А какое дело было до всего этого Филиппу Павловичу, думавшему всецело только о том, как бы покрепче забрать в руки крепостную мордву, обезопасить себя от ее мести, да сжить со света Штейна и Гринберга, да приумножить за их счет свое богатство?!
Рыхловский не выдержал сеченовской многоречивости и красоты его суждений. Он нетерпеливо перебил его, сказав, что ему надо уходить, так как его должен сегодня принять у себя губернатор. На этом и расстались.
Утомленный беседою с епископом, Филипп Павлович, приехав к губернатору Даниилу Андреевичу Друцкому, сразу же заявил: не пора ли закрыть либо отобрать завод у немца Штейна в Кунавине, и не заняться ли торговцем мехами евреем Гринбергом, ибо человек явно "за русский счет" богатеть начинает. Рыхловский напомнил, что ныне царица - подлинно русская и за "таких людей" заступаться не станет. По мнению Рыхловского, необходимо, чтобы мордва, чуваши и черемисы, а также и татары, а наипаче люди иудейской веры жили в страхе, отчего всем только единая польза получится.
Филипп даже покраснел от крайнего напряжения ума.
- При князе Владимире Мономахе - вона когда! - горячился он, русские купцы просили, чтобы иудеев, цыган и иных вер людей изгнать из Руси, отобрав их имения. Владимир созвал на совет удельных князей... Князья сказали: "всех оных инородцев выслать со всем их имением и впредь не впущать, а если тайно войдут, вольно их всех грабить и убивать"...
Геройски подбоченясь, Рыхловский еще раз повторил: "Вольно их всех грабить и убивать".
Друцкой встал, шумно отодвинул кресло, с раскрытыми для объятья руками подошел к Филиппу, громко, взволнованно проговорил:
- Филипп Павлович, дружище, дай обнять тебя!.. Постой, постой!.. Настоящее воскресение христово наступило у нас, у русских.
Князь облобызал смущенного княжескою нежностью гостя.
- Истинное мужество сына твоего Петра Филипповича торжествует... Не вложил ли и он свою лепту в основание сего торжества?!
Рыхловский не понимал, в чем дело. ("Чего это они меня все обнимают?") Губернатор, усаживаясь против него, произнес загадочно:
- Будет притворяться! По глазам вижу: знаешь!
- Никак не могу знать...
- Из Петербурга приехал воевода... Рассказывал... Матушка-императрица зело похвально отозвались о твоем сыне в присутствии многих вельмож... А это... - Друцкой загадочно рассмеялся, потом с бедовой улыбкой погрозился на Филиппа пальцем. Его пухлые, немного обвисшие щеки запрыгали, глаза увлажнились слезами. Филипп сидел сам не свой. Ему хотелось реветь от радости, колени его ходили ходуном, словно в пляске.
- Спасибо на дивном слове! - проговорил он невнятно от душивших его слез. - Спасибо.
- Так вот, Филипп Павлович, какие дела, а ты насчет Штейна да Гринберга...
Оба вынули из кармана платки и стали вытирать слезы.
Филиппу Павловичу, однако, показалось что-то фальшивое в тоне губернаторского голоса. Стал очень подозрителен к старости Рыхловский. (Да и как доверять людям?)
"Нет ли тут какого обмана? Не замазывает ли мне глаза господин губернатор? Не подкуплен ли он Штейном и Гринбергом? Многие генералы не брезгуют какими угодно деньгами". Рыхловский это знает по личному опыту: мало ли приходилось на своем веку подкупать начальство!
Прилив радости сменила тревога.
- Ваше сиятельство, может ли то быть, чтобы царское величество обратила свое особое внимание на незначащего человека, моего сына?
- Чего царицею не сказано, того не скажу и я. Запомни! Ты у врат счастья!.. Бог вас не забывает, царица обжалует щедро. Жди!
Филипп встал и низко поклонился.
- Еще раз кланяюсь за добрые вести!
Сел весь красный, довольный (Шутка ли! Сам губернатор старается его уверить в государыниной милости к его сыну.) Однако, немец и еврей все же существуют.
- Ну, а как же насчет этих двух? Я не один. Все купечество наше нижегородское в моем лице бьет челом вам о том же. Не пристало нам ныне иметь в своем православном граде немчина и иудея.
Губернатор задумался. Потом, покачав головою, сказал:
- Штейн - прусский подданный, и губернатор не имеет власти над ним... В войне с Пруссией мы не состоим, а единственно только руки ее хотим отвести от России.
- Вы, ваше сиятельство, должны вникнуть в род нашего купечества, в суть взаимной друг другу нашей между собою помощи. Притворяясь, яко нищий, Гринберг сильным капиталом обладает при посредстве иноземцев (каких "иноземцев" - Рыхловский и сам не знал) и заодно с Штейном причиняет немалый вред и убыток русскому нижегородскому купечеству. Падает и благонравие в торговле, ибо где русское исконное купечество, там и благонравие, а где его нет, там погибель общества.
Говорил Филипп Павлович храбро, твердым голосом, горя желанием доказать губернатору правильность своих суждений и время от времени прибавляя: "а там дело вашего сиятельства, как постановите, так и будет".
Друцкой мечтательно пускал дым, поглядывая куда-то вверх, в угол. Вдруг, как бы очнувшись, сказал:
- Не подумай, что я за иудеев. Нет! Я бил калмыков. Собственноручно укладывал на месте буянивших киргизов, убивал я и хохлов за непокорство, а уж тем паче евреев... Их я и вовсе никогда не жалел. И Гринберга не пощажу. Увидишь. Все это от них. И все короли и государства воюют из-за них. Знаю. Куда ни сунься - везде они. Заговорщики они против всех, кто не их веры!.. Знаю я это и без вас. Но я сердит и на дворян и на тебя. Жалуетесь на мордву, а переселению их иногда мешаете. На кунавинском заводе хотел взять кузнеца-мордвина по твоей же просьбе и отослать его на поселение в Яицкие степи, а ты - на попятную. И от рекрутской квитанции отказался за него... Не лучше тебя и другие: кричат, жалуются, а начнешь изымать человека для отсылки на поселение в степи или Сибирь, сами же начинают мешать...
Филипп Павлович попробовал оправдываться. Он уверял, что помянутый кузнец - нужный человек на заводе, лучший рабочий и что без него никак нельзя обойтись. Вот почему он и отказался от рекрутской квитанции и не отпустил кузнеца с завода, хотя сам и жаловался на его непокорный нрав.
- То-то и есть! - нахмурился Друцкой. - Я сам дворянин, но никогда я ради выгоды не оставлю у себя непокорного раба. Дворянская честь превыше всяких сокровищ.
Филиппу Павловичу показалось, что Друцкой смотрит на него презрительно. В нем втайне заговорило самолюбие, но что он мог возразить против этих слов губернатора? Да и не первый уж раз ему приходится слышать намеки, что-де он не настоящий столбовой дворянин, в большей мере он-де промышленник и торговец. "Вот почему, - думал Рыхловский, - Друцкой не так охотно идет навстречу моему челобитию об отводе в тюрьму Штейна и Гринберга. Не желает мне еще большего обогащения".
- Раньше дворянин, - сказал Друцкой, - мечтал лишь о ратных подвигах, доблестях и защите родины, а ныне...
Друцкой с грустью махнул рукой, поднявшись с своего места:
- Жди! Посмотрим. Все они в наших руках и никуда от нас не уйдут. Но и ты будь дворянином.
Так ничего определенного Друцкой и не сказал Рыхловскому. Расстались сухо.
VIII
На холме появился всадник. Конь серый, яблоками, горячий, не стоится ему на месте - так и бьет копытом. Все жилки играют.
Турустан, удалившийся уже на многие версты от своей деревни в леса, наблюдал из-за кустарника за незнакомцем. "Не воеводин ли уж гонец?" И трепетал от страха: "А если воеводин, почему кафтан старый, выгорелый? Да и шапка из невиданного здесь меха, острая, и наушники торчат в разные стороны. Таких у нас не носят". Прикрыл ладонью глаза от солнца, оглядывает окрестность - лицо нахмурилось. И тяжело, громко вздохнул.
"Кто же это такой? Что за человек? Посланец воеводы? Но где же его сабля, либо пиштолет, либо что другое? И одежда не такая. И к тому же чего ради в глуши, в пустыне, появляться воеводину слуге? Чего ему тут делать? Какая тут корысть?"
Турустан сидел, затаив дыхание, и мысленно, как всегда в испуге, молился всем богам - и мордовским и русским: "Ай, ай, помилуй нас!" Он был несказанно рад тому, что неизвестный человек его не видит. Турустан разглядывает его со всех сторон, а сам остается невидимкой.
Всадник сплюнул, достал кисет с табаком, называя коня нежными, ласковыми именами, и закурил трубку.
"Да. Да. Нездешний, - продолжал разглядывать всадника мордвин, - у нас таких и трубок нет".
Незнакомец, подымив, тихим шагом направил коня именно к тому кустарнику, за которым спрятался Турустан. Лошадиные ноги замелькали перед самым его носом.
- Чам-Пас! - в ужасе прошептал он и тут же начал читать про себя молитву.
Объехав со всех сторон куст и увидев прижавшегося к земле Турустана, незнакомец весело рассмеялся. Сильные белые зубы сразу помолодили лицо его.
- Здорово, христьянин! Вылезай. Чего приплюснулся?!
Турустан в испуге стал на колени и поклонился ему земно.
- Спасай, христосик! - пролепетал он.
Всадник махнул рукой. Кольцо на пальце вспыхнуло искрой.
- Вставай, дурень! Чего трясешься?
И, немного подумав, остановил испытующий взгляд на лице Турустана:
- Чей?
- Терюшевский... Село есть такое - Терюшево. Верст сто отсюда.
- Беглый? Русский?
Турустан съежился, челюсти застучали, ответить он не мог. Боялся сказать, что беглый, боялся сказать, что мордвин.
- Не робей! Такая же птичка божия, как ты, и я сам. Не бойся. Скажи-ка мне лучше: где проехать в мордовское село Большое Сескино?
- Большое Сескино?
Опять струсил мордвин. Начал говорить что-то и замялся.
- Смелее, отрок! Смелее!.. Свои мы.
Турустан приободрился.
- Рядышком это с моим селом...
И он рассказал о том, что сам из тех же мест, но что бежал от рекрутчины и теперь боится вернуться к себе в родное село Терюшево, хотя и остались у него там родители, и он не знает теперь, живы ли они, - а Большое Сескино находится в нескольких верстах от Терюшева.
Тогда незнакомец спросил Турустана - знает ли он Несмеянку Кривова?
- Как не знать - знаю... В канун ухода моего из Терюшева видел я его... Приплыл с низу он, с солью... Да, да, видел.
- Как же мне проехать-то к нему? Укажи...
- Прямо по дороге так... А потом спросишь вотчину Рыхловку... Филиппа Рыхловского землю.
- Рыхловского? - переспросил всадник и как-то поспешно соскочил с коня.
- Вотчина его по дороге на Кудьму-реку.
Черный человек крепко сжал плечи Турустана, тряхнул его, закрыл глаза, задумавшись. Будто вспоминал что-то. Тихо сказал:
- Милый! "Льзя ли, льзя ли с тем расстаться, век кого клялся любить?" Чего разинул рот? Подержи-ка коня... Чудак!
Из котомки своей, висевшей у него через плечо, он достал хлеба, рыбы, пареную репу, а затем и флягу, обшитую верблюжьей шкурой. Лицо его повеселело.
- Давай поставим коня в кусты... Угощайся! Дивную вещь ты мне изрек, братец. Сам того ты не знаешь, что ты сказал.
Он долго возился в кустах и вдруг ни с того ни с сего запел, ласково поглаживая коня: "Ах, в прекрасном во местечке и при быстрой Кудьме-речке стоял зелен луг..." Привязав к дереву лошадь, дружески хлопнул мордвина по плечу:
- Эх, ты, сбитень! Смейся!.. Говорю тебе - смейся!.. Много я всего видел - ничего нет страшнее, коли сам никуда не годишься... На, вот!.. Пригубь... Лучшее вино, боярское... Жить можно! Жизнь надо любить, как хорошую девчонку. Бывают измены, но немало и хороших дней, было бы уменье и храбрость! Покатался я по бел-свету, всяко видел.
Оба сели на траву. Сначала потянул из фляги Турустан. Сосед следил за ним с ласковой улыбкой. А затем, приняв от Турустана флягу, он сказал: "Соскучился я по нижегородским местам! Где ни бывал - лучше нет!"
Тут только Турустан рассмотрел его как следует: веселый, сильный, крепкий, но пожилой человек. А о том, что он уже немолодой, говорили морщины на лбу и у глаз. Когда он снял шапку, бросив ее на траву, засеребрились седые нити в курчавой черной шевелюре. И только зубы, белые, как у девушки, и розовые губы, подвижные, усмешливые, да и глаза такие же, как будто они все время над кем-то подсмеиваются.
- В степях донецких я свою вотчину оставил... В верховьях ныне боярствовать вздумал. Да и не я один... Нас много. Надоело нам в своей вотчине от царских холуев прятаться, как собаке от мух. Допивай!
И снова он передал флягу Турустану.
- Безбоязненно довершай начатое, - как учил меня один старец.
Турустан с усердием допил остаток вина.
- Из тебя толк выйдет... Молодец! - обрадованно сказал он Турустану.
Мордвин повеселел. Стал посмелее: "Не зверь, не укусит!"
- Как тебя звать? - осмелился он спросить незнакомца.
- Имя мое птичье - разбойнички окрестили меня Сычом... Безродный я. Остальное все известно в канцеляриях нижегородского и астраханского губернаторов... Дьяки мою жизнь описали не хуже, чем житие Николая Угодника... А сам я все позабыл. Интересно не то, что прошло, а что будет. Об этом и думай.
И он опять запел:
Тут и шел, прошел бродяга,
Бездомовный человек.
А навстречу-то бродяге,
Друг-приятель мне попался,
Слово ласково сказал:
"Ты куда идешь, бродяга,
Бездомовный человек?"
И пошли мы оба вместе
Счастье в будущем искать...
Окончив песню, цыган вдруг спросил Турустана:
- Стало быть, ты Фильку знаешь?
- Фильку? - Мордвин задумался. - Нет.
- Ну, Рыхловского, што ль, по-вашему?
- Филиппа Павловича?! Знаю. Его крепостной.
- А жену его, Степаниду?
- Три года назад умерла она.
- Умерла?!!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
То, что произошло с цыганом Сычом после того, как он узнал о смерти Степаниды, испугало мордвина. Он даже приподнялся с земли и опасливо отошел в сторону.
Цыган сидел на земле, схватившись руками за голову, и что-то скороговоркою болтал себе под нос. Напрасно Турустан силился понять его слова. Они были обрывисты, то нежные, то скорбные, и вдруг переходили в проклятия. Потом у кого-то он стал просить прощения, называя "голубиною радостью". И наконец, как женщина, как ребенок, зарыдал.
Турустан вспомнил свое горе, у него тоже выступили слезы. Ему стало жаль своего нового товарища. Он подошел к Сычу, нагнулся над ним и сказал:
- Вставай!.. Чего ты? Когда нам плакать! Солнце садится. Езжать тебе пора. - И с силою начал трясти его за плечи.
Сыч поглядел вдаль красными, полубезумными глазами, остановился, перестал рыдать. Долго просидел он, опустив голову.
- Как же я-то теперь буду жить? Мою невесту, Мотю, и вовсе украл у меня Филипп Павлович, - вздохнул мордвин.
- Что? Филька? - Цыган снова заволновался. Турустан поведал ему о своем горе. Слушая его, Сыч постепенно приходил в себя.
- Прости меня! Не рассказывай никому! - сконфуженно начал он. - И не бери пример с меня. Слаб сердцем. Не затем рождается человек, чтобы жить в слезах; мы родились, милый, - верить в свою силу... Можем сделать многое, коли того захотим. И хотеть будем до самой смерти, пускай даже помрем на лобном... Так всегда говорит наш атаман Михаил Заря. Э-э-эх! Прощай пока! Э-эх, зачем ты, горькая, на свете рождена, несчастливая к любви произошла?!.
Расстались, условившись снова встретиться на том берегу Волги у Макарьевского монастыря. В Песочном кабаке.
Сыч устало влез на лошадь и медленной рысцой погрузился в гущу кустарников. Мордвин с грустью проводил его глазами, тяжело вздохнул. Понравился ему этот человек.
Одним остался недоволен Турустан: на его вопрос, по какому делу понадобился Сычу Несмеянка и откуда он знает этого мордовского вольноотпущенника - цыган ничего ему не ответил.
- Потом узнаешь... - сказал он загадочно.
С тем и уехал.
IX
Добрался-таки Сыч до Большого Сескина. Был уже вечер. Старуха, подбиравшая на опушке сучья, указала ему дом Несмеянки. Самый крайний домишко, в соседстве с ельником.
Встретились радостно.
Несмеянке не надо было расспрашивать цыгана, зачем он явился. Встреча была заранее условлена. Еще там, на Волге, когда волокли расшиву.
- Н-ну? Какие вести?
- Вышел из Москвы. С товарищами.
- Как же я его увижу?
- В Нижнем, на Похвалинском бугре. С самого краю домишко тут стоит, зеленый... В нем и встретитесь.
- Спросить кого?
- Меховщика Гринберга... Мордва шкуры ему носит... Старик верный, не бойся... Свой человек.
Рассматривая со всех сторон гостя, повеселел Несмеянка.
- А я думал, ты не придешь! Где стали?
- В урочище под Татинцем. Напротив большой остров. Берег высокий, все видно... Караульных поставили в горах. Побывай.
Несмеянка покачал головой.
- Куда же мне?! И-их, дорогой мой! Ты не знаешь! Да садись! Чего ты?!.
Когда сели, Несмеянка крикнул:
- Семен Трифонов! Иди!
Послышалась возня в сенях, дверь отворилась. В горницу смущенно и робко вошел коренастый, крепкого сложения крестьянин. Низко поклонился:
- Мир вам!
- Смиренным бог помогает! - шутливо ответил Сыч, так же низко кланяясь вошедшему. Глаза его лукаво смотрели на Семена. - Где ни бывал я, везде смирение - богу угождение, уму - облегчение, душе - спасение, дому терпение, а начальству - удобство. У мордвы, может, и не так. Не знаю.
- Я не мордвин - православный... - добродушно откликнулся на слова цыгана Семен Трифонов. В руках он мял войлочную шапку.
- Здешний он - дальнеконстантиновский, монастырский тяглец. Вот... Скрывается у меня.
- Что так? - удивился Сыч.
- Жена блудит, а его еретиком объявили. В селе Кочунове мужики не пускали в церковь крестьян соседнего помещика Собакина... Собакинские люди взяли да побили в церкви той окна, а священника, шедшего на увещевание с крестом в руке, связали и хотели в реке утопить... А на суде главным заводчиком объявили Семена Трифонова. Ловят его, чтобы в цепь заковать.
Семен Трифонов вздохнул, опустил глаза:
- Я только дьячка Микиту за бороду дернул! Больше ничего. Он у нас поросенка летось своровал.
Цыгана охватило любопытство:
- С кем же твоя баба-то?
- Старца рыжего, на грех, поселил в лесу, в келье, епископ Димитрий... Проповедника... - печальным голосом ответил Семен. - Она с ним вот...
- Э-эх, брат! - вздохнул Несмеянка. - Исходил я всю Украину, Донецкие земли, Поволжье - и устал от человеческого горя.
Не успел сказать он эти слова, как под окнами поднялся шум. Несмеянка выбежал на волю, а вернувшись, грустно произнес:
- Опять! Каждый день! Идут наши, сескинские.
В горницу набился народ. Оказывается, сегодня их взбудоражили слухи о прибытии из Нижнего в Суроватиху еще нескольких монахов и толмачей. Каждый день новости!
Зло и скучно завопили старики, размахивая руками; мычали себе в бороду пожилые люди, проклиная монахов; причитали женщины.
- Чего шумите? - сказал Несмеянка, когда стихло. - Не первый же день это! Нытьем беду не заглушишь!
Все задумались. В самом деле - не первый день власти беспокоят мордву. Суд судил "никогда в пользу мордвину". Торгаши русские обирали мордовское население, стараясь получить "наиболее пользы", продавая нужное втридорога и выманивая втридешева - хлеб, мясо, крупу, рогожи. Бурмистры, пристава - каждый по-своему вмешивался в жизнь мордвы. Такой порядок вещей должен был давно заставить людей задуматься. Чего же ради бестолково шуметь теперь? Кто услышит? Кому страшны их проклятия? Об этом Несмеянка односельчанам и сказал, устыдив их своими словами.
- Мордовский народ никогда не нападал первый на русских князей. Но мы примирились с княжеской властью. Князья не примирились с нами. Они не хотят, чтобы мы пели свои песни, не позволяют нам растить своих детей, как мы того хотим, запрещают нам говорить на своем языке... Они отца разъединяют с детьми, мужа с женой, и угоняют одних в Сибирь, других в Уральские степи. Они добиваются, чтобы дети наши не походили на отцов своих. Их отбирают у нас и силой уводят в православные школы, делают из них попов и проповедников, и подкупают слабых, сбивая их на шпионство... Нас морят и сживают со света. Можно ли это терпеть? Нельзя.
Несмеянка не напрасно науку в Москве прошел и даже "в приказах государевых писцом служивал". Слова его доходили до сердца.
Бабы плакали сдержанно, себе в передник, чтобы не надоедать мужикам. А те покашливали, почесывали затылки, вздыхали. Горечь несмеянкиных слов, вместе с грустью, поднимала в душе надежду... На что? На что надеяться? Ответить трудно. Но Несмеянка говорил о тяготе народной так, что еще больше хотелось жить после его горячих слов. Просыпалась ненависть и неукротимое желание одолеть невзгоды.
Из рода в род у мордвы переходило предание, будто за синими морями, за широкими реками живет несметное множество мордвы, "людей боговых", терюханам однокровных. Этот народ еще не знает о несчастье, какое постигло терюхан, а русские попы и пристава нарочно теснят мордву со всех сторон, чтобы ей нельзя было подать о себе весточки. Но... близок тот день "дальняя мордва" узнает о бездолье терюхан и тотчас пойдет войной выручать их, и мордовский народ будет свободен и счастлив. Будет жить своею жизнью, не трогая никого и не страдая ни от кого.
Вера в приход этих спасителей глубоко сидела в каждом мордвине. Но и тут Несмеянка судил по-своему.
- Враки! - сказал он теперь об этом, отвечая старому мордвину, дедушке Мазовату, вспомнившему о "большой мордве". - Кто будет заботиться о нас?! Никто!
Он напомнил ему об одном проходимце, который в позапрошлом году выманил у терюхан несколько возов разного добра, обещая доставить все это к морю Хвалынскому в подарок царю Большой Мордовии. Возвратясь из дальних стран, он принес благодарность якобы от имени небывалого царя и насулил от его же имени золотые горы терюханам, а потом забрал еще кое-что и скрылся...
- А чем православные попы лучше того обманщика? Он обманывал нас царем Большой Мордовии, эти - райским счастьем. И прибывшие на Суроватиху монахи и толмачи не кто иные, как подосланные из Нижнего низостные обманщики и враги наши. Но хоть море слез пролейте вокруг них, все равно не утопите их в слезах!
Задумались, заслушались Несмеянку.
- Чего же вы молчите? Правду ли я сказал?
Молчание.
- Уж не думаете ли вы, что боги ваши спасут вас?! На Дону и на Урале, и в Запорожье - во многих местах народ потерял веру и в бояр и в попов, и пошел против власти... Готовятся страшные бунты...
Тут Мазоват Нарушев, поднявшись со скамьи, опять вставил свое слово:
- Братец наш, удалый молодец, Несмеянка, можно ли верить твоим словам, когда ты говоришь нам о Доне, об Урале и о Запорожье?.. Нет ли тут какого обмана?.. Не обманываешь ли и ты сам себя, добрый молодец?
Несмеянка улыбнулся:
- Дедушка Мазоват! Если не веришь мне, то вот человек, пришедший с Урала и Дона! Спроси его! - и он указал на Сыча.
Все обратили внимание на скромно сидевшего в углу цыгана.
Сыч встал, поклонился всем. Ему ответили так же. Большой, черный, разгладил обеими руками усы и обвел присутствующих веселым, смеющимся взглядом.
- По-моему так: кому кистень, кому четки. Кому жить, а кому гнить, кому тереть, а кому терту быть, кому кнут да вожжи в руки, а кому и хомут на шею... Кому что нравится. Каждому свое. В Суроватиху заявились на поселение старцы - им четки, а мне вот давай кистень... Не для того я родился, чтобы хомуты на себе таскать: не лошадь же! И скажу я вам - время плывет. Торопитесь!
Сжал громадный кулак и потряс им в воздухе.
- Где хорошо живут люди? И у Черкасов* на Украине, и у казаков, и у башкиров, и у киргизов видел я только горе; давят и цыган, и евреев, давят и русских. А кто? Об этом говорить нет надобности. Все известно! Разбегается народ: черкасы на Понизовье, казаки да крестьяне в Запорожскую Сечь, кто на Дон, кто на Каспий, а кто на Волгу в леса Керженские... Воюют гайдамаки на Украине против шляхетской знати. Воеводы берут их в плен и казнят. Убежавшие от кола и виселицы, бездомные и бесприютные, они умирают в степи. Есть которые и к туркам переметнулись. Басурмане оказались куда добрее христиан! И много же разбойников везде появилось, по всем местам безуемные головушки! Низкого звания люди повсеместно готовятся идти на дворян.
_______________
* "Чаеаракааасааамаи" в эту эпоху местами называли украинцев.
Старики с великой скорбью развели руками. Постояли еще немного молча, подумали, а потом сказали: "Спасибо, братцы, за беседу! Теперь мы пойдем по домам и подумаем над вашими словами".
За ними послушно потянулись и остальные.
Старики хитрили. Они по домам не пошли, а направились к главному жрецу своему, иначе называемому "возатя", к Сустату Пиюкову. Жил он с другого края деревни, у оврага.
Придя к возате, старики спросили его совета, что им теперь делать, когда кругом напасть такая?
Сустат Пиюков заявил:
- Просите прявта* Тамодея, пускай соберет моляну. Несите жертвы Анге-Патяй**. Она избавит нас от всех несчастий. В этом - исход.
_______________
*аПараяавата - голова, старейшина в отправлениях религиозных
обрядов.
**аАанагаеа-аПааатаяайа - богиня, рождающая духов-охранителей.
От Пиюкова старики разошлись по домам: кого слушать? Но, конечно, нельзя такое дело начинать, не помолившись! Смелость нужна, и сила нужна, да и деньги тоже, это так. Но и бога забывать негоже. Правда, боги глухи... боги молчат. Много им молилась мордва. Много раз в священной роще было сказано "Пичеозаис*, дай нам избы!" Или "Шотьрань-Озаис**, дай нам бревен для изб!", "Кирень-Озаис, дай нам лубьев!" Но будут ли избы, будут ли бревна, будут ли лубки?! Пока остается все по-старому. Все же моляну совершить надо.
_______________
* Дух, покровительствующий сосне.
** Дух - покровитель бревен.
Так и решили старики: просить Тамодея о моляне.
Может быть, боги на этот раз и услышат их?!
X
Димитрий Сеченов пошел через кремлевский двор к губернатору. Князь Друцкой собирался спать, когда ему доложили о прибытии гостя.
Епископ, устало крякнув, сел в кресло. Друцкой, изнывавший весь этот день от скуки, с интересом приготовился слушать.
- Увы, князь! В Казанской епархии тяжело было мне бороться с мухаметанством, а в Нижегородской епархии, как видно, придется и того тяжелее. Там богатые мурзы помогали, а тут от дворян не вижу никакой помощи, кроме как от Рыхловского.
- Хорошо служить, ваше преосвященство, в Питере да в Москве, а, как у нас, в неустроенных пунктах - ой, ой, нелегко!
Подали ужинать, принесли вино.
Епископ сам налил князю и себе.
- Не судите меня, князь... Homo sum, humani nihil a me alienum puto*.
_______________
* Я - человек, и ничто человеческое мне не чуждо (лат.).
Широкое, слегка опухшее от неумеренного пития, лицо губернатора улыбалось сочувственно.
- При твердости, справедливости и благочестии особы вашего преосвященства, - оное не опасно.
- Добродетели и ученость возводят человека в сан, но никакая философия и никакое красноречие не в силах доказать, - умножается ли от того красота его души, его любовь к правде и удаляется ли он от греха... Готовящий людям пищу, однажды объевшись, теряет аппетит к ней... Проповедующие добродетель, блистая живостью ума и силою речи своей, подобны газели, прыгающей над пропастью, но они менее искусны и слабее, ибо там - природа, под ногами камень, а у нас - неразрешенные противоречия церковной догматики. Язычники сильнее нас; они верят в камень, огонь, дерево - и осязают это, они пользуют сии предметы, окружая их воображением, ибо видят бога в ощутимом, мы - в небесах, в тайнах заоблачных. Они спрашивают у нас: "Где ваш бог?" Мы указываем перстом ввысь. Они смеются: "Покажите нам своего бога, - говорят они. - Не можете? А мы вам покажем, когда хотите!" Из этого я и предвижу великие трудности проповедничества в здешнем крае. И притом же не видел я людей упорнее, мстительнее и решительнее мордвы.
Сеченов запнулся, подошел к окну и, открыв занавес, указал на спящий город.
- Платон учил: трудно найти начальника вселенной, но еще труднее говорить перед народом... Спят нижегородцы. Не знают они, что епископ долгие ночи бодрствует, боясь пробуждения, страшась утренней встречи с ними, ибо кровь первых христиан, хотя и пала на плодоносную почву, но сильно обсохла на Руси, и ныне Святейший Синод досушивает и остатки ее. Хотя велик был Петр, однако не кто иной, как он, обескровил, омертвил церковную почву, положил начало неверию... И в таких случаях наипаче трудно нам оплодотворить верою язычников!.. И не он ли, блаженной памяти великий Петр, подобно римским властелинам, бросавшим христиан ко львам, губил сонмы раскольников?.. Раскольники стали презирать смерть. И это наиболее страшное изо всего для власти, егда смерд не страшится ада. В глубокой древности пресвитер города Карфагена Тертуллиан сказал: "Презрение смерти усматривается гораздо лучше в поведении, нежели в речах философских". Мужество язычников в страданиях действует также на народ сильнее всяких речей мудрейших... Видел я эти упрямые, скрытые лица... Наблюдал я зловещее, многоречивое молчание. И сказал я себе: предстоит великая буря в нашем крае.
Друцкой нагнулся и, обдавая своего гостя винным духом, прошептал:
- В губернии неспокойно. Сыщики доносят о народном неудовольствии и о появившихся ворах на Волге и в лесах.
- Быть баталиям! Предчувствую.
Друцкой нахмурился.
- Коли вы, ваше преосвященство, помянули философов, то и я помяну одного из них. Не знаю, кто он, но помню его слова: "Красноречивейшим проповедником государства, вдохновеннейшим апостолом евангелия является палач". Мудрые слова. Не правда ли?