При этом данная программа была в глазах поэта прямым и последовательным воплощением всей сути Каткова как идеолога. Так, он писал Анне же о Каткове и его ближайшем сподвижнике, П. М. Леонтьеве: «Зная обоих лиц… можно было a priori ожидать всяческих чрезмерностей, в особенности же в так называемой классической системе, которая всегда представлялась мне самым жалким из недоразумений, одним из тех устаревших предрассудков, которые обличают в тех, кто еще его принимает, лишь расположение к мономании. А это-то расположение достаточно уже высказало себя в лицах, о которых идет речь, даже в сфере их публицистической деятельности… Они вносят в это дело (образования. — В. К.) тот же дух исключительности… и те же чрезмерности, как и во все, что от них исходит». В письме к жене от 9 июля 1866 года Тютчев с предельной резкостью сказал о Каткове, что «для журналиста… очень неудобно позволить себе страдать галлюцинациями больного воображения».
Наконец, 12 ноября 1870 года он продиктовал дочери Марии письмо Ивану Аксакову, в котором со всей резкостью утверждалось: «Что это за патриотизм, что это за преданность русскому делу, которые, как в последних статьях „Московских ведомостей“, всегда готовы жертвовать им своему личному мнимо-обиженному самолюбию? Или как же объяснить себе хоть последнюю выходку Каткова в передовой статье 11-го ноября?.. Что могла бы высказать более враждебного, более ядовитого для России в данную минуту самая неприязненная России… газета?»
На следующий день Тютчев писал влиятельной дочери председателя совета министров Блудова, что одну из статей «Московских ведомостей» «поистине нельзя не рассматривать как подлость, принимая в расчет тот авторитет, коим пользуется газета Каткова… Нет другого слова, чтобы определить такой поступок».
Резкое неприятие многих — притом основных — качеств Каткова очевидно. Почему же все-таки Тютчев в шестидесятые годы стремился завязать с ним прочные отношения? Это объясняется прежде всего тем, что Катков сумел завоевать себе право говорить в своей газете такие вещи, которые были безусловно невозможны в каких-либо других русских изданиях. Поэт не без определенного восхищения писал Каткову: «…Благодаря вам, наконец, и у нас — и в нашей правительственной среде — сила печатного слова признана не как факт только, но и как право».
Иначе говоря, в катковской газете были в той или иной мере осуществлены именно те условия, которые Тютчев выдвигал как необходимые в своей записке 1857 года о цензуре, переданной Горчакову. Поэт не смог бы их добиться и именно потому не взялся за издание своей собственной газеты или журнала. Катков же в силу своих личных качеств и внешних обстоятельств сумел отвоевать определенную «свободу» печатного слова.
Историк Ю. Б. Соловьев в своем трактате «Самодержавие и дворянство в конце XIX века» (Л., 1973) писал, что катковская газета означала появление «рядом с правительством и отдельно от него довольно значительной политической силы… В самодержавной системе появился со стороны самозваный судья правительства. Принимая Каткова во всей его неистовости, допуская его постоянные нападки на уполномоченных представителей власти самого высокого ранга, власть как бы признавала… что есть такая сила, как общественное мнение, и что ей подсудны государственные дела… Общество в лице Каткова оказывалось в своем понимании выше самой власти, все время сбивавшейся с истинного пути».
Именно это ценил Тютчев в катковской газете и очень энергично стремился к тому, чтобы на страницах «Московских ведомостей» открыто и решительно выражались его внешнеполитические идеи. Случилось так, что он обрел прямого исполнителя этого замысла в лице А. И. Георгиевского — мужа сестры Елены Денисьевой.
Александр Иванович Георгиевский (1830-1911) — историк, преподававший в Одесском Ришельевском лицее (одном из наиболее культурных тогда учебных заведений) и редактировавший некоторое время газету «Одесский вестник». Летом 1862 года он навестил сводную сестру своей жены, Елену Александровну, и познакомился у нее с Тютчевым. Выяснилось, что Георгиевский знает и исключительно высоко ценит не только стихи, но и политические идеи поэта.
Это весьма удивило Тютчева: «Вот чего уж я никак не мог предполагать, — говорил Тютчев, — чтобы эти взгляды нашли у нас себе отголосок не в Москве, не в Петербурге, а в отдаленной Одессе, на берегу Черного моря». К этому следует добавить, что поэт видел в Черноморье один из узловых центров русского исторического развития, и распространение его идей на этой окраине России — а Георгиевский излагал их в своих лицейских лекциях по всеобщей истории — должно было особенно заинтересовать его.
За время пребывания Георгиевского в Петербурге, как он вспоминал впоследствии, «раз или два раза в неделю мы непременно сходились у Лёли с Тютчевым за обеденным ее столом. Многие часы проходили в самой оживленной и разнообразной беседе… Тютчев хорошо знал все, что делалось и что предполагалось делаться в наших высших правительственных сферах, все, что творилось повсеместно в России…»
Как раз в это время Георгиевский получает предложение от знакомого ему соредактора Каткова, П. М. Леонтьева, стать одним из ведущих сотрудников «Московских ведомостей». Тютчев горячо советовал принять это предложение, и в ноябре 1862 года Георгиевский поселился в Москве, в доме Каткова.
Он быстро стал деятельнейшим участником газеты, руководясь при этом стремлением, по его собственным словам, «создать из нее великую и благотворную силу, так, чтобы мало-помалу обсуждению ее стали доступны все дела внешней и внутренней политики России и чтобы к голосу ее прислушивались все общественные и государственные деятели…»
Георгиевский три или даже четыре раза в неделю писал передовые статьи «Московских ведомостей», которые были наиболее весомой частью газеты. «Хвала за них, — вспоминал он, — воздавалась только одному Каткову. Это очень сердило и возмущало Ф. И. Тютчева».
Но гораздо более важно, что, как достаточно хорошо известно, многие статьи Георгиевского в значительной мере были… тютчевскими. В своих воспоминаниях Георгиевский открыто признал: «Насколько мог, я пользовался в моих статьях его сообщениями и даже особенно удачными его высказываниями», то есть воздействие поэта сказывалось даже в стиле внешнеполитических передовиц «Московских ведомостей».
2 января 1865 года Тютчев писал Георгиевскому: «Совершившаяся уже коалиция всех антирусских в России направлений есть факт очевидный, осязательный… Высказана, как принцип, безнародность верховной русской власти, то есть медиатизация русской народности» и т. д. И в передовой статье «Московских ведомостей» от 10 января, написанной Георгиевским, не только воспроизведены эти мысли Тютчева, но и повторены его особенные формулы — «безнародность верховной русской власти» и «медиатизация русской народности» (то есть лишение ее независимости).
В отношениях Тютчева с Георгиевским и, далее, самой газетой так или иначе участвовала и Елена Денисьева. Так, летом 1863 года, вспоминал Георгиевский, вслед за Тютчевым «приехала в Москву и наша дорогая Лёля и поселилась в нашей городской квартире в доме университетской типографии» (здесь и печатались «Московские ведомости» и «Русский вестник»; ныне дом 28 по Большой Дмитровке; именно здесь, кстати сказать, в 1860-1870-х годах были впервые напечатаны почти все основные произведения Толстого, Достоевского, Лескова, Гончарова, Тургенева и многие стихи Тютчева и Фета). Хотя Тютчев, конечно, не раз встречался с Катковым и Леонтьевым, между ними не сложились сколько-нибудь доверительные отношения. Георгиевский недвусмысленно писал, что «Тютчев не питал к ним (Каткову и Леонтьеву. — В. К.) особенного личного сочувствия, так же, как и они к нему». В то же время «Московские ведомости» были очень важны для Тютчева гак влиятельнейшая политическая трибуна. И Георгиевский, а также сама Елена Александровна явились здесь посредниками.
Елена Александровна по-своему даже подружилась с Катковым. Они стали впоследствии крестными отцом и матерью сына Георгиевского, и она писала по этому поводу: «Мой дружеский привет Михаилу Никифоровичу, — скажите ему, что я очень счастлива быть связанной с ним духовным родством». Елена Александровна интересовалась отношениями Тютчева с газетой: «С того времени, как я стал работать в редакции „Московских ведомостей“, — вспоминал Георгиевский, — я высылал их Лёле, и она ежедневно читала их передовые статьи Федору Ивановичу, и чтение это… давало повод к бесконечным беседам между ними».
Сама Елена Александровна в письме от 3 марта 1863 года к своей сестре просит передать ее слова Георгиевскому: «Скажи ему, что я с большим интересом читаю его газету, которую он мне посылает, и что Тютчев в восторге от некоторых статей». И повторяет в письме от 8 мая: «Покажи Александру, что я каждый день читаю Тютчеву „Московские ведомости“, и что чтение это живо нас интересует…»
Все это нисколько не удивительно, если помнить, что в статьях Георгиевского выражались тютчевские политические идеи. Весьма многозначителен следующий рассказ Георгиевского о Тютчеве: «Бывая во всех высших светских кругах, встречаясь со всеми министрами и высшими сановниками Империи… он при всяком подходящем случае прославлял мою деятельность в „Московских ведомостях“ и мои в них передовые статьи».
Особенно замечательно, что поэт «прославлял» подчас даже те статьи, которые и сам Катков не смог отстоять в цензуре; Георгиевский присылал эти запрещенные статьи Лёле в виде гранок. 3 марта 1863 года Елена Александровна сообщила сестре о Тютчеве: «Он метал гром и молнии по поводу одной запрещенной статьи. Император и Императрица имели случай ее прочесть лично… («случай» этот, без сомнения, устроил Тютчев).
Естественно встает вопрос о том, как относился предельно властный и самолюбивый Катков к тютчевскому «использованию» его газеты? Ведь — о чем уже шла речь — редактор «Московских ведомостей» был далеко не единомышленником Тютчева и отнюдь не питал к нему личной симпатии. Притом еще поэт нередко не мог удержаться от самых резких суждений по адресу Каткова, что становилось известным последнему. В конце концов Катков через одного из общих знакомых передал Тютчеву свое возмущение.
Поэт, явно не желая разорвать отношения с превратившимся в мощную политическую силу редактором, писал ему — явно без особой искренности: «Не знаю, в результате каких сплетней — вольных или невольных… вы могли, почтеннейший М. И., заподозрить меня в таком фантастическом извращении всех моих понятий и убеждений касательно вас…»
Истина же была в том, что Тютчев, весьма и весьма критически относясь к Каткову, стремился вовлечь его газету в сложную политическую игру — игру, другим основным объектом которого был Горчаков.
Существует мнение, что главную роль в установлении связи между Горчаковым и Катковым в 1863 году сыграл тогдашний министр внутренних дел П. А. Валуев. Однако факты свидетельствуют об ином развитии событий. Еще 24 февраля 1863 года, после запрещения цензурой одной из внешнеполитических статей А. И. Георгиевского в катковской газете, Тютчев написал возмущенное письмо Валуеву и, очевидно, затем беседовал с ним по этому поводу. 29 марта Валуев обратился с письмом к Каткову, предлагая заключить с ним своего рода договор о взаимной поддержке. И Тютчев, устанавливая прочный контакт между Катковым и Горчаковым, опирался и на мнение Валуева. 19 сентября 1863 года последний пишет Каткову, что ему необходимо приехать в Петербург и встретиться с Горчаковым (встреча состоялась в конце октября 1863 года). Но известно, что Тютчев стремился устроить эту встречу давно и за письмом Валуева чувствуется его «рука».
В конечном счете именно Тютчев свел Горчакова и Каткова, двух влиятельнейших (с точки зрения внешней политики) людей страны и прилагал все усилия к тому, чтобы оба они внушали друг другу не что иное, как тютчевские идеи. Являясь чуть ли не единственным прямым посредником между ними, Тютчев преподносил Каткову свои идеи как горчаковские, а Горчакову — в качестве катковских.
Выше цитировалось тютчевское письмо к Горчакову, в котором он призывал его найти необходимую точку опоры в печати. Каткову же он, в свою очередь, писал, например, 6 ноября 1863 года: «Благодарим усердно за вашу статью, в которой вы так верно и удачно определили наше настоящее положение и намекнули, какой программы мы должны следовать. Князь Г. был очень доволен статьей». То есть Каткову предлагалась опора на правительство в лице министра иностранных дел. Как говорил поэт в другом письме к Каткову, Горчаков, «может быть, единственный человек между нами, который и по своему влиятельному положению, и по своему усердию к общему делу имеет и силу и волю…».
Кстати сказать, статья, за которую Тютчев в цитированном письме «восхвалял» Каткова, была, по сути дела, внушена им самим. Конечно, поэт излагал свои идеи так, как будто они всецело исходят от Горчакова. Характерно, что всего через несколько дней после устроенной Тютчевым в конце октября 1863 года беседы Горчакова и Каткова (в которой он и сам участвовал) он пишет последнему (1 ноября): «Князь просил меня еще раз заявить вам, какое приятное впечатление он вынес из личного с вами знакомства и как, более нежели когда-либо, он дорожит дружным вашим содействием для общей пользы. Он изложил перед вами, со всеми их оттенками, наши политические отношения с первостепенными державами.
Теперь… князь желал бы еще отчетливее, еще убедительнее выяснить вам, как он разумеет наши отношения к Франции».
И далее Тютчев дает, в сущности, прямые «инструкции» Каткову, причем трудно сомневаться, что это были его личные, а не горчаковские инструкции (ведь Горчаков всего несколько дней назад подробно говорил с Катковым). Так, в частности, отнюдь не горчаковская, но истинно тютчевская мысль видна в характеристике, которая дается в этом письме французскому императору Наполеону III: «В нем привыкли видеть осуществление какого-то чистейшего, безусловного мошенничества. Он, конечно, мошенник, но подбитый утопистом, как и следует представителю революционного начала. И эта-то примесь дает ему такую огромную силу над современностью».
Итак, Тютчев к середине шестидесятых годов во многом осуществил то, к чему стремился, начиная с 1857 года. С одной стороны, он сумел создать «твердую точку опоры» для Горчакова в лице «Московских ведомостей». Известный государственный деятель того времени Е. М. Феоктистов вспоминал впоследствии, что в шестидесятые годы сложилась «огромная популярность» Горчакова и «самым главным ее виновником был Катков»; он «создал репутацию князя Горчакова». Однако Феоктистов явно ошибался: «главным виновником» был, конечно же, Тютчев, который, так сказать, на высшем уровне дипломатического искусства заставил Каткова и его газету «работать» на Горчакова.
С другой же стороны, Тютчев сумел столь же искусно внушать и Каткову, и Горчакову свою внешнеполитическую программу, которая, в конечном счете, привела к замечательной победе. Уже в 1870 году Россия, в сущности, чисто дипломатическим путем ликвидировала наиболее тяжкие последствия своего жестокого поражения в Крымской войне.
Но об этом речь будет ниже. Сейчас нужно обратить внимание на то, сколь широкой и напряженной была политическая деятельность Тютчева в конце пятидесятых — первой половине шестидесятых годов. Для того, чтобы показать ее во всем ее объеме, потребовался бы обширный трактат историко-дипломатического характера. Исходя из обрисованных выше фактов, есть все основания утверждать, что подлинным идейным и волевым истоком многих внешнеполитических акций России с начала шестидесятых и до начала семидесятых годов был не кто иной, как Тютчев. При этом он не только не стремился к тому, чтобы обрести признание и славу, но, напротив, предпринимал все усилия для того, чтобы скрыть свою основополагающую роль, думая только лишь об успехе дела.
Тютчев вовлек так или иначе в свою деятельность многие десятки самых разных людей — от сотрудников газет и историков до министра иностранных дел и самого царя. При этом Тютчев никогда не упускал случая опереться на свои личные и родственные связи с людьми, способными оказать ту или иную помощь и поддержку. С современной точки зрения это даже может показаться чем-то не вполне этическим. Но в начале этой книги уже шла речь о том, что родственные отношения играли в прошлом веке существенно иную роль, нежели в наше время.
И не следует удивляться тому, что Тютчев постоянно «использует» для «политических» целей, скажем, своих дочерей Анну и Дарью, которые были фрейлинами императрицы. Позволительно даже высказать предположение, что, добиваясь этого положения для дочерей (ради чего пришлось употребить немало весьма неприятных ему усилий), Тютчев думал не только об их личных судьбах, но и о возможностях воздействия через их посредство на царя. Нам известно множество случаев, когда поэт обращался за помощью в своих политических предприятиях к дочерям, особенна к очень серьезно мыслящей и энергичной Анне. Не приходится уже говорить о том, что дочери давали Тютчеву самые точные сведения о настроениях при дворе.
В том самом 1863 году Франция, Англия и Австрия решили воспользоваться польским восстанием для самого жесткого нажима на Россию — вплоть до угрозы войны, подобной начавшейся за десять лет до того Крымской. Они направили России прямо-таки оскорбительные дипломатические ноты, к которым присоединились под давлением этих наиболее крупных держав, почти все страны Запада — Италия, Швеция, Испания, Дания, Голландия, Португалия, Турция и римский папа. Россия, казалось, опять была теперь, пользуясь тютчевским выражением 1854 года, «одна против всей враждебной Европы».
Тютчев испытывал глубочайшую тревогу, вполне основательно опасаясь, что правительство проявит «слабость», «непоследовательность», наконец, попросту, как он писал жене 8 июля, «бессилие ума, которое во всем проявляется в наших правительственных кругах». Поэт стремится всемерно воздействовать как на Горчакова, так и на Каткова, для чего, после целого ряда бесед с Горчаковым, едет в середине июня в Москву.
Хорошо осведомленный князь В. П. Мещерский вспоминал позднее: «Когда наступила пора отвечать на дерзкие ноты европейских держав… вопрос: как ответить? — далеко не был предрешенным… Во многих гостиных тогда… говорилось о том, что необходимо отвечать чуть ли не покорно и почтительно… Мало того, в Министерстве иностранных дел никто не имел уверенности, что князь Горчаков ответит Европе с подобающим России достоинством».
Сестра Тютчева Дарья писала в то время его дочери Екатерине: «Отец твой в отчаянии от антипатриотического настроения Петербурга». Об этом рассказывает и Мещерский: «Достаточно было в то время видеть измученного страданиями и тоскою поэта и приятеля канцлера (т.е. Горчакова, который, впрочем, еще не имел тогда этого звания. — В. К.) Ф. И. Тютчева, чтобы догадываться, как нехорошо шли тогда дела в смысле русских интересов… Накануне дня, когда огласилась прекрасная ответная нота петербургского кабинета, Тютчев вечером заходил к Блудовым и там, сказавши, что мы уступаем Европе, разрыдался. Легко понять, как он обрадовался на другой день, прочитав… полный достоинства и гордой твердости ответ русского Государя на дерзкое вмешательство Европы в дела России».
Мещерский, который писал свои воспоминания через тридцать с лишним лет после этих событий, неточно воспроизвел факты. Получается, что Тютчев, так сказать, пассивно ждал появления ответа на западные ноты и еще за день до того не знал об его содержании. На самом же деле поэт в течение июня — июля 1863 года самым активным образом участвовал во всей этой истории с враждебными нотами, несмотря даже на то, что был тогда болен. В первой половине июня он не раз встречался с Горчаковым и другими государственными и общественными деятелями в Петербурге, а в середине месяца выехал в Москву, где, как он рассказал в письме к жене от 1 августа, служил «чем-то вроде официозного посредника между прессой и Министерством иностранных дел».
Перед выездом в Москву поэт заручился твердым обещанием Горчакова проявить силу и волю. 25 июня он писал из Москвы дочери Анне: «Здесь ждут ответов Горчакова на иностранные ноты с некоторым опасением, несмотря на все уверения, которые милейший князь уполномочил меня давать всем и каждому в его непоколебимой решимости не делать ни малейшей уступки… К несчастью, может случиться на сем свете — и уже не впервые, — что, благодаря простому превосходству грубой силы, нелепость восторжествует над разумом и правом».
Тютчев, конечно, сделал все для того, чтобы влиятельная московская пресса поддерживала «решимость» Горчакова в течение тех нескольких недель, пока «на верхах» решался вопрос об ответе на ноты. 20 июня он сообщает из Москвы жене в Овстуг: «Ноты получены 11-го сего месяца (то есть когда Тютчев был еще в Петербурге. — В. К.). В настоящую минуту ответ уже должен быть составлен или почти. Он будет отрицательным…» Однако 27 июня он пишет жене: «Вчера, 26-го… должен был собраться Совет министров, чтобы ознакомиться с ответами на ноты держав… Слабость и непоследовательность правительства вызывают недоверие. Нельзя не отдавать себе отчета в том, что дело идет о самом существовании России. Я ожидаю худшего…»
«Здесь все еще находятся в той же тревоге, — сообщает он жене из Москвы 7 июля. — Ожидают, что завтра можно будет прочесть ответы князя Горчакова в „Журналь де Санкт-Петербург“ (официальная правительственная газета на французском языке. — В. К.). Тем временем я получил письмо от Анны, все проникнутое негодованием и предсказывающее трусость и слабость с нашей стороны».
Наконец, 11 июля, Тютчев пишет жене: «…Вчера здесь прочли ответы Горчакова, принятые с всеобщим одобрением. Они написаны с достоинством и твердостью».
Месяц, протекший с момента получения западных нот до появления русского ответа на них, поэт провел в напряженной деятельности. И, между прочим, как бы противореча своему собственному рассказу о том, что Тютчев чуть ли не пассивно ждал этого ответа, Мещерский затем приоткрывает в своих воспоминаниях покров над «тайной дипломатией» Тютчева в это тревожное время. Он рассказывает, что в течение какого-то периода «ничего не было решено, и Государь находился между нерешительностью Горчакова и своим собственным чутьем… На помощь второму доблестная дочь его (Тютчева. — В. К.), Анна Федоровна, умоляла Императрицу взять на себя инициативу и поддержать Государя в его решимости ответить Европе достойно России и… голос Императрицы решил победу русской чести. Из двух представленных Горчаковым Государю проектов ответа, слабого и сильного, Государь выбрал второй… главные мысли этой ноты принадлежали перу Тютчева».
Фанатичный монархист Мещерский явно сместил роли: едва ли можно сомневаться в том, что не царь, а именно Горчаков — не без самого энергичного воздействия Тютчева — проявил в этом деле решимость. Но есть все основания считать, что Мещерский нисколько не преувеличил роль Тютчева во всей этой истории, роль, о которой сам поэт не хотел, конечно, ничего говорить, ибо это могло испортить дело. Он, напротив, стремился представить весь ход событий достижением Горчакова.
Он писал ему из Москвы 11 июля: «Ваши депеши пришли сюда вчера. И я почитаю себя счастливым, что находился в Москве в такой момент… Это был, помимо всяких фраз, момент исторический… После всех этих оскорблений, всех этих официальных дерзостей заграницы, после всех этих сомнений и тревог… вдруг ощутилось как бы чувство облегчения. Вздохнулось свободно. Ничто не прошло здесь незамеченным в этих удачливых депешах. Ни один оттенок, ни одно намерение, ни одно изменение голоса не ускользнуло от оценки публики, или, вернее, страны. Всякий чувствовал себя счастливым и гордым, услышав себя говорящим так, ибо каждый находил присущий ему оттенок в том голосе, который говорил за всех.
Вы знаете, князь, — продолжал Тютчев, — что газета Каткова первая обнародовала ваши депеши в подлиннике и в переводе… На Тверском бульваре, где я обитаю, виднелись группы, с оживлением обсуждавшие ваши депеши. Ко мне лично подошел незнакомец, спросивший меня, читал ли я их, и на мой утвердительный ответ этот человек сказал: дай Бог здоровья князю Горчакову — не выдал…
Одним словом, князь, впечатление, произведенное на моих глазах здесь, в Москве, вашими словами, тем полным достоинства и твердости тоном, которым по вашему благородному почину заговорила Россия, впечатление это есть достояние истории».
Естественно, что Горчаков был необычайно доволен этим тютчевским письмом. На следующий же день после своего возвращения в Петербург, 11 августа, поэт едет в Царское Село, где жил тогда министр. «Я отправился… — писал он Эрнестине Федоровне, — обедать к Горчакову, который меня встретил еще радушнее, чем обыкновенно… Он с большим увлечением рассказал мне, какое удовольствие доставило ему мое… письмо из Москвы».
Вполне понятно, что Тютчев обрел возможности еще более значительно воздействовать на внешнюю политику России. В то же время он отнюдь не идеализировал положение. Даже в только что цитированном письме к жене, говоря о послании, которое пришло от Горчакова в Москву в ответ на восхищенный рассказ Тютчева об успехе депеш министра, поэт сообщает, что это послание к нему «теперь ходит по городу. Оно… как исповедание веры не оставляло бы желать ничего лучшего, если бы была уверенность в том, что ему не изменят. Но, к сожалению, на это можно менее всего рассчитывать…»
В самом деле: в дальнейшем Тютчеву приходилось многократно и столь же напряженно бороться за осуществление своих внешнеполитических идей, вплоть до самой кончины. И он не раз терпел мучительные для него поражения.
По прошествии трех лет после описанных событий, 23 июня 1866 года, он напишет жене: «Я был сегодня утром у Горчакова, который опять удивил меня своей невероятной пустотой… И все остальные приблизительно такие же. Бедная наша страна!»
Нельзя не сказать, что Тютчев в этом своем приговоре был все-таки чрезмерно резок. Конечно, Горчаков не всегда мог проникнуться теми глубокими и масштабными политическими идеями, которыми стремился «заполнить» его сознание и направить его дипломатическую волю Тютчев. Но Горчаков далеко превосходил Тютчева как практический политик, как политик-реалист, хотя, без сомнения, тютчевские идеи и даже, если угодно, его политический идеализм играли свою немаловажную и, как представляется, необходимую роль для деятельности Горчакова. Об этом ясно свидетельствует постоянное стремление министра к тесному общению с Тютчевым, стремление, не только не ослабевавшее, но и возраставшее на протяжении семнадцати лет — с 1856 года (когда Горчаков стал министром) и до последних месяцев жизни Тютчева.
Но вернемся к лету 1863 года. Все, что делал тогда Тютчев, живо интересовало Елену Денисьеву. В мае — первой половине июня, когда поэт в Петербурге, тяжело больной, продолжал заниматься политическими делами, она почти неотлучно находилась рядом с ним. Георгиевский вспоминал, что «ей приходилось делить все свое свободное время между заболевшими ее детьми, которые жили на даче вместе с ее тетушкой на Черной речке… и домом Армянской церкви на Невском проспекте, где жил Федор Иванович… Ухаживая за Федором Ивановичем, она продолжала ему читать передовые статьи „Московских ведомостей“ по установившемуся у них обычаю».
Впрочем, до нас дошли и самые прямые и точные свидетельства — несколько писем Елены Александровны к сестре. 8 мая она писала о Тютчеве: «Вот уже неделю я ухаживаю за ним. Он был очень серьезно болен. Я сильно встревожилась и проводила дни и ночи около него (потому что семья его отсутствует) и уходила навестить моих детей лишь часа на два в день. Теперь, слава Богу, и он, и они поправляются и, если все будет продолжать идти хорошо, мы поедем все вместе в Москву, то есть он, Лёля (дочь. — В. К.) и я… Скажи Александру, что я каждый день читаю Тютчеву «Московские ведомости»… и что мы ему очень признательны…» (речь идет о передовицах Александра Георгиевского, нередко «внушаемых», как мы видали, поэтом).
«Федор Иванович опять заболел, и сильно, — пишет Елена Александровна 29 мая, — он в постели и не менее как на неделю… Я принуждена отправить детей на дачу с мамой… Если будешь писать мне, адресуй твои письма Федору Ивановичу, с передачею, — на Невском проспекте, против Гостиного двора, в доме Армянской церкви».
Около 20 июня Тютчев уехал в Москву, а за ним вскоре отправилась туда Елена Александровна, поселившаяся в квартире Георгиевских. Едва ли можно усомниться в том, что поэт тогда и, конечно, не только тогда, постоянно говорил со своей возлюбленной о политических делах, переполнявших его душу. И это многим может показаться чем-то неестественным. Но не надо забывать, что для Тютчева самые злободневные политические события были необходимыми звеньями мировой истории, осязаемыми явлениями всемирно-исторического Рока, образ которого постоянно присутствует в тютчевской поэзии.
Образ Рока воплощен и в его творениях, посвященных последней его любви, и не будет натяжкой утверждение, что обе роковые стихии так или иначе соприкасались в мироощущении поэта. Вот почему нет ничего противоестественного в том, что для Тютчева не было отчуждающей грани между политическими и любовными переживаниями; они поистине переплетались в его душе, что вполне очевидно выступает в его письмах, говорящих о смерти Елены Денисьевой (о них еще пойдет речь). И летом 1863 года в Москве политика волновала Тютчева и Елену Александровну в равной мере.
Они вернулись в Петербург в августе. В самом конце 1863 года Эрнестина Федоровна возвратилась из Овстуга, и встречи Елены Александровны с Тютчевым стали более редкими. Но 10 мая 1864 года Эрнестина Федоровна с дочерью Марией уехала в Германию.
Тютчев все свободное время отдает Елене Александровне и их детям. Так, 5 июня она сообщила своей сестре: «Моя дочь и отец ее… каждый вечер едут вдвоем на Острова то в коляске… то на пароходике… и не возвращаются никогда раньше полуночи».
22 мая Елена Александровна родила сына Николая. Сразу после родов у нее началось быстрое развитие туберкулеза. Она уже не могла путешествовать с Тютчевым и дочерью на Острова.
В июне Тютчев вынужден был на три недели уехать в Москву. А 10 июля его дочь Екатерина писала своей тетке Дарье, что он «печален и подавлен, так как Д. тяжело больна, о чем он сообщил мне полунамеками; он опасается, что она не выживет, и осыпает себя упреками… Со времени его возвращения из Москвы он никого не видел и все свое время посвящает уходу за ней. Бедный отец!»