Ведь за два года до того, когда Эрнестина Федоровна уехала в Германию и провела там целый год, она, вероятнее всего, склонялась, к мысли о том, чтобы вообще не возвращаться. 29 сентября 1853 года Тютчев так отвечал на письмо жены: «Ты перестала, как ты утверждаешь, чему-либо верить и написала мне такие страшные слова, что ты для меня всего лишь старый гнилой зуб; когда его вырывают, больно, но через мгновение боль сменяется приятным ощущением пустоты…»
Тютчев, как и всегда в таких случаях, решительно возражал жене, отрицавшей его любовь к ней. И в этом выражалось трудно понимаемое, даже, пожалуй, пугающее раздвоение его души. Можно доказывать, что субъективно, внутри мятущегося сознания, он был по-своему честен и прав. Но едва ли уместно оправдать его с объективной точки зрения.
Он вопрошал Эрнестину Федоровну, в письме из Москвы, где он проводил свой месячный отпуск, в Овстуг (от 2 июля 1851 года): «Что же произошло в глубине твоего сердца, что ты стала сомневаться во мне, что перестала понимать, перестала чувствовать, что ты для меня — всё, и что сравнительно с тобою все остальное — ничто? — Я завтра же, если это будет возможно, выеду к тебе. Не только в Овстуг, я поеду, если это потребуется, хоть в Китай, чтобы узнать у тебя, в самом ли деле ты сомневаешься и не воображаешь ли ты случайно, что я могу жить при наличии такого сомнения…»
Строго говоря, это «всё» и это «ничто», написанные Тютчевым, были неправдой. Он, кстати сказать, так и не собрался тогда в Овстуг. По всей вероятности, он в то время приехал в Москву вместе с Еленой Александровной и их новорожденной дочерью (возможно, для того, чтобы окрестить ребенка, ради сохранения тайны, в московской, а не петербургской церкви). А. И. Георгиевский свидетельствовал, что Елена Александровна «привыкла проводить лето и осень вместе (с Тютчевым — В. К.) или в Москве, или за границей».
Любовь к Елене Денисьевой была для поэта, по его слову, «всею… жизнью». До нас не дошло его писем к ней, но, вероятно, в них тоже содержались это «всё» и это «ничто», которые мы читаем в письме к Эрнестине Федоровне.
По отдельным мелким подробностям нетрудно убедиться, что Тютчев постоянно стремился как бы отвоевать для Елены Александровны возможно более прочное место в своей жизни. Так, в январе 1853 года он просит своих дочерей от первого брака Екатерину и Дарью послать приветственное письмо тетке Елены Александровны (вспомним, что последняя была наставницей этих дочерей поэта в Смольном). Смущенная Екатерина обращается по этому поводу к старшей своей сестре Анне, которая дает ей (в письме от 25 января 1853 года) весьма дипломатичную рекомендацию: «Скажи просто маме (то есть мачехе — В. К.): папа советует написать старушке Денисьевой, нам очень этого не хочется. Думаешь ли ты, что это необходимо? — Таким образом, вы сразу узнаете, считает ли она это желательным».
Неизвестно, было ли отправлено такое письмо, но стоит упомянуть, что через год с лишним, весной 1854 года, Дарья сообщила Екатерине: «Я увидела (на раздаче шифров97 в Смольном) мадемуазель Денисьеву, но очаровательно то, что мы обе сделали вид, будто мы лучшие в мире подруги, и на самом деле я чувствовала себя с ней совершенно свободно, особенно когда заметила ее стесненный и смиренный вид, который тронул меня».
Широко распространено мнение, что Елена Александровна из-за своей незаконной любви превратилась в своего рода парию. Но если это и было так, то лишь в самом начале ее отношений с поэтом. С годами она так или иначе вошла в круг людей, близких Тютчеву. Так, в 1863 году, рассказывая в письме к своей сестре Марии, что приезд ее к Тютчевым в Москву откладывается, она сетует: «Я не застану в Москве Сушкова, зятя Федора Ивановича, и это большая и серьезная неприятность для меня». Еще через год поэт писал той же Марии: «Великая княгиня Елена было одною из тех, кто недавно говорил мне о ней (Денисьевой — В. К.) с наибольшей симпатией». Из этого ясно, что «отверженность» Елены Александровны (хотя бы в поздние годы) сильно преувеличена.
Дочь поэта от первого брака Екатерина так сообщала своей тетке Дарье Ивановне о болезни Елены Александровны: «Он (Тютчев — В. К.) опасается, что она не выживет и осыпает себя упреками; о том, чтобы нам с ней повидаться,98 он даже не подумал; печаль его удручающа, и у меня сердце разрывалось».
Известно также, что Елена Александровна участвовала во встречах Тютчева с рядом государственных и политических деятелей — например, Деляновым и Катковым.
Вообще, несмотря на горестные и тяжкие стороны своего положения, Елена Александровна со временем смирилась с ним. По словам Георгиевского, «ей нужен был только сам Тютчев и решительно ничего, кроме него самого». Но есть немало свидетельств, что и сам поэт всегда стремился не разлучаться с Еленой Александровной, насколько это было возможно. Он писал о ней впоследствии: «Она — жизнь моя, с кем так хорошо было жить, так легко и так отрадно…» Он говорил в стихах, написанных 10 июля 1855 года на даче, которую Денисьевы снимали возле Черной речки, где:
…в покое нерушимом
Листья веют и шуршат.
Я, дыханьем их овеян,
Страстный говор твой ловлю…
Слава Богу, я с тобою,
А с тобой мне — как в раю.
В этом же стихотворении — проникновенные строки:
Лишь одно я живо чую:
Ты со мной и вся во мне.
А. И. Георгиевский писал о Елене Александровне: «Это была натура в высшей степени страстная, требовавшая себе всего человека, а как мог Федор Иванович стать вполне ее, „настоящим ее человеком“, когда у него была своя законная жена, три взрослые дочери и подраставшие два сына и четвертая дочь».
Такого рода соображениями воспоминания мужа сестры Елены Александровны вообще изобилуют. Но нельзя не видеть, что он был человеком совсем иного, далекого и от Тютчева, и от Елены Денисьевой, склада и характера; в нем чувствуется нечто «каренинское». И едва ли будет преувеличением сказать, что Елена Александровна воспринимала поэта именно как «вполне ее» человека, несмотря на все внешние преграды между ними. Это, разумеется, отнюдь не значит, что отношения — даже и в поздние годы их любви, когда Елена Александровна со многим примирилась, — были безоблачными или хотя бы спокойными. Сам поэт рассказал позднее об одном из мучительных столкновений между ними:
«Я помню, — писал он 13 декабря 1864 года, — раз как-то в Бадене99, гуляя, она заговорила о желании своем, чтобы я серьезно занялся вторичным изданием моих стихов и так мило, с такой любовью созналась, что так отрадно было бы для нее, если бы во главе этого издания стояло ее имя (не имя, которого она не любила, но она). И что же… вместо благодарности, вместо любви и обожания, я, не знаю почему, высказал ей какое-то несогласие, нерасположение, мне как-то показалось, что с ее стороны подобное требование не совсем великодушно, что, зная, до какой степени я весь ее («ты мой собственный», как она говорила), ей нечего, незачем было желать и еще других, печатных заявлений, которыми могли бы огорчиться или оскорбиться другие личности… О, как она была права в своих самых крайних требованиях…»
Но жизненная коллизия была в точном смысле слова неразрешимой; поэт безусловно не мог разорвать отношения с Эрнестиной Федоровной. Об этом ясно говорят те около трехсот писем, которые он послал ей за четырнадцать лет своей любви к Елене Денисьевой. В его письмах подчас почти прорывается признание, хотя вообще-то он как раз старается погасить, заглушить его. Еще 2 июля 1851 года, через год после начала своей любви, он пишет из Москвы в Овстуг, куда несколько недель назад уехала Эрнестина Федоровна, пишет в ответ на ее письмо, полное сомнений:
«Известно ли тебе, что со времени твоего отъезда я несмотря ни на что, и двух часов сряду не мог считать твое отсутствие приемлемым… Это сильнее меня. Я с горьким удовлетворением почувствовал в себе что-то, что незыблемо пребывает, несмотря на все немощи и колебания моей глупой природы. А знаешь, что еще больше разбередило этот цепкий инстинкт — столь же сильный, столь же себялюбивый, как инстинкт жизни?.. Скажу тебе напрямик. Это предположение, простое предположение, что речь шла о необходимости сделать выбор, — одной лишь тени подобной мысли было достаточно, чтобы я почувствовал бездну, лежащую между тобою и всем тем что не ты…
Во многом я бывал не прав… Я вел себя глупо, недостойно… По отношению к одной тебе я никогда не был не прав, и это по той простой причине, что мне совершенно невозможно быть неправым по отношению к тебе…
Итак, я отправляюсь в дорогу и выберу кратчайший путь… Мне не терпится позавтракать с тобою у тебя на балконе…» (речь идет о балконе овстугского дома).
Нельзя закрыть глаза на то, что с объективной точки зрения здесь нет правды, хотя Тютчев и уверяет, что не может быть «неправым». И он так и не отправился тогда в дорогу и приехал в Овстуг лишь на следующее лето.
Но правда все же сказывается — в словах о том, что ему невозможно «сделать выбор»…
По прошествии полутора лет, 17 декабря 1852 года поэт снова повторяет в письме к жене: «Пусть я делал глупости, поступки мои были противоречивы, непоследовательны. Истинным во мне является только мое чувство к тебе».
Но на следующий год отношения вновь обостряются, оказываясь на грани разрыва, и 29 сентября 1853 года Тютчев пишет Эрнестине Федоровне в Мюнхен, куда она уехала, быть может, навсегда: «Что означает письмо, которое ты написала мне в ответ на мое первое письмо из Петербурга? Неужели мы дошли до того, что стали так плохо понимать друг друга? Но не сон ли все это? Разве ты не чувствуешь, что все, все сейчас под угрозой? Ах Нестерле, это так грустно, так мучительно, так страшно, что невозможно высказать… Недоразумение — страшная вещь, и страшно ощущать, как оно все углубляется, все расширяется между нами, страшно ощущать всем своим существом, как ощущаю я, что оно вот-вот поглотит последние остатки нашего семейного счастья, все, что нам еще осталось на наши последние годы и счастья, и любви, и чувства собственного достоинства, наконец… не говоря уж обо всем другом…»
Через полтора месяца Тютчев в письме к жене (от 16 ноября) высказывает почти явное признание во всем, что происходит с ним: «…Я ощущаю глубокое отвращение к себе самому, и в то же время ощущаю, насколько бесплодно это чувство отвращения, так как эта беспристрастная оценка самого себя исходит исключительно от ума; сердце тут ни при чем, ибо тут не примешивается ничего, что походило бы на порыв христианского раскаяния…»
По возвращении Эрнестины Федоровны из Германии в мае 1854 года наступило перемирие, хотя, конечно, и неполное. Осенью Тютчевы наконец обрели постоянное пристанище — квартиру на Невском проспекте около Армянской церкви в доме Х. А. Лазарева, старинного друга семьи. Здесь, на третьем этаже, Тютчев жил почти до самой своей кончины, в постоянном общении с армянскими семьями Лазаревых, Абамелеков, Деляновых.
Итак, с 1854 года устанавливается некое условное равновесие между теми двумя разными жизнями, которыми, в сущности, живет Тютчев. Впрочем, большую часть времени его отношения с женой, как уже говорилось, сводились к переписке. В октябре 1854 года она приехала в Петербург, но уже в ноябре Тютчев отправляется на несколько недель в Москву, по-видимому, вместе с Еленой Александровной. Ранней весной следующего года Эрнестина Федоровна до поздней осени уезжает в Овстуг, куда Тютчев прибудет лишь на две недели в августе. Лето 1856 года она проводит в Прибалтике, а конец августа и сентябрь поэт живет в Москве. С начала мая до октября 1857 года жена его в Овстуге; поэт был там только часть августа. То же повторяется и в последующие годы, но Тютчев, занявший в 1858 году пост председателя Комитета иностранной цензуры, по причине или, может быть, под предлогом занятости, не приезжает в Овстуг вплоть до 1865 года (то есть до кончины своей возлюбленной), хотя каждый год, за исключением 1860-го, когда он на полгода уехал с Еленой Александровной за границу, бывает в Москве.
11 октября 1860 года в Женеве Елена Александровна родила второго ребенка — сына Федора; дочери Елене в это время уже исполнилось девять лет. Последние четыре года жизни Елены Александровны поэт почти не расстается с ней надолго. С июня по ноябрь 1860 и с мая по август 1862 года они находились вместе за границей. Он постоянно ездит в эти годы в Москву (иногда даже дважды в год) и обычно вместе с Еленой Александровной.
А. И. Георгиевский писал в своих воспоминаниях о том, что в поэте выражалось «блаженство чувствовать себя так любимым такою умною, прелестною и обаятельною женщиною». Но тот же Георгиевский свидетельствует, что Елена Александровна была вовлечена в сферу главных тогда интересов Тютчева — интересов политических. Есть все основания полагать, что так было и ранее, особенно в период Крымской войны. Поэт просто не мог не говорить со своей возлюбленной о том, что так всезахватывающе и мучительно волновало его. И хотя до нас не дошло сведений об ее причастности к политическим страстям поэта до 1862 года, трудно сомневаться, что причастность эта возникла уже в первые годы их любви. Что же касается последних лет, вовлеченность Елены Александровны в политические интересы поэта ясна и несомненна.
Мы уже видели, что в первой половине пятидесятых годов Тютчев в прямом смысле слова жил политическими интересами. Его дочь Дарья писала сестре в апреле 1854 года — писала шутливо, но по существу верно: «Что до папы, он раздирается между вопросом Востока и вопросом Эрнестины, которые порой наступают друг на друга…» Следует только добавить, что «вопрос Эрнестины» был одновременно «вопросом Елены»… Тогда же Анна сообщает Дарье о разговоре с отцом, находящемся «в отчаянии от того, что делается в политическом мире и предающем анафеме все мироздание».
10 января 1856 года Эрнестина Федоровна пишет брату по поводу унизительных для России переговоров в конце Крымской войны: «Муж мой впал в ярость, близкую к безумию…»
Но именно тогда Нессельроде был наконец смещен с должности министра иностранных дел, которую он занимал с 1822 года, и на его место был назначен столь много претерпевший от него А. М. Горчаков. Внешняя политика России существенно изменилась, а Тютчев обрел возможность реально воздействовать на нее.
15 апреля 1856 года Горчаков приступил к своим обязанностям, а уже 18 апреля Эрнестина Федоровна писала брату: «Кн. Горчаков всегда был расположен к моему мужу… В данный момент муж мой у своего нового начальника, кн. Горчакова».
Через год, 7 апреля 1857 года, Тютчев производится в действительные статские советники — то есть в генеральское звание; этот чин присваивался не на основе выслуги лет, подобно предшествующим, но только «по высочайшему соизволению». 25 мая поэт пишет жене: «Я только что от Горчакова, которого часто видал последнее время… Мы стали большими друзьями и совершенно искренне. Он — положительно незаурядная натура и с большими достоинствами, чем можно предположить по наружности. У него — сливки на дне, а молоко на поверхности». Следует сразу же оговорить, что впоследствии поэт во многом разочаровался в Горчакове; но поначалу ему казалось, что тот способен неукоснительно идти по истинному пути.
Осенью того же года отношения с Горчаковым привели к очень весомому результату: Тютчев получил предложение стать основателем и редактором политического издания — «нового журнала или чего-то в этом роде», — которое призвано было непосредственно воздействовать на внешнеполитический курс страны. Перед поэтом как будто бы открывался путь осуществления его заветных идей. Но Тютчев в конечном счете не занял этот, казалось бы, столь желанный ему пост. Кстати сказать, еще летом Горчаков предлагал поэту писать статьи для субсидируемой русским правительством бельгийской газеты «Ле Норд», но Тютчев, по свидетельству жены, сказал, что он «может писать только вещи, которые говорить нельзя, и, следовательно, воздерживается».
А в ответ на предложение Горчакова стать полновластным редактором нового журнала поэт написал в ноябре 1857 года в высшей степени замечательную записку «О цензуре в России», которая была опубликована лишь через полтора десятилетия, за два с половиной месяца до кончины автора. В этой записке он объяснял, на каких основаниях может согласиться издавать журнал или газету. Тютчев говорил здесь прежде всего об одном из очевидных уроков крымской катастрофы:
«Нам было жестоко доказано, что нельзя налагать на умы безусловное и слишком продолжительное стеснение и гнет, без существенного вреда для общественного организма. Видно, всякое ослабление и заметное умаление умственной жизни в обществе неизбежно влечет за собою усиление материальных наклонностей и гнусно-эгоистических инстинктов.
Даже сама власть с течением времени не может уклониться от неудобств подобной системы. Вокруг той сферы, где она присутствует, образуется пустыня и громадная умственная пустота, и правительственная мысль, не встречая извне ни контроля, ни указания, ни малейшей точки опоры, кончает тем, что приходит в смущение и изнемогает под собственным бременем еще прежде, чем бы ей суждено пасть под ударами злополучных событий».
Далее Тютчев констатировал, что новая власть, пришедшая после смерти Николая I и крымской трагедии, «уразумела, что наступила пора ослабить чрезвычайную суровость предшествующей системы». Но, спрашивал поэт, в «вопросе о печати достаточно ли того, что сделано?.. Направление мощное, разумное, в себе уверенное направление — вот чего требует страна, вот в чем заключается лозунг всего настоящего положения нашего…»
Но такое направление подразумевает глубокую связь с интересами и духовной жизнью народа. «Без этой искренней связи, — писал Тютчев, — с действительною душою страны, без полного и совершенного пробуждения ее нравственных и умственных сил, без их добровольного и единодушного содействия при разрешении общей задачи, — правительство, предоставленное собственным силам, не может совершить ничего столько же извне, как и внутри… Судьба России уподобляется кораблю, севшему на мель, который никакими усилиями экипажа не может быть сдвинут с места, и лишь только одна приливающая волна народной жизни в состоянии поднять его и пустить в ход».
Вот какую «программу» считал необходимым осуществлять Тютчев в том журнале или газете, которыми он согласился бы руководить.
Но для того, чтобы это стало возможным, было, в свою очередь, необходимо решительное изменение взаимоотношений правительства и печати. Цензура, продолжал Тютчев, «в эти последние годы тяготела над Россией, как истинное общественное бедствие… Позвольте мне сказать вам со всею откровенностью, — обращался поэт к Горчакову, — что до тех пор, покуда правительство не изменит совершенно, во всем складе своих мыслей, своего взгляда на отношения к нему печати, покуда оно, так сказать, не отрешится от этого окончательно, до тех пор ничто поистине действительное не может быть предпринято с некоторыми основаниями успеха; и надежда приобрести влияние на умы с помощью печати… оставалась бы постоянным заблуждением».
Иначе говоря, Тютчев полагал, что при существующих отношениях правительства и печати бессмысленно браться за издание журнала или газеты. Его записку завершает поистине неожиданное и, по всей вероятности, поразившее ее адресата рассуждение. Указывая на то, что заграничные гадания Александра Герцена широко распространяются и имеют громадное влияние в России, Тютчев открыто говорит, что газета, поставившая, например, задачу полемики с Герценом, «могла бы рассчитывать на известную долю успеха лишь при условиях своего существования, несколько подходящих к условиям своего противника. Вашему доброжелательному благоразумию предстоит решить, возможны ли подобные условия в данном положении, вам лучше меня известном, и в какой именно мере они осуществимы». Если они в самом деле осуществимы, заключал поэт, «приведение в действие того проекта, который вам угодно было сообщить мне, казалось бы хотя и нелегким, но возможным».
Важно пояснить, что Тютчев, хотя его никак нельзя считать близким Герцену мыслителем, все же разделял многие и критические, и позитивные идеи последнего. Известно, что даже в 1865 году, когда налицо было резкое размежевание всех общественных сил России, Тютчев, находясь в Париже, дважды встретился с Герценом (8 марта они обедали вместе, а на следующий день продолжили беседу). Но сейчас речь идет об условии, которое поэт в ноябре 1857 года объявил министру иностранных дел, члену Государственного Совета Горчакову — предоставить ему как редактору новой газеты или журнала возможность говорить свободно, подобно тому, как говорит за границей Герцен, с 1 июля 1857 года издававший свой «Колокол».
Этот своего рода ультиматум, выдвинутый Тютчевым, не был всецело беспочвенным. Ведь именно в ноябре 1857 года, когда поэт работал над своей запиской, появился первый официальный рескрипт об отмене крепостного права. Тютчев имел достаточные основания полагать, что его условие может быть принято.
Но все же этого не произошло. И поэт, как мы еще увидим, избрал для себя путь «неофициального» деятеля на ниве внешней политики России. Горчаков предоставил ему не очень обременительный, но достаточно высокий пост при Министерстве иностранных дел: 17 апреля 1858 года действительный статский советник Тютчев был назначен председателем Комитета цензуры иностранной. На этом посту, несмотря на многочисленные неприятности и столкновения с правительством (в 1866 году ему даже угрожала отставка), Тютчев пробыл пятнадцать лет, до самой своей кончины. Благодаря своей должности он являлся одновременно членом Совета Главного управления по делам печати.
Комитет цензуры иностранной был по тем временам довольно крупным учреждением, насчитывавшим несколько десятков сотрудников; среди них находились, между прочим, поэты Аполлон Майков и Яков Полонский. Комитет просматривал все иностранные книги, ввозимые в Россию. В то время, когда Тютчев приступил к своим обязанностям, поток этих книг как раз резко увеличился и возрастал с каждым годом. Так, в 1858 году было ввезено миллион шестьсот с лишним тысяч томов, в 1860-м — два миллиона двести пятьдесят тысяч томов, в 1862-м — два миллиона семьсот двадцать с лишним тысяч томов и т. д.
Если соотнести эти цифры с количеством людей, читавших на иностранных языках, обнаружится вся их громадность.
В 1870 году Тютчев записал в альбом П. А. Вакарова, одного из своих сотрудников, следующий экспромт:
Веленью высшему покорны,
У мысли стоя на часах,
Не очень были мы задорны,
Хотя и с штуцером в руках.
Мы им владели неохотно,
Грозили редко и скорей
Не арестантский, а почетный
Держали караул при ней.
Достаточно сопоставить количество разрешенной литературы с запрещенной, чтобы убедиться в правоте тютчевских строк. Так, в 1862 году Комитетом было запрещено всего 285 книг, в 1863-м — 142 книги. При этом Тютчев более всего обращал внимание на книги «безнравственного» характера. Так, в одном из отчетов Комитета сказано: «В особенности с большею строгостию старался я действовать относительно так называемых легких произведений литературы, поэтому запрещению… подверглись более романы, повести и детские книги».
Но вообще Тютчев не придавал большого значения своим делам в цензуре. Гораздо важнее была для него прямая связь с Горчаковым, возможность влияния на русскую печать (уже хотя бы в качестве члена Совета Главного управления по делам печати) и близость к правительству, двору, наконец, к самому императору. Можно без всякого преувеличения утверждать, что поэт буквально не упускал малейшей возможности воздействовать на внешнюю политику России.
На протяжении пятнадцати с лишним лет он стремился, если угодно, «воспитывать» и направлять Горчакова, подчас сознательно преувеличивая как его понимание мировых задач России, так и реальные его успехи в дипломатии.
21 апреля 1859 года Тютчев писал Горчакову: «…Позвольте мне еще раз сказать вам, и из самой глубины моего сердца: да поможет вам Бог, ибо более, чем когда-либо, вы — человек необходимый, человек незаменимый для страны… Я, кажется, достаточно вас знаю, князь, чтобы быть уверенным в том, что вы вполне разделяете горечь, которую испытываю я, утверждая это перед лицом настоящего положения».
Речь идет о назревшей войне между Францией и Австрией, войне, в которой Россия должна была сделать нелегкий для нее выбор. Как мы помним, Нессельроде всегда выступал на стороне Австрии; в 1859 году при дворе и в правительстве было еще очень много прямых наследников этой линии. Тютчев даже и позднее, как свидетельствовала его жена в 1861 году, с негодованием видя «этих старых болванов на своих прежних местах, говорил… что они напоминают ему волосы и ногти покойников, продолжающие некоторое время расти и после погребения».
В том самом 1861 году министр внутренних дел Валуев записал в своем дневнике (16 апреля), что сын Нессельроде рассказал ему, как, выходя в отставку, отец его на пост министра иностранных дел «рекомендовал Будберга, а о Горчакове сказал государю: „Он был у меня в Министерстве в течение тридцати лет, и я всегда считал, что не пригоден ни к чему серьезному“. Ранее, 9 апреля, Валуев записал: «Был у меня Нессельроде filius100 и сказывал, что увольнение Тимашева101 дело завершенное, как сам он от него слышал. Нессельроде горою стоит за Тимашева и Герштейнцвейга102. Он говорил: я тесно связан как с одним, так и с другим». И это была, конечно, только одна из политических группировок, непримиримо враждебных Тютчеву. Тимашев был тогда действительно уволен, но позднее он сумел при поддержке своих единомышленников занять еще более высокое положение и пользовался громадной властью.
В своем только что цитированном письме Горчакову поэт говорил далее: «Не опасности создавшегося положения сами по себе пугают меня за вас и за нас. Вы обретете в самом себе достаточно находчивости и энергии, чтобы противустать надвигающемуся кризису. Но что действительно тревожно, что плачевно выше всякого выражения, это — глубокое нравственное растление среды, которая окружает у нас правительство и которая неизбежно тяготеет также над вами, над вашими лучшими побуждениями».
И поэт взывал к мужеству и бдительности Горчакова: «…В настоящее время союз с Австрией или какой бы то ни было постыдный полувозврат к этому союзу не имеет более определенного и особенного смысла и значения, но — подчеркивал поэт, — сделался как бы кредо всех этих подлостей и посредственностей, как бы лозунгом и условным знаком всего антинационального по эгоизму или происхождению…
И вот эти-то люди являются вашими естественными врагами… — предупреждал Горчакова Тютчев. — Они не простят вам разрушения системы, которая представляла как бы родственные узы для всех этих умов, как бы политическое обиталище всех этих убеждений. Это — эмигранты, которые хотели бы вернуться к себе на родину, а вы им препятствуете…»
Далее Тютчев указывал, что «перед лицом создавшегося положения» Горчаков «нуждается в более твердой точке опоры, в национальном сознании, в достаточно просвещенном национальном мнении, а тут, как нарочно, неумелость или взаимные предубеждения позволили накопиться недоразумениям между печатью и правительством…
Одним словом, князь… нет против среды, осаждающей и более или менее угнетающей вас… нет, говорю я, другой точки опоры, другого средства противодействия, как во мнении извне, в великом мнении — в выражении общественного сознания… Но для этого нужно разрешить ему высказаться и даже вызывать его на это…»
И Тютчев заключал письмо вполне конкретным предложением: «Я еду, князь, на три или на четыре дня в Москву. Я увижу кое-кого из этих господ… Что хотите, чтобы я им передал?» (поэт имел в виду знакомых ему московских редакторов журналов и литераторов).
И позднее Тютчев сумел в полной мере осуществить поставленную им перед собой задачу. В 1863 году он с обычной для него при разговоре о самом себе иронией, но не без известной гордости, сообщал жене из Москвы, где он провел полтора месяца (письмо от 1 августа): «Здесь я жил в самом центре московской прессы между Катковым и Аксаковым, служа чем-то вроде официозного посредника между прессой и Министерством иностранных дел. Я могу, в сущности, смотреть на свое пребывание в Москве, как на миссию, — не более бесполезную, чем многие другие…»
Взаимоотношения Тютчева с М. Н. Катковым (1818-1887), редактором газеты «Московские ведомости» и журнала «Русский вестник», — сложный и острый вопрос уже хотя бы потому, что Катков известен как крайний «реакционер» в политике и идеологии. Правда, эта репутация окончательно сложилась не тогда, когда Тютчев имел с ним более или менее тесные отношения, но позднее, в конце 1860-х и особенно в 1870-х годах.
Катков прошел долгий и сложный путь. В сороковые годы он был учеником и соратником Белинского, а в пятидесятых выступал как заведомый «либерал». В 1855 году не кто иной, как Чернышевский, назвал его «очень замечательным мыслителем». В 1859 году Катков дружелюбно встречался в Лондоне с Герценом (хотя вскоре они резко разойдутся). Нельзя не сказать и о том, что в журнале Каткова «Русский вестник» были опубликованы такие основные художественные произведения эпохи, как «Губернские очерки» Щедрина, «Накануне» и «Отцы и дети» Тургенева.
С годами Катков все более «правеет», но до конца 1870-х годов он постоянно печатает лучшие произведения Толстого, Достоевского, Тургенева, Гончарова, Лескова и других крупнейших писателей и поддерживает с ними тесные связи, хотя и не без конфликтов.
Тютчев, несмотря на некоторые точки соприкосновения с Катковым, никогда не был его единомышленником, а в целом ряде важнейших моментов самым решительным образом расходился с ним.
Так, одной из основ катковской идеологической программы было установление господства «классического образования», которое долженствовало сковать с самого начала свободу и широту мысли, ввести духовную жизнь молодежи в узкие и канонические рамки. Между тем Тютчев в письме к дочери Анне безоговорочно утверждал, имея в виду Каткова и его единомышленников: «…Их так называемое классическое образование — это всего-навсего система всеобщего отупления. Благодаря дуракам Россия оказалась в руках педантов».