ответил Пикус, на самом деле ужасно стесняясь того, как все это выглядит со стороны — явно не отец покупает своим явно не дочерям кучу драгоценностей, которые так легко могут показаться вульгарным, хотя и щедрым гонораром за понятный порочный проступок!

— Это опасно и опрометчиво, — попробовали ему возразить, — сигнализация и так далее.

— Выкладывайте все сюда, — сказал Пикус, показывая на прозрачный стеклянный прилавок. — Мы хотим не глазами, а пальцами.

Когда приехала полиция, Пикус, уже расплатившись с совершенно обескураженным хозяином, собирался выходить на заметно почерневшую улицу. Рядом с ним стояли две девочки, выглядевшие довольно нелепо из-за обилия блестящих вещиц, поналипших к их тоненьким пальчикам, запястьям и шеям. Хозяин попытался, было, объяснить полицейским, что произошла очевидная ошибка, что господин сначала пошутил, а потом запросто истратил несколько тысяч на некоторые безделицы, которые так к лицу двум его очаровательным дочерям.

— Дочерям? — это полицейский переспросил.

Уже не хотелось изображать акцент, уже не хотелось умиляться, видя, как Эмма и Ю корчат милые рожицы перед зеркалом, поблескивая длинными искрами драгоценностей, наивно не задумываясь об их истинной стоимости.

Пикус понимал, какой лакомой находкой служит он теперь для полиции — немолодой одинокий эмигрант, тратящий немалые деньги на двух малознакомых ему девочек.

— Совсем еще дети, — сочувственно сказал второй полицейский и, красноречиво положив руку на кобуру, обратился к двум переливающимся на электрическом свету принцессам с совершенно губительным вопросом: а кем, собственно, приходится им этот господин (кивок в сторону Пикуса)?

Вот и все; сейчас они ответят, что этот господин приходится им великим режиссером д’Анджелло, знающим не понаслышке тайну знаменитой Роберты К. Уилльямс, которая на самом деле является мужчиной, это вам, дяденьки-полицейские, легко было бы проверить, окажись вы с ней в сауне или подсмотрев, как каждое утро она бреется точно так же, как и вы, — обильная пена, острое лезвие, язык, изнутри вздымающий щеку, приятный похрустывающий звучок. А потом одеколон, обязательно одеколон, нам говорили, что от этого быстрый огонь пробегает по всему лицу; и мы испытывали нечто подобное, когда, с позволения сказать, впервые, недавно совсем позволили себе некую вольность, не одобренную ни матерью-настоятельницей, ни сестрой Катариной, когда — нам немножко неудобно об этом говорить — впервые в жизни побрили свои лысоватые подмышки. Что, вы говорите, что этот человек никакой не д’Анджелло? Ах, какой ужас! Мы что, чуть не стали жертвами сумасшедшего извращенца? Да-да, и нам показались странными некоторые его слова и выражения, и взгляды, и эта привычка пробегать языком по запекшимся губам. Что? Вы спрашиваете, почему мы согласились прийти с ним в этот магазин? Да единственно для того, чтобы вы, наши доблестные полицейские, получили все необходимые и незаменимые для себя доказательства. Да здравствует правосудие!

— Пусть они повторят, я ни черта не понял, — сказал один полицейский другому, и девочки снова увидели две пары наставленных на себя глаз.

— Мы сказали, что этот человек — наш отец, и немедленно просим оставить нас в покое, у нас всех троих ужасно разболелась голова, — внятно ответили сестры.

Пикус понял, что снова может дышать. Если бы Эмма и Ю не ответили так, он немедленно убил бы обоих полицейских. В чем-чем, а в этом сомнений не было никаких.

Глава XX

Некуда воду из ванны

Выплеснуть мне теперь…

Всюду поют цикады!


Но разве этот, пусть даже и хорошо окончившийся инцидент не был знаком того, что нечто новое уже происходит — ведь никогда прежде полицейские не задавали Пикусу вопросов, правдивые ответы на которые подразумевали несомненные неприятности. Даже в первые американские его дни, когда власти действительно могли кое о чем порасспрашивать его, никаких сложных вопросов не возникало. Напротив, полиция в своих машинах или пешком настолько равнодушно продвигалась мимо, что порой закрадывалось сомнение, не человек ли невидимка он.

Ура, ура, теперь все иначе! Теперь опасность вокруг, теперь погоня наступает на пятки, а он должен спасти, защитить свалившееся на него хрупкое удвоенное счастье. У счастья, оказывается, было имя, и даже два.

Но, поплутав по городу, Пикус убедился, что преследования нет, и даже нечто, похожее на разочарование, почувствовалось вдруг — хотелось гонки, схватки хотелось, ан нет, сзади и по бокам все спало, и лишь спереди, где фары освещали дорогу, было подобие жизни: черные силуэты, дрожащие по-человечески деревья, кошачьи головы с внутренним светом, на мгновение вырывавшимся сквозь прорези глаз.

Он не думал об отважном поступке девочек, но было очевидно, что так поступили они не из-за корысти, что вспыхнула вдруг у них от той безупречной легкости, с которой в ювелирном магазине Пикус освобождался от денег. Была, вероятно, другая причина, но нет, погружаться в размышления не хотелось.

А хотелось действовать. Хотелось быть бесстрашным, сильным и мудрым. Искоса поглядывая на свой профиль в боковом стекле, он видел подтверждение и первого, и второго, и третьего. Жалко, что сестры, заснув на заднем сиденье, не видели этого.

Фары нащупали крутой поворот знакомой улицы, и Пикус знал, что будет дальше: номера домов (справа — чет, слева — нечет) будут уменьшаться до тех пор, пока лев на ступеньке не остановит машину своей поднятой лапой. Никогда в жизни ему не доводилось будить двух спящих девочек и поднимать их на тонких, сонных, заплетающихся ножках по крутым лестничным маршам к своей квартире, но тут на помощь пришел привратник, и вдвоем, в четыре руки, они помогли сестрам добраться до нужного этажа.

— Нелегкая ночка вам предстоит, мистер Пикус, — шепнул напоследок привратник, за что был тотчас же лишен чаевых, зато вознагражден ледяным ненавидящим взглядом.

Все вместе: скрип дверей, скрежет лифта, извиняющее бормотание привратника — разбудило сестер, которые, войдя в квартиру, не пошли, покачиваясь, в кроватку, а, ясноглазые и снова бодрые, включили свет, безошибочно угадав выбирая самые яркие лампочки, и прилипли к большому зеркалу, подбирая нужные позы и нужные выражения лиц тем отблескам, которые сеяли их новые драгоценности.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18