Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пророк в своем отечестве

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Кожинов Вадим Валерьянович / Пророк в своем отечестве - Чтение (стр. 4)
Автор: Кожинов Вадим Валерьянович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


До нас дошли крайне скупые сведения об этом периоде жизни будущего поэта, но все же имеется письмо, где Тютчев через тридцать лет с трогательным чувством вспоминал о детских балах, устраивавшихся в московском доме, балах, для которых его сестра Дашенька «тщательно составляла пригласительные списки». Упоминание об этом опять-таки невольно обращает нас к «Войне и миру», где воссоздан, в частности, детский бал в Москве начала ХIХ века. Бывали юные Тютчевы и на детских балах в доме князей Трубецких вблизи Армянского переулка, у Покровских ворот, — доме в стиле пышного барокко (и сегодня украшающем Москву), получившем прозвание «комод»; на этих балах бывал и мальчик Пушкин.

Сохранились свидетельства о том, что Тютчевы жили в Москве по присущим ей бытовым канонам — жили открыто, широко, хлебосольно. Семья целиком предавалась ритуалам праздников, крестин, свадеб, именин. Тем более, что в просторном тютчевском доме всегда обитало, как уже говорилось, множество родственников, гостей, жильцов.

Вошедший в дом Тютчевых С. Е. Раич (до этого он, кстати сказать, два года был домашним учителем в семьях сестер отца поэта — А. Н. Надоржинской и Н. Н. Шереметевой) ни в коей мере не стеснял отроческой свободы своего воспитанника; он был человеком живого и открытого характера, чуждого какого-либо педантизма. Вообще можно с большими основаниями утверждать, что Семен Егорович оказался своего рода идеальным наставником будущего поэта. Особенно существенно то, что Раич, будучи всего на одиннадцать лет старше своего воспитанника, развивался и обретал зрелость вместе, заодно с ним.

Семен Егорович родился в 1792 году в селе Рай-Высокое недалеко от Орла, в семье местного иерея Е. Н. Амфитеатрова. Его ждал традиционный путь сына священника. К восемнадцати годам он окончил Орловскую духовную семинарию (в городе Севске), где, согласно обычаю, взял себе новую фамилию — явно по названию родного села — Раич. Стоит отметить, что старший брат Семена Егоровича, триумфально пройдя по тому же пути, достиг сана митрополита (Киевского). Но Раич, отчасти в силу рано зародившейся страсти к поэзии (он уже в семинарии постоянно сочинял стихи), отчасти по причине слабого здоровья, которое было несовместимо с напряжением повседневных церковных служб, после окончания Орловской семинарии стал канцеляристом в суде подмосковного города Руза, а вскоре решил избрать поприще домашнего учителя и одновременно готовиться к поступлению в Московский университет.

Даровитый выпускник одной из лучших тогдашних семинарий Раич в совершенстве изучил древнегреческий и латинский языки и превосходно знал классическую поэзию античности. На основе латыни он глубоко освоил итальянский язык и стал одним из лучших в России того времени знатоков поэзии Данте, Петрарки, Ариосто, Тассо. С другой стороны, Раич свободно владел церковнославянским языком — то есть, в частности, литературным языком Древней Руси — и был восторженным поклонником русской поэзии XVIII века во главе с Державиным.

Свое знание фундаментальных основ европейской и русской литературы Раич сполна передал ученику. Через много лет Раич рассказывал о начале своих отношений с Федей Тютчевым: «Необыкновенные дарования и страсть к просвещению милого воспитанника изумляли и утешали меня; года через три (то есть к 1816 году. — В. К.) он уже был не учеником, а товарищем моим, — так быстро развивался его любознательный и восприимчивый ум».

Нельзя не сказать, что Раич избирал для своего еще очень юного воспитанника плодотворнейшие «методы» преподавания. Он сам «с удовольствием» вспоминал «о тех сладостных часах, когда, бывало, весною и летом, живя в подмосковной (уже упомянутое село Троицкое по Калужской дороге. — В. К.), мы вдвоем с Ф. И. выходили из дому, запасались Горацием, Вергилием или кем-нибудь из отечественных писателей и, усевшись в роще, на холмике, углублялись в чтение…». Федор, как свидетельствует Раич, «по тринадцатому году переводил уже оды Горация с замечательным успехом».

И, главное, пожалуй состояло именно в том, что учились в равной мере оба — и десятилетний воспитанник, и двадцатилетний наставник. В 1815 году Раич поступил вольнослушателем в Московский университет и через год-полтора стал брать с собой Федора на лекции Мерзлякова и других профессоров. Окончив последовательно два отделения университета — этико-политическое и словесное (последнее он окончил на полгода позднее своего ученика Тютчева), — Раич занялся многогранной деятельностью: преподавал словесность в Университетском благородном пансионе (где одним из его учеников оказался Лермонтов), издавал литературный журнал «Галатея» и альманах «Северная лира», много переводил (главным образом древнеримских и итальянских поэтов), публиковал стихотворения и поэмы, наконец, состоял членом декабристского Союза Благоденствия.

Семен Раич не был выдающимся писателем (хотя его стихи, переводы, издания вошли в качестве неотъемлемой части в русскую литературу 1820-1830-х годов). Но столь же несомненно, что Раич сыграл выдающуюся роль как литературный деятель, как своего рода инициатор, родоначальник целого периода в развитии русской литературы и, шире, культуры. Те черты его характера и его отношения к искусству и культуре, которые оказали плодотворнейшее воздействие на юного Тютчева ярко проявились и в его взаимосвязях со множеством молодых писателей, ученых, мыслителей, начавших свой путь на рубеже 1810-1820-х годов.

Тютчев высоко ценил своего наставника-друга. Он посвятил ему два из своих немногих юношеских стихотворений. Первое из них, написанное в шестнадцать лет, приветствует завершение долгого и поистине творческого труда Раича, переводившего поэму Вергилия «Георгики». Стихотворение построено юным стихотворцем согласно общепринятым тогда условным канонам поэтического «послания», но сквозь них слышна непосредственность и сила чувств:

…Ты рассек с отважностью и славой

Моря обширные — своим рулем, —

И днесь, о друг, — спокойно, величаво

Влетаешь в пристань с верным торжеством.

Скорей на брег — и дружеству на лоно

Склони, певец, склони главу свою —

Да ветвию от древа Аполлона

Его питомца я увью…

Поводом для второго стихотворения, написанного Тютчевым через три года, послужила защита Раичем магистерской диссертации. Здесь Тютчев как бы делает смотр стремлениям и делам Раича, говоря в том числе и об его участии в деятельности Союза Благоденствия:

Как скоро Музы под крылом

Его созрели годы —

Поэт, избытком чувств влеком,

Предстал во храм Свободы…

Стихи завершает многозначительная строфа:

Ум скор и сметлив, верен глаз,

Воображенье — быстро…

А спорил в жизни только раз —

На диспуте магистра.

Раич, очевидно, очень дорожил этим посланием; через пять лет, когда Тютчев уже служил за границей, оно было опубликовано в журнале «Атеней», который издавал близкий Раичу профессор Московского университета М. Г. Павлов. Трудно сомневаться в том, что стихи передал в журнал сам Раич; кстати сказать, он был чужд какой-либо нескромности, и стихотворение появилось в журнале с заголовком «К NN», а не «К Раичу».

В последней строфе девятнадцатилетний Тютчев говорит о том, чем он, надо думать, особенно дорожил: «Ум скор и сметлив, верен глаз, воображенье быстро».

Иван Аксаков передавал воспоминания знавших юного Тютчева людей: «Все свойства и проявления его детской природы были окрашены какою-то особенно тонкою, изящною духовностью. Благодаря своим удивительным способностям, учился он необыкновенно успешно… Уже и тогда нельзя было не заметить, что учение не было для него трудом, а как бы удовлетворением естественной потребности знания».

В том, что Тютчев с самых ранних лет, как сообщает Иван Аксаков, «постоянно расширял кругозор своей мысли и свои познания, которым так дивились потом и русские, и иностранцы», не было и тени какого-либо искусственного напряжения: «Он только свободно подчинялся влечениям своей, в высшей степени интеллектуальной, природы. Он только утолял свой врожденный, всегда томивший его умственный голод».

Так, в частности, «Тютчев обладал способностью читать с поразительною быстротою, удерживая прочитанное в памяти до малейших подробностей, а потому и начитанность его была изумительна… Эту привычку к чтению Тютчев… сохранил до самой своей предсмертной болезни, читая ежедневно… все вновь выходящие сколько-нибудь замечательные книги русской и иностранной литератур, большею частью исторического и политического содержания».

Человек, который был близким другом Тютчева позднее, в пору его тридцатилетия, притом человек, сам обладавший страстью к знанию — речь идет о князе И. С. Гагарине, — в своих кратких воспоминаниях все же не мог обойти эту черту поэта: «Тютчев много читал и он умел читать, т.е. умел выбирать, что читать, и извлекать из чтения пользу».

Когда Тютчеву не было еще и семнадцати лет, М. П. Погодин (ему тогда было уже около двадцати) записал в своем дневнике: «Ходил в деревню (Троицкое под Москвой. — В. К.) к Ф. И. Тютчеву, разговаривал с ним о немецкой, русской, французской литературе, о религии, о Моисее, о божественности Иисуса Христа, об авторах, писавших об этом: Виланде, Лессинге, Шиллере, Аддисоне, Паскале, Руссо». К этому необходимо добавить, что позднее Погодин, движимый уязвленным нравственным чувством, каялся в том же дневнике: «Тютчев дал мне недели две тому назад воспоминания Шатобриана и спросил, прочел ли я. Я, не принимавшись за нее (книгу — В. К.), но совестясь, что она лежит у меня долго, отвечал да, что она мне понравилась и пр… Еще он сказал, что ему не нравится смерть Элоизы у Руссо, я, не читав ее, сказал да…»

Из этого естественно сделать вывод, что и во время первой описанной Погодиным беседы о многочисленных книгах говорил о существе дела главным образом Тютчев, а сам Погодин в большей мере «поддакивал».

Чрезвычайно рано сложились у Тютчева и навыки литературного труда. Как уже говорилось, Раич свидетельствовал, что «по тринадцатому году он переводил уже оды Горация с замечательным успехом». Ранние тютчевские переводы не сохранились, но до нас дошло написанное именно «по тринадцатому году стихотворение „На новый 1816 год“, в котором о завершившемся годе сказано:

Как капля в океан, он в вечность погрузился!..

О Время! Вечности подвижное зерцало! —

Все рушится, падет под дланию твоей!..

Сокрыт предел твой и начало

От слабых смертного очей!..

Пустынный ветр свистит в руинах Вавилона!

Стадятся звери там, где процветал Мемфис!

И вкруг развалин Илиона

Колючи терны обвились!..

Конечно, стихи эти пронизаны отзвуками поэзии Ломоносова, Державина, молодого Карамзина. И все же нет сомнения, что для двенадцатилетнего автора начала ХIХ века такие стихи были редкостным достижением. Естественно предположить, что в самом ближайшем будущем автор этого стихотворения должен был стать настоящим поэтом. Однако развитие Тютчева оказалось значительно более сложным. Он действительно стал поэтом лишь через полтора десятилетия. До конца 1820-х годов он сочинил всего несколько стихотворений (не считая переводов), которые к тому же в большинстве своем представляли собой так называемые «стихи на случай» (то есть являлись стихотворными откликами на какое-либо событие или явление).

Тютчев явно не торопился стать поэтом, несмотря на то, что первые же его опыты встретили самый благоприятный прием. Именно стихи «На новый 1816 год», по-видимому, попали в руки поэта (создателя славной песни «Среди долины ровныя…») и университетского профессора Мерзлякова, и он прочитал их в Обществе любителей российской словесности при Московском университете. Юный стихотворец был сразу же избран сотрудником общества. Позднее, в начале 1819 года, в печатных «Трудах» общества появилось тютчевское вольное переложение «Послания Горация к Меценату…»; Тютчеву в то время исполнилось всего лишь пятнадцать лет. Предание донесло до нас, что «это было великим торжеством для семейства Тютчевых и для самого юного поэта». Вслед за тем в университетских изданиях были напечатаны еще три переводных и одно оригинальное стихотворение Тютчева.

Казалось бы, столь поощряемый юноша должен был целиком отдаться стихотворчеству. Но этого не произошло. Тютчев действительно стал поэтом, когда ему уже было за двадцать пять лет, — и сразу выступил как совершенно зрелый и самобытный поэт, более того, как великий поэт…

Надо думать, Тютчев просто не хотел писать недостаточно зрелые стихи. И к тому же он в эти годы весь был отдан другому — всестороннему и глубокому освоению мировой культуры. Из одной уже цитированной погодинской записи о беседе с Тютчевым хорошо видна широта его интересов. Он не расставался с книгами. Вот характернейший рассказ того же Погодина о том, каким он помнит Тютчева в юности: «Молоденький мальчик с румянцем во всю щеку (именно таким Федор предстает на портрете начала двадцатых годов. — В. К.) в зелененьком сюртучке, лежит он, облокотись, на диване и читает книгу. Что это у вас? Виландов Агатодемон».

Выше приводились стихи девятнадцатилетнего Тютчева, где сказано, что Раич «спорил в жизни — только раз на диспуте магистра». Здесь проходит резкая грань между наставником и учеником. Тютчев вроде бы восхищается предельной доброжелательностью и кротостью Раича, который вступил в спор лишь в той ситуации, когда было, как говорится, положено спорить. Но сам Тютчев с юных лет и до смертного одра вел непреклонные споры с бесчисленными оппонентами.

В погодинском дневнике есть запись о восемнадцатилетнем Федоре: «Тютчев имеет редкие, блестящие дарования, но много иногда берет на себя и судит до крайности неосновательно и пристрастно».

Оставим выражение «неосновательно» на совести хроникера; из той же погодинской хроники явствует, что Тютчев уже в юности обладал чрезвычайно основательными знаниями и понятиями. Что же касается выражений «много берет на себя» и «судит до крайности… пристрастно», они могут обозначать совершенно разные, противоположные свойства: чрезмерные претензии и чувство подлинной ответственности, капризный субъективизм и глубоко обоснованную убежденность. Жизнь Тютчева доказывает, что он имел право «много брать на себя» и «судить до крайности пристрастно».

В конечном счете, именно в том, что Тютчев с самых юных лет «много брал на себя», залегает непереходимый рубеж между ним и его наставником Раичем. Уже шла речь о замечательных чертах Раича. До какого-то пункта он и Тютчев шли рука об руку. Ярче всего это выразилось в том, что Раич начал писать стихи «тютчевского» духа и склада раньше, чем… сам Тютчев. Как мы еще увидим, «тютчевское» направление, «тютчевская» школа поэзии была широкой и многолюдной. Во второй половине 1820-х и в 1830-х годах преобладающее большинство молодых поэтов двигалось в русле тех же идей и того же стиля, что и Тютчев, — подчас, кстати сказать, вообще не зная его творчества. И одним из первых или даже самым первым вступил на этот путь не кто иной, как Раич. В 1823 году он писал вполне «по-тютчевски»:

На море легкий лег туман,

Повеяло прохладой с брега —

Очарованье южных стран,

И дышит сладострастно нега.

Подумаешь: там каждый раз,

Как Геспер в небе засияет,

Киприда из шелковых влас

Жемчужну пену выжимает.

И, улыбаяся, она

Любовью огненною пышет,

И вся окрестная страна

Божественною негой дышит.

Тот, кто хорошо знает и помнит поэзию Тютчева, ясно увидит здесь близкие ей настроенность, черты образности и стиля и даже интонационно-синтаксические формы. Между тем сам Тютчев создал первые стихи, всецело выдержанные в этом духе и стиле, лишь в 1825 году; речь идет о «Проблеске», в центре которого образ «воздушной — Эоловой — арфы» (такая арфа, между прочим, была именно у Раича). Толстой в 1880-х годах сделал к этому стихотворению пометку «Т.!!!» — то есть мысли и форма, свойственные одному только Тютчеву:

Дыханье каждое Зефира

Взрывает скорбь в ее струнах…

Ты скажешь: ангельская лира

Грустит, в пыли, по небесах!

Разумеется, стихи Раича, в сравнении с тютчевскими, несоизмеримо менее содержательны; они сглажены, плоскостны и по смыслу, и по стилю. Но «школа» все-таки одна. Толстой кстати сказать, вообще не знал основательно забытой к восьмидесятым годам поэзии тютчевского круга (в том числе поэзии Раича). Поэтому он и считал «свойственными одному Тютчеву» черты целой поэтической школы.

Ранняя молодость Тютчева — с семнадцати до восемнадцати с половиной лет — целиком прошла в Москве и ее окрестностях; в Овстуге он в это время не бывал. Еще в 1818 году Тютчев пережил в Москве событие, которое горячо и свято хранил в памяти до самой своей кончины.

В этом событии участвовал тогдашний первый поэт России, Василий Жуковский (Державин к тому времени уже умер, а Пушкин был еще пока только учеником Жуковского). И прежде всего необходимо рассказать об отношении Тютчева к Жуковскому. Он близко узнал его очень рано — тому есть документальное свидетельство.

28 октября 1817 года Жуковский записал в дневнике: «Обедал у Тютчева7. Вечер дома. Счастие не цель жизни…»

Не будет натяжкой предположить, что именно эту тему о счастье развивал Жуковский днем в доме Тютчевых перед отцом и юным сыном, — потому и написал о ней вечером в дневнике.

Через двадцать с лишним лет, в Италии, Тютчев, вскоре после тяжелейшей потери — смерти жены, обращается с письмом к Жуковскому, только что приехавшему в Италию, прося его о встрече:

«Вы недаром для меня перешли Альпы… Вы принесли с собою то, что после нее (погибшей жены. — В. К.) я более всего любил в мире: отечество и поэзию… Не вы ли сказали где-то: в жизни много прекрасного и кроме счастия. В этом слове есть целая религия, целое откровение…»

Мотив этот присутствует в ряде произведений Жуковского, но, возможно, Тютчеву запало в душу то, что Жуковский сказал в 1817 году в доме на Армянском переулке, глубоко поразив юношеское сознание («счастие не цель жизни»).

Но еще более важна была другая встреча юного Тютчева с Жуковским, состоявшаяся через полгода, 17 апреля 1818 года, в Московском Кремле. Как уже говорилось, отец поэта с 1813 года служил смотрителем «Экспедиции Кремлевского строения»; в этот день он рано утром привел сына к Жуковскому, жившему в кремлевском Чудовом монастыре, основанном в 1365 году митрополитом Алексием — воспитателем и ближайшим сподвижником Дмитрия Донского.

Это утро стало, очевидно, одним из самых значительных, основополагающих событий жизни Тютчева. Даже через пятьдесят пять (!) лет он благоговейно помнил его во всех подробностях, — несмотря на то, что находился тогда в преддверии смерти, наполовину парализованный…

Да, 17 апреля 1873 года Тютчев уже плохо подчинявшейся ему рукой записал стихи, названные «17 апреля 1818 года». Собственно, не стоит воспринимать этот текст как стихи; перед нами кое-как зарифмованное воспоминание:

На первой дней моих заре,

То было рано поутру в Кремле,

То было в Чудовом монастыре,

Я в келье был, и тихой и смиренной,

Там жил тогда Жуковский незабвенный.

Я ждал его, и в ожиданье

Кремлевских колоколов я слушал завыванье.

Следил за медной бурей,

Поднявшейся в безоблачном лазуре…

Хоругвью светозарно-голубой

Весенний первый день лазурно-золотой

Так и пылал над праздничной Москвой…

С тех пор воспоминанье это

В душе моей согрето

Так благодатно и так мило —

В теченье стольких лет не измен<яло>

Меня всю жизнь так верно провожало…


В цитированном выше письме Тютчев говорил, что Жуковский принес ему с собою в Италию «отечество и поэзию». В событии 17 апреля 1818 года как бы слились Москва — это сердце России — и поэзия в лице первого тогда русского поэта. И, конечно, пылавший над Москвой «хоругвью светозарно-голубой весенний первый день лазурно-золотой».

Можно бы предположить, что именно в это утро, как бы в скрещении лучей, исходящих от Московского Кремля, поэзии и первого весеннего дня, родился поэт и мыслитель Тютчев. Разумеется, реальные плоды этого события созрели только через десятилетие с лишним — ведь Федору в то утро не было и пятнадцати лет. Но именно тогда завязалось в озаренной душе семя, из которого выросло древо тютчевской поэзии и мысли. Именно потому и помнил он это утро до последней вспышки сознания.

Нельзя не сказать хотя бы кратко о роли, которую сыграл в становлении Тютчева Василий Жуковский. Его творчество — неотъемлемая своеобразная часть русской поэтической культуры. Но, пожалуй, еще более ярко и весомо значение Жуковского как своего рода необходимого предшественника и Пушкина, и Тютчева (стоит напомнить, что Жуковский оказал прямое, непосредственное воздействие и на явившихся позже поэтов — Лермонтова, Фета, Некрасова и даже Александра Блока). Жуковский — истинный зачинатель новой русской поэзии; он, в частности, впервые ввел ее как всепонимающую сестру в семью мировой поэзии.

Выше приведена запись из дневника Жуковского, отметившая его посещение дома Тютчевых 28 октября 1817 года. Замечательно, что в этом самом дневнике, который Жуковский вел во время своей поездки в Москву (в те годы он уже жил в Петербурге), под датой 4 октября записано: «Выезд из Петербурга. Обед в Царском селе. Пушкин».

Таким образом, Жуковский, простившись под Петербургом с еще совсем молодым Пушкиным (спустя три года он подарит ему свой портрет с надписью «Победителю ученику от побежденного учителя»), менее чем через месяц встречается в Москве с четырнадцатилетним Тютчевым, как бы соединяя двух будущих гениальных поэтов России невидимой, но нерасторжимой связью…

В 1818 году были изданы «Стихотворения Василия Жуковского» в трех частях. И до нас дошли многозначительные записки Тютчева к Погодину, в которых он сообщал, что возвращает первые две части этих «Стихотворений» и просит прислать третью; однако, изучив третью часть, Тютчев пишет: «Редко можно быть так кругом виноватым… Книги держу так долго — и вместо того, чтобы скорее прислать вам их, — прошу вас ссудить меня еще раз первою частою — и второю, если такое баловство покажется вам не выходящим из пределов…» Уже из этого видно, что Тютчев, как и Пушкин, может называться учеником Жуковского. Но столь же ясно, что для Тютчева самыми важными были иные стороны личности и творчества Жуковского, нежели для Пушкина.

Его стихов пленительная сладость

Пройдет веков завистливую даль… —

говорил Пушкин в надписи «К портрету Жуковского» и как бы пояснял ее в позднейшем письме (в 1825 году): «…Я точно ученик его… Никто не имел и не будет иметь слога, равного в могуществе и разнообразии слогу его. В бореньях с трудностью силач необычайный». Конечно же, Пушкин здесь предельно скромен; к 1825 году он уже далеко превзошел своего учителя «в могуществе и разнообразии слога». Но в данном случае важно другое: Пушкин видит в Жуковском прежде всего художника, создателя высокого искусства слова.

Очень характерно, что одновременно с только что цитированными суждениями Пушкин написал о Державине: «Он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии — ни даже о правилах стихосложения. Вот почему он и должен бесить всякое разборчивое ухо… Читая его, кажется, читаешь дурной вольный перевод с какого-то чудесного подлинника».

Эта критика Державина, без сомнения, не вполне исторична; однако Пушкин, окончательно создавший классический «слог» русской поэзии, имел право на такую критику (собственно говоря, он один только и имел это право). К тому же он ясно видел сквозь несовершенство державинского слога «чудесный подлинник», чудо державинской поэтической стихии. Но именно на фоне «дурного вольного перевода» Пушкин так исключительно высоко ценил «слог» Жуковского.

Иное выдвигает па первый план Тютчев. В стихотворении, созданном вскоре после кончины Жуковского, он писал:

Поистине, как голубь, чист и цел

Он духом был; хоть мудрости змииной

Не презирал, понять ее умел,

Но веял дух в нем чисто голубиный.

И этою духовной чистотою

Он возмужал, окреп и просветлел.

Душа его возвысилась до строю:

Он стройно жил, он стройно пел…

Для Тютчева главное заключено во внутренней духовной жизни поэта; внешнее — «стройно пел» — только естественное, так сказать, неизбежное порожденье «строя» души Жуковского. И это не просто личное своеобразие тютчевского восприятия; перед нами другая, новая стадия развития поэзии. Ведь Тютчев стал поэтом в конце 1820-х годов, когда Пушкин, опираясь на сделанное Жуковским, уже завершил сотворение классического «слога», гармонического «строя» русской поэзии. Это свершение, имевшее поистине грандиозный смысл (ведь именно и только благодаря ему поэтическое самосознание, поэтическая душа России обрела действительное воплощение, стала непреложной реальностью), уже не представало перед Тютчевым как неотвратимая и всепоглощающая задача. Тютчев мог и должен был идти дальше.

Закономерно, что, говоря о Жуковском (а также и о Пушкине), Тютчев чаще всего как бы вообще не принимает во внимание его стихотворства; он судит только о жизненном творчестве. Так, он писал после смерти Жуковского: «Я не знаю человека, чьи деяния заставляли бы менее ощущать ужас перед бренностью бытия… Столь поистине достойной была его жизнь».

И совершенно ясно, что в то утро 17 апреля 1818 года в Кремле Тютчев увидел в Жуковском не столько автора стихов, сколько личность, несущую в себе самый дух поэзии. Кстати сказать, цитированная выше записка Тютчева, в которой он так настоятельно просит прислать ему снова книги Жуковского, относится к более позднему времени (года через два после кремлевской встречи). И есть основания полагать, что Тютчева властно влекли не стихи Жуковского как таковые, но его поэтическая личность, его «душевный строй», который он стремился еще раз пережить, пристально вглядываясь в стихи. Ведь в конце концов едва ли было особенно трудно приобрести книги Жуковского, чтобы стихи всегда были под рукой, — но Тютчев удовлетворился внимательным прочтением чужих книг.

Однако не возникает ли перед нами некое противоречие? Ведь встреча Тютчева с Жуковским (встреча в самом богатом и высоком смысле слова) произошла еще в конце 1810-х годов, а окончательное сотворение классического слога русской поэзии, осуществленное Пушкиным, относится к середине 1820-х годов. И вместе с тем речь идет о том, что Тютчева властно влекли не стихи Жуковского, но дух его поэзии. Выходит, что Тютчев, так сказать, слишком забегал вперед; вместо того, чтобы сосредоточиться на сотворении поэтического «слога» (что так волновало Пушкина), он уже весь обращен к духу поэзии, и именно эта сторона захватывает его в стихах и самой личности Жуковского. Не значит ли это, что юный Тютчев смотрел и видел дальше, чем сам Пушкин, еще погруженный в заботы о «могуществе и разнообразии слога»?

Здесь мы сталкиваемся с очень существенной закономерностью личной и — в равной мере — исторической судьбы человека. Тютчев действительно был, так сказать, с самого начала сознательной жизни весь нацелен, устремлен к собственно духовным исканиям. В нем назревала новая стадия развития русской поэзии. И в то же время, если бы не свершил свой творческий подвиг Пушкин, эта стадия попросту не осуществилась бы, не стала реальностью. Тютчев оказался бы преждевременной, не могущей развернуться завязью. Таким образом, дело не в том, что Тютчев «обогнал» Пушкина, но в том, что именно такой человек, как Тютчев, мог и должен был стать поэтом следующей, послепушкинской стадии развития. Среди сверстников Тютчева было немало людей, которые шли шаг в шаг следом за Пушкиным. Но не они, а другие люди составили ядро нового поколения русской поэзии и культуры. И Тютчев уже к семнадцати годам соприкоснулся с этими людьми, вошел в духовную атмосферу нового поколения.

Глава третья


ПОКОЛЕНИЕ ЛЮБОМУДРОВ

Дух силы, жизни и свободы

Возносит, обвевает нас!..

И радость в душу пролилась,

Как отзыв торжества природы,

Как Бога животворный глас!..

Москва, 1821

Как уже говорилось, на рубеже 1816-1817 годов Тютчев вместе с Раичем начал посещать лекции университетских профессоров — прежде всего А. Ф. Мерзлякова, который был и достаточно значительным поэтом начала XIX века, чьи лучшие песни живы до сих пор. Вскоре эти посещения сделались регулярными; Тютчев стал, как это тогда называлось, вольнослушателем Московского университета, а осенью 1819 года держал экзамены по истории, географии и языкам (латинскому, немецкому, французскому) и был зачислен в состав «своекоштных студентов» словесного факультета.

Между прочим, именно к этому времени завершились реставрация и обновление здания университета на Моховой улице, воздвигнутого в свое время великим Казаковым и сильно пострадавшего в 1812 году. Новый, полный особого обаяния облик в духе московского ампира придал университету один из лучших мастеров этой эпохи Дементий Жилярди. На втором этаже центральной части (точнее, ее правой половины) здания размещались аудитории словесного факультета, в которых Тютчев постоянно бывал в течение пяти лет (с 1817-го по 1821 год).

Как вспоминал позднее Погодин, «всего важнее для образования в университете было общество, где студенты взаимною беседою образовывались». В это «общество» входили и молодые люди, которые формально не принадлежали к студенчеству — скажем, воспитанники Благородного пансиона при Московском университете (в тютчевские времена пансион этот соединял в себе черты среднего и высшего учебного заведения). Пансион помещался вблизи университета, на углу Тверской и Газетного переулка, теперь на его месте стоит здание Московского телеграфа; здесь, между прочим, проходили тогда собрания Общества любителей российской словесности, членом которого, как мы знаем, с 1818 года был Тютчев.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37