Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Былинка в поле

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Коновалов Григорий Иванович / Былинка в поле - Чтение (стр. 16)
Автор: Коновалов Григорий Иванович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      - Сходим в лесок, натек оерезовый найдем.
      И пошли они рядом, не оглядываясь.
      На другой день Карпей напился с утра, привезла ему водку дочь Фиена. Кузьма пахал один. Заворачивая быков в борозду у табора, он слышал: начинает сват одну и ту же песню - "Со востока ветерок дует" - и никак не двинется дальше первых слов. Ночью Карпей пропал. Кузьма поутру так и не дозвался его. Спустился в овражек к колодцу, спустил бадью, а вытащить не мог. Нагнувшись, не сразу разглядел в сумеречной глубине чьи-то руки, удерживающие бадью.
      - Кто там? Вылазь, а то камешек кину.
      - Не надо камень, сват Кузьма, это я тут прохлаждаюсь.
      Насилу вытащил Кузьма Карпея. Ьдва шевелил тот синими губами:
      - Черт водил меня всю ночь. То на наклестку рыдвана посадит, то на быка верхом, а потом надоело ему вожжаться со мной, спустил в колодезь. Мокни, говорит, тут до второго пришествия.
      Работал Кузьма так, что быки не терпели, а он хоть бы что. За обедом сидел недолго, места не успевал нагреть, а Карпей не управлялся даже пояс расслабить, изготовить мамону к принятию пищи.
      - Бог напитал, никто не видал, семеро видели и то не обидели, приговаривал Кузьма.
      И только довалится до зкпуна под рыдваном, положит голову на кулак уснет мгновенно. Карпей еще укладывается, ворочается, а он уж вскочил, потирает свою воловью, иссеченную морщинами шею в седом волосе, приветливо улыбается молодыми глазами, блестят в бороде ровные белые зубы. Схватит оборкой посконную рубаху на поджаром стане, подтянет ошнурок коричневых с белыми полосками порток и за дело - пока быки кормятся, сбегает в разнолесный колок.
      Всегда для Карпея неожиданно тихо, как из-под земли, выплывала из подсолнухов или из леска его огромная и легкая фигура. Приносил травы девясилом, зверобоем, душицей и шалфеем увесил рыдван, в мешочке хранил змеиные выползки. И опять до вечерней зари ходит босиком за плугом.
      - Черны твои ноги, сват, отруби, брось собакам - есть не будут.
      Кузьма только отмахивался рукой, зачарованно глядя на вечернюю зарю. Спокойно, незлобиво нащупывал душой свое место в жизни новой, мысленные слал советы тяжко оступившимся сыновьям Власу, Автоному, чтоб скорее кончилось их бездорожье, посветлел бы перед их очами завтрашний день. Во всем-то деявшемся в людской жизни чуял он предопределение неслышное, как тень орлкного крыла.
      Если закрапает дождь, Карпей завалится спать под монотонный шумок по пологу на рыдване. Кузьма же чинил чего-нибудь или надевал зипун, бродил вокруг, выговаривая неразумно разыгравшемуся дождю.
      - Подумал бы: ну что я иду? Людям хлеб гною, пырей на пашне развожу. Отстрадуется народушко, тогда бы и полил, как из ведра, развез хляби небесные.
      Карпей временами подшучивал над Кузьмой, в полночь заскрипит рыдваном, а сват вскакивает:
      - Никак опоздали! Люди поехали работать.
      - Куда ты, полуношник? Быки еиде не набили требуху травой. И для кого ты жилы тянешь из себя? Другие небось не запотеют.
      Кузьма не думал: для кого он старается. Привык всю жизнь крутиться в работе, потому что безделье - страшный грех.
      В последнюю ночь в степи Карпей надел задние колеса на переднюю ось, а передние - на заднюю. Ехали домой, Кузьма заваливался назад, не догадываясь о проделке лукавого свата. Карпей похохатывал, щеря щербатый рот, пока встретившийся им Максим Отчев не ахнул, удивленный:
      - Кузьма Данилыч, что с тобой стряслось? Так-то ты в новую жизнь двигаешься? Задом наперед?
      Кузьма молча обошел вокруг рыдвана, переставил колеса, тоскливо хмурея лицом.
      Карпей льстиво и в то же время ерничая доложил Отчеву, сколько они распахали ковыльной залежи.
      - Уж мы постарались удоволить ведущих нас в обновленную жизнь!
      - Молодцы старики. Старый конь борозды не портит, видно, правду говорят.
      Отчев отозвал Кузьму в сторонку, упрекнул с горькой злостью:
      - Брехали вы мне насчет Власа. Жив он, слыхал я.
      Кузьма доплелся до переднего быка, уткнулся бородой в его теплый лоб. Потом кинул кнут Карпею и пошел в степь, не оглядываясь.
      - Уж как я отговаривал Василину-дуру не выходить за Кузьму, охламона, не послушалась, - сказал Карпей. - Ну и в семейку попали наши дочери, моя Фиена и твоя Марька.
      - Ты-то помалкивай. Фиена твоя мастерица заваривать чертову кашу.
      Отчев одним неуловимо легким движением вскочил на коня, зарысил в противоположную от Кузьмы сторону.
      Карпей, покачиваясь на рыдване, долго кричал вдогонку удалявшемуся Кузьме. Но тот так и не оглянулся, растаял в голубом мареве.
      8
      А в Хлебовке резали вторую, более углубленную борозду по раскулачиванию.
      Сумерками принесла Фиена в дом Чубаровых давно ожидаемую весть: завтра будут выселять.
      - Сам Захар Осипович намекнул. Заранее, чтобы мы с тобой, Марька, успели выпутаться. Совместная в родстве жизнь переплелась корнями, как пырей.
      Собрались на семейный совет Кузьма, Василиса, Марька и Фиена. Трехлетнего сына Марька уложила з горннцэ спать.
      - Поезжайте вы хоть к черту на рога, я вам не попутчица, - отвалилась от семьи Фиена.
      - Тебе ехать с нами незачем, - согласился Кузьма. - И ты, Марья, оставайся тут с ребенком. Может, и Васеяу не потревожат. Я один искуплю грехи.
      - Нет, батюшка, я поеду с тобой, - сказала Марька определенно и начала собираться в дорогу.
      Как обваренная, сидела на лавке Василиса, опустив руки, и напоминание старика о том, что пора собираться в дальний путь, не выводило ее из этого состояния оглушенности и потерянности.
      - Не тронусь с места. Пусть лишают жизни у печки, - уже в полночь, как бы опамятовавшись, сказала Василиса. Твердой поступью хозяйки подошла к печи, затопила, гремя ухватом, поставила чугуны, потом, вымыв тщательно свои полные красивые руки, стала раскатывать тесто.
      На заре Марька подоила корову, сцедила молоко, налила плошку коту. К этому времени Фиена уже перетаскала все свое добро в горницу, а из горницы вынесла на кухню Марькин сундук, даже сонного Гриньку положила в закуток за печь, где когда-то доживала свой век слепая бабушка Домнушка.
      - Летось не отделили меня, теперь сама отделюсь.
      Горница моя, чертомелила я на вас. Кто был никем, тот станет всем!
      - Живи, но ведь отберут, - сказал Кузьма. - Вон у Ермолая забрали.
      - Руки коротки отобрать у меня! Я не какая-нибудь каторжанка, как некоторые! Я активистка!
      Оглядев огромные узлы с одеждой, мукой, солониной, Фиена попинала их остроносым ботинком, пощупала пальцами.
      - Глупые, да разве дозволят вам везти такую прорву!
      Вы бы еще корову, овец да птицу погнали с собой. Отдайте лучше мне на сохранность, глядишь, вернетесь. А на вернетесь, поминать буду, проникновенно говорила Фяена, развязывая узлы и перетаскивая в горницу Авгозомовы костюмы и бекешу, тулуп свекра и Марькины наряды.
      - Зачем вам летом теплая одежа? А до холодов не дадут дожить... В песках азиатских помрете, - Фпена заплакала, - жалко мне вас, бестолковых...
      К восходу солнца Фиена произвела дележ и ЕО дворе, зг.няв один пз двух амбаров под свое хозяйство. Потом умылась духовитым мылом, подвела брови, щеки, замкнула горницу и приклеила тестом записку к двери, которую писала, слюнявя химический карандаш: "Дом и добро одинокой вдовы-активистки Фпены Карповны Сугуровой.
      Только троньте, я до Калинина дойду!"
      Низко поклонилась свекрови и свекру, поворковала над спящим Гринькой, бодро тряхнула руку Марькп, четко стуча каблуками, ушла. Но тут же вернулась, поправляя плечики коричневого платья.
      - Бороться буду за вас. Похлопочу.
      Выволокла за руку Марьку во двор, впилась жгучими глазами в ее лицо с темным, разбавленным бледностью загаром.
      - Упади в нош к своему отцу. Отстоит.
      - Отец был один до венца. Теперь бог дал мне вторых отца с матерью, и я их не оставлю, - ответила Марька со спокойной твердостью.
      - Ну и дура большеглазая. Мало ела тебя поедом свекровь-матушка? Хочешь, чтоб и в чужих краях догрызла?
      На каменный порог вышел, жмурясь, Гринька, ручонкой торопливо отыскивая ширинку.
      После завтрака женщины убрали со стола, Кузьма подмел двор и у ворот на улице, сел на скамейку рядом с котомкой, в которой лежала с парой белья Библия, поставил меж ног вырезанный на дорогу посох и оперся на него бородой.
      "Вот и замыкается мой круг предназначенный. Дай-то мне, господь, покой и твердость на последний шаг, - прошептал он прпмпренно. И потом уж стал прикидывать, как будет доживать в незнаемом краю с людьми сторонними. - Ну и что ж, где люди - там жизнь".
      На проулке показались Егор и Колосков. Поравнязшись с Кузьмой, умолкли, поклонились.
      - Куда собрался, Кузьма Данплыч? - спросил Колосков.
      - В эту самую... в чужие края.
      - Там тебя не ждут, Кузьма Данилыч.
      - А Марья, аль захворала? Все в поле уехали, а ее не видать, - сказал Егор,
      - Здорова, по дому замоталась...
      - Детские ясли нужно, - сказал Колосков. И они пошли дальше.
      Кузьма вернулся в дом, без усилия сорвал замок с горницы.
      - Теперь-то я уж начисто отделю Фиенку. Ставьте все на место. Тут жили, тут и помрем, когда надо.
      Первый замах косы по кулакам сверкнул над головами братьев Таратошкпных, но не задел и волоска. Они даже сами вместе с членами комиссии, Тимкой и Автономом, ходили по дворам раскулачиваемых, посмеивались.
      Второй замах косы пустили чуток пониже, и срезала она под корень братьев Таратошкиных. Жили они рядом и, когда явилась комиссия, облокотились о стенку, один с одной стороны, другой - с другой, нос к носу. Так и простояли молча, с застывшими улыбками на сильных смелых лицах, пока жены собирали в дорогу детей. В слезах подбегали к мужьям, хватая за руки, прося слазить Б погреб за салом. Оба погладили своих жен по голове и ответили одинаково:
      - Пусть пьют нашу кровь, салом закусывают.
      - Эта карусель несерьезна и ненадолго. В России все делается шутейно, понарошке, абы отличку от других иметь. А хорошо ли, плохо ли - это русского человека на затрудняет, - сказал Фома, а Ерема тут же утвердил брата в его глубокомыслии.
      - Ровная дорога в дремоту клонит, надоть временами взбадриваться. Поиграем в черную палочку, а там - за старое возьмемся.
      Пока собирались, стемнело. Братья заявили, что они в ночь никуда не поедут. Законы они знают. И пусть директор совхоза не лезет на стенку, не стращает.
      Братья закурили и запели:
      У Еремы лодка с дыркой,
      У Фомы челнок без дна.
      Вот дербепь, дербень Калуга,
      Дербень Ладога моя.
      Вот Фома пошел на дно,
      А Ерема там давно...
      Ночью усадьбы их караулили. И потом долго ломали голову, как могли исчезнуть братья незаметно. Объясняли умением отводить глаза. Недаром ни одна собака на них не брехала, куда бы они пи заходили. Жен и детей повезли в Сорочинск, но когда в пути остановились покормить лошадей у реки, они разбежались по тальнику, как перепелки во ржи. Напрасно сопровождавшие их Тимка и Острецов звали, заманивали, даже отъехали, оставив засаду, мол, не выйдут ли хотя бы за вещичками, приманкой положенными на песчаной пролысине недалеко от воды.
      Уже забывать стали о Таратошкиных, когда однажды встали люди и глазам своим не поверили: только печки да фундамент остались, деревянных изб нет. Будто коршун в когтях унес. Лпшь губчатый след машин отпечатался на недолгую, до первого дождя, память. Без справки председателя сельсовета они не могли вывезти дома, а справку будто бы написал секретарь сельсовета, сам не соображая зачем. После обеда дремал один в сельсовете, и вдруг чей-то властный голос на ухо повелел взять ручку и писать и даже положить под камень у погребицы Таратошкиных. Сказывали, будто поселились они на окраине заводского поселка, поставили два дома впритык, получилось вроде барака, а к ним другие примкнули саманные хатенки. Попробуй тут отыщи, да фамилия иная, вроде Петилетковых. А завод переплавляет и не таких обормотов. У деревни желудок тонкий, прозрачный, сунь в него одного такого ухаря, и не переварит, будет, охальник, посмеиваться, как Иона во чреве кита. Заводские кислоты разъедают не такие железины. Но не братьев Таратошкиных. Наловчились орудовать инструментами, и захотелось им проверить крепость пломб на товарных вагонах...
      9
      Каждому возрасту положены жизнью свои заботы и забавы, только не отставай и не забегай вперед, думал Кузьма. При отце жил парнем с дурникой в голове, тискал девок на вечерках, держал мазницу, когда пачкали дегтем ворота гулене, потом женился. А она любила, а может, назло придумала, что любила, Карпа Сутурова. Ходил Карпей парнем, шайтаном по улице, шарбар на шее, гармонь на плече, мизюль в кармане. Похвалялась когдато Василиса: сватались за меня богатые - часы, весы да мясорубка.
      Скупая радостями была пора отцовская у Кузьмы, как солончаковая проплешина в скудной травке, и то лишь то весне. Поженил сыновей, собрался помирать. Гладенько обстругал сосновые доски, сколотил себе просторный гроб. В пару смертного льняного белья завернул богородской травки печальной духменности.
      Василиса запоздало и потому покаянно и горько подобрела к нему перед дальней невозвратной, об одном конце, дорогой, поила по утрам парным, прямо из-под коровы, молоком, которое старик пил со смаком младенца. И, не зная, как отблагодарить Василису, растерянно давил на усах белые капли, виноватился перед старухой:
      - Весной непременно. Сейчас земля зачугунела от мороза. Рыть могилу тяжело.
      Однако зеленая весна сменилась желтозрелым летом, потом заснежила зима, пришла новая клеиколистная, пышнее и радостнее минувших весен, а Кузьма не расшатывался.
      Он вынес свой гроб под сарай, застелил сеном и с первой оттепели до снегопада спал в нем, укрываясь старым, из романовских овец, тулупом. Подумывал, нельзя ли просмолить свою храмину, чтобы с него на озере ставить сети на карася, но увиденный сон будто палкой ударил его по рукам: стоял на крыше амбара незнаемый старец в белом окладе бороды и грозил перстом, пряча в другой руке розги за спиной, из рукава разлопушилось что-то вроде кочана капусты первой завязи. Три дня Кузьма млел в поисках разгадки сна, на четвертый велел бабам приспособить гроб под корыто для рубки овощей.
      - Успеется с отходом. Для жизни человек родился.
      За смертью не торопись. Сама она не ошибется воротами.
      Сплел себе гроб из краснотала.
      - Нечего доски губить. Полежу и в этом. Только свежей талпнкой крышку заплетите, глядишь, взрастет.
      "Вы меня не трогте, не по вашему назначению моя доля. Я сродственник господу богу, кажется, и вы спроть меня невидимы, потому тень огромная исходит от меня", - думал Кузьма.
      И хоть не хворал он, стал как-то тихо прислушиваться к чему-то в самом себе. Ни на шаг не отставал от Марьки, работал с ней в поле. Даже сыновей не любил так, как ее.
      Как-то на стогометке весь день принимал снизу подаваемые молодыми мужиками навильники, сметал омет - крутой, высокий, аккуратный. Потом спустился по перекинутой веревке, обошел омет кругом, позвал Марьку подальше от стана. Часто и прерывисто дыша, вытирая заливавший глаза пот, сказал:
      - Впдал сейчас свой предел, Марья. Вот душа от тела отставать начала будто.
      - Прилег бы, батюшка, умаялся ты, сердешный.
      - А может, стоя лучше? - постоял, думая. - Нет, стоя, предел отодвигается, а это значит - хптрю я. Об уходе старых не жалей, как по весне молодая трава не горюет о летошней мертвой старюке. А потом сама отзеленеешь, отцветешь, задумаешься печально о старом, потому что твой наступает уход... А ты радуйся больше. Человек родился ходить, ну вот он и идет, покуда свинцовая тяжесть но пришьет его к земле.
      Казалось Марьке, что Кузьма даже сам не подозревает, какую тайну людской жизни носит в себе, глядя на MHD глазами, безразличными от мудрости. "Весы жизни на тонком конце иглы, - говорил он будто в забытьи, - извечно приглядывается на рассвете солнце за горой, покуда спят люди. Поглядит этак вприщурку, вздохнет легкоструйным ветерком - полезет на небо дело свое делать.
      Жалко солнышку жпвность земную, не нарадуется на песни да заботы птиц, зверья, человека. Каждому своп простор дадеп. Человек не должен наступать на тропу зверя, а зверь - на тропу человека. А если перепутают, то зветэъ сядет на место человека, рыкнет на него, как на раба своего. И весы заколышутся, пойдет движение ветровое.
      слепое".
      - Нарви мне травы под ухо, лечь, впдно, надо. Марья, тебе признаюсь: видал я с омета Власа - во ржп стоял.
      Встретишь его, передай ему волю мою: пусть умрет плп властям объявится. На грехах жизнь не держится - трясет лихоманка.
      Лег у колосившейся ржи, потянул к себе куст повптели, и это впдела Марька, спускаясь в лощинку за мягкой травой. А когда вернулась, Кузьма не дышал, застыла полусогнутая рука, не дотянув до головы горсть повптели с белыми снежинками цветов.
      Марька качнулась, будто отслонили от плеча надежную опору. Опустилась на колени, с грустной озадаченностью вглядываясь в покойное сухое лицо он унес с собой тайну своей жпзнп и еще большую загадку такой простой и спокойной смерти сразу же после работы - рубаха не просохла, и не выбрал былинки пырея из спутавшихся потных седых волос. Но если бы он жил, она все равно не спросила бы его. Накрыла платком его заземленевшее лицо, пошла на стан сказать людям.
      А там Егор Чуба ров прпбаутничал,
      - Егор Данилыч, что ты тут болтаешь, твоя Настя в подсолнухах мается, сказал ему на ухо Семка Алтухов.
      Егор зарысил в лощину мимо кустов чилиги. Принес в тряпице ребенка.
      - А ну, Данька, понянчь новорожденного, а я за другим побегу.
      - Мало тебе одного-то?
      - Знай нянчись, а ты, Марька, добавь пшена, там еще, кажись, двое. Потороплюсь, как бы воронье не растаскало.
      Еще двоих принес Егор, а следом за ним шла жена его Настя, бледная, потная, с блаженностью и усталостью в глазах.
      Позавидовала ее радости Марька, ласково сказала:
      - Лежала бы, тетя Настя. Тяжело ведь.
      - Тяжело было эту тройню таскать. Теперь легко, как бы ветром не унесло. Давай-ка их мне, они приземлят. Эх вы, крохи, как троих кормить буду? - говорила Настя, ложась к детям.
      Марька отозвала Егора за бричку:
      - Батюшка Кузьма Данилыч скончался... Около ржи покоится.
      - Эх, братка Кузя, что же ты, а? не хворал... не дожил до рождения моей тройни, все бы удивился, пошутил...
      На бричке, на мягком сене отвез Егор в Хлебовку тело своего брата, потом и свою Настю с новорожденными. Хоронила Кузьму Василиса в тихой скорби, а после поминок, взяв внука Гриньку, долго сидела с ним у могилки, глядела с той возвышенности на Хлебовку, молодость вспоминала, и казалось ей, что любила Кузьму не зря: умным и красивым представлялся он ей. И себя она чувствовала увереннее и спокойнее перед близким концом.
      10
      Марька работала в этот день дольше всех, осталась в степа с конями.
      И вдруг озорство напало на нее, когда повела коней на водопой, чувствуя под собой сильные мышцы карего коня Антихриста. Он поигрывал, прося поводья. Дождавшись, когда все лошади напьются вдосталь, вылезут, вытаскивая из грязи ноги, она вдруг засвистела, взвивая над головой арапник. Антихрист, прижимая уши, вытягивая красивую голову, поскабливал зубом то одну лошадь за ляжку, то другую. Раскачался, размялся табун, даже приморенные, вспомнив ветер, некогда шумевший в молодых ушах, побежали, подсевая кривыми изработавшимися ногами.
      В котловину на молодой пырей загнала Марька их той минутой, когда солнце, осветив ее на коне со спины, отчеканив на зеленом овале котловины ее тень, скрылось за березовым колком. И все-то малость темнилась эта тень, а Марьке запомнилось что-то смелое и вольное.
      Выскакала на гору, уверенно поворачивая голову во все стороны, вдыхая тепло набегавший с поросшего кочетком пригорка ветерок. На таборе она надела штаны и пиджак конюха, сама опешив от удивления, что штаны довольно широкого мужика едва сходились на ней.
      "С горя плачем-кричим, а сами поперек толще", - подумала, уминая пышную упругость бедер.
      Зеленый сумрак замешивал грядущую ночь, и огонек.
      горел в окне Тимки Цевнева, когда Марька проехала по совхозной усадьбе, повернула коня за кусты сирени и, поравнявшись с окном, приподнялась на стременах.
      Тимка стоял у стены, а за столом, приподняв загорелые плечи, сидела в коричневом сарафанчике нездешняя девчонка - лицо со вздернутым носиком и выкруглпвшимся подбородком вроде бы подростковое, а груди напружиненно натянули сарафан. И почему-то вспомнился Марьке всего-то раз в жизни виденный поезд - мчался по возвышенности куда-то в Азию, манил и угрожающе печалил окнами с чужими бледнолицыми людьми.
      "Тнмка, знать, далеко ты уедешь... А как же я-то?
      Нянчилась с тобой... аль забыл? - подумала Марька с упреком. Сама удивилась своему беспокойству и заторопилась объяснить его давней заботой о Тимке. - Я-то тебе няня, а эта беленькая не обидит?" И жалко ей стало то время, когда он всюду бегал за ней. Уезжала раз к тетке за речку, а он плакал и говорил, что умрет. Не бреши, кричала она на него. На днях услыхала, уезжает в город учиться... Горько стало Марьке. Рванула поводья...
      Тревожно-мглистая темнилась ночь в степи на таборе, месяц, как глаз осерчавшего коня, кровенел над шумящими травами. Марька сидела в затишке под бричкой, пела вполголоса:
      Сады мои, садочки, поздно расцвели вы,
      Да и рано сповяли.
      Любил меня милый, любил, да спокинул.
      Уехал на часик.
      А тот-то часок днем мне кажется,
      Ой, да не днем, а неделюшкой,
      Не неделюшкой, а годиком..
      Она не удивилась появившемуся на свет луны человеку - людям никогда не удивлялась. Был он крепкого сложения, в сапогах, ватнике и кепке, сухощавое сильное лицо зарастало щетиной. Поклонившись Марьке, он сказал, что спасается от преследования.
      - Вот тебе, дяденька, хлеба кусок, сала и иди спать вон в те кусты. На заре я тебя разбужу.
      Он зашаркал во тьме ногами, но тут же вернулся.
      - Почему ты пожалела меня? - спросил он.
      - Кто знает, может, у тебя нет матери с отцом. Беда, знать, случилась. Человека жалеть надо.
      - Ты меня знаешь? - спросил он строговато.
      - Не знаю, добрый человек. Ты ешь сало-то, хоть сырпнкоп отдает, а есть можно. А то давай поджарю, а?
      - Огня не надо, Марья Максимовна. Я ведь тебя запомнил вот такой, - он поднял руку в свой пояс. - Песня ты распевала, хоть и картавила смешно так, а складно получалось.
      Он поел не спеша, вытер широкий и длинный нож пучком сена, сомкнул и сунул за голенище сапога. Закурил.
      - Сядь поближе, тихонько расскажу тебе, - доверчиво попросил он.
      Марька села у его ног, во все глаза глядя в красивое мужественное лицо его с рассеченной скулой.
      - Скажи мне, Маша, откровенно, как сестра брату:
      как она, новая жизнь?
      - Легче прежней. Вот только люди все еще по-старому - кто в лес, кто по дрова. По-новому живем недолго, пока нет навычкн, а старая жизнь длинная. Отцов напшх учили старики, как жить по-старому, по-дедовски. А новой жизни кто научит? Самим думать приходится. Что там нп говори, а артелью веселее, и не болит душа за свою десятину. На народе и смерть красна. На народе вольготнее.
      И хоть проку пока немного, лодыря часто гоняем, зато безбоязненно. Да ну его, богатство-то! Тяжело от жадности человеку. Не насытишь око зрением, сердце любовью, а ум познанием - давно сказано. Достаток нажить легче"
      труднее любовь между людьми. У моей крестной матери Оли есть сын Тима. Он хоть на годок моложе меня, а я нянчилась с ним, и зовет он меня до сих пор няней Машей.
      Говорю ему, пора прощать, что ли? Конец-то должен быть лютости? А он: всех их вышлем в пески да в леса. Ну, что же получится, Тима, говорю я, война бесконечная. А оя:
      собачиться станут, намордники наденем.
      Человек встал, обошел вокруг стана, снова сел на копну.
      - Марья Максимовна, ты что-нибудь слыхала от своих о Власе?
      - Как же не слыхать, перед нашей с Автономом свадьбой поминкп по нем справляли. И я потом молилась богу за него. Смирный, говорят, был человек. Батюшка Кузьма Данилыч, царствие ему небесное, хороший был человек, так вот он раз как-то Автоному сказал: не тебе бы Марьку в жены, а Власу... Да это он погорячился, мы ладили с мужем, хоть и необузданный он. А теперь бы и такому рала, да болен он. Может, он и побил Захара Осиповича... А не случись этого, жили бы не хуже других. Ума ему не занимать, гордостью бы мог и с другими поделиться.
      - Да. Автоном подпортил и мне.
      - Ты знаешь его?
      - Старший я брат его. Влас.
      - Царица небесная! Не верю я тебе, дяденька! Правда, батюшка Кузьма Данплыч перед самой смертью сказал мне, будто с омета видал Власа Кузьмича во ржи. Но я думала, он уже без памяти говорил.
      - Нет, Маша, правда это. - И Влас рассказал ей, как однажды под Новый год заявился домой, как потом начал работать кузнецом в совхозе под чужой фамилией.
      Что привело его сюда, он едва ли сознавал. Явиться к властям он давно намеревался, но мешали разные обстоятельства, и особенно извещение о смерти и что жпл он под чужим именем, Надо было бы послушать отца в ту новогоднюю ночь, заявиться в сельсовет к Острецову. Но мать умоляла его не делать этого. Жалость к ней и боязнь двойной расплаты - со стороны Халилова и властей взяли верх. Но и этот грех и боязнь эту он перемолол, пережил в самом себе с подлинно отцовской привычкой. Наградила их род природа размашистой страстью, для которой нужна ой как крепкая узда.
      Совсем было собрался идти к властям, боясь и ненавидя их, а тут кто-то покусился на Острецова. Да сразу бы указали пальцем на Власа, потому что и сам он не раз и не два думал, не убрать ли Захара.
      - Фиене я разрешил жить, как хочет. Да она, надеюсь, не особенно стеснялась и до того.
      - Не вини ее, Влас Кузьмич, самовольство одолело слабую духом. Где поблажка себе, сладости да вино, какая уж там твердость? Грех один! Как бы про тебя не проговорилась.
      - Разгульные трусливы, Маша. Пришел я к тебе посоветоваться, как мне дальше быть?
      "Передай Власу мою волю: пусть властям объявится или умрет", вспомнила Марька наказ свекра перед смертью, но сказать Власу не могла, потому что было в поведении Кузьмы насилие. Живой человек сам должен решить, что делать ему. Без страха слушала она страшный рассказ Власа о его жизни.
      - Илью Цевнева я не стрелял. Но я конвоировал его.
      Видел, как стреляли другие. Помешать было не в моих силах. Захар Острецов тоже не мог помешать - лежал тайво в траве без оружия. Я знал это, но не сказал своему командиру. Командир жестокий человек, обид своих он не забудет до самой смерти. Твой Тимка прав, а ты неправа - опасны такие, как Уганов, мой погубитель и спаситель мой. Ему ведь ничего не стоит истребить весь род Цевневых. И он бы сделал это, если бы не я...
      Марька встала.
      - Меня не бойся, - сказал Влас. - Давай подумаем вместе: что будет с Автономом, если я объявлюсь сейчас?
      Возможно, из-за меня всю душу его извертело, жил он в страхе и лжи. Я виноват - не погиб вовремя. А мог бы.
      Теперь слаб. Волчью свою жизнь люблю. Эх, если бы твои хорошие слова сбылись, давно бы на земле был рай.
      Но у человека хватает силы только говорить хорошие слова, делать же добро кишка у него тонка. И едет он на таких вот простодырых наивных и грехобоязных, как ты, Марья Максимовна. Я ведь все знаю, в каком аду жила ты.
      - Знать, заслужила, Влас Кузьмич.
      Влас засмеялся.
      - Вот такой-то телячьей добротой и пользуется вся нечисть земная. А ведь ты сильная душой, только задави в себе Христову слабость. Ну, прощай, Марья. Многое твое запало мне в душу, спасибо. Зверь, собака и те понимают добро, а мы все же люди. Не забуду тебя. А над моими словами подумай. Влас легко сжал руками ее голову, поцеловал ее лоб.
      В смятении она зажмурилась, а когда пришла в себя, его уже не было. Но через минуту он снова подошел к ней с другой стороны, и тень его густилась за ним.
      - Знаешь что... если я надумаю сдаться, я приду к тебе, а ты меня сдашь властям. Не открещивайся... Я русский человек, на чужбине нету мне жизни. Тут, на своей земле, я оступился, душу вывихнул, тут и лечиться мне, вправлять суставы на место. Бегал я по кругу, как конь на длинном приколе, а поводок все укорачивался, а круг все сужался. Смерти я не боюсь, ее цикто не минет. Но каждый ручей добежать до своей реки должен, не пропасть в песках... Теперь знаю, на какой кочке спотыкнулся, сбился с ноги... Не один.
      Влас ушел. Глубокой ночью сквозь сон Марька слышала, как до утра шумела трава.
      Бывало, Влас часто следил за Тимкой украдчиво и зорко и, встречаясь с его вопрошающим взглядом, отводил глаза.
      "Что же вы своих-то истребляете?" - кричал Илья Цевнев, когда связывали его в риге. Губы обметаны болячками, лоб был горячий, видно, Илья уже захворал тифом.
      "Как же хворого сгубили? - допрашивал теперь Влас себя. - Тогда все били всех... Сын-то твой жиз, рослый, кучерявый, в себе уверенный, значит, род твой, Илья, не извелся. А вот у меня нету никого, не дали мне корня пустить. Кто виноват? - разжигал и оправдывал себя Влас.- Господи, помоги мне прийти в согласие с моей совестью...
      прищемила сердце, не отпускает, измаяла к концу... Лучше тюрьма, смерть, чем задыхаться в петле - давит чужое имя", - решил Влас так же, как когда-то его отец Кузьма предпочел каторгу жизпп в нераскаянном грехе.
      Глубоко, с облегчающей болью вздохнул Влас.
      Угапова-Халплова Влас встретил в степной балке, как условились. Серый в яблоках конь Халнлова терся шеей об осинку. Халплов сидел на камне.
      - Митрий Иннокентьич, почему не дозволяете открыться во всем?
      - Подожди самую малость. Мне виднее... Как бы не пришлось нам бежать.
      - Я отбегался. Повыматывал ты из меня жилы, Митрий. Водишь меня по бесконечным страданиям. А для чего? Я готов умереть хоть сейчас, но за дело. Не за то же, чтоб в три горла жрали Тютюевы, Ермолаи. Никакая сила ве вернет их оттуда. И хорошо. Настанет покой.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17